Давно в малой круглой столовой Хохвальда не было такого веселого застолья, как сегодня. Морской воздух и поздний час трапезы раззадорили аппетит гостей, так что они в полной мере воздали должное высокому кулинарному искусству немецкого, но от этого не менее превосходного повара. Также невозможно было пренебречь богатствами замкового погреба, и за столом не осталось никого, кто не внес бы свою лепту в общее замечательное настроение. Особенно забавным казалось то, что профессор Глаухау со всей страстью новичка при дворе ухаживал за своей «всесиятельнейшей хозяйкой», и то, как Ирис принимала его усилия, – с очаровательной невозмутимостью. Ганс аус дем Винкель, знаменитый исполнитель Вагнера, оказался остроумным и жизнерадостным компаньоном, и кавалер Спини тоже, покинув родину, уехав из Италии, отнюдь не утратил блестящие навыки в искусстве беседы. Не замыкалась в себе и Зигрид, принимавшая в разговоре живейшее участие – тихо и без особой игривости, но, однако, явно посматривая на Спини, и его странные светлые глаза, как заметила Ирис, тоже не раз задерживались на сестре.
И все же, когда княгиня Хохвальд, навестив после ужина своего сынишку наверху, снова вошла в салон, где все только что пили мокко, ей показалось, что, несмотря на оживленную и общую беседу, атмосфера в комнате несколько сгустилась.
– Боже мой, – сказала она расстроенно, – как же здесь душно! Уж не собирается ли гроза? Не выйти ли нам лучше на террасу, дорогая Ольга?
Мадам Кризопрас согласилась, и таким образом дамы дали обществу знак подняться. И так случилось, что по мере продвижения по залу князь, Глаухау, Зигрид и Спини столкнулись у стола, на котором среди прочего стоял сундук, приобретенный князем во Флоренции у «антиквара» на виа Порта Росса. Тренированный профессорский «глаз старьевщика», как, поддразнивая, назвал это Ганс аус дем Винкель, тут же остановился на богато декорированном сундуке.
– Послушайте, дорогой мой Хохвальд, откуда у вас это? – спросил он, останавливаясь. – Союзный герб Бьянки Капелло как великой герцогини – хм-хм-хм!
– Прекрасный старый сундук, не правда ли? – спросил князь и попытался быстро перевести разговор на другие предметы: – Взгляните, вот нюрнбергский кубок шестнадцатого века…
– Так точно, хорошая работа, рисунок точный, подлинный, – кратко отреагировал профессор. – Но вот сундук… Вы и правда приобрели его как старинную вещь?
Теперь князь, почувствовав на себе взгляд Спини, прибег к героическому средству: он поступился всей своей репутацией знатока древностей – не каждый коллекционер способен на такое самопожертвование во имя ближних.
– Ну конечно, дорогой профессор! Это прекрасная подлинная вещь!
– Нет, ну вот уж нет! – вскричал маленький ученый в полнейшей ажитации. – С этим вас ужасно надули. Небось еще и бешеные деньги содрали! Да, знаем мы этих мошенников! Червоточины тут просверлены – древоточцы, конечно, работают очень красиво, но здесь, однако, все выглядит жестковато. И еще два слабых места у них. Во-первых, оковка. Изготовитель не имел достаточно времени для того, чтобы она проржавела, и патина нарисована. Да! Во-вторых – герб! Этот орнамент и рисунок вообще из более поздней эпохи, одним словом – из Позднего Ренессанса, когда дело шло к упадку и переходило в барокко. Вот такую сыграли с вами шутку!
– Но, дорогой профессор, – перебил его князь, – не хотите же вы этим сказать, что…
– Что существуют целые организованные сообщества по изготовлению «антиквариата», особенно в Италии?!. – разгневанно возопил профессор. – Да, именно это я и хочу сказать! Да, да! Я взял на заметку одного персонажа на виа Порта Росса во Флоренции! Я уже намекнул властям, чтобы это рукоделие пресекли. Послушайте, дражайший мой Хохвальд, вы своим свидетельством могли бы помочь мне в борьбе против этой банды разбойников!
– Ах, дражайший профессор, к чему это? Кажется, итальянские суды рассматривают подделку антиквариата как вполне законное дело, и мы мало что изменим и лишь наживем массу неприятностей. Так что оставим южанам самим друг с другом разбираться и отправимся лучше на воздух, на террасу!
С этим Хохвальд пошел вперед, а профессор последовал за ним с ворчанием.
– Да-да, – сказал он Спини, – если человек однажды что-то такое купил, ему не больно-то хочется везде трубить об этом, дабы другие вели себя поумнее… Но вот, скажу я вам, попадись мне только изготовитель того сундука – отдубасил бы от души!..
В праведном гневе за неслыханное издевательство над его познаниями в области антиквариата, обычно галантный ученый и не подумал пропустить Зигрид вперед при выходе на террасу, так что она вместе со Спини оказалась там лишь тогда, когда все уже расселись. Несмотря на это, Зигрид все же подвинула свое плетеное кресло между сидящими так, что расположилась прямо напротив кавалера, ибо желала наблюдать за ним – сцена перед сундуком там, внутри, дала ей повод для размышлений. Почему Марсель Хохвальд решительно не захотел поддержать беседу и оборвал ее в самом начале? Почему Спини, с его знанием древностей, стоял рядом с каменным лицом и не принял участия в разговоре, определенно для него интересном? Почему он неотрывно глядел на князя очень странным взглядом, похожим на взгляд голодной пантеры, и почему, наконец, князь откровенно уклонялся от того, чтобы вовлечь Спини в разговор, ведь ему-то известно, что кавалер такой же знаток, как он сам и Глаухау? Что не так с этим сундуком? Не здесь ли таится ключ к недомолвкам князя относительно навязанного ему гостя? Зигрид решила во что бы то ни стало с этим разобраться: если куст встряхнуть как следует, все птицы сами из него вылетят.
На террасе было сказочно красиво. Царила одна из тех теплых летних ночей, блаженных нордических даров: на черно-синем горизонте мерцали звезды, и большой бледный серп луны отбрасывал на тихую землю неяркое серебристое сияние, свойственное все же только северу. Луна поднялась наискосок над террасой с ее пальмами, лаврами и кустами рододендрона в массивных деревянных кадках, с ее цветущими азалиями во всех оттенках – от нежнейшего розового до пламенеющего пурпура и снежно-белого; их короткое великолепное цветение рассеивалось лепестками у моря, и оно играючи, с тихим шорохом и плеском, бросало свои волны на белые мраморные ступени, словно лаская эти нежные прозрачные лепестки, а бриз уносил их в прохладные глубокие воды…
Бледный лунный свет оставлял на волнах серебряный след, терявшийся в темноте ночи, где из наползающей стены облаков кроваво-красным сверкали зарницы далекой грозы. Во время одной из таких вспышек, на мгновение распростершей таинственное, почти демоническое сияние над темным морем, Спини обратил к профессору свое бледное лицо с удивительными глазами.
– Имя Августа Глаухау, историка и археолога, мне хорошо известно, – любезно завел он разговор. – Но я не знал, что вы также и геральдист.
– Глубокоуважаемый господин, – воскликнул профессор с жаром, – геральдика есть вспомогательная дисциплина для истории, ее поддержка и опора! Но, к несчастью, все еще сильно распространена очень глупая и свидетельствующая о недостаточном разумении идея, будто знание гербов – лишь детская забава для дворян. И правда, если человек считает себя геральдистом, если он собирает и наклеивает в алфавитном порядке оттиски печатей и перстней с весьма небрежно гравированными гербами, это вполне резонно почитать совершенным ребячеством. А между тем геральдике и генеалогии исследователь обязан весьма важными сведениями, и в археологии позволяет с большей уверенностью определить – как, например, в случае с тем прекрасным ларцом с гербом Бьянки Капелло, к какой геральдической эпохе восходит рисунок герба.
– Это правда, – произнес Спини задумчиво, – мы придаем искусству геральдики все еще слишком мало значения.
– И к тому же это ни в коем случае не сухое знание, – добавил от себя Хохвальд, – ибо саги, легенды и факты, которые сплетаются вокруг гербов наиболее древнего происхождения, нередко пронизаны чудесной поэзией, часто – потрясающим трагизмом. И тот, кто считает, что генеалог, с его цифрами, датами и именами, занимается чем-то скучным и занудным, поистине не прав, ибо при сопоставлении этих дат и имен перед ним разворачивается история тех, чье существование стало лишь звеном в длинной цепи, а тому, что генеалог читает между строк, могли бы позавидовать многие драматурги и авторы романов.
– Скандальные истории, – вставила мадам Кризопрас. – И правда, в те времена сочинителям приходилось потруднее: ни телеграф, ни Всемирный почтовый союз не распространяли эти истории с чудесной быстротой. И так как сплетники не могли это обсуждать, такие вещи становились «поэмой» или «трагедией» – смотря по содержанию, и ныне ученые генеалоги, обнаружив их, чувствуют себя глубоко потрясенными.
Ирис невольно засмеялась.
– Ах, – проговорила она потом, – есть же особая прелесть в том, чтобы листать хроники прошедших дней, читать старые письма и дневники. По крайней мере, меня это очень привлекает. И кстати, возвращаясь к легендам гербов: я завела отдельную книгу, в которой собираю саги и факты, связанные с происхождением или изменением родовых гербов. У нас в библиотеке немало старых хроник и генеалогических трудов, из которых можно извлечь весьма примечательные вещи.
– Все так, – подтвердил профессор с улыбкой. – И к тому же, собственно, колоссально любопытно, как часто факты недавнего времени согласуются с давно сложившимися сагами. Напомню вам лишь о дочери лесного короля – геральдической фигуре Эрленштайнов, о крюках для котла Деккенов, стенном якоре Хацфельдов, о белых розах Равенсберга…
– Ах, об этом вы должны нам рассказать, – оживилась Зигрид. – Я однажды уже слышала об этих белых розах, и признаться, они пробудили мое любопытство.
– Ах да, пожалуйста, – присоединилась к просьбе Ирис. – Это будет хорошая история для моей книги саг.
– Ну, прямо-таки хорошей эту историю не назовешь, – возразил профессор, – скорее уж, она по-настоящему страшная!
– Лучше расскажем что-нибудь веселое, – серьезно произнес князь Хохвальд.
– Ах нет, Марсель, вечером так прекрасно немножко побояться! – вдохновенно воскликнула Ирис. – Конечно, для этого лучше бы сидеть в темной комнате при свете потрескивающего камина, но море с грозовыми зарницами, пожалуй, тоже подойдет!
– Так что пожалуйста, господин профессор, – белые розы Равенсберга, – повторила просьбу Зигрид.
– С огромным удовольствием, моя прекрасная фройляйн, – сказал маленький ученый, не имевший ни малейшего представления о том, кто, собственно, Зигрид и хозяйка замка, каково их родовое имя. И он спокойно начал свой рассказ: – Равенсберги принадлежали к старинной швабской родовой знати, уже во времена Барбароссы в документах упомянуты два рыцаря с таким именем, которые участвовали в крестовых походах; также один Равенсберг сопровождал короля Энцо[177] и вместе с ним попал в плен. Согласно одной дворцовой книге турниров того времени, каковую дворцовые священники вели со всей возможной обстоятельностью и точностью, тогда фон Равенсберги имели в гербе «серебристо-белое поле с тремя кроваво-красными розами в нем, с отсутствующей семенной коробочкой»[178]. Следующий представитель Равенсбергов попал в исторический эпизод высокого трагизма, и с этим, собственно, и связано изменение их герба, пусть даже и в другом смысле, нежели у трех черных львов Швабии, правая передняя лапа которых поднята «в вечное напоминание о невинно и несправедливо пролитой крови последнего Гогенштауфена, окрашена кроваво-красным и предъявляет обвинение». Таким королевство Вюртемберг еще и сегодня несет герб Швабии в расколотом золотом щите, рядом со своими черными оленьими рогами в три ряда. Ну так вот: Конрадин Гогенштауфен, королевский отпрыск, со своим другом и братом по оружию, Фридрихом Баденским, австрийским наследником, отправился в Неаполь, чтобы воцариться над этой великолепной землей, надеть на свою светлую голову ее корону, – корону, к которой разбойничьи руки самовольно тянул сперва императорский наместник Манфред, а потом Карл Анжуйский[179]. Узурпатор Манфред поплатился за свои королевские амбиции на поле боя у Беневенто, тогда как Капетинг удержал сицилианскую корону, а юного Конрадина с его спутниками бросил в узилище. Среди сопровождающих находился и один Равенсберг, он сумел избежать заключения, бесславно покинув своего несчастного господина после катастрофы при Тальякоццо и перейдя на сторону Карла Анжуйского. Да, хронист сообщает, что тот Энцио фон Равенсберг командовал ландскнехтами, окружавшими место кровавой расправы, когда светлейшая голова Конрадина упала на эшафот на площади Меркато в Неаполе. Тоска по дому, а возможно, и муки совести заставили Энцио фон Равенсберга вернуться в Швабию, но еще раньше туда дошли слухи о его позорном предательстве. Родня, глубоко возмущенная изменой немца, отказала ему в гостеприимстве, а император подверг предателя и отщепенца изгнанию и велел изменить герб таким образом, чтобы вместо серебристого фона щит был теперь окрашен кроваво-красным, символизируя кровь Конрадина фон Гогенштауфена, тогда как красные розы впредь на этом фоне должны были стать белыми – от стыда. Роду предписывалось носить такой щит до той поры, пока один из Равенсбергов собственной кровью не искупит предательство последнего Гогенштауфена, и только когда кровь кого-то из Равенсбергов прольется, щит очистится и снова станет белым, а розы вновь окрасятся в пурпур. Оказавшийся вне закона преступник долго скитался по свету, лишенный друзей и покоя, но не нашлось ни меча, ни алебарды, которые пролили бы его кровь. Женатый на одной франкской даме, которая настолько его любила, что последовала за ним в изгнание, несмотря ни на что, он умер в собственной постели вполне бюргерской смертью, неотрывно глядя на щит с «побелевшими от стыда» розами. «Я так хотел бы, – вскричал он, умирая, – чтобы вы, белые розы Равенсберга, стали вестниками смерти и объявляли Равенсбергам, когда приходит время умирать, чтобы они были готовы предстать перед Судией. Белые розы – вы будете розами смерти, пока кровь Равенсберга не искупит позора!..» Вот так и возникла легенда о белых розах Равенсберга, – заключил профессор. – Однако, – немного поколебавшись, продолжил он, – самое странное, что в течение веков с тринадцатого столетия до наших дней ни один Равенсберг не умер иначе, чем дома, в собственной постели. Они имели немало заслуг в войнах всех времен, но ни один Равенсберг не пал на поле боя, и белые розы остаются белыми уже шесть столетий. Только последний носитель этого имени…
– Ну так что с последним носителем этого имени? – напряженно спросила Зигрид, когда профессор внезапно замолчал.
– Никто из вас не приходится родней Равенсбергам по крови или посредством брачных связей? – спросил ученый осторожно.
– Никто! – воскликнула Зигрид, абсолютно уверенная в своей правоте, и это «никто» успокоило мадам Кризопрас, которой вдруг начало казаться, что это имя каким-то образом связано с Эрленштайнами.
– Что ж, хорошо, – сказал профессор. – И только последний Равенсберг, последний представитель этого древнего рода, вновь окрасил белые розы своей кровью – они стали красными. Он умер от револьверного выстрела прямо в сердце.
– Самоубийство? – заинтересованно спросил Спини.
– Нет, убийство, – ответил, чуть помедлив, доктор Глаухау. – Смертельный выстрел совершила его собственная молодая красавица-жена.
– Какой ужас! – воскликнула Ирис, побледнев, и мадам Кризопрас снова показалось, как будто много-много лет назад подобный случай произошел у Эрленштайнов. Не тогда ли, когда она с покойным Кризопрасом жила в Крыму, где он, по причине своего здоровья, проводил большую часть года, до нее дошла какая-то история в этом духе?..
– О, помню, я находил этот случай в одной старой газете, – воскликнул Спини, оседлавший любимого конька – свой труд «Демон в женщине». – Возможно, вы помните, князь Хохвальд, я об этом рассказывал. Но в том случайно обнаруженном обрывке старой газеты описывались только начало и середина истории, но отсутствовали результаты суда. Как то дело закончилось? Каков был приговор? Считаю, показания свидетелей выглядели уничтожающими, тогда как обвиняемая все упорно отрицала и представляла смерть своего супруга как самоубийство.
– Суд признал обвиняемую виновной и приговорил ее к смерти, – сказал профессор.
– И уж наверняка убийцу помиловали – приговорили к пожизненному заключению! – воскликнула Зигрид. – Хороша милость – я назвала бы ее дьявольской, адовой мукой. Представьте себе такую жизнь, и смерть покажется вам избавлением!
– Но ведь, милостивейшая госпожа, при таком взгляде нас нельзя считать христианами, – возразил профессор. – Сама жизнь – это милость, милость Божия, и если жизнь, которую человеческое правосудие готово прервать, продлевается силой абсолютной королевской власти, то это происходит лишь для того, чтоб у грешника было время раскаяться на земле. Впрочем, в том случае король своим правом на помилование не воспользовался, так как допросы открыли в натуре фрау фон Равенсберг такие бездны, которые потребовали искупления перед лицом мира. Ей отрубили голову в тюрьме.
Молчание воцарилось после этих слов. Вдали, над морем, зарницы сверкали все сильнее и клубящиеся массы облаков почти скрыли бледный серп луны.
– Вы сказали, это был последний Равенсберг, – первым заговорил Спини. – После него потомков не осталось?
– Насколько мне известно, только маленькая дочь, которая скончалась на первом году жизни.
– А из какой семьи происходила казненная?
Профессор задумчиво покачал головой.
– Хм, да… Она была из знатного северного дома. Минутку, я вот-вот вспомню! Эта… эта…
– Контесса Эрленштайн! – громко перебил его князь Хохвальд, вынимая из нагрудного кармана своего сюртука и протягивая Зигрид конверт. – Я нашел для тебя в почте письмо и забыл передать его тебе перед застольем…
– Так точно – контесса Эрленштайн, – громко повторил профессор, тогда как Зигрид в тусклом свете пыталась разобрать почтовый штемпель на письме. Ошеломленная, подняла она глаза, когда снова раздалось ее имя.
– Господин профессор? – произнесла она вопрошающе.
Маленький ученый на мгновение потерял дар речи, ибо отнюдь не являлся тугодумом и мигом осознал возникшую связь, только сейчас узнав девичью фамилию хозяйки дома.
– Да, – быстро нашелся он, – это была, так сказать, ботаническая путаница. Я думал про Ульменштайн[180] – это один ганноверский баронский род, а вас, значит, зовут Эрленштайн, моя милостивейшая сударыня? Но там точно было дерево – это я помню наверняка!
Посмеялись над забавным объяснением, данным маленьким господином, а Хохвальд с облегчением выдохнул, еще раз убедившись в высоком интеллекте гостя. Спини же, который не сообразил, какая связь между озвученным именем Зигрид и рассказом ученого, продолжил расспросы.
– Вы хотели назвать нам родовое имя убийцы, – вновь завел он разговор.
– Хм, да, – профессор Глаухау покачал лысой головой, – и все же я его совершенно забыл. Это был датский графский род. Но имя назвать не могу. Да и какое это имеет значение! Наверное, потом вспомнится.
Спини пришлось удовлетвориться сказанным, тогда как Зигрид ломала голову над тем, какая связь могла существовать между услышанной только что сагой о гербе и ее семьей, ведь Ирис в гипнотическом состоянии тоже упоминала белые розы Равенсберга.
Тучи, в которых вспыхивали молнии, поднялись выше и теперь полностью скрывали бледный серп луны, так что Ирис предложила послать за светильниками. Но никто не захотел даже слышать об этом, так как искусственное освещение, несомненно, лишило бы пребывание на морской террасе всего очарования, к тому же пока было не насколько темно, чтобы уже ничего не различать. Кроме того, красные и фиолетовые всполохи молний над темной поверхностью ночного моря, которое казалось таким тихим, будто оно уснуло вместе с остальной природой, создавали поистине магический эффект, и было бы жаль лишиться столь великолепного зрелища. Но по мере того как стена облаков поднималась, тьма постепенно сгущалась, однако никто из сидящих кружком на террасе даже не подумал войти в дом: летняя ночь была так чудесно мягка, морской воздух так свеж, журчание и шепот темной воды так успокаивали нервы – и ни звука из внешнего мира, ни голоса, ни шума, только покой, волшебный, колдовской покой…
Спини поднялся, подошел к боковому ограждению террасы и смотрел, как набегающие, сегодня такие гладкие волны с тихим плеском бьются о круто обрывающиеся, усиленные контрфорсами стены замка и с пеной отступают назад. На значительной высоте над зеркалом прилива в стене нерегулярным образом были пробиты бойницы, спрятанные в скошенных по диагонали нишах, в руку глубиной (на случай высокой воды), и лишь много выше над этими бойницами находились окна верхних помещений, защищенные от долетавших и туда брызг закрепленными снаружи ставнями. В конструкции замка со стороны моря, особенно в неверном свете окутавшей его летней ночи, ощущалось нечто зловеще-угрожающее, яростный и упорный характер богатыря-северянина из древних времен, когда викинги на своих лодках с носами причудливых форм скользили по морю навстречу ожесточенным схваткам. Спини, который никогда прежде не видел подобного строения, твердо вставшего на скальном обрыве Северного моря, был чрезвычайно им впечатлен и молча восхищался этим произведением минувших эпох, воздвигнутым здесь человеческой волей и руками назло свирепости стихий. Но затем его внимание привлекло кое-что другое – узкий кроваво-красный огонек, который то слабел, то снова разгорался и вновь почти пропадал на тихо набегающих волнах, – недостаточно сильный, чтобы тотчас бросаться в глаза, подобный пульсирующему и неясному дуновению. Откуда этот красный огонек светит, определить было нельзя: Спини подумал, что из одной из бойниц, но те были утоплены в нишах и обращены от террасы, так что с уверенностью говорить об этом не приходилось.
