– Ну, я так и знал, что Людмила Львовна здесь засидится! – раздался вдруг с другого конца комнаты совершенно неожиданно чей-то новый голос, и на пороге дверей появился какой-то изящный господин, с длинными седоватыми баками, в цилиндре и с тросточкой под мышкой. Все обернулись в его сторону, а Милочка чуть-чуть покраснела и рассмеялась.
– А я, Ардальон Михайлович, – воскликнула она в тон ему, – так и знала, что вы непременно явитесь сюда разыскивать меня.
– Мы, батюшка, за трапезой; присоединяйтесь-ка к нам! – закричал ему Барсуков, раздвигая между собой и Милочкой просторное место.
– Да помилуйте, – жаловался вновь пришедший, снимая цилиндр и перчатки и подходя к руке хозяйки, – ведь это только одна Людмила Львовна способна сделать! Позвала меня обедать; я приехал; сижу, жду, жду – ни обеда, ни хозяйки! Наконец уж приезжает кучер и объявляет, что Людмила Львовна обедать не приедут, так как остались у сестрицы. Каково положение гостя, приехавшего на обед!
– Да, батюшка, – сказал, сочувственно покачивая головой, Барсуков, – незавидное! Ну, да она у нас еще и не на то, голубушка, способна.
Но Милочка хохотала, находя, по-видимому, все это происшествие не столько неловким, сколько забавным.
– Уверяю вас, вы от этого в проигрыше не останетесь, – говорила она смеясь, – право, нам с вами будет тут гораздо веселее, чем было бы у меня вдвоем!
– Позвольте, однако, Люд…
– Позвольте, однако, познакомить вас, Ардальон Михайлович, – прервала его Ольга, указывая на Чемезова: – Ардальон Михайлович Донец-Гонский – Юрий Николаевич Чемезов!
– Весьма приятно! – сказал Ардальон Михайлович, делая изящный поклон, полный и собственного достоинства, и любезной готовности завязать новое знакомство.
Мужчины подали друг другу руки, и Ардальон Михайлович занял свое место, ласково кинув по дороге Настеньке: «Здравствуйте, Настюша! Как поживаете?»
Чемезову не раз уже случалось слышать про Донец-Гонского как про одного из крупных петербургских дельцов, истинную профессию которых определить вполне точно всегда несколько трудновато. Ардальон Михайлович был мужчина лет пятидесяти с небольшим, прекрасно сохранившийся, несмотря на сильную седину и лысину, всегда изящный и галантный, страстный поклонник и женщин, и карт, и вина, и многих других, не менее приятных вещей. Ардальона Михайловича можно было встретить везде: и на бирже, и на Невском, и в балете, и в клубах, и на скачках, и в ресторанах, и на всех первых представлениях и бенефисах; в продолжение дня его сани или коляска, смотря по времени года, носились из одного конца города в другой, и его элегантная фигура, с сияющим всегда довольством и приятной улыбкой лицом, мелькала то тут, то там, как какой-то блестящий метеор.
Одни говорили, что у него огромное состояние, другие – что у него нет ничего, кроме долгов и вечных дутых афер; но как бы там ни было, а Ардальон Михайлович жил на широкую ногу, занимал великолепную квартиру, держал отличных лошадей, задавал дорогие обеды и ухаживал за всеми модными актрисами, поднося им букеты и подарки. Он был женат, но жена его, женщина болезненная, редко где показывалась и мало чем мешала ему, лечась то за границей на водах, то проживая где-то в деревне и только изредка наезжая в роскошную квартиру своего супруга. Ни для кого не была тайной связь его с Милочкой Леонтьевой, которой он любил даже щегольнуть в обществе как самой хорошенькой женщиной балета, стоившей, вследствие этого, ему очень больших денег; тем не менее в обществе они всегда строго держали тон просто хороших знакомых, и Чемезов при виде его, вспомнив вкратце всю его биографию и даже то, что он жил с какой-то балетной, вдруг понял только теперь, что это и была именно Милочка; такое открытие удивило его крайне неприятно и было ему даже больно.
Она, дочь покойника Леонтьева, которого обожала вся Москва и которого сам он так глубоко уважал и любил, – блестящая содержанка г-на Донец-Гонского! И этот господин, несимпатичный ему и раньше, стал ему теперь окончательно неприятен.
