На иврите пишут справа налево: можно ли дать почувствовать это, пронумеровав страницы книги в обратном порядке, как в «Книгах Якова» Ольги Токарчук? Можно подумать, что, по крайней мере, благодаря этому вы знаете, сколько страниц осталось прочитать, не производя расчетов. Но не все так просто, ведь в этом случае устраняется сама идея последней страницы, которая оказывается первой! Возможно, таким образом имитируется мессианский отсчет времени – времени ожидания конца времен, или Апокалипсиса, «царя, въезжающего в Иерусалим на белом коне, в золотых доспехах, возможно с целым войском, с воинами, которые придут к власти вместе с ним и окончательно наведут в мире порядок»[193]. Если только не окажется, что грядущий Мессия – «Мессия страдающий, скорбный, его пригибают к земле мировое зло и людские страдания. Возможно, он даже напоминает Иисуса [сама эта мысль отвратительна для верующих], чье изуродованное тело висит на крестах в Королёвке почти на каждом перекрестке». Ложь! Ложь! Третий Мессия совсем не такой – я уже говорил, что он был третьим? Еще одно недоразумение!
Что касается иврита, то им также интересуется ксендз Хмелёвский (реальная историческая личность), страстный библиофил и автор первой великой польской хрестоматии «Новые Афины» (по которой Яков Франк учит польский), сборника самых интересных мыслей и изречений прошлого, к которым он решил добавить мудрость евреев, до сих пор для него закрытую. Ученый раввин Элиша Шор, которому ксендз Хмелёвский предлагает обменяться драгоценными томами, дарит ему, как выясняется, не Зоар, а всего лишь детскую книжку (впоследствии ксендз Хмелёвский, человек, не способный затаить обиду, да и много чего другого, убережет большую библиотеку старого раввина от разрушений во время гонений). И все же ему выпала честь войти в лабиринтообразный городской дом рабби Шора, населенный самыми далекими родственниками из широко распростершегося клана, которые приехали из дальних краев, чтобы отпраздновать знаменательную свадьбу. Пересекаются ли пути ксендза Хмелёвского и Якова? Не могу вспомнить. По крайней мере, во время того же визита он оказывает любезность страждущей польской дворянке (еще одна реальная историческая личность), которая в будущем окажет Мессианскому клану большую услугу.
Именно на этой свадьбе Шор и его приближенные впервые получают известие о появлении нового Мессии в Смирне, в тех самых османских землях, где начал свою миссию первый Мессия, Шабтай Цви. Кроме того, мы в долгу перед этой свадьбой и за ту досадную ошибку, которой мы обязаны появлением «Книг Якова». Нобелевский комитет поступил очень умно, вручив свою премию человеку, чье имя значится на обложке книги, прежде чем кто-то успел в полной мере оценить, кто такая Ольга Токарчук. Ведь «Книги Якова» можно поставить в один ряд с великими постмодернистскими мегароманами Пинчона или Перека, Боланьо или Маркеса; можно сказать, что они соперничают даже с самими «Новыми Афинами», о которых поэтесса Эльжбета Дружбацкая (тоже историческая личность) говорит: «Книга эта имеет какое-то волшебное свойство: ее можно читать бесконечно, с любого места, и всякий раз что-нибудь интересное остается в памяти, и множество поводов задуматься о том, насколько велик и сложен мир и никак невозможно объять его мыслью, разве что отрывочно, толикой слабого понимания».