– Достопочтенный маркиз, что вы там, в темноте, разглядываете? – раздался рядом с ним веселый голос.
Это была Ирис, которая встала и подошла к нему, а за ней поднялись и другие, так как пора было отправляться на покой.
– Взгляните, княгиня, – там! там! – воскликнул Спини, указывая на подобный красному штриху огонек, который вновь сильнее отразился в воде.
Ирис от удивления всплеснула руками.
– Что же вы за прозорливец такой, раз в первый же вечер заметили то, чего я ни разу не видела? – спросила она, понизив голос, как почти всегда бывает, когда люди сталкиваются с чем-то необычным. – Это… да, это призрак Хохвальда!
Со сдержанными возгласами удивления и остальные подошли ближе к ограждению террасы и начали приглядываться к красному свету.
– Что и от кого ты узнала о призраке Хохвальда? Ведь уж точно не от меня? – спросил князь супругу, покачивая головой.
Он, казалось, не видел в этом явлении ничего необычного.
– Но, дорогой Марсель, никто и не должен узнавать хронику привидений от хозяина старого замка, – с мудрым видом парировала Ирис. – Об этом поведают старейшие слуги. И из того же источника, заслуживающего абсолютного доверия, я узнала сагу о «красном огоньке Хохвальда». Его можно увидеть только темными ночами, и всегда на северной стороне замка. Рыбаки, которые ночью идут с промысла, утверждают, что он появляется в одной из бойниц, и клянутся, что это предвещает шторм, крушение судна и прочие несчастья. Но, в свое оправдание, могу заявить, что, несмотря на все восхитительно жуткие описания этого «красного огонька», я никогда не верила в его существование. Но, оказывается, он все же существует. И что ты скажешь на это, Марсель?
Князь Хохвальд пожал плечами.
– Какое-то природное явление, рефлекс, оптическая иллюзия. В любом случае что-то совершенно безобидное, – ответил он спокойно.
– Но какой же природы это явление? – спросил Спини. – Я имею в виду, какая легенда связана с этим удивительным светом?
– Легенды об этом не существует, маркиз, увы.
– Наверняка кто-то стоит в одной из бойниц с красной лампой и дирижирует этим привидением, – мудро рассудил Борис.
– Тут я мог бы поспорить, – равнодушно возразил Хохвальд. – Эти бойницы выходят в очень широкий коридор северного здания, освещаемый со стороны суши, и находится он под жилыми помещениями, а прежде служил в качестве караульни для гарнизона замка. Так как ныне все это крыло заперто и необитаемо, а ключ от него я храню у себя наверху, то совершенно исключено, чтобы таким образом шутил призрак из плоти и крови… Ведь это было бы совершенно бесцельным бесчинством, ибо шанс, что этот свет заметят даже рыбаки по дороге домой, ничтожно мал.
– И вы сами, лично, никогда не пытались исследовать это явление, когда оно давало о себе знать?
– Конечно, пытался, но успеха не имел. Это безобидное свечение не может никого всерьез испугать или встревожить, так что пусть себе… К тому же все равно этому не помешать: как сказано, мы, вероятно, имеем дело всего лишь с неким отсветом, не более.
Фуксия с живостью отозвалась:
– О, мне кажется ужасным так прозаично истолковывать и прояснять столь загадочные вещи. Обладать таким привидением – это же изумительно, ведь наши новые дома – там, в Нью-Йорке – призраки not haunted at all, you know![181]
– Ну, – со смехом проговорил аус дем Винкель, – chacun à son goût![182] Признаюсь, я по отношению к призракам, обладание которыми ваше сиятельство соизволило назвать изумительным, испытываю сильную неприязнь и еще более сильное недоверие… Впрочем, если привидение столь ненавязчиво, как это, то его еще можно терпеть!
– И давно этот свет появляется? – спросила Зигрид.
– О, мой источник, домоправительница, говорит, что с незапамятных времен, – ответила Ирис, все еще глядя на кроваво-красный мерцающий отсвет на тихой воде.
– С незапамятных времен! – задумчиво повторил Хохвальд чуть дрогнувшим голосом. – Что это значит для большинства? Лишь пустые слова…
Ирис вопросительно взглянула на супруга, который смотрел вниз, на красный огонек, с выражением глубоко затаенной боли, – тонкий слух любви тут же уловил этот отзвук в его голосе, и он почувствовал на себе взгляд жены, перевел глаза на нее и легонько провел правой рукой по ее светлой головке: немой вопрос – немой ответ, однако настолько красноречивые, что наблюдавшая за происходящим Зигрид на мгновение спрятала лицо в ладонях, облокотившись на ограждение террасы.
– Странно, что я ничего не слышала об этом, пока еще жила в Хохвальде, – задумчиво проговорила мадам Кризопрас. – По меньшей мере я эту историю совершенно упустила из виду – нельзя же предположить, что это свечение возникло недавно.
– Почему же нельзя? – возразил профессор. – Разбитое стекло или подгнившая балка могут создать наичудеснейший световой эффект в одно мгновение.
– И где здесь место поэзии? – шутливо поинтересовался господин аус дем Винкель.
– Слава богу, хоть кто-то еще ищет поэзии, – воскликнула Фуксия, с восторгом глядя на знаменитого певца. – Меня удивляет лишь, что народ до сих пор не сложил сагу об этом «красном огоньке Хохвальда»!
– Ну отчего же, – горячо вмешалась Ирис, – рыбаки и прислуга в замке говорят…
Тут она запнулась и, покраснев, скосила глаза на князя.
– Так о чем же вещает этот оракул? – спросил тот, понимая замешательство жены: ей хорошо известна была его нелюбовь к досужим вымыслам.
– Рыбаки и замковые слуги говорят, что красный огонек Хохвальда – бедная заблудшая душа, которая не нашла покоя в могиле, – тихо договорила Ирис.
– О нет, заблудшие души – это зеленоватые или голубоватые огоньки, как маленькие лампочки! – Фуксия произнесла это с полнейшим превосходством, как сведущий эксперт в области ду́хов.
– А эти люди говорят, что красное свечение исходит от заблудшей души, которую от вечного блаженства отделяет кровавое злодеяние, – защитила Ирис свое привидение, невольно понизив голос.
Хохвальд бросил на свою жену неописуемо тоскливый взгляд – взгляд, полный страстного сострадания и глубочайшей боли.
– Странные эти народные верования относительно заблудших душ, – проговорил он своим глубоким голосом, – и поразительные одновременно. Ведь они не исключают того, что заблудшая душа спасется, и оттого трагедия обретает умиротворяющее заключение, в ней появляется высочайшая поэзия и нравственная ценность, так как, чтобы спастись, в большинстве случаев требуется совершить нечто хорошее.
В этот момент луна показалась из-за облаков и осветила группу на террасе, но красный свет при этом исчез.
– Вот лавочка и закрылась, – сухо произнес профессор.
– Закрылась, да. Но хотелось бы все же докопаться до истины, – воскликнула Зигрид, глубоко вздохнув, как будто с облегчением.
– Огонек никуда не делся, он все еще там, – сказал Спини, напряженно смотревший на воду. – Если постараетесь, то, несмотря на лунный свет, вы сможете его разглядеть на волнах, этот красноватый отблеск – без сомнений, все тот же. Вероятно, он исходит из третьей… нет, из четвертой бойницы, если считать отсюда.
– О, вот бы докопаться! – воскликнула Зигрид, от нетерпения притопнув ножкой.
– Что ж, ключи от Бурга – так называется это крыло – в полном твоем распоряжении, – спокойно ответил Хохвальд. – Там нет ничего, что способно напугать тебя, так что без всяких колебаний можешь предпринять ночную экспедицию!
– Да, идем, пойдемте все! – возликовала Фуксия, захлопав в ладоши.
Но Зигрид сочла такую групповую экспедицию глупостью. Кто бы ни стоял за этим привидением, он немедленно скроется, если на место действия явится болтающая и смеющаяся компания. Нет, если свет вновь появится, тут уж Хохвальд должен сдержать свое слово и дать ей ключ, тогда она с единственным сопровождающим (Спини при этом бросил на нее свой характерный взгляд искоса) бесшумно совершит эту вылазку, – и этот план не вызвал у князя ни малейших нареканий.
Потом все расстались на ночь, но профессор улучил возможность шепнуть гостеприимному хозяину:
– Мой дорогой Хохвальд, я никогда в жизни не стал бы рассказывать эту нелепую историю о белых розах, если б только знал…
– Знаю-знаю, – дружески прервал его Хохвальд. – У меня камень упал с души, когда вы сообразили, чего я добиваюсь, ибо ни моей жене, ни невестке не известен этот злосчастный эпизод семейной истории. Они росли и воспитывались в полном неведении.
– Храни их Господь, – произнес маленький профессор так сердечно, что Хохвальд растроганно сжал ему руки.
После вечера, проведенного на террасе, пришла мучительная, полная боли ночь: Зигрид лежала на полу, рвала на себе волосы, билась лбом и боролась с демоном в своей груди, но теперь уже не всерьез. Битва велась притворно и полностью исключала возможность нанести врагу, в маске и броне, смертельное ранение, но все же и в таком виде борьба требовала известного мужества. Сердце Зигрид разрывали зависть и ревность, ей вспоминалось каждое слово, полное любви, каждая дышащая нежностью услуга, которую Марсель Хохвальд оказал своей жене в течение прошедшего дня, и это заставляло душу ее корчиться в безбожных спазмах вражды, зависти, ревности.
«Я стала бы для него много, много большим, чем эта принцесса лунного света с льняными волосами» – так звучал постоянно возвращающийся рефрен ее сетований на судьбу. А демон в ней шипел в ухо все громче и громче: «И почему бы мне не занять ее место? Немало ведь существует путей к этому…» К утру, когда после душной, чреватой грозой ночи солнце одолело наконец угрожающие непогодой тучи, Зигрид забылась на часок не освежающим, беспорядочным сном с безобразными сновидениями, а потом с дурной головой и ноющими членами поднялась, впустила свежий утренний ветер в до того плотно закрытые окна, освежилась холодной ванной и вышла из замка прогуляться по поблескивающему росой парку. Было еще очень рано, едва минуло пять часов, и в замке проснулись лишь слуги, они-то и отомкнули дворцовый портал. Необычная прелесть северного летнего утра мало помогла Зигрид, ибо муки прошедшей ночи притупили ее чувствительность. Несмотря на в целом не слишком восприимчивую натуру, она тем не менее не была равнодушна к красоте природы и, хотя никогда не испытывала инстинктивной тоски по северу, как это было свойственно Ирис, все же задавалась вопросом, насколько ей понравилось бы жить на родине. Сегодня она поняла лишь, что ей хорошо от прохладного утреннего воздуха, он смог приглушить пульсацию в висках, освежил пересохшие губы и горящие глаза. Она сорвала большой, весь в каплях росы, лист ревеня и прижимала его к лицу, пока все ее тело не задрожало от холода и вялые, утомленные нервы не оживились слегка.
– Это ваш завтрак, синьора контессина? – прозвучал рядом с ней вопрос, заданный мелодичным, но не без резкости, голосом Спини. – В этой варварской стране с холодным солнцем я лично предпочел бы росе горячий чай!
– Для чая еще слишком рано, – ответила Зигрид, вытирая лицо. – Мне не спалось, и потому голова болит, а эксперимент с росистыми листьями в качестве целительного средства удался.
Спини пристально посмотрел на ее красивый холодный лик, которому темные круги под глазами, это немое подтверждение бессонницы, придавали особую, еще бо́льшую привлекательность.
– Какое совпадение – мне тоже не спалось, – проговорил он небрежно. – То ли чужая обстановка, то ли красное призрачное свечение на море у террасы, то ли предгрозовая духота сказались, не знаю, – вероятно, все вместе прогнало сон. И теперь я очень даже рад, что так вовремя вышел.
Он остановился и наклонился сорвать цветок, чтобы вставить себе в петлицу.
– Да, – равнодушно согласилась Зигрид, – при головной боли свежий воздух очень помогает.
– Само собой, воздух… Да и остальное, – добавил Спини. – Здесь очень хорошо – свежесть и великолепие этого парка, посверкивающего росой в золотом солнечном свете, сегодня поразили меня больше, чем я в состоянии высказать. Прежде я не имел ни малейшего представления об этой прохладе, об этом волшебстве северной природы. Дубы и буки, ольха и сосны, эти изумрудно-зеленые лужайки с роскошными розами в цвету… Только теперь я полностью уразумел инстинктивное стремление княгини Ирис к отечеству, никогда ею прежде не виданному.
– И все же вы называете его варварской страной с холодным солнцем, – сухо возразила Зигрид и пошла дальше. Спини двинулся следом.
– Да, сегодня утром на природе сперва я ощутил только холод, – с улыбкой ответил он на упрек в непоследовательности. – Но у нас, итальянцев, такое развитое чувство прекрасного, что мы не можем не отдать должное красоте… И то, что немецкое солнце изливает на меня слишком мало тепла, с лихвой компенсируется тем, что вы, Зигрид, так близко!
Она остановилась и смерила его ледяным взглядом.
– Кто дал вам право, достопочтенный маркиз, обращаться ко мне по имени? – официально и холодно спросила она.
– Вы сами, – последовал простой и невозмутимый ответ.
– Я? Вы бредите! – Невозможно было вложить в тон больше презрения, чем это сделала Зигрид, но сегодня ей не удалось его задеть.
– Да, вы! – сказал Спини спокойно. – Мадам Кризопрас рассказала мне, что Хохвальд пригласил меня благодаря вашему предложению, и именно поэтому я и приехал. Ради кого же еще, ради чего иначе мне было бы сюда отправляться? С князем мы не настолько близки, чтобы я мог рассчитывать на его заинтересованность, и, хотя княгиню, вашу… сестру я почитаю как святой образ, и все же паломничество к святому образу не совершают, если он не обладает чудодейственной силой. Так что зря вы, Зигрид, играете со мной в прятки.
Молодая графиня презрительно вздернула голову.
– Мадам Кризопрас просто гусыня, – произнесла она очень решительно. – Но ей нужен кто-нибудь для ее Саши…
– Будто вы хоть на миг могли поверить, что я отправился бы в Хохвальд из-за Саши Кризопрас, – перебил он ее. – Я просто принял к сведению дошедший до меня факт, что вы – инициатор приглашения. Если это не поощрение моих хорошо вам известных чувств, а только игра, то я предостерегаю вас, синьора контессина: я не тот мужчина, который позволит подобным образом играть с собой.
С губ Зигрид едва не сорвалось: «А я не та женщина, которую можно угрозами принудить к любви», – но она сдержалась. Ибо раз уж этому человеку предназначено стать орудием в ее руках, не стоит делать это орудие щербатым и тупым.
– Хотела бы я знать, почему мы, оставшись наедине, немедленно вступаем в словесный поединок, – помолчав, сказала она абсолютно спокойно и сдержанно. – Не имеет ровно никакого значения, отвечу я на ваши чувства или нет.
– Ну, я бы все-таки имел это в виду, – произнес Спини с улыбкой.
– Не стоит, – легко возразила Зигрид. – Даже если предположить, что вы значите для меня больше, чем я показываю, все равно между нами непреодолимые препятствия. Прежде всего, назначенный моим отцом опекун.
– Князь Хохвальд? – спросил кавалер удивленно.
– Да, – кивнула Зигрид. – Вечером, в тот день, когда мы прибыли, речь зашла… Ну да, о вас и обо мне… Я думаю, тут приложила руку вечно бестактная мадам Кризопрас – бывают же такие люди, которым во все надо вмешаться. И тут…
– И тут? Договаривайте же!
– И тут, – продолжила Зигрид, отвернувшись, – князь, мой зять, со всей определенностью разъяснил, что лучше бы вам оставить любые притязания на меня, так как он своего согласия на эти отношения никогда не даст.
– Ах!
Спини взметнулся, как раненый хищный зверь, в глазах его блеснула жестокость, черты ставшего пепельно-бледным лица исказились, а руки сжались в кулаки. Но он быстро совладал с собой, когда Зигрид повернулась к нему и холодным взором оценила впечатление от сказанного.
– И по каким причинам князь Хохвальд был бы против моего сватовства? – спросил кавалер надменно. – Раньше – да, раньше, год назад, я был лишь бедным дворянином и потому, скорее всего, не вполне желанной партией для графини Эрленштайн. Я это очень хорошо понимал – и молчал. Сегодня же я прибыл со средствами, которые позволят обеспечить жене достойную жизнь, с титулом, который по придворному ранжиру выше, чем титул Эрленштайнов! Что же князь Хохвальд против меня имеет?
Зигрид пожала плечами.
– Он свои причины не назвал, – ответила она, не моргнув и глазом. – Сказал, что не желает говорить об этом, да и тема возникла случайно. Ирис тоже ничего не известно. Но мне удалось связать между собой несколько вещей… Боже мой, это же интересно – узнать, почему ты не можешь выйти за кого-то замуж, не правда ли? Ирис, конечно, превосходит меня в духовном плане, но особыми способностями к умозаключениям она никогда не обладала. Тут как раз моя сильная сторона.
– Ну, и мне было бы любопытно услышать, – воскликнул Спини с явной иронией.
Но Зигрид не отреагировала на укол – она шла к своей цели.
– Припоминаете старинный или так называемый старинный сундук, от которого так распалился этот смешной лейпцигский профессор вчера вечером? – спросила она, пристально глядя на Спини.
Ибо если ударяешь по кустам, то нужно следить очень внимательно, чтобы заметить, какие птицы оттуда вылетают. И Спини весьма ощутимо вздрогнул.
– Ebbene?[183] – спросил он коротко и резко.
Зигрид хохотнула насмешливо – кусты зашевелились, и она осмелела.
– Этот знаменитый саксонец слеп, как все кабинетные ученые, – продолжила она, не спуская глаз с кавалера. – Ибо пока он, не особенно стесняясь в выражениях, изрыгал проклятия в адрес изготовителя поддельного антиквариата, он мог бы сделать кое-что получше. Понаблюдать за вами и князем. Ваши лица пролили бы яркий свет на эту старую добрую шутку.
Спини, однако, подход Зигрид к «старой доброй шутке» совершенно не разделял. Он напрыгнул на нее, как пантера, обхватил и на миг зажал рукой ее изогнутый в насмешке рот.
– Молчи, женщина! – прохрипел он угрожающе. – Еще одно слово в подобном тоне, и…
Его взгляд сказал больше, чем слова, но Зигрид полностью сохранила самообладание, хотя и была смертельно перепугана. Не предпринимая попыток высвободиться из рук Спини (зачем? вокруг никого не было), она смотрела на него именно тем взглядом, которого он три года тщетно добивался от нее.
– Мы же знаем, как смехотворно педантичны немцы в этом вопросе, – произнесла она тихо и спокойно, но сердце ее бешено колотилось. – Я придерживаюсь другого мнения, с прошлого вечера я иначе думаю и о вас, ибо мне открылось существование аристократа, отпрыска знатного рода с весомым в истории именем… существование дворянина, который обязан не уронить достоинство этого имени перед всеми… Но голод и неудачи в том плохие помощники, так что цель вполне оправдывает средства. О, Феррандо, как часто я в вас обманывалась… В вас, заложнике высокого происхождения!.. Но что же я говорю? Я и в самом деле отбросила маску горькой сдержанности? Теперь, когда я знаю, что вам откажут? Отпустите меня, Феррандо Спини, – нам обоим вечно не везет.
И Спини освободил ее, но припал к ее ногам и покрыл поцелуями прекрасные, но слишком худые руки. Она позволила это, но ее тонкие губы сжались плотнее, и юные черты из-за этого преждевременно заострились, что не сулило ничего хорошего. Наконец кавалер взглянул на нее снизу вверх.
– Еще один год, целый долгий год, – и вы будете свободны от любых запретов, – проговорил он медленно. – Хватит ли у вас мужества стать моей вопреки воле близких?
– Мужество, пожалуй, лучшее из моих свойств, – ответила Зигрид, и он, такой осторожный, такой недоверчивый, не заметил, что она не сказала ему «да».
Его ослепила неукротимая страсть к этой сдержанной блондинке, и он не увидел подвоха в ее больших ледяных глазах цвета незабудки. Спини показалась, что короткая, ничего не значащая фраза содержит в себе все, обещает воплощение всех его сокровенных желаний; с восторженным восклицанием он вскочил на ноги, заключил стройную девушку в объятия и целовал ее с жаром истомившегося до полусмерти.
– Итак, через год… До тех пор мне придется таить свое счастье, – проговорил он сдавленным голосом. – Зигрид, госпожа моя, моя королева! Я твой, повелевай мною!