Все его оживление и добродушное настроение, бывшее в нем с начала обеда, слетело после этого, и он сделался молчалив и угрюм, – и уже не только один Ардальон Михайлович, но и все это общество, в которое он, неизвестно для чего, попал, стало ему неприятно и раздражало его своим громким смехом и развязными шутками и манерами. Даже к самой Ольге зародилось в нем какое-то неприятное чувство.
«Почем знать – может быть, и у нее в Москве остались свои Ардальоны Михайловичи! Да и почему бы она должна быть нравственнее своей сестры!» – думалось ему невольно.
Он подозрительно посматривал на ее бриллианты в ушах и на руках, которых не заметил раньше, и теперь все это принимало в глазах его вид оскорбительных для нее доказательств.
Мысль о ее виновности была ему несравненно больнее и неприятнее, чем мысль о виновности Милочки, которая все-таки была для него гораздо дальше, чем Ольга, так сливавшаяся с его молодостью и воспоминаниями о ней… И эти чистые воспоминания как бы грязнились и отравлялись для него теперь ее двусмысленным настоящим, за которое он не мог уже поручиться, как когда-то поручился бы за честность и благородство ее покойного отца, память которого, как ему теперь казалось, его дочери не умели достойно поддерживать. Он сидел хмуро, почти не принимая больше участия в общем разговоре, а между тем другие делались все оживленнее и веселее.
Ардальон Михайлович мастерски рассказывал какие-то, несколько рискованные при дамах, анекдоты и смешил всех до упаду; даже Яков Дементьевич покатывался со смеху, вытирая из-под очков катившиеся слезы, своим старческим хохотом, переходившим поминутно в удушливый кашель.
Ольга несколько раз пробовала втянуть в общее оживление Чемезова, но, видя, что это не удается, решилась, по-видимому, оставить его в покое и, уже не обращаясь к нему больше, смеялась и говорила с другими. Барсуков всем подливал вина и, к общему удовольствию, заставил выпить бокал шампанского даже и Настеньку, долго отнекивавшуюся сначала. Чемезов сам почти не пил, и потому невольно удивлялся тому страшному количеству шампанского и даже водки, которое уничтожали, точно наперегонки друг с другом, Барсуков с Ардальоном Михайловичем, который оставался, впрочем, все столь же элегантным, как и всегда. Даже Милочка, раскрасневшаяся и смеявшаяся еще больше и звонче, выпила три бокала шампанского, от которых, казалось, только похорошела, но для Чемезова сделалась еще неприятнее, и он внимательно следил за Ольгой. Перед ней тоже стояли полные рюмки и бокалы, в которые ей усердно подливали Барсуков и Ардальон Михайлович; но, хотя она почти не прикасалась к ним, лицо ее все-таки горело, глаза блистали, и в ней тоже чувствовалось легкое возбуждение, но не от вина, а, должно быть, от того всеобщего оживления, которое уже само собой как бы слегка опьяняло ее.
Разговор, вертевшийся до сих пор больше на двусмысленных анекдотах Ардальона Михайловича, которые Чемезов почти не слушал, занятый своими неприятными наблюдениями и мыслями, перешел в горячий спор, начало которого он не заметил, поймав его только с того момента, когда Ольга вдруг горячо воскликнула:
– Что вы такое говорите! Как это можно «привить» талант! Талант рождается вместе с человеком, вместе с его душой, с его глазами, которые даются ему природой. Как вы дадите человеку зрение, когда он родился слепым? Как же можно «привить» талант, дар Божий, если его уж не вложил Сам Бог?!
Но Ардальон Михайлович протестовал.
– Да помилуйте, – кричал он, тоже увлекшись, – вот вам лучший пример – это Танюша, про которую я вам только что рассказывал. Ну, понимаете, женщина была почти безграмотная, говорила «колидор» и «политы», – да она, впрочем, и сейчас почти так же говорит, – а вот насмотрелась в продолжение пяти лет на свою барыню и разных француженок, у которых служила, заучила от них кое-что, понатерлась за кулисами, и теперь, поглядите, всех их затерла! А отчего, позвольте вас спросить? – просто от того, что попалась в руки умному человеку, а сложена при этом великолепно, сноровка имеется, мордашка препикантная, – курноса немного, ну, да это ничего, сходит, – голос звонкий, немножко, правда, визгливый, как вообще у всех горничных, но и это тоже ничего…
– Тоже сходит, – посмеялся Барсуков.
– Тоже сходит! – махнул рукой Ардальон Михайлович. – Нет, mon cher[3], вы представьте себе положение-то Черновой! Каково вам покажется – уступить место, и кому же? – собственной горничной! Да еще как! И с публикой, и с антрепренером, и с поклонниками вместе!