Во всяком случае, именно во время свадебного торжества престарелая бабушка из дальней ветви семьи не к месту и не ко времени взяла на себя бремя войти в предсмертные муки. Настоящая катастрофа, ведь всю свадьбу придется отложить, а это повлечет за собой большие расходы. Старейшины совещаются, что предпочтительнее – свадьба или похороны. Рабби Шорр опрометчиво решает отсрочить кончину с помощью магического амулета, который умирающая женщина, обладающая собственной мудростью и хитростью, быстро проглатывает. После этого она, Ента, всевидящее око читателя, переходит в состояние нежити, ее живой труп тайно переносится из одного укрытия в другое (одно из них, грот и место паломничества, позже посетит ее родной внук Якоб Франк), а ее дух, отделившись от тела, застрявшего между жизнью и смертью, поднимается ввысь, чтобы, подобно Спутнику будущих веков, обогнуть землю и увидеть все, чему нам предстоит стать свидетелями, от Франкфурта до Смирны, от Варшавы до горы Афон, и в особенности замки и крестьянские деревни Подолии и бесчисленные дороги, по которым совершают свои торговые поездки усталые еврейские купцы.
Однако в центре всего этого, в самый счастливый и насыщенный момент мессианского приключения, находится деревня Иванье, небольшая группа расположенных на Днестре хижин, опустевших после чумы:
Ента видит, например, что Иванье в иерархии бытия имеет особый статус; оно не вполне покоится на земле… Избы стоят сгорбленные, как живые существа… Слова, которые звучат в Иванье, слова величественные и мощные, нарушают границы мира. За ними стоит совершенно иная реальность… Это как если положить рядом вышитый шелк пятидесяти шести оттенков и серую бумазею – они несравнимы… Это подобно диковинной живой плоти, которую обнажает резаная рана, это как сочная мякоть, которая показывается из-под лопнувшей кожицы.
Именно так приходит в мир Шхина [женское начало в Каббале].
Но это пространство, мгновенно превратившееся в вожделенное жилище последователей Якова, не стоит путать с Утопией, которую мы также посещаем благодаря Моливде и богомилам. Иванье означает землю: «Нам не разрешают покупать землю, не дают осесть навсегда. Гоняют туда-сюда»; «Человек, не имеющий клочка земли, – не человек». Вот в чем причина притворных обращений: заполучить польскую аристократию, заполучить Церковь, дать общине собственную землю в больших имениях аристократов; это и есть глубинное обещание Якова, причина тоски по Мессии, пусть даже и кажется, что причиной его очарования, его харизмы является его личность.
Нам стоит ненадолго задержаться на этом слове, «харизма», которое Вебер в социологическом petitio principii заимствовал из религиозной традиции, чтобы объяснить другой религиозный феномен. Однако он лишь назвал его, а не объяснил. Еще меньше пользы в слове «популизм», которое некогда обозначало революционное движение, а сегодня, благодаря Лебону и Фрейду, превратилось в синоним псевдопонятия тоталитаризма, без разбора применяемого направо и налево. Ента не выносит подобных суждений, не пытается нас чему-то научить; ее всевидящее око просто регистрирует историю.
Что касается харизмы Якова, то у нас есть свои свидетельства. Надежно ли свидетельство Нахмана из Буска? Он, несомненно, «пророк» Якова, в том смысле, в каком различные исторические мессианские фигуры (часто сами не осознававшие своего призвания) нуждались в собственном пророке: Иоанн Креститель для Иисуса, Аарон для Моисея, Натан из Газы для Шабтая Цви, бесчисленные «серые кардиналы» истории. Нахман не вполне «серый кардинал», но он действительно свидетельствует о мессианском пробуждении Якова:
«Глядя на него, я вижу, что есть люди, которые от рождения обладают тем, для чего я не умею подобрать слов и что заставляет других благоговеть перед ними и испытывать к ним почтение… Куда бы он ни вошел, будь то нищий сарай или роскошный зал, все взоры обратятся к нему, и в глазах окружающих появится выражение удовлетворения и признания, хотя ничего еще не сделано, ничего не сказано». Даже дети чувствуют это: «Эти слова производят на Гершеле огромное впечатление. Отныне он хочет быть похожим на Якова. Кроме того, близость Якова вызывает в нем непонятное возбуждение, тепло разливается по его худощавому тельцу, и мальчик чувствует себя сильным и защищенным».