Но тонкий инстинкт Зигрид давно предостерегал ее насчет этого человека; она предугадывала, что этот раб при первой же возможности способен превратиться в безжалостного тирана. Но такого вообще нельзя допускать!
– Осторожно, Феррандо, осторожно, – попросила она. – Что такое год? Он очень быстро пролетит, а любая оплошность нам повредит. Мой опекун…
– Ну да, он ваш опекун, и мы должны принимать его в расчет, – мрачно прервал ее Спини.
– И к тому же он муж моей сестры. Нельзя недооценивать родственные узы.
– А вы уверены, что эти узы правомерны?
– Правомерны? Как прикажете вас понимать?
– Лишь в том смысле, разумеется, сестра ли вам в действительности княгиня Ирис, – проговорил Спини медленно и настороженно.
– Но вам же известно, что мы близнецы, Фуксия Кризопрас так и предпочитает меня именовать «miss Twin»[184], – воскликнула Зигрид удивленно.
Спини пожал плечами и странно улыбнулся.
– Неужто эта семейная тайна так хорошо охранялась, что в нее не посвящены даже члены семьи? – спросил он испытующе.
– Даю вам слово! Что еще я должна знать, кроме того, что Ирис и я – сестры-близнецы?! – воскликнула Зигрид с таким искренним удивлением, что Спини ей поверил.
– Ну что ж, значит, я случайно выведал великую тайну, – сказал он, невольно понизив голос. – Очень жаль, что я заговорил об этом, ибо, если вам ничего не рассказали, наверняка на то были причины.
– Но вы все же заговорили и теперь должны закончить, – воскликнула мертвенно-бледная Зигрид. – Что вам известно? Хотите лишить меня покоя своими намеками? Теперь вы обязаны все рассказать! Какое на мне пятно?
– Зигрид! Зигрид! – испуганно проговорил Спини. – Нет на вас никакого пятна, вы истинная дочь своего отца, вы – да. Вы правы, теперь я должен сказать! Но сперва о моем источнике. В Риме я свел несколько странное знакомство с одним старым священником, который до того много лет отправлял свои обязанности в Каире, при итальянской дипломатической миссии. Теперь он служит в Ватиканской библиотеке, где, как вы знаете, я проводил свои изыскания. Мы как-то разговорились, время и место его службы поразили меня, и я поинтересовался, не знал ли он ваших родителей. Уверяю вас, память старого господина как хорошая энциклопедия, никогда его не подводила. Помнил ли он ваших родителей – исполненного достоинства, но погруженного в глубокую меланхолию графа фон Эрленштайн и его нежную смиренную супругу, воплощение истинной доброты?! Вы родились через полгода после прибытия четы Эрленштайн в Каир и были крещены тем самым старым священником, моим другом.
– Я? А Ирис?.. – затаив дыхание, спросила Зигрид, когда Спини замолчал.
– В семье графа была еще одна малышка, крохотное дитя, ее звали Ирис, – поколебавшись, продолжил рассказ Спини. – Мой осведомитель считает, что она старше вас месяцев на шесть-десять, очень слабенькое создание, свет жизни в ней поддерживался большими усилиями. Но и вы, Зигрид, появились на свет такой слабой, что граф Эрленштайн тут же послал за священником, чтобы окрестить вас без промедления. Торжественный обряд был проведен у постели графини, вашей матери, и когда вас снова опустили в колыбель, вы начали плакать, и из соседней комнаты вышла нубийская нянюшка с другой девочкой на руках. И тут священник услышал, как ваша мать, содрогнувшись, сказала: «Боже мой, боже мой… Как будто они близняшки!» – и ваш отец ответил: «Пусть так и будет – твоя это кровь или нет, но любовь ко мне не позволит тебе отказать в материнской любви и малышке Ирис: это же мое дитя, она будет носить мое имя». И ваша мать сказала: «Аминь». Вряд ли священник ошибался, предполагая, что та Ирис, которая впоследствии считалась вашей сестрой-близняшкой, на деле являлась незаконным, но узаконенным отпрыском генеалогического древа Эрленштайнов, и лишь беззаветная любовь вашей матери к вашему отцу позволила уравнять ее в правах с их собственным ребенком, ибо то, что вы и княгиня Хохвальд – дети одного отца, кажется мне через эти случайно услышанные слова несомненным.
Спини замолчал, но и Зигрид ничего не говорила. Мертвенно-бледная, остановившимся взглядом смотрела она на покрытые росой розы, поблескивающие в золотом солнечном сиянии, явно не замечая этого чарующего зрелища.
– Зигрид, вас это настолько задело? – спросил кавалер озадаченно, так как она все еще молчала.
– Вы поведали мне правду и сами верите в рассказ этого священника? – ответила она вопросом.
Спини пожал плечами.
– Подумайте сами!.. Какой ему был резон лгать мне о какой-то семье, которую я мимолетно упомянул как знакомую, совершенно не собираясь ничего у него выведывать? Это просто не приходило мне в голову – я лишь хотел услышать, знал ли священник вас. Вас! В том, что он рассказал, не содержалось и следа враждебности: он был рад знакомству с графской четой, и, когда я ему потом сообщил, что та самая Ирис теперь замужняя дама, он попросил меня никак не использовать его наблюдения, хотя и предполагал, что в семье эта тайна известна – таких историй ведь немало.
– Конечно, – повторила Зигрид механически, все еще потерянно глядя в пространство прямо перед собой. – Конечно, таких тайн немало. Эта новость… Однако, пусть мы и не близняшки, возможно, мы все же сестры?..
– В том смысле, что вы и княгиня, вероятно, дочери одного отца, – да.
Зигрид снова механически кивнула. Тут ей пришла в голову одна мысль.
– Знает ли об этом Марсель?
Спини пожал плечами.
– Не исключено! Вы же знаете, что граф, ваш отец, оставил ему письмо неизвестного содержания. Нам остается только гадать. Однако это не имеет значения, и князю Хохвальду придется смириться с пятном на своем генеалогическом древе. Некоторые даже находят такую косую перевязь[185] в гербе весьма пикантной. Даже у нас одна из Спини не пренебрегла замужеством с незаконным отпрыском Медичи – правда, тут девушка из старого рода становится женой, входит в семью… Нет, то, что я узнал эту семейную тайну, не заставит князя одобрить наш союз. Тут уж я держал бы за лучшее…
Он замолчал и улыбнулся своей странной, не слишком доброй улыбкой.
– Что? О чем вы? – вскинулась Зигрид в ответ на эту заминку.
– Тут следовало бы, конечно, сперва выяснить, не идет ли речь о досужих выдумках, – продолжил Спини задумчиво. – Однако, с другой стороны, даже если источник мутноват, это еще не значит, что нет там и зерна правды – возможно, оно, вечно мертвое, лежит в самой сердцевине.
Зигрид в нетерпении топнула ножкой.
– Что опять за темные намеки?! – горячо воскликнула она. – О чем вы? Я хочу знать, я имею на это право!
– Это еще вопрос, – проговорил Спини спокойно и задумчиво. – Возможно, и хорошо, чтобы вы знали средство, которое способно сделать князя Хохвальда сговорчивее в отношении нас… Только вы должны мне обещать, что примените это средство в единственно верный момент. Впрочем, вы, Зигрид, умны и не упустите наш, возможно, единственный шанс.
Он обнял ее за плечи и потянул опуститься рядом с ним на скамейку. Зигрид закрыла глаза и плотно сжала губы, словно это было выше ее сил, но она слишком хотела услышать больше и преодолела себя.
– В Риме, где мне открылось, что вы с княгиней Ирис не сестры-близняшки, я услышал еще одну очень странную историю, – начал Спини, приблизив свой рот к самому уху Зигрид, так как теперь говорил шепотом. – Это было в одном трактире, где мы с приятелем-художником пили вино. Речь зашла о флорентийском обществе, которое ему хорошо известно, и было упомянуто ваше имя, Зигрид, и имя князя Хохвальда. Недалеко от нас сидел человек, по виду совершенно опустившийся, который тотчас повернул голову в нашу сторону, когда прозвучало имя князя. Я это заметил, но не придал тому особого значения. Когда же я в одиночестве отправился домой, этот человек из трактира последовал за мной и завел разговор: мол, правильно ли он услышал имя князя Хохвальда? Я подтвердил, на что этот человек отпустил пару невнятных замечаний, которые было трудно истолковать. Он выказал кой-какую осведомленность, сказал, мол, у больших господ тоже все бывает не так, как принято думать, и наконец предложил мне за десять лир «рассказать одну историю, одну историю…» Он был в подпитии, и, несмотря на это или, скорее, из-за этого, я пошел на сделку, дал ему банкноту, и мы отправились в другой трактир, где я, расположившись с этим человеком за уединенным столиком, услышал действительно очень странную историю. Этот человек был конюхом при князе, когда Хохвальд, служивший в гвардейском кавалерийском полку, вдруг вышел в отставку, чтобы полностью удалиться от мира. Князь, вероятно, наказывал этого парня, поскольку тот признался мне, что с умыслом шпионил за хозяином, дабы разнюхать про него что-нибудь дурное и отомстить за себя. И кое-что ему наконец удалось открыть… Звучит это в любом случае достаточно фантастично, но не кажется совсем уж невозможным. Его господин, князь, действительно совершенно неожиданно впал в глубокую меланхолию, избегал любого общества и дни напролет просиживал у себя в комнате, сказавшись больным, и там шпионивший слуга видел его беспокойно и бессмысленно шагавшим от стены к стене. Наконец, спустя долгое время, Хохвальд и на самом деле всерьез заболел, но однажды, вопреки протестам врача, покинул постель, ушел и вернулся очень поздно и совершенно измочаленным. В ту же ночь четыре мужчины, которых князь сам встретил и с которыми сам расплатился, внесли во дворец большой продолговатый ящик. Его поставили в маленькой комнате на первом этаже, и князь собственноручно ее запер, а ключ забрал с собой. Позже, когда во дворце все стихло, мой рассказчик пробрался в покой, соседний с комнаткой, где стоял ящик, желая удовлетворить свое любопытство относительно его содержимого. И каково же было его удивление, когда он сквозь щель в двери увидел хлопотавшими вокруг ящика самого князя с другим слугой, который, к зависти всех прочих, пользовался полным его доверием. Они откинули крышку, и князь запихивал внутрь паклю: так заполняют пространство между стенами наружного и находившегося внутри второго ящика, плоская и выкрашенная черным крышка которого, как заметил шпион, в слабом освещении отчаянно походила на крышку гроба. Помощник князя сверлил в ней отверстия для шурупов, но нашел, что его сверло недостаточно мощное, и тихо вышел за другим. Оставшись один, князь откинул черную крышку, и объятый ужасом шпион увидел… Увидел он мертвую женщину, при взгляде на которую из груди князя вырвался тяжкий стон. Еще до того, как в комнату вернулся его помощник, князь опустил крышку, снова скрыв свой ужасный секрет, и стоял бледный, пошатываясь, рядом, пока внутренняя крышка не была накрепко привинчена, а крышка большего ящика – заколочена. На следующее утро слуга с ящиком уехал, как говорили, сюда, в Хохвальд, князь вышел в отставку, а его товарищ по преступлению – или по меньшей мере оплаченный его укрыватель – последовал за ним в качестве камердинера и несет эту службу по сию пору. Теперь скажите, Зигрид, не странная ли это история?
– Странно, да, – процедила она после паузы, вставая на ноги.
Спини же остался сидеть, некоторое время он молча размышлял. Потом сказал:
– Меня настораживает в этом деле, что конюх не использовал свою тайну против князя. Он не дал мне удовлетворительного ответа на этот счет, что заставляет меня сомневаться и насчет услышанного. Такого рода сведения не продают за десять лир первому встречному, готовому слушать. Правда, этот персонаж выглядел голодным и потрепанным, в ту пору он служил на конюшне в Риме, но хозяин уволил его за дурное поведение; мне он пояснил, что боится, что князю, такому большому господину, все сойдет с рук. Это, конечно, говорит само за себя. Однако мы все же должны сперва выяснить, что это за дело вообще, чтобы не совершать напрасных попыток, которые нам же скорее повредят, нежели помогут. Прежде всего надо бы разузнать, насколько податлив камердинер князя.
– А потом? – спросила Зигрид, тяжело дыша, все с тем же, что и прежде, застывшим взглядом.
– Потом? – Спини пожал плечами. – Не нужно на это смотреть с таким ужасом, моя прекрасная Зигрид! Ни заговора против князя, ни шантажа, никаких прочих вещей из романов я не замышляю. Хочу лишь вас одну, и князю не лишить меня этой прекрасной тонкой руки. – (Зигрид с содроганием спрятала ладонь в складках платья.) – Он не устоит, если узнает, что его честь в моих руках.
– А если все же устоит?
– Навряд ли, – быстро ответил Спини. – А даже если и так – нам и не нужно его благословение!
– Нет? – спросила Зигрид насмешливо. – К чему же тогда весь шум?
Спини поднялся и отломил с ближайшего куста себе в петлицу еще и веточку спиреи.
– Это очень приятно – знать, что чье-то существование у тебя в руках, – проговорил он. – Князь Хохвальд обладает средством повредить мне, у него есть яд, который может убить меня в глазах общества; однако сознание, что я владею противоядием, возвращает мне уверенность и удовольствие беззаботной жизни. Я отныне уже не никто, так что прежде всего должен защитить свое общественное положение и мою жену. Больше ничего не хочу – совершенно не в моих интересах удалить из общества князя, моего будущего свояка. У меня вообще нет задатков романного интригана.
Теперь Зигрид подошла к нему ближе.
– Вы когда-нибудь любили? – спросила она хрипло.
– И это вы спрашиваете меня, вы? – ответил он удивленно. – Я ухаживал за вами три года, без колебаний, – это не любовь? Более того – вы мне отказали, и неважно, по каким причинам, – они мне известны, я видел их насквозь, однако моя преданная любовь все же обратила ко мне ваше сердце, и…
– А теперь – вы когда-нибудь ненавидели? – с раздражением прервала она его на полуслове.
– Да! – подтвердил он уверенно. – Однажды. Вас! Тогда, во Флоренции, в церкви Бадиа…
– Глупец!.. – прошипела она так тихо, что он не расслышал, и повернулась, чтобы уйти.
Спини, однако, удержал ее и заключил прекрасную стройную фигуру в объятья.
– Можете ли вы поставить мне в вину, что я тогда вас ненавидел? – спросил он. – Да будет это похоронено – Петруччо получил свою кошечку[186] и укротил живущего в ней демона. Добром, а когда необходимо и строгостью, Зигрид. И все будут завидовать маркизу Спини из-за его прекрасной жены-блондинки…
С подламывающимися коленями и больной головой Зигрид поспешила назад. «Не думала, что будет так тяжело» – эта мысль все время к ней возвращалась, мысль о помолвке с мужчиной, которого она боялась, чью помощь она надеялась купить, пообещав свою руку, и при этом имела твердое намерение от него ускользнуть, когда нужда в нем отпадет. Выйти замуж за такого человека! Да лучше сразу в омут с головой! Чего она вообще от него хотела бы? Ее буквально трясло от ужаса при воспоминании о том, что он обнимал ее, целовал – ее, гордую, высокомерную, холодную Зигрид Эрленштайн, до сих пор державшую всех своих кавалеров на расстоянии: они решались лишь поклоняться ей издалека, чтобы в конце концов обратиться к другим, более дружелюбным звездам. Только один не отступился – Спини!
Содрогнувшись, Зигрид вытерла платком бледное лицо, как будто ей требовалось срочно стереть с него нечто ужасное. В ее голове настойчиво возникал вопрос: «Любовь унижает?», и она содрогнулась, когда собственное сердце ответило ей: «Любовь – нет, любовь возвышает, унижает ненависть». Ненависть – да, это была она. Но в этот час отвращение к себе самой победило ненависть измученного и неподготовленного сердца Зигрид. Не этого она хотела, нет, этого – нет! Она хотела заключить со Спини своего рода entente cordial[187], чтобы он – наиловчайший, перелаявший всех собак – помог ей отыскать способ вытеснить Ирис с ее места рядом с супругом, и с этой целью готова была поманить его смутной надеждой на брак, и, разумеется, никак не собираясь эти его ожидания оправдывать. И теперь она пала столь низко, что ради безумной цели стала невестой мужчины, который, по мнению князя Хохвальда, недостоин и глаз на нее поднять… К тому же какой прок отстранять Ирис? Церковь, к которой она принадлежит, не знает освобождения от брачных уз, и только если бы Ирис умерла…
Голова Зигрид закружилась, в дикой пляске завертелись вокруг нее деревья парка, изумрудно-зеленые газоны, цветочные клумбы, так что она рухнула на колени и, повалившись вперед, ударилась головой о ствол медного бука[188]. Причиненная этим боль привела ее в себя, она робко подняла взгляд и дрожащими руками вцепилась в ствол…
Над ней в свежем воздухе летнего утра шелестели темно-красные листья бука, присоединяясь к единому таинственно-радостному шуму других деревьев, в который вплетались и песни птиц – те, казалось, соревновались, воспевая лето и золотое солнце, заполонившее все вокруг блаженством и светом.
Но Зигрид не видела этого Божьего света, не слышала щебетания птиц, и только тихий шорох деревьев странным образом сопровождал ужасную мысль: «Если б Ирис умерла…»
До сих пор она об этом не думала, нет. Как это вообще пришло ей в голову? Фу, как безобразно, как жутко думать об этом! Разве ее не учили, что убийцей делают не только дело, но и помыслы? Правда, ей не пришло в голову, что болезненное желание разрушить счастье сестры, которому она завидовала, тоже нарушает заповедь «Не убий». Но желать Ирис, сестре, смерти… О! «…если бы Ирис умерла…»
Да, если бы! Тогда бы всем мучениям пришел конец. Тогда Зигрид взяла бы на себя маленького Зигфрида, проводила бы с ним дни и ночи, ее преданность ребенку тронула бы Марселя, восхитила бы его… В конце концов он полюбил бы ее так, как никогда не любил Ирис, и она заняла бы место рядом с ним, которое та – с ее-то неясным происхождением, темным именем – только позорила…
К тому же Ирис вовсе не сестра ей. Наполовину в лучшем случае – сорняк, из жалости привитый к старому благородному дереву, незваный гость с эрленштайновскими глазами. Так что ей за дело до Ирис? Важное открытие Спини убрало любые сомнения, и если б Ирис умерла… Но отчего бы Ирис – такой юной, полной жизненных сил, здоровой душой и телом – вдруг умереть? Никаких идей на этот счет! Конечно, несчастные случаи происходят, человеческая жизнь зависит от множества случайностей, и часто при чтении газет Зигрид изумляло, каким образом и в каком обличье к людям приходит смерть. Значит, и Ирис не застрахована от бедствий, но, с другой стороны, точно так же она могла дожить и до глубокой старости. Нет, думать о подобной случайности не возбраняется, но рассчитывать на нее всерьез не приходится… И мысль об этом не заставила Зигрид упасть на колени в ужасе и отчаянии. Человеческая жизнь в руках Божиих, и, если часами размышлять о том, что в этом мире все может быть отнято в любое мгновение, рискуешь лишиться рассудка. Собственные мысли разрушали Зигрид, бесформенный, неясный призрак встал у нее на пути, и потому она не слышала пения птиц, не ощущала нежного, пронизанного солнечным светом воздуха, но с безумными глазами боролась с ужасным искусителем, который затуманил ее взор поддельным золотом вожделенного счастья.
После нескольких минут полного оцепенения она вскочила, щеки ее горели.
– Фу, какая гадость! – воскликнула она с содроганием, будто пытаясь скинуть с себя, подобно рваному одеянию, злые мысли. – Отвратительно и недостойно. Я все же Эрленштайн!
И Зигрид действительно удалось одолеть эти свои мысли, отчего на сердце у нее стало легче – легче, чем когда-либо в течение этих месяцев. Тяжело вздохнув, она осмотрелась вокруг и, казалось, только сейчас заметила, как прекрасно здесь, среди высоких шепчущих деревьев, в этой атмосфере, полной запахов леса и цветущих роз. Оттуда, где она стояла, через мягкий, как бархат, газон открывался великолепный вид на террасу замка и украшенный многими башенками, эркерами, острыми крышами его фасад, который напоминал прекраснейшие архитектурные памятники времен Франциска I. Замок, с его медной, покрытой патиной крышей, сиявшей изумрудным блеском в лучах утреннего солнца, увитый высоко взобравшимися вьющимися розами, казался сказочным. И все же эта картина зависти в сердце Зигрид не пробуждала. Юная графиня не была корыстолюбивой и не настолько жаждала поместий и богатств, чтобы их недостаток мог пробудить в ней неблагородные чувства; сердце ее принадлежало самому владельцу этого гордого и древнего аристократического гнезда, а не его сокровищам. Развернувшаяся панорама радовала натренированный на прекрасное взгляд Зигрид – без свойственного Ирис восторга и воодушевления, но с приятным ощущением спокойного, почти неосознаваемого удовольствия. После того героического «фу» по отношению к себе самой на нее внезапно снизошел покой, и она соблазнилась предположением, что преодолела и оставила позади искушение злобной мыслью, а с нею и все, что совсем недавно ее угнетало. Это подарило Зигрид благотворное ощущение умиротворения и безмятежности – затишья перед бурей. Драгоценная свежесть утра, казалось, остудила наконец ее возбужденные нервы, и она не задумывалась, успокаивающий ли это, целительный источник или оглушающий, отупляющий морфий.