– Ну, что же это доказывает? – воскликнула запальчиво, разгорячаясь, Ольга. – Именно и доказывает только, что у этой вашей Танюши с самого рождения таился талант, а развернулся только теперь, когда…
– Да помилуйте, – прервал ее Ардальон Михайлович, – какие там таланты! Просто обучили девчонку уму-разуму, а талантов и теперь никаких не имеется; да позвольте, к чему они, когда…
– Когда и так сходит! – докончил за него с хохотом Барсуков.
– Да и как ведь сходит-то еще, голубчик! С ума просто весь театр сводит! Все туда кинулись; Березников на нее, говорят, уж сто тысяч ухлопал! А ведь подобное безумие, знаете, заразительно! Один ухлопал, ну и другому сейчас же хочется, – тоже конкуренция своего рода; прошлый раз вышла она в трико какого-то поразительного цвета! Какого, собственно, и не растолкуешь! Все даже ахнули – ну и сейчас, конечно, гром рукоплесканий!..
– Да позвольте, господа, – воскликнула Ольга уже с полным негодованием, – ведь мы о таланте говорили, а не о трико! Зачем же вы трико, необычайного там какого-то цвета талантом называете?
– Да мы и не называли, мы…
– Но приравниваете, – это все равно! Ведь это же поругание искусства, просто святотатство какое-то!
– Да вы, Ольга Львовна, ведь вообще оперетки недолюбливаете, я знаю это! – сказал, посмеиваясь над ее жаром, Ардальон Михайлович.
– Да, конечно, если вся оперетка сводится на вопрос о трико, то, конечно, не признаю, и, как актриса сама, стыжусь даже, что оперетка стала одной из отраслей искусства!
– Она и балета ведь не признает! – насмешливо сказала Милочка, тоже как будто задетая сестрой.
– Нет, признаю и даже очень люблю его, только, конечно, опять-таки не по вопросу о трико и длине юбок балерин! Да я и оперетку даже признаю, только в ее первоначальной идее, как остроумную сатиру на общественные нравы, а не как балаганный пошлый chape, какой из нее сделали теперь и который вам нравится только потому, что бьет вас по чувственности!
– Да ты, Оленька, забываешь самое главное, – насмешливо заговорил Барсуков, – что по нынешней публике игра на чувственность – самое правильное дело! Потому прежде старались действовать на душу, ум, сердце, ну а нынче-то эти высокие предметы у большинства публики в бессрочном отпуску находятся, а чувственность у каждого при себе имеется! – И он похлопал по коленкам Ардальона Михайловича своей пухлой рукой и проговорил с каким-то пренебрежительным добродушием: – Эх вы, публика! Тоже!..
– Нет, это тоже неправда! – заступилась Ольга с тем жаром, который невольно является у человека, когда перед ним затрагивают что-нибудь близкое и дорогое ему. – Не вся публика такова, и я, как артистка, играющая почти только в одних драмах и даже трагедиях, лучше, чем кто-нибудь, знаю, насколько эта публика отзывчива ко всему истинно прекрасному и художественному! И поверьте, что и в наши дни Шекспир, если только он передан хорошо, доставит такое же наслаждение, как и прежде! Конечно, есть исключения, но они не могут касаться всей публики и не могут опошлить ее всю, как не могут несколько грязных капель замутить весь океан!
Ольга говорила страстно и горячо, с проснувшимся в ней вдруг вдохновением артиста; глаза ее блестели, и все лицо горело пылким румянцем и одушевлением, красившими и совершенно преображавшими ее. Чемезов сначала только молча слушал, как говорила Ольга, и невольно любовался ею. С каждым ее словом душевный мир ее все больше раскрывался пред ним и делался ему все понятнее, ближе и симпатичнее. Ему нравились ее искренняя вера и любовь к искусству, которыми она была проникнута.
Своей страстностью она невольно заразила и увлекла и других, и все разом заговорили и загорячились, каждый отстаивая свое убеждение.
Яков Дементьевич поддерживал Ольгу, соглашаясь с тем, что, в общем, толпа чутка и восприимчива к правде и красоте, но со свойственным всем отживающим уже людям пристрастием к своему времени и поколению находил, что все-таки нравственный уровень и духовное развитие общества прежде, в его время, были значительно выше настоящего, а теперь сильно клонятся к упадку. Но Чемезов не соглашался с этим, доказывая, что при всеобщем сильном упадке общество не могло бы выделить из своей среды столько выдающихся талантливых людей на различных поприщах – литературы, искусства, науки. Ольга слушала его с блестящими глазами и вполне соглашалась с ним, и спор, начавшись с опереточного разномыслия, постепенно перешел в отвлеченный, почти философский. Вдруг Ардальон Михайлович вынул часы и с ужасом воскликнул, что уже половина девятого, а ему еще в восемь необходимо было быть в одном месте по делу.