Может быть, это нечто физическое, даже чувственное? О Шабтае Цви перешептывались: «Говорят еще, по большому секрету, который, однако, распространяется быстрее, чем если бы это был секрет маленький, что Мессия – женщина. Те, кому довелось стоять совсем рядом, видели женскую грудь. Кожа у него гладкая и розовая, и пахнет от него как от женщины». Физическая притягательность Якова другого рода. Вот каким он предстает в глазах его врага:
Выходящий из кареты мужчина высок и статен, росту ему еще добавляет узкая турецкая шапка – она кажется продолжением фигуры. Темные волнистые волосы выбиваются из-под фески, немного смягчая выразительные правильные черты лица. Взгляд вроде бы дерзкий – так представляется Пинкасу – и направлен чуть вверх, так что внизу открывается полоска белка, словно мужчина собирается упасть в обморок. Этим взглядом он обводит обступивших карету людей – скользит по макушкам собравшейся толпы. Пинкас видит движение его крупных, красиво очерченных губ. Он что-то говорит людям, смеется, сверкают ровные белые зубы. Лицо кажется молодым, а без темной бороды оно, наверное, было бы еще моложе – может, даже ямочки на щеках имеются. Вид у мужчины одновременно властный и ребячливый. Теперь Пинкас знает, что этот мужчина может нравиться женщинам, впрочем, не только женщинам, но и мужчинам, и вообще всем, потому что в нем бездна обаяния, но это заставляет Пинкаса ненавидеть его еще больше.
Исходя из этого, я предлагаю обратить внимание на свидетельство очаровательного Моливды, иноверца и польского дворянина, повидавшего мир и оказавшегося своего рода послом от истинно верующих (будем называть их также «антиталмудистами») к высшим властям Короны и Церкви:
Однажды Моливда задумался, испытывает ли Яков страх, и решил, что он не знает этого чувства, словно от природы его лишен. Поэтому у него больше сил, а люди интуитивно это чувствуют, и он их своим бесстрашием заражает. А поскольку евреи всегда всего боятся, думает Моливда, – хозяина, казака, несправедливости, голода и холода, – и оттого живут в вечных сомнениях, Яков для них спасение. Отсутствие страха напоминает ореол: в нем можно греться, можно даровать толику тепла маленькой, замерзшей, перепуганной душе. Блаженны те, кто не испытывает страха.
И все же Яков еще не событие, его история еще не История. Историки, которые интересуются только фактами и причинами, остаются здесь не у дел. Мы расположены в том, что по аналогии с туманом войны можно назвать туманом истории: лишь постепенно в теневых очертаниях начинают медленно вырисовываться всемирно-исторические события и институты, которые эти события оставляют после себя. Конечно, с великими казацкими погромами 1648 года история врывается в Подолию как реальное присутствие и постепенно сходит на нет, когда вероотступничество Шабтая Цви – первого мессии, насильственно обращенного в ислам в 1666 году, – лишает деревенских жителей мессианской надежды. Ибо всемирная история сама по себе является воображаемой: это далекий горизонт легендарных событий, разворачивающихся по ту сторону незапамятной повседневности и цикличной жизни крестьян, чье время с ней несовместимо. Это далекий фриз событий, имеющих собственное время, некое далекое привилегированное время, которое непрерывно течет вперед, как в том великолепном отрывке из Гебеля, которым так восхищался Вальтер Беньямин:
Между тем город Лиссабон в Португалии разрушило землетрясение, успела закончиться Семилетняя война, император Франц Стефан скончался, орден иезуитов был упразднен, Польша разделена, скончалась императрица Мария Терезия, Струэнзе был казнен, Америка провозгласила независимость, объединенные силы Франции и Испании потерпели поражение под Гибралтаром. Турки заточили генерала Штейна в Ветераниевой пещере в Венгрии, император Иосиф скончался тоже. Король Швеции Густав захватил русскую Финляндию, начались французская революция и долгая война, и император Леопольд Второй тоже сошел в могилу. Наполеон захватил Пруссию, англичане бомбардировали Копенгаген, а крестьяне из года в год сеяли и жали. Мельники мололи, кузнецы ковали, горнорабочие раскапывали рудоносные жилы в своей подземной мастерской[194].