Зигрид села на каменную скамью в тени дуба и задумалась. Прежде всего следовало разорвать недостойную связь со Спини: надо ему указать, что рассказы конюха-авантюриста в Риме – всего лишь способ выманить деньги, и ничего более. Она едва не расхохоталась, когда поняла, что влюбленный кавалер в первой же доверительной беседе выдал ей все, что она надеялась выведать у него (правда, в совсем иной форме) медленно, с течением времени. Теперь она во всеоружии, но нужно было еще вернуть себе свободу. Все другое – месть, разрушительные замыслы – осталось позади, навсегда.
И с этим Зигрид медленно пошла обратно в замок. Свернув в одну из узких буковых аллей, она едва не столкнулась с двигавшейся навстречу парочкой – как ей показалось, Фуксией и Борисом. Зигрид была не в настроении болтать и стремительно шагнула за защитную стену кустарника, чтобы пропустить этих двоих. Оказалось, что вовсе не Борис сопровождает жену на раннем утреннем – невозможная для него вещь! – променаде, а Ганс аус дем Винкель, знаменитейший из всех Тристанов, Зигфридов, Парцифалей, Тангейзеров и Лоэнгринов. Американка, которая, как и очаровательная Юм-Юм в «Микадо», обычно не страдала «diffidence or shyness»[189], с робостью, несвойственной ее «smartness»[190] и «fastness»[191], заглядывала в опасно красивые глаза певца, который со своей беззаботной, невероятно привлекательной улыбкой и с нескрываемым восхищением любовался ее пикантным личиком. Фуксия остановилась прямо перед укрытием Зигрид и заговорила с присущей ей энергией:
– Большая страсть! Что это? Кажется, ее присвоили себе художники и поэты, или же это вообще ложь, выдумка, которую передают из уст в уста?!
– Нет, княгиня, это великая правда, – последовал ответ. – Она действительно преображает вещи, которые иначе вызывали бы отвращение.
– Ах! Значит, вы думали об этом!
– Как же иначе! Представлять эту великую страсть человечно и артистично – это же моя профессия.
– О, поэтому…
– Истинный художник прежде всего обязан верить в свою работу, княгиня! Отмеренный мне дар я использую не для того, чтобы добыть себе хлеб насущный, – мной движет призвание и убежденность.
– Как чудесно, – сказала Фуксия наивно. – Я полагала, что мое призвание – получить высокий титул. Но никогда не верила в особую его ценность.
– В том-то все и дело, княгиня! А вот я верю в эту «великую страсть», которую вы отрицаете душой и телом…
– Значит, вы с ней знакомы?
– В теории да! Но и на практике, кажется, тоже, с тех пор как кончик одного красного зонтика уперся мне в грудь: «Погибни, чудовище, от наших рук!»
– Ах, вы насмешник!
– Шутка и правда – родня, княгиня…
– Нонсенс!
С этим они и тронулись дальше. Когда парочка скрылась за поворотом аллеи, Зигрид собралась продолжить свой путь, однако уже приближались двое других, встреча с которыми не входила в ее намерения: князь Хохвальд со своей женой – и Зигрид, сердце которой мгновенно как будто промерзло, отступила за защитную стену листвы.
Хохвальд правой рукой обнимал нежную эльфийку Ирис и шагал по аллее по-настоящему счастливый, не подозревая, что из зарослей с выражением, какое более уместно для голодного волка, подстерегающего добычу, за ними наблюдают два холодных голубых глаза. О чем супруги говорили, Зигрид из-за расстояния разобрать не могла, но это легко угадывалось по сияющему взгляду, который Ирис подняла на сильного мужчину; князя так чудесно омолодило счастье: с его красивого лица совершенно исчезло выражение легкой меланхолии, и к нему в полной мере вернулось все очарование его солнечной натуры, далекой от всякой недоверчивости, – благородной натуры, не подверженной злу и потому и в других его не искавшей. И вот он чуть нагнулся и поцеловал милые уста, улыбнувшиеся ему навстречу, и провел рукой, словно благословляя, по волнистым льняным волосам, нежно взирая на очаровательную головку у его груди. Теперь они за оживленным разговором подходили все ближе и ближе, и затаившаяся лазутчица начала улавливать слова.
– Но вчера Зигрид была все же намного любезнее, Марсель, – донесся до нее голос Ирис.
– Это ты на нее повлияла, любимая, – прозвучали ласковые слова, в ответ на которые светловолосая фея ответила взглядом неотразимых эрленшайновских глаз.
– O, раньше, при маминой жизни, Зигрид всегда была такой милой и хорошей, – говорила прелестная заступница о той, что сидела в засаде. – Она ничего так и не сказала о том, что настолько изменило ее, а я не хочу допытываться. Наверное, когда-то расскажет, не правда ли? И мне хотелось бы, чтобы Зигрид, как и я, нашла свое счастье. Но, боюсь, она образ без пощады[192].
– Ну, надеюсь, отыщется еще правильный Пигмалион, который оживит эту Галатею и возродит все утраченное, – ответил князь Хохвальд с улыбкой. – Пока же ей стоит равняться на твой пример.
– Мой пример! Марсель, не позволяй мне зазнаться! – счастливо рассмеялась Ирис. – Что ты только во мне нашел? Причины мне так пока и неведомы.
– Нашел все, что могу любить и люблю, моя дорогая. Это же самая простая и естественная причина.
– Точно как у меня! – воскликнула Ирис с таким восторгом, будто только что совершила великое открытие.
Больше Зигрид не слушала. Сказанного хватило, чтобы прогнать морфиумное опьянение самообмана и пробудить в ее душе демонов, чтобы они, все разом, с диким издевательским хохотом явились, вонзили ей в сердце острые когти и растравили ядом открытые, свежие раны. Добрый ангел Зигрид в этот час, плача, спрятал свое лицо и уступил силе, перекрывшей для него дорогу к этому юному и потерянному сердцу…
В течение нескольких следующих дней жизнь в Хохвальде протекала весело и насыщенно. Великолепная погода способствовала проведению пикников и прогулкам по земле и воде, во время которых маленький профессор (если только он не восседал в экипаже или не стоял на своих двоих) ездил верхом на муле, нрав которого, правда, оказался скорее коровьим… Впрочем, это никак не сказывалось на скорости – девизом профессора было «поспешай не торопясь». За несколько дней составить полное представление о сокровищах Хохвальда на суше и на море никому не удалось бы, к тому же в угодьях поместья находилось вдоволь благородных оленей и иной дичи, так что охотничьи вылазки превращались в нескончаемый источник удовольствия. Профессор Глаухау, правда, предпочитал другую дичь: он с все возрастающим интересом обшаривал богатый архив замка, в котором обнаружил некоторые важные исторические документы, и испросил права эти сокровища опубликовать. Часто такого рода изыскания предпринимал и Спини. Зигрид избегала его в большей степени, чем он считал оправданным. Осторожность в общении перед другими следовало соблюдать, однако имелась же возможность «случайных» встреч в парке, да и в библиотеке устроить их тоже не составило бы труда. Во всем этом Зигрид казалась кавалеру слишком осмотрительной, и те мимолетные слова, которыми он с ней время от времени обменивался, звучали не особенно сердечно. Мнительность Спини еще не пробудилась, он еще не заподозрил злых уловок, но отказ графини понимать полунамеки и вполне невинные знаки часто настолько его расстраивал, что он охотнее всего отступился бы и уехал, но слепая страсть удерживала его на месте. Попутно он преследовал и другие цели. Кавалер выяснил, что камердинер князя Хохвальда – тот самый, что служил ему еще юношей, более двадцати лет назад, и, значит, тот самый, о котором говорил бывший конюх. Спини правильно оценивал дело: он понимал, что от многолетнего верного слуги запросто ничего не выведаешь, но также ему было известно, что у любого человека имеются свои слабости, особенно если он не получил достаточного воспитания, чтобы скрывать и обуздывать их. Камердинер Ратайчак питал пристрастие к хорошим сигарам. Спини нередко видел его курящим – в свободное время слуга частенько посиживал у своего мансардного окна и мастерил из ящиков из-под сигар рамки, коробки и даже мебель. Окна комнаты итальянца выходили прямо на мансарду камердинера в выступающем вперед флигеле замка, и это дало ему повод завести с Ратайчаком разговор о его занятиях. Тот по просьбе Спини принес некоторые свои поделки, а Спини в благодарность предложил на выбор несколько своих лучших сигар, при одном взгляде на которые глаза Ратайчака загорелись.
– Любите покурить? – с улыбкой поинтересовался маркиз.
– Да, милостивый государь, очень люблю, – ответил камердинер почтительно и весело со своим польским выговором, который время так и не смогло смягчить. – Я не пью, ни в чем не нуждаюсь, не женат, но курить – да, мне очень нравится покурить славный табачок.
– Что ж, – проговорил Спини благожелательно, – это я понимаю. И вы вполне можете позволить себе эту роскошь. Вы давно уже служите у князя?
– Двадцать два года, милостивый государь!
– Какой серьезный срок! И никогда не испытывали желания сменить место? – поинтересовался Спини.
– Нет, – ответил Ратайчак с полной уверенностью, и его незамедлительный отклик прозвучал, вне всяких сомнений, радостно.
– Что ж, князь, конечно, ценит такого верного слугу, – сказал Спини, на что Ратайчак вновь просиял радостью. – Кстати, – добавил он, когда камердинер со своими поделками собрался уходить, – может, вы припомните, служил ли когда-то у князя кто-нибудь по имени Клозе? В Риме мне пытался навязаться один безработный конюх и бахвалился, что юношей служил у самого князя Хохвальда, в бытность того еще в лейб-гвардейском полку. Сам князь вряд ли его припомнит, думаю, скорее, это вам под силу.
Ратайчак сделал задумчивое лицо.
– Клозе, Клозе… – повторил он. – И правда, милостивый государь! Был один такой негодяй, обворовал его сиятельство, был разжалован. Не знаю, куда потом делся.
– Да, вероятно, тот самый Клозе, – кивнул Спини. – Значит, пропащий человек. Так я и думал. Он, между прочим, был не вполне трезв и непрерывно бормотал какую-то чушь о большом ящике: мол, он знает, что в том ящике, и потому князю придется оказать ему помощь, ну и так далее.
На чеканном бронзово-коричневом лице Ратайчака не дрогнул ни один мускул, и честные голубые глаза не выражали ничего, кроме недоумения.
– Милостивый государь, не судите строго, знавал я людей, которые сумели исправиться и стать хорошими. Но такие никогда не бывали лжецами и трусами. Клозе же врал и в придачу трусил. Тут уж ничего хорошего не выйдет…
– Вот и я не поверил, – заявил Спини, который убедился, что тут он ничего не узнает. – Благодарю вас.
Итак, значит, либо вся история выдумана, что, учитывая репутацию Клозе, кажется весьма вероятным, либо Ратайчак не в курсе, что тот ящик содержал. А может, он все-таки знал и просто умел держать язык за зубами. Как проникнуть сквозь эту тьму? Хоть бы один-единственный луч света, чтобы таким образом заполучить Зигрид, – больше Спини ничего не желал. Но кто прольет этот свет?
Остальное общество не имело никакого представления о поисках и умолчаниях этой пары, но совершенно невозможно было не заметить густой фимиам, который Фуксия без удержу воскуряла в честь Ганса аус дем Винкеля. Один лишь Борис не видел этого идолопоклонства, а потому и другим приходилось старательно ничего не замечать, тем более что подвергшийся осаде певец вел себя с достойным восхищения тактом, и ничто в его поведении не оскорбляло дом и не давало его хозяину повода испытать недовольство гостем. Певец в благодарность за оказанное ему гостеприимство без жеманства и претензий с готовностью демонстрировал лучшее из своего репертуара, и когда он сидел у рояля, сам себе аккомпанируя, и исполнял отрывки из опер и песни Вагнера, а также превосходные песни Листа, не приходилось сомневаться, что Фуксия окажется сидящей в экстазе прямо напротив и потом одарит его цветами, которые она сама носила: это подношение Ганс аус дем Винкель принимал с улыбкой, обращая в шутку, и тем самым сохранял безобидность этих знаков внимания, по крайней мере с его стороны. Фуксия же из своего идолопоклонства никакого секрета не делала и однажды утром принесла в свою комнату огромную корзину, полную ветвей лавра. Из них она сплела венок и украсила его бантом из собственного пояса – широкой белой атласной лентой с тяжелой золотой вышивкой.
– Господи, что это такое? – удивленно спросил вошедший Борис.
– Ты не узнаешь лавр, тебе неведомо его значение? – ответила Фуксия вопросом на вопрос.
– Само собой, узнаю, – ответил Борис небрежно, – как я могу не узнать лавровый лист? Приправа для соуса в рагу, для сельди в маринаде. Но предварительно листья нужно как следует высушить.
Фуксия бросила на мужа уничижительный взгляд и продолжила плести венок. Через некоторое время она торжественно произнесла:
– Борис, теперь я знаю, что такое любовь. Мне ведома отныне великая страсть.
– Куда уж… Не, ну что ты говоришь, – ответил Борис ошеломленно и поспешил удалиться с плотно набитым портсигаром и свежим «Фигаро» в курительную комнату.
Там на любые вопросы он отвечал: «У Фуксии сегодня несварение желудка».
Спустя несколько часов Фуксия увенчала певца, только что исполнившего песню Штольцинга из «Нюрнбергских мейстерзингеров»[193], лавровым венком, причем ленту она скрепила бриллиантовой пряжкой – ценным украшением, внутри которого имелась капсула с ее портретом.
Ганс аус дем Винкель принял венок весело и непринужденно.
– Вы оказали мне великую честь, княгиня, избрав именно меня, чтобы поднести этот дар Мастеру, – с этими словами он возложил венок на превосходный мраморный бюст Вагнера, стоявший на почетном месте в музыкальном салоне.
– Браво! – не удержавшись, произнес Хохвальд, поскольку Фуксию (это с ухмылочкой сформулировал для себя профессор Глаухау) «с величайшей деликатностью поставили на место».
В тот же день у Зигрид появилась возможность реализовать часть зреющих в ее голове планов. Она пошла отнести в библиотеку книгу и застала там князя Хохвальда, который развернул перед собой на большом столе в центре комнаты огромный пергаментный свиток с генеалогическим древом своей семьи, с искусно нарисованными гербами, и вносил туда уточнение в соответствии с документом, обнаруженным профессором Глаухау в архиве.
– Входи же, – сказал он дружелюбно, когда Зигрид остановилась в дверях. – Ты мне не помешаешь. Напротив, буду тебе очень признателен, если ты придержишь этот упрямый угол, который все время норовит свернуться.
– Буду рада услужить, – порозовев от удовольствия, ответила Зигрид, подойдя ближе и положив руки на лист.
Пока князь аккуратно вносил свои краткие заметки тонким пером и тушью, Зигрид читала лежащую перед ней часть генеалогического древа, которое касалось основной княжеской ветви. Внизу совсем последним значился Марсель, его семья, однако в щите, стоящем рядом с именем Ирис, пока отсутствовал герб и на шлеме не было клейнода[194].
– Все, кажется, готово, – сказал Хохвальд недолгое время спустя, отставляя перо и чернильницу. – Этими краткими заметками в родословную внесена важная поправка, для которой нашлось документальное подтверждение, – его отыскал в хаосе этого архива наш прекрасный профессор.
– Обладает ли такая родословная ценностью документа? – спросила Зигрид, все еще удерживая пергамент и не отрывая от него глаз.
– Если, как эта, она подтверждается и другими источниками, то, конечно, обладает, – ответил князь Хохвальд.
– Так что преднамеренная подмена имени, например, может расцениваться как подделка документа? – продолжила Зигрид.
– Это все же зависит от обстоятельств. Но в принципе – да, несомненно.
Тогда Зигрид указала на место, где изысканным округлым почерком было написано: «Женился 1 мая 1889 на Ирис Розе Марии графине фон унд цу Эрленштайн, дочери графа Людвига фон унд цу Эрленштайна и его супруги Анны, урожденной баронессы фон Шпиттельберг». Она подняла глаза на своего зятя и проговорила, понизив голос, который едва приметно дрожал:
– Если это столь ценно в твоих собственных глазах, разве не постыдно вносить в достойную гордости родословную такую большую ложь?
Князь резко повернулся и мгновение смотрел на свою невестку, не отрываясь.
– Ты выражаешься весьма резко, – произнес он затем очень сдержанно. – Что здесь показалось тебе ложью? Ирис – Эрленштайн.
Зигрид кивнула, не опустив глаз.
– Тебе, несомненно, известны ее права на это имя, – ответила она медленно и еще тише, чем прежде. – Я также имела в виду не их. Однако имя моей матери, указанное здесь, произвело на меня тягостное впечатление.
– Отчего же? Изволь объясниться! – коротко потребовал князь.
Тут Зигрид, побледнев, отступила на пару шагов.
– Великий боже, что я говорю! – воскликнула она с ужасом, который был не совсем притворным, а в большей степени вполне искренним. – Марсель, если ты и вправду не знаешь, не имеешь представления, что Ирис…
Она запнулась – не так легко оказалось это произнести.
– Что Ирис не сестра тебе? – договорил за нее Хохвальд очень спокойно. – Успокойся, ты не сказала ничего, что не было бы давно мне известно. Тем не менее эта запись не является ложной, ибо в моем распоряжении находится высочайше утвержденное свидетельство об удочерении, подписанное твоими родителями.
Зигрид молчала, как оглушенная. Так, значит, то, что сообщил ей Спини, правда. Но кто же тогда Ирис? Она снова подошла ближе и протянула князю свою холодную руку.
– Я так рада, что не проговорилась, не предала, – проговорила она с подчеркнутой сердечностью.
– И как только ты могла подумать, что твой отец оставит меня в неведении? – ответил Хохвальд сдержанно.
– Прости, – попросила она, краснея, – я просто не думала об этом.
Хохвальд быстрым примирительным жестом пожал протянутую ему узкую руку и начал свертывать родословную.
– Твой отец, так же как перед тем и твоя мать старались не допустить, чтобы ты узнала, что Ирис не твоя сестра, – добавил он. – Когда и через кого ты об этом узнала?
Зигрид склонила голову.
– Не хочу никого винить, – произнесла она кротко. – Знаю, вот и все. И, – добавила она, с трудом улыбнувшись, – я поражена силой твоей любви, возвысившейся над тем, что в ином случае старые благородные семейства сочли бы пятном на своем гербе.
Хохвальд, который, естественно, счел, что Зигрид известны все обстоятельства, слегка улыбнулся.
– Мир безумен, более того, он настолько жесток, что виноватые часто побивают камнями ни в чем не повинных. Я бы не причислял тебя, Зигрид, к этим душам, лишенным сердца и способности размышлять.
– О Марсель, как ты мог подумать…
– Твои родители хорошо знали предубеждения мира и сделали все, чтобы защитить от его ядовитого дыхания юную, едва лишь начавшуюся жизнь, – продолжил Хохвальд печально. – Это было благодеянием любви, и стоит в анналах рода человеческого особняком. Дай бог, чтоб ничей злой язык не уничтожил их труды.
– Так Ирис ничего не знает?
– Зачем ей это знать? Твои родители ее надежно от этого оберегали, и я принял от них эстафету.
Хохвальд убрал бережно свернутый пергамент в жестяной футляр, надежно закрыл его, а Зигрид стояла, опустив взгляд на столешницу, и ее острые белые пальцы почти неосознанно повторяли узоры на ней.
– Да, – проговорила она медленно, – хорошо, что Ирис ничего не подозревает. Для нее, особенно в ее теперешнем статусе, это оказалось бы весьма унизительным.
Князь тут же резко обернулся – кровь бросилась ему в лицо.
– Поразительно, как часто близкие ошибаются друг в друге, – произнес он. – Ты же выросла с Ирис и, кажется, не понимаешь, что настолько привлекательной делает ее именно смирение. Таким характерам не страшно унижение в людских глазах, поэтому то, что ты имеешь в виду, в любом случае не беда. К тому же я совершенно не понимаю, что тут для Ирис унизительного. Правда уготовила бы ей невыразимую боль, произвела бы неизгладимое впечатление, и я не вполне уверен, что она смогла бы с этим справиться.
Зигрид немного приподняла тяжелые веки.
– К несчастью, тебя всегда раздражает мой способ выражаться, – проговорила она с напускным спокойствием. – Извини! Но человек ведь так легко перенимает представления и обычаи, и я со стыдом готова признать, что придерживаюсь старомодного взгляда. Я считаю, что женщина, мать которой никому не известна и рождение которой отмечено пороком, – пятно для семьи ее мужа, и, если такая женщина узнает, что имя, которое она носит, даровано ей лишь из милости, это должно ее унизить. Но все эти соображения, кажется, не устоят перед твоей гораздо более высокой терпимостью.
Хохвальд тяжело оперся обеими руками о столешницу и с нескрываемым изумлением взглянул на невестку.