Все засуетились. Яков Дементьевич вспомнил, что собирался сегодня в Соляной городок на лекцию товарища, а Барсуков – что к завтрашнему дню у него роль даже и не читана. Все сразу встали и заспешили уходить, наскоро прощаясь с хозяйкой.
Чемезов тоже удивился: он никак не думал, чтобы было уже так поздно; все вышли в переднюю и стали одеваться, но уйти сразу тем не менее никак не могли. То Милочка возвращалась, позабыв что-нибудь, то Барсуков задерживал всех, принимаясь рассказывать, стоя уже в передней и в шубе, о каком-то случае, происшедшем у них на репетиции, по поводу которого снова поднимались вопросы и рассуждения.
В последнюю минуту явилась опять откуда-то Настенька, ушедшая с половины обеда.
– А счетец-то, Людмила Львовна, позабыли! – сказала она, подавая Милочке какой-то счет.
– Какой счетец? – спросила с удивлением Милочка, не ожидавшая никаких счетов.
– Да за тарелки-то! Двенадцать рублей семьдесят пять копеек, матушка барышня, пожалуйте! – спокойно пояснила Настенька.
Сначала никто не понимал – какие тарелки, и смотрели с недоумением то на Милочку, то на Настасью и ее счета.
– Какие тарелки? – спросила Милочка, уже позабывшая о предобеденном происшествии.
– А битые-то! – воскликнул весело Барсуков. – Не бей, матушка, вперед! Молодец Настасья, люблю казака за обычай!
– Ну что это за глупости! – сказала Ольга, покраснев, и с неудовольствием хотела взять счет от своей горничной, но Настасья, видимо чувствуя себя в своем праве, не отдавала ей счета.
– Да что вы это, матушка! – почти рассердилась она, отодвигаясь от Ольги. – Людмила Львовна бить будет, а мы плати! Воля ваша, а так не годится! Кто бил, тот и плати!
Милочка смеялась, но платить, кажется, совсем не желала и отделывалась шутками.
Но Ардальон Михайлович тотчас же расплатился за нее, предложив это как бы в долг под предлогом того, что Людмила Львовна не захватила с собой денег, и все вышли в переднюю.
Когда Чемезов на прощанье крепко пожал руку Ольги, она ласково подняла на него свои прекрасные глаза, еще блестевшие от недавнего спора, и молча улыбнулась ему, как бы за что-то благодаря его и сочувствуя ему в чем-то, понятном только им двоим.
– Ольга, – сказала вдруг Милочка, – ну чего тебе дома одной сидеть? Ведь рано еще, поедем лучше ко мне!
Ольга сначала рассмеялась и сказала, что это невозможно, потому что она устала и ей надо еще разобраться и приготовиться к завтрашнему дню, но вдруг передумала и, прежде чем другие, шедшие впереди, успели узнать о том, поспешно вернулась к себе и через минуту догнала их уже в ротонде и меховой шапочке на голове.
– Куда это? – удивился Чемезов; он думал, что Ольга уже совсем вернулась к себе.
– К Милочке, чай пить! – сказала она смеясь.
Он изумился такому внезапному решению и с улыбкой покачал головой.
– Вот что значит артистическая-то натура! – воскликнул Барсуков с удовольствием. – Все решения по первому впечатлению! Да знаете, что и я к вам тоже, пожалуй, поеду, только вот заеду на минутку в театр да захвачу там кого-нибудь с собой, чтобы повеселее было!
– А роль-то как же? – спросила Милочка лукаво.
– Ну, бог с ней! Ночью прочту.
Милочка была очень рада и стала приглашать к себе и Чемезова; но он поспешил отказаться. Зато Ардальон Михайлович решил, что часам к десяти он тоже приедет к Милочке пить чай и тоже захватит с собой кого-нибудь.
Все высыпали на улицу с шумным говором и смехом, раздававшимися на свежем воздухе так громко и звучно, что проходившие мимо невольно оглядывались на них, и, поболтав еще немного на улице, они наконец распрощались друг с другом и разъехались по разным сторонам…