Однако в самой Подолии время еще не стало историческим. Ента хорошо знает об этом: «Время течет… Смешно. Теперь становится очевидно, что время кружится, точно юбки в танце». В то же время обитателей этого неисторического мира также нельзя оценивать как литературных персонажей – фактурных и плоских, высоких и низких, великих и безымянных. Все они, как и в нескольких других романах, постоянно думают, имеют свои упрямые мнения по любому поводу и готовы в любой момент яростно их отстаивать.
Но нужно ясно понимать: это мир торговцев (крестьяне – поляки), мир караванов и рынков: «хаотичные, а следовательно, не радующие глаз следы. Зигзаги, хитроумные спирали, кривые эллипсы – свидетельства совершения деловых поездок, паломничеств, торговых экспедиций, визитов к родственникам, побегов и тревог. Здесь бродит много дурных людей, иные весьма жестоки». Также это мир беспорядочных перечислений: «Толпа переливается всеми цветами радуги, болтает на разных языках, раскладывает на продажу необычные товары: ароматные пряности, яркие коврики, турецкие лакомства – от наслаждения можно упасть в обморок, сушеные финики и изюм всех сортов, плетеные кожаные туфли, красиво раскрашенные и расшитые серебряными нитями». Не стоит забывать и о том, что сам Яков – торговец, хотя и ленивый и склонный потакать своим желаниям:
Яков никогда не сидит за конторкой, непременно за чайным столиком, одетый богато, по-турецки – он с удовольствием носит сине-зеленый кафтан и темно-красную турецкую шапку. Прежде чем приступить к делу, следует выпить два-три стаканчика чая. Все местные торговцы жаждут встретиться с зятем Товы, поэтому Яков устраивает что-то вроде аудиенции <…>. Уже через пару дней после того, как он приступил к работе, склад Авраама стал самым людным местом во всей Крайове.
Но это бизнес, то, что происходит днем! Теперь мы должны обратиться к теме досуга, к теме отдыха и развлечений, увеселений и потех, которые в наше время мы иногда называем массовой культурой. Для купцов, современников Якова, роль массовой культуры играет теология. Бесконечные, бесчисленные споры за трубкой и вином, неисчерпаемая казуистика аргументов, которые могут в одно мгновение распалить нешуточные страсти: все это – развлечение, вплоть до очертаний самих букв, над каббалистическими значениями которых можно размышлять часами. Здесь общение называется учебой, а сплетни – пророчеством, новости о недавнем бракосочетании захватывают не в меньшей степени, чем о грядущем Мессии или авторитете нового раввина, которого нужно посетить как можно скорее. Мудрость так же повсеместна, как и бороды, и искать ее приходится повсюду на реках и дорогах юго-восточной Европы, от Польши до Турции, по которым письма, полные брачных и теологических сплетен, доходят до Испании. В разных землях к этой мудрости относятся по-разному, она бытует на самых разных языках – от иврита и турецкого до польского, немецкого, русинского, идиша, в королевствах от свободно управляемой феодальной аристократией Польши до Османской империи, которая – конечно, за определенную плату – мирно укрывает в своем лоне все мыслимые религии и ереси (там растет Яков). Здесь же появляется Шабтай Цви, в разгар необычайного возрождения еврейской и, в частности, каббалистической спекуляции. Султан наблюдает за всем этим с веселой терпимостью, пока ему не сообщают о более дерзких притязаниях Шабтая, и тогда он ставит его перед предельным экзистенциальным выбором: умереть или надеть тюрбан, после чего бывший Мессия вновь обретает удивительную степень личной свободы.