– Не понимаю! – воскликнул он, потеряв терпение. – К чему все эти шпильки – пальцем в небо? Несчастная мать Ирис была сестрой твоего отца, и она, к сожалению, сделала известным доброе имя своего супруга через cause célèbre[195]. При чем тут невинное дитя, какой изъян тут может найти христиански мыслящий человек? Но, к сожалению, в мире сильны мелочность и ненависть, и те, кто называет себя христианами, по большей части уклоняются от контактов с человеком, помеченным бедой, и считают его изъяном то, в чем нет ни малейшей его вины. Я глубоко и болезненно разочарован тем, что ты, Зигрид, видимо, не разделяешь великодушных взглядов твоих родителей, – заключил он скорее с грустью, нежели с возмущением.
Бледная доселе Зигрид залилась густой краской.
– Но я же всего этого не знала, – сказала она, запинаясь. – Говорят только, что Ирис – незаконное дитя…
– Что? Вот как говорят? – перебил ее Хохвальд и продолжил с видимым облегчением: – Слава богу, не говорят ничего другого. Но ты права, если бы Ирис это узнала, она была бы глубоко уязвлена – не из-за гордости или людей, но из-за меня, однако в этом случае я был бы рядом, чтобы ее поддержать, и лучше, если «уста лживые, языки лукавые»[196] постараются ей сообщить то, что узнала ты, не так ли? Теперь тебе известно уже так много, что лучше, если ты узнаешь всю правду, чтобы помочь мне оберегать от нее Ирис. Знаешь ли ты, что у твоего отца была сестра?
Зигрид лишь кивнула в подтверждение – сейчас она все равно не могла говорить.
– Что ж… Я знал Марию Эрленштайн и часто бывал в ее доме, после того как она вышла замуж за последнего барона фон Равенсберга, – не без усилия продолжил князь, устремив взгляд вдаль, в свое прошлое. – Равенсберг делал дипломатическую карьеру, и ему прочили большое будущее. Милый и добросердечный, он был спокойным, ясно мыслящим человеком, но, наверное, не являлся правильным мужчиной для красавицы-жены с беспокойным сердцем, которое так легко сбивалось с пути и которому, верно, чтобы не оступиться, требовалась лишь крепкая опора, ибо это бедное сердце было горячим и запутавшимся, – в достаточной степени, чтобы однажды утром Равенсберга нашли в собственной постели с пулей в виске. Все решили, что это самоубийство, причина которого неясна. Ирис тогда сравнялось полгода, и она не ведала ничего о своей потере… Ее мать, однако, в этих обстоятельствах оставалась ужасно холодна и безучастна, чем безмерно всех удивляла. Вдруг по городу прошел слушок, назвавший Марию Равенсберг убийцей собственного мужа. Легкий ветерок превратился в сильный ветер, а потом и в шторм… Выступили свидетели: личный слуга Равенсберга, горничная его жены, потом еще один слуга – их показания были сокрушительными. Марию Равенсберг арестовали, она предстала перед судом присяжных, и приведенные к присяге свидетели выступили против нее. Один видел, как она заряжала маленький револьвер, другой заметил, как она после выстрела вышла из комнаты мужа. Ну, полно об этом. Оставалась возможность помилования несчастной, однако она так повела себя в суде, что приговор был предрешен. Король не воспользовался своим правом на помилование, да и не смог бы… И искупление произошло.
Голос Хохвальда сорвался, он отвернулся, глубоко потрясенный, обуреваемый чувствами. Однако и Зигрид побелела, ей пришлось вцепиться в столешницу, – прошло немало времени, прежде чем она с трудом, тихо, будто с опаской пробираясь в темноте, заговорила.
– Ты хочешь сказать, что эта женщина… одна из… Эрленштайн… умерла на эшафоте? Что палач… О боже! – в ужасе простонала она, когда Хохвальд утвердительно кивнул.
Затем он заговорил вновь:
– Твои родители удочерили малышку и растили как свою. Понимаешь ты теперь, что они, вдали от родины, где все напоминало им об ужасном…
– А эта малышка, Ирис, – перебила его Зигрид, – разве она не являлась постоянным напоминанием об этом, напоминанием, которое они ежечасно видели перед собой? Как они смогли пересилить себя и терпеть ее рядом со своим собственным ребенком?
Хохвальд с сочувствием, сверху вниз, смотрел на невестку.
– Ты взволнована, это естественно, – проговорил он спокойно. – Величие этой жертвы любви ты сможешь осознать, только если оглянешься на всю свою жизнь, которая была также и жизнью Ирис. И все же это не являлось для твоих родителей собственно жертвой, ибо их вдохновила благороднейшая из тех трех[197], без которой человек «медь звенящая или кимвал звучащий»[198], – любовь, которая все преодолевает.
Зигрид смотрела на Хохвальда почти с робостью – в его голосе звучала глубокая убежденность, в его ясном и твердом взгляде ясно читалась вера в то, что он говорил. Она не понимала князя, с его большим сердцем, в котором было столько снисходительности к ошибкам других, которое всегда искало и находило смягчающие причины там, где ее поспешные суждения, ее гордость выносили приговор. Ее восхищало это великодушие, но самой ей не суждено было настолько возвыситься духом. Князь решил, что Зигрид задумалась о сказанном, о том, в чем он сам был так искренне убежден, и, поскольку счел, что каждый должен переработать впечатления наедине с собой, собрался покинуть библиотеку.
– Еще одно, – обратилась к нему Зигрид. – Говорил ли отец с тобой о… о своей сестре?
– Конечно, – любезно ответил Хохвальд. – Он охотно делал это, ведь он очень ее любил. Между нами не было запретов относительно этой печальной темы. И, – добавил он с нажимом, – мы искали и не без успеха находили смягчающие обстоятельства, которые не смог обнаружить земной судья. Гнев над могилой не облагораживает… Она раскаялась, бедная заблудшая душа, и мы, люди, должны этим удовольствоваться. В остальном надо положиться на Бога.
Князь кивнул Зигрид с серьезным выражением лица и пошел к выходу. Но в дверях обернулся, вернулся и положил правую руку ей на плечо.
– Могу я тебе доверять, Зигрид? – спросил он с глубочайшей серьезностью.
Она избегала его прямого взгляда.
– Доверять? В чем же, Марсель?
– Зигрид, ты должна меня понять. Я рассказал тебе эту печальную историю, так как рассчитываю на тебя, держу за свою естественную союзницу, чтобы Ирис по-прежнему могла считать себя твоей сестрой. Пусть она никогда не узнает, чей она ребенок, – это отравило бы ей жизнь. Хочешь ли ты стать наследницей в благодеянии твоих просветленных родителей, или я ошибся в тебе?
– Нет, нет! – воскликнула Зигрид испуганно, оберегая его хорошее мнение о себе. – Я все для тебя сделаю, ничего не скажу…
– Не только это, Зигрид, – ответил Хохвальд серьезно. – Ради спокойствия Ирис следует держать ее подальше от всего, что может его нарушить. Вы выросли как сестры – и внезапное осознание, что вы ими не являетесь, ведь не может изменить твои чувства к ней, иначе все это было бы прожито напрасно. Правда, Зигрид?
– Да, – кивнула она, задыхаясь.
Боже, как колдовски воздействовал на нее голос этого человека!
– Так дай мне руку и поклянись, что будешь оберегать Ирис!
Она подала ему ледяную правую руку, но ее сухие бледные губы шевельнулись беззвучно. Он увидел ее глубокое волнение и принял рукопожатие за непроизнесенные слова.
– Благодарю тебя, Зигрид, я доверяю тебе.
И он удалился, попрощавшись.
Зигрид осталась в неописуемом душевном состоянии. Сначала голос Хохвальда, его простые сердечные слова и предостережения все еще звучали в ее сознании, потом же прорвалась вся горечь оттого, что двадцать лет ей по неведению пришлось делить родительскую любовь с Ирис. О, если б только она знала! Тогда она указала бы незваной гостье ее место: среди отверженных, среди отбросов общества. Дочь казненной преступницы, которая, скорее всего, истлела где-то на церковном дворе для бедных греховодников! Конечно, она была Эрленштайн, а Зигрид очень гордилась своим именем, своим безупречным происхождением. Одна из рода Эрленштайн! Да-да, конечно, нельзя ворошить заново эту ужасную историю, ведь только теперь она начала забываться. Или же… Ха, теперь Зигрид вспомнилась история о белых розах Равенсберга, которую рассказывал профессор, и пришло на ум, что Спини узнал о трагедии из старой газеты. Нет, подобная история, которая позволяет пригвоздить старинный аристократический род к позорному столбу, никогда не забудется! Зигрид с издевкой засмеялась над собой, подумав, как знакомые за ее спиной могли шушукаться: «Она племянница той самой фрау фон Равенсберг, которую казнили за убийство супруга. Ну, вы же знаете…»
Зигрид металась по библиотеке, распаляемая собственными мыслями, так как к связке ревности, ненависти, зависти и презрения присоединилось еще кое-что, пятое: фанатизм – мрачный попутчик, ужаснейший из демонов, обладающий сверхъестественной силой, который заботится о том, чтобы провести свою жертву через трупы и преступления туда, откуда родом он сам, – в сумасшедший дом. С этого момента Зигрид ощутила невероятный подъем. До того укусы совести еще держали ее демонов в узде, но теперь речь шла о том, чтобы освободить любимого мужчину от недостойного союза, теперь фанатизм оправдывал все, все, все. Но что теперь должно произойти, об этом следовало еще поразмыслить. Пойти к Хохвальду и разъяснить ему недостойность, аморальность его брака с заклейменной – все равно что проповедовать глухому. Это ей было ясно. Слепой не откроет глаз, не захочет видеть. И если б сейчас она все же подошла, бросилась к его ногам и взмолилась, – он счел бы ее сумасшедшей, ведь он заколдован. А вот разорвать эти узы одним движением руки…
Однако Зигрид своевременно напомнила себе, что подобные героические деяния судом могут быть истолкованы совершенно превратно. Кто знает, не совершила ли и Мария Равенсберг своим выстрелом подвиг? Подвиг, который ей потом пришлось искупить на плахе! Наверняка так и случилось, она же Эрленштайн! Печать бесчестья наложил на нее лишь палач. А вот если бы ей удалось сохранить все в тайне, тогда…
Да, в наши дни такое деяние должно оставаться сокровенным, мир больше не в состоянии принять подобную высоту самоотречения… Сокровенным. А каинов знак? Несет ли его уже само деяние по себе или только публичное искупление? Нет, не так – палач накладывает его или сам поступок? Это зависит как раз от того, по каким мотивам все произошло. О, ее, Зигрид, мотивы – великие и возвышенные. Освободить возлюбленного, Марселя Хохвальда, от дочери преступницы, спасти его душу от этого брака – это определенно нечто великое! И если она истребует самого освобожденного, чтобы скрасить ему жизнь, в качестве платы для себя за избавление – разве это непомерно высокая цена?
Покуда Зигрид в библиотеке стояла напротив князя, слова которого еще сильнее запутывали ее и пробуждали в ней настрой, грозивший задушить все иные чувства, все воспоминания о прекрасных, далеких и безмятежных годах детства и юности, Ирис по всему замку разыскивала сестру, так как почта доставила приготовленный для Зигрид подарок, и Ирис как дитя радовалась возможности вручить его: в ценную сдвоенную рамку были заключены миниатюрные портреты графа и графини фон Эрленштайн, искусно выполненные большим художником по хорошим фотографиям ушедших в мир иной.
Со своим тщательно упакованным сокровищем в руке Ирис спрашивала у всех, не видели ли они Зигрид, и в коридоре наверху ей наконец сказали, что графиня входила в библиотеку. Одна из дверей сразу за этим коридором вела на огибавшую библиотеку галерею, которая обеспечивала доступ к книжным полкам наверху. Этим входом пользовались редко, но Ирис решила, что так будет короче, отодвинула портьеру, обычно прикрывавшую вход, и вышла на галерею – вниз, во внутреннее пространство библиотеки вела винтовая лестница. Еще на пороге она услышала голоса своего супруга и сестры, и ей пришла в голову идея маленького представления: она задумала явиться перед ними средь бела дня в образе домашнего призрака. Ирис, предвкушая невинную проделку, поспешила в свою комнату, набросила на голову большую черную вуаль, почти полностью скрывшую ее белую одежду, и тут ей, производившей небольшую метаморфозу с собой, на глаза попалась ночная лампа – маленький художественный предмет из почерневшего серебра со вставками рубинового стекла, в которой по ночам зажигалась очень короткая и массивная восковая свеча. Естественно, этот прозаический предмет призван был исполнить роль таинственного «красного огонька Хохвальда». Смеясь, Ирис затеплила свечу и теперь полностью экипированным безумным духом поспешила обратно на галерею, прикрывая свет рукой. Сперва она осторожно склонилась над балюстрадой и посмотрела вниз, немного усомнившись в своей затее, так как ей показалось, что голос супруга звучит чересчур серьезно и настойчиво, почти как заклинание. Ирис, конечно, и в голову не пришло подслушивать, наоборот – в случае, если слова станут разборчивы, она хотела тотчас издать призрачный призыв, или, если муж действительно так серьезен, как ей показалось, тихо и незаметно удалиться. Внезапно она услышала, как князь, хотя и понизив голос, отчетливо произнес: «Так дай мне руку и поклянись, что будешь оберегать Ирис!»
Юная княгиня испуганно отступила, но прежде, чем скользнуть к двери, услышала, что ее супруг покинул библиотеку. Теперь не было опасности невольно что-то подслушать, и она ненадолго остановилась с лихорадочным сердцебиением. От чего же Марсель хотел ее уберечь? И почему Зигрид должна приносить ему клятву? Ирис знала, что ее супруг относится к священным обетам отнюдь не легкомысленно. Его слово всегда было на вес золота, оставалось незыблемым, как каменная скала, но если Марсель потребовал торжественной клятвы от кого-то, то и к этому он тоже отнесется как к делу высокой важности и будет ожидать той же нерушимости обязательств. Мысль об этом тотчас прогнала промелькнувшую было идею расспросить Зигрид. Ирис сначала порозовела от негодования на саму себя за готовность ради удовлетворения собственного, вполне естественного любопытства ввести в искушение сестру, вместо того чтобы задать вопрос мужу, а потом она и вовсе устыдилась этого любопытства. Ибо Ирис обладала той неподдельной и прекрасной гордостью, которая не терпит ни малейшего пятна на душе и стремится уничтожить даже тень его с помощью силы воли и самообладания.
Вернувшись к балюстраде галереи, она увидела, что Зигрид внизу хаотично вышагивает по библиотеке, что-то бормоча и жестикулируя.
«Помогу ей успокоиться, – подумала Ирис сочувственно. – Может, ее позабавит мое появление в виде призрака».
И она вновь подняла свою лампу, спрятала под мышку оставленный на галерее пакет с миниатюрами и начала спускаться по винтовой лестнице, совершенно не стараясь сделать это беззвучно, ибо Зигрид должна была насторожиться и оттого не испугаться. Но Зигрид ничего не слышала, ибо душа ее находилась в плену черных мыслей, которые все туже и туже стягивали свой круг, и ее глаза ничего вокруг не видели. Некоторое время Ирис постояла у подножия лестницы, наблюдая за метаниями сестры, совершенно уверенная, что та ее уже заметила, – Зигрид со странно горящим взором не раз проходила мимо.
– Да прекрати, – сказала наконец Ирис со смехом, – я все же хочу услышать от тебя комплимент по поводу своего потустороннего облика!
Зигрид при звуке этого голоса окаменела, стоя прямо перед Ирис: на затененное черной вуалью лицо отбрасывал красный отсвет дрожащий огонек ночной лампы. Сначала она смотрела на миловидное привидение пустыми, лишенными выражения глазами, потом издала крик – такой безумный, такой пронзительный, такой отчаянный, что он эхом отозвался в помещении.
– Назад! Прочь! Убирайся… Каинов знак! – И, потеряв сознание, Зигрид тяжело рухнула на пол.
Ирис была смертельно напугана, настолько, что стояла как вкопанная, не в силах сдвинуться с места, от первого парализующего ужаса. Но князь Хохвальд, находившийся по соседству в своем кабинете, услышал эти вопли и немедленно бросился на помощь.
– Господи, что здесь произошло? – спросил он, склоняясь над Зигрид.
Ирис сбросила свою маскировку и в двух словах рассказала ему, что случилось. Пока они вдвоем старались поднять Зигрид, та уже пришла в себя. Взгляд на Ирис заставил ее вздрогнуть, она снова закрыла глаза и откинулась на руку князя, мертвенно бледная. И только после применения некоторых тонизирующих средств Зигрид оправилась настолько, что удалось довести ее до собственной комнаты, – там она осталась приходить в себя, весьма резко отказавшись от любых услуг со стороны Ирис, которую это огорчило, однако она не обиделась.
– Бедняжка, нервы так ужасно тебя подводят, – проговорила она с любовью, сердечно. – И как же сильно я провинилась – так тебя напугала! Однако теперь я оставлю тебя одну, и к тому же с подарком, который мы с Марселем для тебя приготовили… Один взгляд на любимые лица поддержит тебя лучше, чем все другое.
И с этими словами она поставила к постели Зигрид маленький столик, а на него – миниатюры в изумительных резных флорентийских позолоченных рамах. Увидев эти поразительно живые лица, Зигрид разразилась потоком слез – и тут Ирис тихо выскользнула из комнаты, ибо с таким глубоко растревоженным сердцем человеку лучше побыть одному, чтобы снова обрести покой, внешний и внутренний.
Медленно и задумчиво юная княгиня проделала долгий обратный путь из так называемого гостевого крыла замка до кабинета своего супруга. Он сидел у письменного стола, но, когда Ирис вошла, с улыбкой протянул ей навстречу руку и одарил любящим взглядом. Она придвинула табурет поближе к его стулу, села и прижалась светлой головкой к его руке.
– Почему моя птичка так печально опустила крылья? – спросил князь Хохвальд после паузы.
– Ах, – сказала Ирис подавленно, – Зигрид меня пугает.
– Фуксия сказала бы: «Oh, bother Sigrid»[199], – произнес он слегка раздраженно. – Пойми меня правильно, – добавил он, поймав на себе полный укоризны взгляд Ирис, – я считаю, что Зигрид сейчас любезнее прежнего. Но лучше бы ей не огорчать тебя.
– Но она это делает! – воскликнула Ирис с болью. – И как же мне не расстраиваться, ведь она моя сестра?!
Хохвальд кивнул, глядя прямо перед собой. Что он мог на это сказать?
– Когда я вижу раздерганность Зигрид, то всегда думаю о том, не придется ли мне держать ответ перед моими просветленными родителями за то, что я сделала не все, чтобы спасти ее от нее самой. И все же, что мне делать, если она больше не доверяет мне, не понимает моих немых вопросов? Сегодняшняя Зигрид особенно огорчила бы маму, которая дорожила Зигрид, пожалуй, больше, чем мной, – заключила она печально и, неправильно истолковав взгляд Хохвальда, продолжила: – Я даже постфактум не ревную к маминой любви! Мне ее досталось много и точно не меньше, чем Зигрид. Но мне часто казалось, что мамины глаза светятся совсем иначе, когда она смотрит на Зигрид.
– А мои светятся, когда я смотрю на тебя, – сказал Хохвальд несколько нелогично, ибо ему приходилось скрывать восхищение перед этой чуткостью души.
Любовь не нуждается в изощренной логике, и потому Ирис растроганно поцеловала сильную руку, которая так мягко и любовно погладила ее по щеке. И тут она призналась ему, что кое-то услышала в библиотеке и что его слова, обращенные к Зигрид, удивили ее. Он невозмутимо ее выслушал и лишь после паузы дал ответ на напряженный взгляд.
– Речь здесь идет об одном деле, в которое мне не хотелось бы посвящать тебя, – начал он. – Как об нем проведала Зигрид, в данном случае неважно. Я и сам этого не знаю. И мне очень жаль, что ты услышала мою настойчивую просьбу к Зигрид ничего тебе не говорить, потому что, несмотря на риск озадачить тебя, породить сомнения, очень прошу – доверься мне в этом вопросе, моя Ирис!
– Ни слова больше, – ответила та без малейших колебаний, подняв на него ясные глаза. – Что-то не должно быть мне известно – этого довольно, и, думаю, ты достаточно хорошо знаешь меня, чтобы не сомневаться: я доискиваться не стану.
– Узнаю Ирис, любимую мою, прелестную жену, – сказал князь и склонился поцеловать ее чистый лоб. – Знаешь ли, любимая, что нет ничего благотворнее доверия?
– Хороша была бы любовь без доверия, – ответила Ирис нежно. – Как весна без цветов, как религия без Бога.
– Замечательная мысль, Ирис. Но человеку все же присущи людские слабости. Неужели любопытство, наследие Евы, не будет тебя мучить и искушать, неужели у тебя никогда не возникнут сомнения, мысль, что тебе сто́ит все же выведать то, о чем тебе знать не следует?
Она только теснее прижалась к нему.
– Откуда мне знать, какие искушения придут, Марсель? Но ради нашей любви обещаю тебе: если сомнение зародится, я приду с этим к тебе, чтобы ты помог мне преодолеть это искушение.
– Да будет так! – живо откликнулся Хохвальд. – Как так получается, что ты всегда находишь правильный выход?
Она улыбнулась сдержанно и счастливо.
– Потому что мои глаза ясны благодаря тебе, и, – добавила она, поднимаясь, – что касается возможного подозрения – это отвратительное слово, мы даже думать о таком не хотим, правда? Ибо мне вспомнилось к случаю из Шекспира: «Всегда в душе преступной подозренья…»[200]
Следующая ночь после душного вечера, когда ни малейшего освежающего дуновения не было даже на морской террасе, принесла сильную грозу. Компания, собравшаяся в Хохвальде, за исключением сказавшейся больной и потому удалившейся к себе Зигрид, засиделась на террасе допоздна. На зеркально-гладкой поверхности воды, противоестественно тихой для такой изменчивой стихии, сбоку от террасы, вновь появился загадочный красный свет, как рубин, выпавший из солнечной короны, и возобновилось обсуждение так и непроясненного феномена – со всех сторон прозвучало так много историй про лунный свет и призраков, что все наконец разошлись на покой с тем жутковатым сладко-зловещим чувством, которое нередко охватывает людей в старых замках.
Примерно через час разразилась гроза. Полыхнула молния, будто распахнулась огненная пасть, жаждущая поглотить мир, гром загрохотал, сотрясая замок до основания, белая пена волн вздымалась до медной крыши высокого центрального флигеля. В такую погоду и храброе сердце трепещет перед могуществом сил природы, а спокойствие, равно как и бдительность, сохраняют лишь постоянные жители побережья, привычные и к грозному рокоту моря, и к завываниям бури, и к реву прибоя.
Еще до того, как разыгралась непогода, Спини понял, что не в силах уснуть в предгрозовой духоте. Поэтому он снова оделся, открыл окно и решил принести себе из библиотеки новую книгу – легкое чтение, которое только сегодня доставила почта. Дорога до неисчерпаемо богатой библиотеки оказалась долгой и одинокой – видимо, уже почти все спали. Спини прошел широкими коридорами бесшумно, никого не побеспокоив, спустился по главной лестнице с лампой в руке и пересек главный холл. Дверь в библиотеку отворилась бесшумно, но Спини, вошедший в просторное помещение, заметил на другой его стороне мерцающий свет, падающий из широкой щели неплотно прикрытой двери, и услышал голос князя: он давал кому-то распоряжения по поводу доставок от разных поставщиков. По кратким, почтительным ответам Спини узнал голос камердинера Ратайчака. Тема для шпионажа оказалась не слишком интересной, однако Спини все же вполуха прислушивался, пока искал нужное издание на столе для чтения.
– Так! Похоже, на сегодня все, – подвел итог князь у себя в комнате. – Как будто гром? Послушай, Ратайчак, кажется, сегодня ночью погода будет из рук вон… Все ли ставни у нас заперты, флагшток убран?
– Так точно, ваше сиятельство. Буря движется в сторону моря, и это было заметно, уже когда господа отправились на террасу после ужина. Нам хватило времени все укрыть, а также занести в переднюю цветы с террасы.
– Прекрасно. Когда гроза придет, разбуди людей – никогда не знаешь, куда ударит молния. И еще одно, Ратайчак… Ты сделал маленький ставень?.. Ты знаешь, для бойницы.
– Так точно, ваше сиятельство. Закончил сегодня и надеюсь сегодня же и установить.
– Ах, вот это хорошо. Широкая известность «красного огонька» стала прямо-таки обременительной и ведет лишь к распространению глупейших суеверий и авантюрных догадок. Понадобится тебе помощь?
– Нет, ваше сиятельство. Это же совсем несложно. Два гвоздя, больше ничего, а если гроза разыграется, то ни единая душа и удара молотка не услышит. Так что нет, ваше сиятельство.
– Что ж, тем лучше. Пойти с тобой?
– Благодарю покорно, нет. Я не боюсь, милостивый государь.
– Нет, конечно нет, мой дорогой, чего там бояться… Люди тебе на пути не встретятся, и мертвые из гроба не восстанут. Я лишь не хочу тебя принуждать и охотно все сделаю сам. Если тебе неприятно, спокойно, не таясь, скажи мне.
– Ваше сиятельство всегда так милостив и добр. Но я с удовольствием займусь этим сам. Ваше сиятельство может опять разволноваться, а я – нет. Лучше мне сходить, фрау княгиня наверху уже печалилась из-за бури.
– И тут ты прав – обо всем подумал, мой дорогой Ратайчак. Ну что ж, доброй ночи. Благодарю тебя!
В следующее мгновение князь вошел в библиотеку со светильником в руке, – но Спини уже погасил свою свечу и укрылся за одной из тяжелых оконных занавесей. И рассердился на себя: к чему это, что такого уж невообразимого – прийти за книгой? Для него было не вполне очевидно, что инстинктивное желание спрятаться проистекало из того, что он с напряженным вниманием подслушивал беседу между господином и слугой. Однако, когда князь прошел через библиотеку и через некоторое время за ним последовал Ратайчак, озабоченно высматривая, не надо ли что-то напоследок привести в порядок, закрыть окно, Спини пришло в голову: «Хорошо, что меня не заметили, – теперь я смогу за ним проследить».
В подслушанном разговоре его заинтересовало, естественно, только упоминание «красного огонька». Прочее, про ставень, оставило его в высшей степени равнодушным. Однако конец беседы снова заставил насторожиться. «Ах, значит, хозяину дома известен источник “красного света”, а нам он преспокойно позволяет ломать над этим голову. Ну хорошо, я тоже желаю выяснить, в чем тут дело».
Шпионить за другими людьми – занятие все же не из благородных. Но ведь и Спини благородством не отличался. Он был гордый, заносчивый человек, поддерживавший внешний блеск любыми или по меньшей мере очень многими способами, которые не выдержали бы строгой критики: напрямую они не нарушали уголовных законов, но вердикта сословного суда чести опасаться все же следовало. Без дальнейших размышлений кавалер снял шлепанцы, засунул их в карманы своего пиджака и в одних носках бесшумно последовал за Ратайчаком, который открыл в холле шкаф, снял с крючка большой заржавевший ключ и вошел в дверь, которую Спини доселе не замечал, – ее прикрывал восточный ковер. Немного выждав, Спини тоже отклонил занавес и увидел, что камердинер оставил дверь незапертой и теперь зажигает светильник в большом сводчатом вестибюле. Потом он разглядел, как тот поднимает с пола продолговатую дощечку, молоток и несколько гвоздей, открывает еще одну дверь и исчезает за ней. Спини осторожно последовал за Ратайчаком и увидел, что тот спускается по крутой винтовой лестнице; на нее кавалер ступил все так же осторожно, хотя ступени были каменными и бояться шорохов и скрипа не приходилось. Лестница была из тех, что вы обнаружите только в старых замках: скользкая из-за проникающей влаги, обдающая идущим снизу затхлым ароматом сырости – он гнетуще действует на человеческие нервы и заставляет содрогаться до глубины души. Лестница вела в широкий, похожий на зал коридор, который на некотором отдалении поворачивал. Наверху своды сходились в стрельчатую арку, пол был покрыт потрескавшимися каменными плитами, а вместо окон массивную стену прорезали бойницы, обеспечивавшие доступ света и воздуха. Перекаты и журчание, доносившиеся сквозь эти узкие продолговатые люки в стене, дали знать Спини, что он находится в выходящей к морю части замка – в его старейшем нежилом крыле, именно в том, которое видно с морской террасы и откуда, согласно его расчетам, исходил таинственный красный свет. Широкий коридор, по которому сейчас шел Ратайчак, прежде, в бытность Хохвальда еще крепостью, служил караульней, помещением для охраны. Об этом говорили расставленные вдоль стен столы, стулья, деревянные лежаки, а также ко́злы для деформированных орудий давно минувших времен. По углам громоздился и другой старый хлам: ящики, сломанные стулья, рейки и так далее… Недалеко от выхода на лестницу стоял большой деревянный ящик, который следовало описать как скорее длинный и плоский, нежели высокий. Плесень покрывала небрежно приставленную к нему наполовину истлевшую крышку. Отдельно стоящие мощные, почти до потолка стенные шкафы с дубовыми дверьми, зачастую свисающими на петлях, и кое-как закрепленными полками еще отчетливее говорили о том, что когда-то здесь размещались дозоры; только один шкаф был закрыт, и Спини увидел, как именно его дверцу, которая, впрочем, тоже едва держалась, открыл Ратайчак и вынул затем три или четыре доски полки. Потом камердинер ступил в образовавшееся углубление – Спини услышал, как натужно сработал ключ или пружина, – и вместе с источником света бесследно исчез.
Одним-единственным бесшумным прыжком, подобно пантере, Спини бросился за ним – но слишком поздно; он ничего не смог увидеть, кроме крепкой дубовой задней стенки – как у любого другого шкафа. Спини осторожно зажег восковую спичку[201] (он всегда носил их с собой) и осветил эту поверхность – на ней не было никакого знака, сквозь нее не проникал никакой звук, тем более возрастающий шум бури, рокот моря поглощали все более слабые звуки. Вторая восковая спичка позволила Спини присмотреть подходящее укрытие – он нашел его в ящике выше человеческого роста, который, пустой и вычищенный, стоял вертикально в углублении стены напротив шкафа с секретом. В его днище имелось отверстие от сучка, в котором торчал истлевший пучок пакли, укрепленный приколоченной сверху картонкой, и это позволило устроить прекрасный наблюдательный пункт, удалив все ненужное. Между тем гроза разыгрывалась все сильнее и сильнее, и вспышки красного, серно-желтого и фиолетового, проникавшие сквозь бойницы, зловеще освещали это и без того достаточно неуютное место. Спини был не из пугливых, но все же, как и всем итальянцам, ему не чужды были суеверия, к тому же холод влажного пола, на котором ему пришлось стоять в тонких чулках, начал пробирать до костей, несмотря на царившую снаружи невыносимую грозовую духоту или даже, вероятно, именно из-за нее. Чтобы стряхнуть с себя все нарастающую подавленность, он стал, используя почти не прекращающиеся теперь вспышки молний, считать бойницы в стене, как не раз проделывал со стороны морской террасы. И насчитал только шесть, но снаружи он видел точно семь; ему вспомнилось, что стена-то не ровная, поскольку имелся выступ контрфорса для защиты от волн – именно там и расположена недостающая бойница. Соответственно, по расчетам Спини, она таится за шкафом, в котором исчез Ратайчак; также ему стало ясно, что выступ прямоугольной формы не был сплошным, но внутри его имелось некое пространство. Сквозь нарастающий шум бури тонкий слух итальянца уловил стук молотка, однако прошла еще почти вечность, прежде чем сбылась его надежда и Ратайчак снова появился. Широкие доски в шкафу наконец разошлись, и лампа камердинера на мгновение осветила сцену: на заднем плане доска, захваченная им с собой, прикрывала бойницу, как ставень, сверху с потолка свисала прекрасной формы так называемая вечная лампа из серебра, сквозь рубиново-красные стекла которой спокойно струился свет и… Глаза Спини прямо-таки впились в то, что озарял светильник: под ним, на возвышении, стоял продолговатый, более широкий сверху и сужающийся книзу таинственный предмет, покрытый черным бархатным покрывалом с большим серебряным крестом, – гроб, гроб под погребальным покровом! Только Спини успел осознать это, как крепкие дубовые дверные панели сомкнулись, и Ратайчак начал ставить полки обратно, и вся эта жуткая мистерия вновь обернулась бесхитростным шкафом.
Тут Спини испытал искушение напасть на Ратайчака сзади и выпытать у него тайну, но он тут же отбросил эту идею, ибо этого «сообщника, укрывателя князя», каковым он считал камердинера, отличали огромная сила и высокий рост, а под мышкой у него торчал неприятно выглядящий молоток, притом что сам Спини был безоружен. К тому же применять насилие в такого рода делах или, еще хуже, пойти на преступление, пролить кровь было не в его характере. Но за этими размышлениями кавалер упустил из виду другое, а именно – возможность уже известным ему образом, за спиной у Ратайчака, быстро и бесшумно покинуть старое крыло замка, чтобы избежать опасности оказаться запертым в нем. Но теперь было слишком поздно. Камердинер обернулся, поднял над головой горящую лампу, бросил вокруг испытующий взгляд. Глаза его остановились на ящике, где прятался Спини; Ратайчак подошел к нему и постучал молотком, бормоча:
– Разбить и сжечь, так и так все уж наполовину сгнило. И на дыре от сучка картонки нет. Видать, истлела. Или изгрызена…
Порассуждав так сам с собой, Ратайчак отправился на выход, за ним двинулся и Спини, однако незаметно прошмыгнуть мимо камердинера ему не удалось, и он оказался запертым в старом крыле – услышал лишь, как в главном холле задернули тяжелую портьеру, прикрывающую дверь. Все произошло так стремительно, что шанса улучить момент и жестоким ударом выиграть свободу Спини не выпало, так что теперь он обнаружил себя в одиночестве, в пользующейся дурной славой части замка, в тот миг, когда снаружи разгулялась стихия! Разумеется, наутро, если он станет колотить в закрытую дверь, его услышат, только надо придумать какое-то правдоподобное объяснение для вторжения сюда, но время есть и с этой стороны опасность ему не грозит. Тем не менее мысль, что ему предстоит провести здесь еще долгие часы, оказалась неприятной. Сырое зловещее место, и более зловещая тайна, похороненная внизу, по ту сторону лестницы… Спини стало так холодно, что у него зуб на зуб не попадал. Еще раз спуститься и исследовать механизм потайной двери? Зачем? Ему хватило и краткого взгляда – эти ужасные очертания под черным бархатом! Что может быть яснее? Явные свидетельства преступления! Только почему бы не скрыть его в море, отправить на вечное забвение, без риска разоблачения?
Что ж, и это понятно: преступник не рискнул спрятать концы в воду, не стал противоречить голосу совести, который часто потрясает душу и звучит в ней, и потому с помощью своего сообщника или соучастника укрыл ужасное нечто в собственном феодальном замке, прикрыл драгоценным погребальным покровом и зажег неугасимый искупительный огонь, дабы горел он и днем и ночью. Вот что такое красный свет Хохвальда!
После того как шаги Ратайчака стихли, кавалер вытащил из кармана пиджака прихваченный с собой и потушенный в библиотеке светильник, обул сафьяновые туфли и зажег свечу одной из остававшихся у него спичек. Свеча была толстой, из медленно горящих, и потому ее могло хватить еще на долгие часы. Спини начал с того, что осмотрел помещение, в котором находился. Недалеко от лестницы, ведущей вниз, обнаружилась еще одна дверь – она была лишь прикрыта, и за ней скрывалась еще одна лестница, но ведущая наверх. Решив лучше исследовать неведомое, нежели смирно сидеть внизу, слушая бушевание стихии снаружи и размышляя о жутком открытии (покойница, того и гляди, покинет место своего упокоения и призовет его к отмщению), Спини начал подниматься по массивным дубовым ступеням, почерневшим от времени, но в целом исправным. Лестница вела вверх по спирали и заканчивалась в похожем на зал сводчатом, но почти пустом помещении, которое в верхней части огибала деревянная резная галерея, на которую имелся доступ как снизу, так и сверху. Спини, однако, двинулся к следующей открытой двери, к которой поднялся на несколько ступеней, и прошел через череду высоких, по большей части сводчатых помещений с полом из обожженного кирпича – видимо, анфиладу комнат «старого замка», которые образовывали своего рода линию обороны от моря. Прочные дубовые ставни защищали здесь от ветра и волн остроконечные и полуциркульно-арочные окна с мелкой расстекловкой в свинцовых переплетах; задувающий сквозь внушительные и часто великолепные камины ветер шевелил свисающие со стен обрывки кожаной и тканой обивки, так что на ночном страннике оседали целые облака пыли. Лишь изредка попадалась кое-какая мебель, древняя, изъеденная древоточцем и близкая к разрушению, да из криво висящих рам за Спини порой следила пара нарисованных глаз. Миновав несколько подобных покоев, он, открыв запертую лишь на щеколду дверь, достиг покоя с восьмиугольным эркером, стены которого были оклеены кожаными обоями с золотым тиснением и украшены картинами, а пол – мозаикой, к тому же здесь стояла прекрасная старинная мебель, предположительно – остатки из соседних комнат. Спини решил, что это, вероятно, угловое помещение в старом крыле замка, так как с моря можно было видеть некий эркер, будто зависший над скалой, служившей в этом месте опорой замку, и его своеобразная форма полностью соответствовала очертаниям этого помещения. Со стороны суши старое замковое крыло соприкасалось с ренессансным, и вопрос был только в том, существовал ли между ними проход. Пока Спини раздумывал над этим вопросом, порыв ветра из жерла камина, перед которым он стоял, погасил его светильник и, прежде чем ему удалось отыскать свои спички, его сомнения разрешились – совершенно удивительным образом. Очень тихо открылась одна из дверей, ведущих в помещения, обращенные в сторону суши, – низкая и узкая, сильно проржавевшая, но, как оказалось, с хорошенько смазанными петлями, и вспышка молнии озарила проскользнувшее внутрь существо, отчего на мгновение кровь застыла у Спини в жилах. Высокая, в волочащемся по полу одеянии фигура – белая вуаль прикрывала ее наполовину – походила на призрака-мертвеца, впечатление еще усиливалось тем, что воцарившийся мрак усугубляли молнии, рассекавшие черноту за цветными стеклами эркера. И все же то был не призрак, ибо суеверный Спини, у которого от ужаса волосы встали дыбом и зуб на зуб не попадал, вдруг услышал вполне отчетливо произнесенные под белой вуалью слова:
– What, the dickens, keeps him away?[202] Где эту оглоблю носит?
Спини вздохнул. Предположительно, призраки говорят по-английски лишь на своей исторической родине или же в использующих тот же язык Штатах, – если вообще говорят, но в любом случае они наверняка избегают сленга. А «the dickens» – сленг, как ни крути. Призрак еще мог произнести, на худой конец, «the devil», если же в аналогичном случае немецкий дух вместо «черта» поминает «оглоблю», то потустороннее полностью исключено. Спини, хорошо владевший европейскими языками, испытал по этому поводу огромное облегчение, тем более что ему мгновенно пришла в голову спасительная идея использовать как выход те врата, который изъясняющийся английским сленгом призрак использовал как вход. Он попытался преодолеть дистанцию в несколько длинных шагов, похожих на сальто-мортале, однако до двери еще не добрался, когда призрак с возгласом: «Oh, my dear one!»[203] – бросился ему на шею, чтобы в следующий миг с отвращением отпрянуть: «For heaven’s sake[204] – усы!» Спини не стал тратить время, чтобы выяснить, за кого его по ошибке приняли, – желанная дверь вывела его в короткий темный проход, в конце которого другие наполовину притворенные двери вернули его прямиком в обжитую часть замка. Здесь он на мгновение остановился отдышаться, прислушиваясь, не преследует ли его «привидение», и так как все было тихо, чиркнул спичкой и осмотрелся. Как он предполагал, так и вышло. Спини стоял в боковом коридоре ренессансного крыла, где находились комнаты для гостей, и ему оставалось лишь свернуть за угол, пройдя мимо далеко выдававшейся над морем террасы (от капризов погоды ее защищали стекла между двойными готическими колоннами), и он окажется в главном коридоре, в который выходила и его комната. Он осторожно погасил светильник и тихо направился к цели, размышляя, не был ли узнан в полной привидений комнате, и невольно улыбаясь при воспоминании об этом забавном происшествии.
Стеклянная дверь на террасу стояла открытой, и ветер со стороны моря, завывая, с яростью врывался в коридор и гнал туда же струи дождя, смешанные с морской пеной. Чувствительный к северной непогоде итальянец тут же взялся за ручку двери, чтобы закрыть ее и избавиться от неприятного ощущения проникшего в дом ненастья, но при вспышке молнии заметил на террасе женщину – ее длинные волосы растрепал ветер; казалось, там стояла сама колдунья-буря.
«Sapristi[205] – еще одно рандеву?» – подумал Спини с изумлением, но потом все же рассудил, что с этой целью в бурю, под дождем и в грозу благоприятным скорее будет место под крышей, вроде того, что избрало предусмотрительное англоязычное привидение. При новой вспышке молнии он разглядел больше – и, бросившись наружу, не обращая внимания на дождь и бушующий вокруг шторм, встал рядом с женщиной в насквозь промокшей белой одежде.
– Зигрид! – воскликнул он, дрожа. – Что вы здесь делаете? Вы же погибнете!
Казалось, она его не слышала. Ее остановившийся взгляд был направлен вдаль, в бушующее море, брызги которого обдавали ее; ветер шевелил длинные светлые волосы, дождь заливал ее струями, но она ничего не замечала, будто была из камня.
– Зигрид, идите в дом, – попросил Спини испуганно и обхватил ее рукой, чтобы оттянуть под защиту крыши. – Зигрид, услышьте меня! Пожалуйста! Ух! – вздрогнул он. – Какая непогода! Как будто на волю вырвалось все адское отродье!
Тут она ожила и захохотала на диком ветру, так пронзительно и негармонично, что это подействовало Спини на нервы.
– Я сюда вышла сразиться со всем этим адом, – сказала Зигрид жестко и, рывком высвободившись, поспешила обратно в замок. Спини ничего не оставалось, как последовать за ней по мокрым следам.
– Когда я мог бы без помех поговорить с вами, Зигрид? – спросил он, догоняя ее. – Мне надо рассказать вам кое-что важное…
– Меня это касается? – раздалось в ответ. – Оставьте меня.