Наряду с этим историческим опытом поражения, которое потерпело мировое еврейство, существовало течение саббатианства, воспринявшее обращение как акт духовного возвеличивания (преемник Шабтая Барухия тоже обратился, но, как и Яков, в христианство). Однако представителей этого течения привлекает не столько некая тринитарная доктрина в трех воссоединенных Моисеевых религиях, сколько личность Якова. Их истории отражают не некую абстрактную теологию, а, скорее, стремление к земле и жестокую гражданскую войну внутри иудаизма, стимулированную поиском покровительства.
Разве мы не должны предполагать некое общее мировоззрение, которое, помимо самих священных книг, можно было бы назвать религией? Почему бы и нет? Может оказаться, по крайней мере, что, «чтобы создать мир, Богу пришлось сделать шаг назад внутри самого себя, высвободить в своем теле немного места – пространство для мира». А еще может оказаться, что отблески Шхины нужно искать в грязи и экскрементах. Что касается Всевышнего, то «случается, что Бог устает от своей светозарности и тишины, его мутит от бесконечности. Тогда, словно огромная суперчувствительная устрица, чье тело, столь обнаженное и нежное, ощущает малейшие колебания частиц света, он сокращается внутри себя, высвобождая вокруг пространство, и там из абсолютного ничего мгновенно возникает мир». (У Шеллинга тоже были подобные видения.) Или, напротив, «дух кружит вокруг нас, словно волк вокруг людей, запертых в пещере… Он ищет самое крошечное отверстие, чтобы проникнуть внутрь, в мир теней, к этим формам, в которых свет едва брезжит».
«Почему дух так любит масло?» – спрашивает Яков в ответ на эти теологические видения. «Откуда пришло это помазание? Не потому ли, что так легче проскользнуть внутрь материи?» Эта осязаемая непристойность доказывает, что мы ничего не поняли ни о Мессии, ни о самом Якове, чья миссия практически не обременена подобными теологическими тонкостями. Мы подходили к этой фигуре с благоговением, шепчась, как в церкви, как если бы у него была религиозная задача или миссия. Мы не поняли, что Мессия пришел не для того, чтобы исполнить Закон, а чтобы разрушить его! Не для того, чтобы усовершенствовать его, а чтобы полностью его отменить. Не тот мир мы пытались себе представить: это не утопический мир Томаса Мора (или даже Моливды), это мир богохульств и оргий Шабтая Цви, который очерняет и отвергает Талмуд, публичного употребляет свинину, игнорирует и, больше того, отменяет самые священные еврейские праздники, произносит вслух священное имя Бога по любому случаю.
Это квинтэссенция трансгрессии, помещение мистицизма батаевского типа в самое сердце общественной жизни, предписание уничтожить сам порядок, абсолютно. Скандальное насилие этого мессианства знаменует конец не только Закона, но и самого иудаизма и сигнализирует о возвращении к утраченной невинности Эдема и времени до Закона. Психотические вспышки Шабтая в некотором смысле формализуют и придают авторитет антиталмудистской программе Якова. Реорганизация «истинно верующих» (то есть оставшихся саббатианцев) вокруг личности Якова, возвращение в Польшу, заключение Якова в тюрьму, его прибытие в Вену – это не биографические факты, а подлинно исторические и коллективные конвульсии, вызванные фигурой, которая остается, как заключает Моливда, совершенно непостижимой.