– Это касается… нас обоих, – прошептал он с нажимом, так как они стояли уже у двери в комнату Зигрид. – Вы же понимаете, о чем я! Речь идет о счастье для нас обоих, не больше и не меньше.
Зигрид взялась за ручку двери – с избыточным шумом, как показалось Спини, который при скудном свете ночной лампы в большом коридоре, к счастью, не заметил, как ее передернуло, или же списал это на другие причины.
– Что ж, хорошо, Зигрид! Завтра буду ждать знака, но, полагаю, еще сегодня вам будет приятно услышать, что наш противник, князь, теперь в наших руках!
Зигрид внезапно отпустила дверную ручку.
– Что это значит? – спросила она, затаив дыхание.
Спини из осторожности осмотрелся.
– Рассказ того конюха в Риме – припоминаете?
– Да! – воскликнула она, от нетерпения притопнув ножкой.
– Ну так это правда! Князь, с помощью своего сообщника или соучастника, здесь, в замке, спрятал свою жертву.
– Вы лжете! – произнесла Зигрид холодно, но со страхом в глазах.
– Хотите доказательств? – спросил Спини яростно, но придушенным голосом. – Вы их получите. Моя прекрасная Зигрид не должна безнаказанно упрекать меня во лжи.
– Вперед! – воскликнула она.
Спини сделал большие глаза.
– Как, сейчас? В этот час? И вы в этой тонкой, насквозь промокшей одежде…
– Это мое дело, господин маркиз. Где ваши доказательства?
Итальянец покачал головой, не сводя глаз с прекрасной, возбужденной, но мертвенно-бледной девушки, – он размышлял. Свободен ли путь, которым он пришел? Весьма вероятно, что нет, ибо в силу своей конституции привидение из старого замкового крыла не могло улетучиться ни через окно, ни через камин. А если они столкнутся? Не окажется ли вследствие этого под ударом репутация Зигрид? И если такое произойдет, не поспособствует ли это успеху его предложения?
– Ну так что? – Зигрид нетерпеливо прервала эти быстрые соображения.
– Но в этом мокром платье… – Он еще раз попытался возразить, скорее самому себе.
– Ну так что? – повторила она, вне себя от внутреннего возбуждения.
И он сдался. Без дальнейших разговоров пошел назад, но, когда, не встретив ни единой души, они достигли входа в старое замковое крыло, остановился.
– Теперь я должен тебя вести, Зигрид, – шепнул он. – Свет мы должны поберечь в моем кармане для нашего открытия. Боишься? – спросил он, когда Зигрид ощутимо вздрогнула.
– Вперед! – ответила она совершенно чужим голосом.
И Спини обнял ее стройную фигуру левой рукой, как она думала, чтобы надежно ее поддерживать и направлять, однако на деле это было сделано с неизвестным ей умыслом: дать увидеть, как они близки, чтобы другие обманулись в значении их ночной прогулки! Молча двинулись они таким образом по короткому темному переходу, отделявшему ренессансное крыло от более старого, ведущему в тот самый покой с эркером, из которого кавалер недавно столь поспешно ретировался.
Его острый взгляд тотчас нашел в темной комнате в углу у окна эркера затаившийся белый силуэт, однако невозможно было разобрать, появилась ли там еще одна тень – та, за которую его приняли.
– Какая ужасная гнетущая атмосфера – как в склепе, – произнесла Зигрид удрученно и тускло.
– В той самой комнате это еще заметнее, – ответил он. – Идем со мной, Зигрид, любовь моя.
Захваченная своими мыслями, рокотом моря и шумом ветра, а также затхлым воздухом комнаты, юная девушка безвольно шла рядом с кавалером и не отреагировала на непозволительную фамильярность его обращения. В ее голове, на сердце и в душе царил полный раздрай, и то, что там бушевало и шептало, делало ее глухой к звукам внешнего мира. Поэтому Зигрид не обратила внимания на слова Спини и не услышала тихого издевательского смешка, отнюдь не призрачного, а человеческого, прозвучавшего в пустой комнате как крик пересмешника из далекого далека. А Спини его услышал и торжествующе улыбнулся.
Он провел Зигрид через несколько темных комнат, затем остановился, снова зажег светильник, до того спрятанный в кармане его пиджака, и ужаснулся, когда свет свечи упал на лицо Зигрид – таким оно показалось ему бледным и истерзанным внутренней борьбой.
– Где мы? – спросила она, осматриваясь.
– В старом крыле замка, – ответил кавалер, не отрывая от нее глаз. – Нам вот-вот откроются две тайны: темный секрет из жизни Марселя Хохвальда, человека чести без страха и упрека, и загадка красного огонька. И это, собственно, одна и та же тайна.
Дрожь пробежала по телу Зигрид, так что на какой-то миг она даже пошатнулась, и не от предстоящего ужасного открытия, ибо мужество не покидало ее так легко, нет, – она вдруг обнаружила себя наедине с человеком, которого ненавидела, презирала и к которому питала отвращение, которого собиралась при первой же возможности предать и выкинуть из своей жизни, и от осознания этого факта у нее внезапно перехватило дыхание. Что, если он распознал ее истинные чувства и заманил сюда, чтобы отомстить? Она считала кавалера способным на все и не слишком разборчивым в выборе средств. Ледяной холод пробрал Зигрид до костей, и в душевном смятении, в которое она все глубже погружалась в течение ушедшего дня, в холоде этого ничем не замутненного ужаса все для нее вдруг стало ослепительно ясным.
Она внезапно поняла, чего на самом деле хочет. Прежде, когда после бесконечно долгого дня наконец пришла ночь, Зигрид почти забыла то, что неотвязно крутилось в ее мозгу, а именно: она должна освободить Марселя Хохвальда от уз недостойного брака с дочерью преступницы и утешить его в этот горестный период его жизни. Эта бредовая идея пела на все голоса в ее голове, пока не преобразовалась в какое-то смутное нечто, которое она больше не могла отчетливо осознавать. Первый раскат грома и стук дождя вырвали ее из этой грезы наяву. Механически, не осознавая того, что делает, она устремилась на террасу – в бурю, к молниям и дождю, но разгул стихий сделал ее еще беспокойнее, еще несчастнее и беспомощнее перед овладевшими ею демонами. А теперь вдруг эта ясность, родившаяся из страха перед этими странными завораживающими глазами, пытливо ее изучавшими!
– Зигрид, да вы больны! – прервал Спини затянувшуюся паузу.
Это привело ее в себя. Нет, только не выказать страха перед ним! Ведь теперь она в его власти, и если он читал ее мысли, тогда все кончено, все! И ее будущее стерто в прах! Будущее? Да, она внезапно осознала, что у нее за будущее: сладостная жизнь рядом с мужчиной, которого она любит с несокрушимой, день ото дня растущей страстью, – возможно, еще более сильной потому, что его сердце не принадлежит ей. Но это изменилось бы, если б она заменила его сыну мать, если б он увидел ее преданность, когда… когда Ирис больше не будет рядом.
При этой мысли Зигрид охватил такой холод, что ей пришлось стиснуть зубы.
– Позвольте мне вернуться, – тихо проговорила она. – Кажется, я заболела…
– Мне тоже так кажется, Зигрид… Разве я не сказал вам сразу, что неразумно бродить в тонком, насквозь промокшем платье по холодным покоям, похожим на склеп? – ответил Спини с упреком и теснее прижал ее к себе.
Она задрожала еще сильнее, но терпела его нежности, чтобы не выдать себя тому, кого предает.
– Проводите меня обратно к моей комнате, – пробормотала она тускло и опустила голову на его грудь.
Этим Зигрид совершенно обманула вечно недоверчивого кавалера относительно мотива ее возвращения.
Когда они оказались в комнате с эркером, Спини тут же увидел, что в ней никого нет – белому созданию, кажется, наконец надоело ждать.
– Здесь поуютнее – не хотите немного отдохнуть? – спросил Спини, указывая на кресло, стоящее рядом с зияющим чернотой жерлом камина.
– Я… Я предпочла бы скорее попасть в свою комнату… Мне нездоровится, – ответила Зигрид, и ее бескровное лицо с горячечными глазами подтверждало сказанное.
Спини молча повел ее дальше и погасил свой светильник, только когда перед ними замаячил слабый огонек горящей в коридоре лампы. Зигрид воспользовалась моментом, чтобы освободиться от его поддерживающей руки.
– Оставайтесь здесь, пока я не зайду в свою комнату, – шепнула она прежним жестким тоном.
– Зигрид…
– Подумайте, нас ведь кто-нибудь может увидеть! – перебила она его энергичнее.
– Допустим, что нас кто-нибудь уже видел, – возразил он, глядя на нее во все глаза.
Она побелела пуще прежнего, и глаза ее угрожающе блеснули.
– Зачем вы меня всегда мучаете такими нестерпимыми предположениями? – прошипела она. – Если нас кто-то видел, то это был наш последний поход, синьор Спини!
– Определенно, ибо следующий приведет нас прямиком в церковь, – в его голосе звучало превосходство, которое не могло быть еще холоднее и убийственнее.
Но к Зигрид вернулась ее смелость – отныне она никогда не окажется во власти этого человека. Она откинула голову назад и, твердо взглянув на него, промолвила, усмехнувшись:
– Как вы уверены в себе!
– Абсолютно уверен, – подтвердил он, низко склоняясь к ней и не сводя с нее своих странных глаз.
– Отчего же? – парировала она. – Я ничего не обещала…
– Зигрид, – произнес Спини с угрозой, – вы считали меня когда-нибудь, пусть даже всего четверть часа, человеком, который позволит играть с собой?
Это послужило ей своевременным предупреждением.
– Мне холодно, – сказала она, вздрогнув.
– Да-да, вы же больны. У вас жар, – воскликнул он, быстро успокоившись от ее мягкого тона. – Что ж, спокойной ночи, Зигрид!
– Спокойной ночи, – повторила она, опустив глаза. – И ведь то ужасное открытие… То, о чем вы говорили раньше, которое обещали показать там, внизу… Это же только мистификация?..
– Ну уж нет! Как это может быть мистификацией, я своими собственными глазами увидел таинственный склеп! – жарко прошептал он. – И зачем же, если тут нет никакого преступления, зачем укрывать его от глаз всего мира, зачем он так надежно спрятан, что о его существовании, по всей видимости, знают только князь и его чистюля-камердинер?
И в нескольких словах Спини рассказал, о чем князь с Ратайчаком вечером вели разговор.
– Вы все еще сомневаетесь, Зигрид? – заключил он.
– Надо бы все-таки докопаться до сути дела, – ответила она неуверенно. – То, что вы увидели, всего лишь показалось вам гробом…
– Что ж, мы были на полпути к обретению истины.
– Сделайте это один, если сегодня это еще возможно, – проговорила она тускло и рассеянно. – А еще лучше – оставьте, – добавила она. – Какое нам до этого дело?
– Ну, клянусь Богом, я все же думаю… – начал он громче, чем следовало, но Зигрид испуганно зажала ему рот ладонью.
– Да-да, – прошептала она, – сама не знаю, что говорю… Уже так поздно… Пожелаем друг другу спокойной ночи? Нет-нет, мы сделаем это. Подождете до завтра? Завтра днем вместе отправимся вниз, хорошо? Еще до ланча обсудим, в котором часу, да?
– Да, – ответил Спини очень степенно на лихорадочно быстро изливавшиеся на него слова. – Возможно, я прежде что-то разузнаю. И когда буду уверен, тогда, Зигрид, не промедлю и часа, тогда эта тайна поможет мне добиться твоей руки… А потом пусть канет обратно во тьму…
– Канет во тьму… – кивнув, повторила она со странным взглядом.
– Так точно. Мое честолюбие не требует, чтобы некий аристократ предстал перед судом.
– Удивительное благородство, – пробормотала Зигрид, но он не смог разобрать, восхищалась она или насмехалась над ним.
Он пожал плечами.
– Anch’ io sono gentilhuomo[206]. Единственная моя цель в жизни: завоевать вас, Зигрид. Тут я назад не сверну. И для вас тоже обратного пути нет, – добавил он со значением.
– Нет? – переспросила она, бросив на него один из характерных для нее взглядов – искоса, из-под опущенных светлых ресниц.
Этот взгляд с самого начала пробуждал в Спини страсть, гнев – словом, самые разнообразные чувства.
– Совершенно точно, – сказал он серьезно, и от его взгляда у Зигрид по спине пробежал холодок.
– Итак, спокойной ночи, – кивнула она, совладав с собой, и под наблюдением Спини медленно пошла к двери в свою комнату.
Внутри, вновь в приступе безумного страха, она тихо, совсем тихо задвинула щеколду и дважды повернула ключ, затем, напрягая все чувства, прислушалась к происходящему снаружи… Не стоит ли он с той стороны и не пронзает ли ее до самой глубины души своими ужасными глазами? Но нет, снаружи раздались легкие, едва слышные шаги. Страх постепенно отпустил Зигрид, и она отошла от двери. И тут снова закружили ее прежние мысли, подавляющие, навязчивые – все вокруг одной центральной, мучительно горящей точки: «И когда Ирис больше не будет…»
Следующий день из-за ночной непогоды выдался пасмурным, недружелюбным, ветреным и прохладным, море вновь высоко вздымало волны, и его рев был отчетливо слышен. Дождливо-пасмурное настроение охватило также большинство собравшихся на ланч гостей. Мадам Кризопрас объяснила, что из-за шторма у нее разыгралась мигрень, которая ее «hors d’elle même»[207], Борис хмурился, весь воплощенное беспокойство, а Фуксия выглядела заплаканной, легкая любезная манера держаться, присущая Гансу аус дем Винкелю, сегодня казалась несколько принужденной, Зигрид прислала извинения за свое отсутствие, а смуглое лицо Спини в свете пасмурного и дождливого дня будто покрыла зеленоватая патина – он был скуп на слова и казался рассеянным. Даже солнечная натура Ирис, казалось, слегка затуманилась, так как малыш Зигфрид ночью был беспокоен, и, хотя призванный на помощь домашний врач все объяснил совершенно невинными причинами, а позже малыш с розовыми щечками и сжатыми кулачками самым наилучшим образом все наверстал, в ней все еще дрожали часы, проведенные у его кроватки под молниями, бурей и громом. Казалось, только князь Хохвальд, привычный к качке и штормам, сохранил душевное равновесие, а также в полном порядке был профессор – тот непогоды вовсе не заметил в своем благословенном Богом сне и, работая в утренние часы в архиве, открыл документы, преисполнившие его сердце восторгом.
– Послушайте, дражайший мой Хохвальд, вам теперь вообще меня отсюда не выставить, покуда я эти документы не изучу и не скопирую. Мне придется вернуться еще и после отпуска, – с высочайшим энтузиазмом заявил он князю.
– Тем лучше, дражайший профессор, мы от этого только выиграем, – с неподдельной радостью ответил ему Хохвальд.
Практически не заметив общего подавленного настроения или не придав ему значения, добрый профессор во время ланча радостно рассуждал на своем прекраснейшем саксонском наречии обо всем на свете и, на славу подкрепившись, снова удалился в архив, смешно воздав небесам благодарность за плохую погоду, позволившую наконец-то насладиться работой без обязательных прогулок, превозносимых в качестве цели летнего отдыха.
Так как в Хохвальде царила личная свобода на английский манер, то есть каждый мог делать что угодно и дрейфовать, куда хочется, то и сейчас общество рассеялось. Ирис по совету супруга отправилась немного отдохнуть, а Саша попросила у дядюшки, чтобы он немного попозировал ей для цветного наброска его портрета.
Устроились они в кабинете князя Хохвальда, так как свет прекрасно подходил для этого, и Саша с усердием принялась за любимую работу. Они говорили при этом о том о сем, об Ирис и малыше, а потом Саша сказала:
– Ты не заметил, дядя, что сегодня за столом царило на редкость унылое настроение? Невозможно же, чтобы у всех разом разыгралась мигрень от шторма!
– Это было бы по меньшей мере странно, Саша. С тобой-то, думаю, все в порядке, как и прежде, – сказал Хохвальд.
– Надеюсь, – ответила Саша, слегка вздохнув. – И все же, дядя, я готовлюсь к буре в стакане воды, и, признаюсь, это меня слегка нервирует.
– Ах вот как… Ты решилась?
– Да. – Ее маленькие глаза загорелись. – Мне нужно двигаться вперед, дядя, – дилетантские границы становятся мне тесны, я чувствую, мне под силу стать профессиональной художницей. И если уже понятно, что я могу достичь высот, разве должно оставаться во тьме и зарыть свой талант в землю? Это было бы безответственно по отношению к себе самой!
– Полностью тебя в этом поддерживаю, – воскликнул Хохвальд с той сердечной убежденностью, которая так легко проникает в душу.
Саша кивнула.
– Знаю, дядя, и рассчитываю к тому же на твою помощь, – произнесла она с благодарностью. – Теперь, чтобы вызвать бурю надлежащим образом, эффективно, я связалась с профессором Людвигом в Мюнхене. Ты знаешь, я в восторге от его портретов, ведь наивысшее мастерство в них сочетается со свободным от любых условностей умением схватить и удивительным образом передать духовное. Я всегда хотела учиться у этого мастера, хотя он крайне редко берет учеников, а учениц и вовсе никогда… Но все же я рискнула отправить ему несколько образцов моих работ. И примерно неделю назад получила ответ, адресованный господину А. Кризопрасу, в котором маэстро пишет попросту: приезжайте, мол, в моем ателье для вас найдется столько мольбертов, сколько пожелаете. Только представь мою радость, дядя, – нет, вообрази мое блаженство! И однако мне пришлось дрожащей рукой вывести признание, что никакой я не «господин», что инициал «А.» означает «Александра». Сегодня утром пришел ответ – дядя, у меня так билось сердце, что не сразу удалось разобрать написанное. А потом я прочитала, без вступления и прочих церемоний: «Все остается в силе. Учитывая имеющиеся в моих руках пробы, мне не придется стыдиться, что я не могу остаться верным даже одному принципу – перемена позиции сделает мне честь. Так что приезжайте. Людвиг». Что скажешь на это?
– Я горжусь тобой, Саша, – объявил Хохвальд и встал, чтобы поцеловать племянницу в лоб. – Бурю я полностью беру на себя – учитывая эту победу, тут тоже все удастся. Пара нецеремонных строк на грубом клочке бумаге – твоя вольная, Саша, охранная грамота на пути к бессмертию!
– О, дядя! – воскликнула Саша с совершенно счастливым взглядом, абсолютно ее преобразившим, и сжала князю обе руки. – Видишь ли, я тоже, прочитав письмо, подумала об этом, опустилась на колени и молила Господа не покидать меня, не лишить сил, не позволить отступиться теперь, когда передо мной широко распахнулись все двери. И все же: ты ведь не думаешь, что на маму это произведет хоть какое-то впечатление?!
Князь Хохвальд обнадеживающе улыбнулся.
– Положись на меня, Саша, уж я-то сумею как следует втолковать нужное впечатление, – произнес он беспечно.
– Подчеркни только, что в любом случае у меня нет шанса выйти замуж, – воскликнула Саша в тон ему, – опиши меня еще безобразней, чем кажется ей, да и мне самой, – добавила она со свойственной только ей интонацией, лишенной какой бы то ни было горечи. – Это может сработать…
– Саша, все, кто тебя знает, вовсе не считают тебя некрасивой, – сказал Хохвальд, вложив в свои слова большую теплоту.
– Добрый дядюшка, – растроганно ответила она. – Верю тебе на слово, но, видишь ли, все же мне никогда не внушить любовь… Я имею в виду такую, какую ты испытываешь к Ирис… – И она тяжело-тяжело вздохнула. – Но все равно, – продолжила она с тихой улыбкой, – искусство так щедро вознаградило меня, что должно бы природные изъяны восполнить… Если б… Да, если б только глупое сердце не кричало так громко, не заявляло бы своих прав… – договорила она едва слышно.
– О, Саша-Саша, – ответил князь почти так же тихо, с сочувствием. – Я хотел бы и мог бы грустить вместе с твоим благородным превосходным сердцем. Но… но…
– Да-да, дядя, я знаю… я знаю… – защищаясь, выпалила она и вспыхнула.
Только через некоторое время, в течение которого Хохвальд деликатно молчал, Саша снова заговорила:
– Я и вправду не могу избавить маму от этой бури – во мне все бушует слишком сильно. Бедная мама! Она, естественно, встревожится и впадет в беспокойство, но боюсь я, что и то и другое еще раньше ей предстоит пережить с Борисом и его женой. Тут все не слава богу, и мне иногда хочется от всей души устроить милой Фуксии порядочную взбучку.
– Хм… И тут я с тобой солидарен, – согласился Хохвальд. – Но, кроме присущих прелестной Фуксии особенностей, есть ли у тебя основания полагать, что в семействе Укачиных-Кризопрас не все в порядке?
Саша помедлила с ответом, потом заговорила, глядя на него:
– Ну, ее манера кокетничать с господином аус дем Винкелем… Дядя, в этом доме не ведут себя так. Это бесцеремонно по отношению к тебе и к Ирис, и я очень хочу Борису на это намекнуть, не ранив его.
Хохвальд поразмыслил.