Внутри самого иудаизма возникает новая История, борьба между влиятельными раввинами и учениками Шабтая, остатки которых вновь собираются вокруг фигуры Якова и, перейдя свой собственный Рубикон в Польше, начинают устраивать публичные диспуты с талмудистами (то есть «настоящими» евреями) и массово переходят в христианство под колеблющимся покровительством великих прелатов и монархии, ослабленной смертью короля Станислава и нашествием русских. Теперь, когда у Подолии появилась своя история, мы можем начать говорить об исторических «фактах» и задавать собственно исторические (то есть западные) вопросы: как объяснить успех Якова Франка при дворе? предал ли его любимый Нахман, подобно Иуде, чтобы исполнить пророчество? Изменилась ли его миссия после Ченстоховы: на место проповеди экуменизма пришло стремление к земле, и т. д.? Действительно ли эти евреи по-прежнему хотят земли? Несомненно, «человек, не имеющий клочка земли, – не человек», но земли – в поместьях и под защитой дворянства и Церкви, более того, самого короля. (Ибо это не столько сионистский аргумент в пользу государства Израиль, а торжество самой Польши, paradisus Judaeorum.)
Но как Яков не является началом этой книги – в соответствии с напоминанием Аристотеля, что жизнь не является завершенным событием, – так и у книги нет конца. Она просто вырождается, как и сама жизнь: движение следует за Яковом на Запад, проникая в германские и французский языки сначала Венского двора и собственного «двора» Якоба в Брюнне, а затем двора Оффенбаха под Франкфуртом с его зарождающимся фондовым рынком; франкизм погружается в историю (Запад неким образом выступает Историей для этих восточных европейцев), и движение распадается, хотя и не полностью, как любое большое и инновационное движение. «Чуждые деяния» выхолащиваются и церемонизируются, Яков становится своего рода князем, смерть которого ритуально празднуется, как если бы он был польским архиепископом. Как я уже отмечал, сама книга не имеет конца, обрываясь, когда повествование доходит до первой страницы. К этому моменту Яков, хотя бы на время принадлежавший нам, превратится в имя и факт в учебниках истории, оставив за собой движение, хронику которого нам предстоит вести.
Некоторые историки захотят оценить, насколько сильно поменялась политико-религиозная программа Якоба после его заточения. Гностические апологеты Иуды простят предательство Нахмана из Буска, убежденного, что Мессия должен погрузиться на дно жизни и разделить страдания отбросов общества. В том, что Яков настаивает на идентичности трех Моисеевых религий, либеральные моралисты увидят вполне прозрачный призыв к терпимости в авторитарной Польше. Лингвистические мистики ответят, вторя Нахману, что проклятия следуют за именами и что большое дело – наблюдать революционную трансформацию Шломо Шора во Франтишека Воловского, Нахмана из Буска в Петра Яковского и даже Янкеле Лейбовича в самого Якова Франка. Историки, рассматривая диалектический взгляд Гершома Шолема на значимость франкизма для возникновения современного иудаизма, могут по-разному относится к его оценке Якова Франка как «беспринципного и развращенного». Постструктуралисты и приверженцы Батая будут упиваться «чуждыми деяниями» Якоба и восхвалять его как ранний пример трансгрессии; некоторые читатели будут обеспокоены этим «популизмом», в то время как другие вместе с Моливдой придут к выводу, что Яков непостижим.
Образ старого и преуспевающего Якова в Оффенбахе, проверяющего свои инвестиции на недавно созданной Франкфуртской фондовой бирже, может привести мессианистов к печальному выводу, что он был, в конце концов, очередным мошенником и аферистом, всего лишь последним из ложных мессий. Однако лицемерие – это дань, которую порок платит добродетели, и не так уж мало основать движение, которое охватит земли, языки и поколения. Даже ложный мессия пылает тем мессианством, на костре которого мы греем руки. Это не имеет значения! Важно то, что Ольга Токарчук смогла сделать невозможное – написать роман коллективного:
Мессия – нечто большее, чем просто фигура и человек, это то, что течет в твоей крови и живет в твоем дыхании, это самая дорогая и драгоценная человеческая мысль: что спасение есть. И поэтому нужно взращивать его, словно прихотливейшее из растений, лелеять, поливать слезами, днем выставлять на солнце, а ночью прятать в теплой комнате.