– Пожалуй, это было бы лучше всего… В такие ситуации всегда опасно вмешиваться. Тем не менее у нас есть все основания считать, что Фуксия в почитании личности художника не зашла слишком далеко, к тому же аус дем Винкель так и воспринимает все это – вполне безобидно, пусть даже разумным людям, воспитанным в другой культурной среде, и не слишком приятно на это смотреть…
– Нет, дядя, – перебила его Саша, – нет! Не так все безобидно, уверяю тебя. Боже мой, это деликатный вопрос, и неблагородно, и несимпатично ябедничать, но, между нами, я вчера вечером видела, как Фуксия после ужина передала записку господину аус дем Винкелю. Да уж, речь тут о почитании его искусства! Он, конечно, как артист и хорошо воспитанный человек, с собой совладал, но выражение его лица показалось мне несколько озадаченным…
– Вот это да! Да, это и правда сильно, Саша! – воскликнул князь. – Тут надо всерьез подумать, что предпринять. Сказать Борису? Видимо, ничего другого не остается. Или предостеречь саму Фуксию? Думаю, она все же питает ко мне своего рода уважение, по крайней мере, мне кажется, понимает, что я не в восторге от ее экстравагантности. А в остальном…
Он остановился, так как в дверь постучали, и в ответ на «войдите» Хохвальда в дверях появился не кто иной, как Борис собственной персоной, с лицом все еще угрюмым, с нахмуренным лбом.
– Что? Ты здесь, Саша? – сказал он, очевидно неприятно удивившись.
– Факт, который, кажется, очень тебя обрадовал, – немедленно последовал ответ.
– Ну, тогда в другой раз, – сердито буркнул Борис и хотел было уйти.
– Ты хотел о чем-то поговорить со мной? – спросил князь Хохвальд.
– Да… нет… То есть… – Борис запинался и при этом отчаянно краснел.
– Ну так говори, старина, – подбодрил его князь. – Ты же не стесняешься Саши?
Последняя со смехом встала:
– Уже ухожу. Когда Борис завершит свой доклад, позови меня, дядя, – я пока побуду в библиотеке. Потом удели мне еще десять минут для этого эскиза.
Тут она подмигнула князю со значением и удалилась через дверь, ведущую в библиотеку.
– Теперь я полностью в твоем распоряжении, – сказал князь, когда Саша вышла. – Отчего ты мрачнее тучи? В чем дело? И соответственно: чем могу помочь?
– Ах, да ничего!.. – воскликнул Борис, неловко расхаживая взад и вперед, как человек, который не знает, с чего начать.
– Так, может, зря ты заставил бедную Сашу выйти? – улыбнулся Хохвальд.
– Бедная Саша! Глупая Саша! – Борис вдруг чрезвычайно обозлился. – Если бы эта гусыня не сидела здесь, это не выбило бы меня из колеи!
– Но она же на самом деле очень быстро и деликатно удалилась! – Хохвальд весело защитил свою племянницу.
– Иначе я ее уж поторопил бы, – Борис и дальше ворчал в ужаснейшем настроении, под которым, однако, просвечивала значительная доза смущения.
Князю Хохвальду пришлось даже на мгновение отвернуться, чтобы не рассмеяться.
– Если в твоих глазах Саша достаточно искупила свое преступление – оказаться у тебя на пути, то давай-ка перейдем к делу, мой дорогой, – предложил он, когда вновь смог говорить.
– Чертовы шнурки! – выругался теперь Борис, с негодованием указывая на свою левую ногу, где на устрашающе заостренной обувке из клетчатой материи, с кожаными украшениями по типу сандалий на ней, действительно развязался шелковый шнурок. – Вот ведь забава – вечно поднимается и волочится около ноги, и если на него наступаешь, то непременно грохнешься. Почему эти телята-сапожники не изобретут патент на застежку для пляжной, теннисной и прочей обуви? Да, обклеить обувь всевозможной ерундой – это пожалуйста… Но что шнурки могут развязаться, это в их бараньи головы не приходит!.. Никому!
Хохвальд во время этой чрезвычайно громкой вспышки гнева изо всех сил сдерживался и сумел-таки сохранить внешнюю серьезность и способность отвечать по существу дела:
– Ты двойным узлом завяжи шнурки, дорогой Борис. И если с этой темой покончено…
– Двойным узлом! – Борис закатил глаза из-за такого вопиющего невежества. – Дорогой дядюшка, да потом ты их вообще не развяжешь! Двойным узлом! Так точно! А потом, когда ты уже рассвирепел и хочешь их разрезать, то рядом не окажется ни ножниц, ни перочинного ножа, и этот парень, мой слуга, сделает такое лицо, будто это я их проглотил…
С этими словами Борис сбросил сюртук, швырнул его на кресло и решительно уселся – своего рода мастерское достижение – прямо на ковер, показав князю шелковую заднюю часть жилета. В таком положении он начал снова завязывать распустившиеся шнурки.
– Ну вот, как это может держаться! – продолжал он бесноваться. – Скользкие, как мыло, – конечно, все разойдется! Уф! Это меня прямо-таки бесит. Кстати, дядя, что я хотел сказать… Хотел бы всех этих сапожников повесить… Я хотел бы тебя кое о чем попросить…
– Прекрасно, дорогой Борис, я рад. Но не лучше ли тебе подняться?
– Да, и это барахло снова тут же распустится! – возразил Борис энергично и горячо. – Все равно что пытаться целовать бегемота! Дядя, мог бы ты дать мне три тысячи марок?
Итак, теперь все было счастливо высказано, и Борис снова вскочил на ноги, красный как рак, что мы, к его чести, охотно отмечаем.
Князя Хохвальда, правда, этот вопрос заметно ошарашил. Впрочем, быстро собравшись, он воскликнул:
– Конечно, с удовольствием, дорогой мальчик. – Потом он добавил к этому со смешком: – Извини, что я удивился, но на миг меня слишком взволновало новое ощущение, когда одалживаешь миллионеру… Особенно когда сегодня утром через мои руки прошло письмо к Фуксии, отяжеленное десятью тысячами марок.
В чертах Бориса отразилась борьба, как у ребенка, который пытается совладать одновременно с гневом и слезами.
– Миллионер! Как же! Так называемый, – буркнул он.
Князь Хохвальд посерьезнел.
– С состоянием Фуксии что-то не в порядке? – спросил он.
– Да где там, – отмахнулся Борис. – С мамоной все all right[208]. Но видишь ли, дядя, если ты подвесишь колбасу так высоко, что твоя такса при самом высоком прыжке, на какой только способна, ощутит аромат колбасы, но не сможет дотронуться до нее носом, – ты получишь мое касательство к богатству Фуксии. Гигантская мамона, скажу я тебе! Это колбаса, а я такса. И если бы Фуксия сегодня по почте получила десять тысяч миллионов – не видать мне от этого и десяти пфеннигов. Ну просто!
Хохвальд покачал головой.
– Но Борис, как же так вышло, отчего так? – спросил он после паузы, в течение которой племянник двумя карманными щетками причесывал короткие волосы на своей голове.
Борис пожал плечами.
– Я колоссальный простак, – ответил он, радуясь возможности наконец излить душу. – Когда после венчания мы устроились в купе и отправились в Рим, она и сказала: «Во избежание каких бы то ни было недоразумений, dear old boy[209], своим состоянием я и впредь буду управлять одна. Тут человек должен a sharp one[210] быть – вот так!» Хорошенькое выступление, правда? А у меня, дядя, ты же знаешь, еще осталась пара старых долгов…
– Да, да. Почему же ты не пришел ко мне с этим раньше?
– Я… Ну, смотри, дядя… Ты же и так, без всяких просьб, щедро меня одаривал… Так что я стеснялся, – признался Борис, убирая щетки в футляр.
– Это делает тебе честь, Борис, но мне все же жаль, – ответил Хохвальд. – И что было потом?
– Ну, значит, сказал я это Фуксии. Не правда ли, дядя, это вполне естественно, что я поделился? Ну да… А Фуксия ответила, что пусть мои долги оплатит мама, а ее деньги, мол, заработаны потом и кровью и вовсе не для того, чтобы их пускали по ветру. Bon! Так что об этих вещах мы больше никогда не говорили. Мы живем полностью за счет Фуксии, это правда, и я могу считать себя гостем, которого наилюбезнейшим образом пригласили на венчание и которого теперь нельзя просто так выставить за дверь. И вот я спускаю ей с рук самые странные вещи. И денег на карманные расходы у меня тоже нет.
Хохвальд был возмущен.
– Ох уж эти злополучные браки по расчету! – воскликнул он. – Однако нет смысла больше обсуждать это. Но я не освобождаю тебя от ответственности, Борис. Ты мужчина, и твое дело завоевать авторитет в собственном доме!
– Женись ты на Фуксии, дядя, тогда и увидишь, у кого будет авторитет, – предложил Борис князю вполне дружелюбно, но на самом деле его гнев достиг стадии белого каления.
Столь любезное предложение Хохвальд проигнорировал.
– Не могу поверить! И ты это терпишь? Неужели ты никогда не объяснял Фуксии, как недостойны такие отношения?
– Не помню, называл ли я это недостойным, но «отвратительным» точно называл, – ответил Борис торжествующе. – По правде сказать, я был в ярости, а когда я в ярости, дядя, то в выражениях не стесняюсь, и это была первая наша сцена, дядя. Случались ли у тебя уже сцены с тетушкой Ирис?
Князь невольно усмехнулся. Ирис и сцена в подобном жанре! Впрочем, вопрос он проигнорировал.
– И? – побудил он Бориса рассказывать дальше.
– И? Ах, ты имеешь в виду, что она ответила? Она сказала: «By Jingo, the boy is bold!»[211] Она правда сказала «By Jingo», дядя! И тут уж меня понесло как следует, и она даже по-немецки заявила: «Закрой рот!» Она всегда говорит по-немецки, если хочет показаться особенно грубой. Ну, дядя, я и подумал: кто умнее, тот уступит, ибо, в конце концов, надо все же оставаться порядочным человеком, а побираться мне совсем не нравится, даже и у собственной жены.
Хохвальд промолчал – он задумался, в то время как Борис снова принялся ощупывать завязки на своей обуви. Наконец князь снова взял слово:
– Относительно твоей просьбы – я немедленно все улажу, тут нечего и обсуждать. Относительно же твоей собственной зависимости от Фуксии…
– Как бы не так, дядя, нет тут никакой зависимости, – вставил Борис. – У меня же есть жалованье, прибавка от мамы и мои долги, а у нее свои миллионы, так что мы оба обеспечены. В некотором роде я же питаюсь в твоем хлебосольном доме, и все это не делает меня зависимым…
– А по-моему, делает, – спокойно возразил Хохвальд. – Я поговорю на эту тему с Фуксией – так не может продолжаться!
– Ты, дядя? – Борис хлопнул в ладоши. – Что ж, желаю удачи. Пользы это принести не может, но, надеюсь, и вреда тебе не причинит.
– Ни в малейшей степени, – последовал полный спокойствия ответ.
– Ну, дядюшка, не скажи. Что, если она и с тобой по-немецки заговорит?!
– Не беспокойся, я и сам собираюсь говорить с ней по-немецки, в этом будь уверен, – сказал Хохвальд, невольно улыбнувшись. – Я побеседую с Фуксией на этот счет, а ты с ней должен точно так же обсудить другие вещи!
– Я?
– Да, Борис, ты. Твоя жена далековато зашла в деле почитания аус дем Винкеля как артиста, слишком уж она полна энтузиазма относительно него. Ты этого не заметил?
– Честно говоря, дядя, меня это ужасно бесит.
– Так положи этому конец!
– Да как же? – беспомощно возопил Борис.
– Запрети ей. Поведение Фуксии в высшей степени неподобающее, и в моем доме так продолжаться не может.
– Знаешь что, дядя? Скажи ей сам – все уж одно к одному, – предложил Борис.
– Нет, – возразил Хохвальд так решительно, что все дальнейшее Борис огорченно проглотил. – Есть вещи, в которые третий вмешиваться не должен. Надеюсь, что ты по возможности скоро запретишь Фуксии преследовать Ганса аус дем Винкеля. Это смешно и недостойно… Неподобающе во всех смыслах.
Борис с удрученным видом снова надел сюртук.
– Bon, – вздохнул он, – будет сделано. Но с таким же успехом я мог бы проповедовать доске – ей столько же дела до моих запретов, как и Фуксии.
– Ну так заходи с козырей, Борис, – ответил Хохвальд. – Сообщи Фуксии, что тебе известно, что вчера вечером, после ужина, она тайно передала записку аус дем Винкелю.
Борис отшатнулся, как ужаленный, и густо покраснел.
– Это… это неправда! – вскричал он.
– Правда. Твоя сестра собственными глазами видела это.
– И что же было в том послании?
– Тут уж, дорогой мой, ты хочешь от меня слишком многого. Предположим даже, что там стихи, посвященные великому певцу, – способ передачи в любом случае достоин всяческого порицания.
– Конечно!
Борис начал большими шагами мерить комнату. Внезапно он остановился.
– Я немедленно вызову на дуэль этого парня, Винкеля, – сказал он чрезвычайно решительно.
– За что же? – спокойно поинтересовался Хохвальд. – Винкель по сей день у всех на глазах ведет себя совершенно корректно. Но он же, в конце концов, всего лишь человек, и поклонение такой прекрасной молодой дамы не может ему не льстить. Так что ступай-ка к Фуксии и до поры оставь господина аус дем Винкеля вне игры.
– Bon! – снова воскликнул Борис очень энергично. – Подожди чуток, дядя, я скоро вернусь!
И с этими словами он бросился прочь, словно боялся, что его мужество испарится, как пузырьки газа из открытой бутылки шампанского.
Едва он вышел, в дверях библиотеки появилась Сашина голова.
– Ну? – спросила она.
Хохвальд пожал плечами.
– Боюсь, брак твоего брата оказался досадной ошибкой, – сказал он со вздохом.
– Конечно, – согласилась Саша, вновь устраиваясь на своем месте. – Но иначе и быть не могло. Подходят эти двое друг другу? Очевидно же – нет, но что-то еще, может, и получилось бы, будь у Бориса хоть проблеск энергии.
– Что уж тут поделаешь, Саша. Это не для него, отчасти из-за его характера, отчасти из-за воспитания. Но, по сути, он все же порядочный молодой человек…
Тем временем Борис пробежал по замку и ворвался в комнату своей супруги с такой яростью, что прекрасная Фуксия, наслаждавшаяся сиестой в кресле-качалке, вскрикнула от испуга.
– Dear me[212], – вскричала она, – что случилось?! Ты так грохочешь, Борис, что можно подумать, в дом ворвались ковбои!
– Ах, ковбой, даже ковбой! – бушевал Борис. – Разве нет у меня причины безумствовать? Сначала приходится смотреть, как ты бегаешь за этим певуном, за этим Винкелем и пожираешь его глазами, будто тебе никогда в жизни не перепадало съестного – ну, bon, пускай, хотя это и неуместно, в высшей степени неуместно, как говорит дядя Хохвальд…
– Дядя Хохвальд должен получше присматривать за своими родственниками… – сухо заметила Фуксия.
– Но он же ничего не учиняет, он заботится и о тебе тоже, – вскричал Борис, бегая туда-сюда.
– И по какому праву, please[213]? – спросила она, сморщив носик.
– Ну, это же ясно как дважды два – потому что он мой дядя! – выдвинул Борис свой аргумент.
– Твой – но не мой!
– Но это все равно: ты моя жена, а я его племянник, о котором он заботится! – обозлившись, кричал Борис. – И поскольку он обо мне именно что заботится, он твои глупые выходки с этим Винкелем в своем доме терпеть не станет. Понятно?! И я этого тоже не потерплю!
– Indeed![214] – отреагировала Фуксия с непоколебимым спокойствием. – О, если ты закончил, Борис, будь добр, закрой то окно, please[215].
Борис захлопнул окно так, что оно зазвенело.
– Thanks[216], – любезно поблагодарила Фуксия.
– Ах, ерунда, – пробурчал Борис. – «Тhanks!» А вот я тебя совсем не благодарю и запрещаю такие вещи!
Фуксия слегка качнулась в своем кресле и улыбнулась, и это, к счастью, так разозлило Бориса, что он вновь неистово бросился в уже почти проигранную битву.
– Запрещаю! – завопил он так, что голос его сорвался, и некоторое время он кашлял, а потом продолжил совершенно добродушно: – Знаешь, Фуксия, люди просто смеются над тобой, бока надрывают, когда видят, как ты этому мужчине, этому Винкелю, тайно подсовываешь записочки!
Стоп! Фуксия внезапно перестала покачиваться на своем кресле и выпрямилась, как кобра, нацелившаяся на врага.
– Кто это видел? – спросила она резко.
– Ну, кто же это видел? – повторил Борис, и Сашино имя едва не слетело у него с языка. Но, к счастью, он вовремя сообразил, что для сохранения мира в семье мудрее будет промолчать.
– Кто это видел? – повторила Фуксия, особым образом подчеркивая каждое слово.
– Ну, скажем, кое-кто, не страдающий близорукостью, – парировал Борис и постарался вновь привести себя в состояние ярости, хотя теперь, под взглядом горящих очей супруги, несколько заробел. – Итак, коротко и ясно, – возвысил он голос, – коротко и ясно: я таких глупостей не потерплю, и с этой минуты, если они не прекратятся, я с тобой разведусь – без всякого снисхождения!
– О, welcome[217]! – с издевкой засмеялась она.
Борис счел момент подходящим для отступления. Преисполнившись достоинства, он направился на выход и, взявшись за дверную ручку, еще раз обернулся.
– В самом деле, Фуксия, так не пойдет, – сказал он убежденно. – Здесь, в нашем кругу, в Европе, считается ужасно дурным тоном, если кто-то обхаживает другого с таким фанатизмом, что этот другой не знает, куда ему и деваться, и…
– O, very well[218]! Большое тебе спасибо за любезное наставление, – ответила Фуксия вызывающе спокойно. – Но если юная девушка, прекрасно воспитанная и благородных кровей, отправляется на ночное рандеву, как наша гордая Зигрид и мудрый кавалер Спини прошлой ночью, то это определенно очень хороший тон, не так ли, my sweet[219] Борис?
– О, да что ты! – воскликнул Борис ошеломленно.
– Видела собственными глазами! – кивнула Фуксия ему в ответ.
– Правда, не шутишь?
– Exactly so![220]
– Разрази меня гром, что же на это скажет дядя Марсель? Ну, я точно знаю, что кое-кого выставят, – тут никаких сомнений нет. И я лично не буду плакать вслед этому противному малому с глазами-крыжовниками, ни единой крокодиловой слезинки, зови меня хоть Кризопрасом, хоть Укачиным!
Это Борис произнес уже по другую сторону двери – с тем он и направился обратно в комнату князя.
Там Саша как раз собирала свои рисовальные принадлежности.
– И как? – спросил Хохвальд не без некоторой озабоченности, так как на лице Бориса читалась совершенная растерянность.
Но спрошенный только отстраняюще взмахнул рукой.
– Дело сделано, – заверил он. – Я основательно изложил Фуксии свое мнение…
– Правда основательно? – усомнилась Саша.
– Ну, думаю, да. Я кричал так, что у меня до сих пор горло дерет. Она же, впрочем, восприняла все совершенно спокойно.
– Естественно! Когда кто-то орет, все остальные по большей части затихают, – произнесла Саша сухо. – Спрашивается только, поняла ли она, отчего это ты так распалился.
– Ну, думаю, да, – промолвил Борис со значением. – Когда я раздражен, я бываю ужасен… А я был раздражен!
– Но у тебя было такое – как это назвать… Смущенное лицо, когда ты вошел, – сказал Хохвальд, покачав головой.
На лице Бориса торжествующее выражение вновь сменилось на то самое – названное.
– Да, дядя, знаешь ли, – начал он, – это еще одна поразительная история. И лицо мое было смущенным, так как я не мог однозначно решить, стоит ли ее вообще при тебе упоминать…
И Борис пересказал слова Фуксии относительно Зигрид и Спини.
– Конечно, ты должен был рассказать, – воскликнул Хохвальд, нахмурившись. – Это твой долг, ты ведь знаешь, на меня возложены обязанности опекуна Зигрид. Дальше не беспокойся, положись на меня. Я использую свою власть, насколько ее хватит.
Тут на его руку легла холодная, дрожащая ручка, и князь взглянул в Сашино бледное, искаженное болью лицо.
– Не зли его, дядя, он опасен, – попросила она тихо.
Хохвальд с нежностью заключил прекрасную, тонкую ручку некрасивой в свои ладони и поцеловал почти благоговейно, с почтением, – Саше эта новость, несомненно, разбила сердце и ледяным дыханием погубила слабый росток надежды, и все же она преодолела себя, чтобы предостеречь его о том, к кому она так долго и безнадежно питала необъяснимую любовь.
– Не беспокойся, моя хорошая, – проговорил князь ласково. – Я его не боюсь, но все равно благодарю тебя. Ну а теперь позволь мне пойти к твоей матери – наверное, понадобится много слов, но в победе я уверен. Так что мужайся, дорогая! И ты, Борис, поблагодари свою дорогую сестру, ибо, если я с треском провалю свою миссию в отношении твоей супруги (а здесь я победу отнюдь не предвосхищаю), в этом случае Саша поделится с тобой своим состоянием, чтобы ты стоял на собственных ногах.
– Саша?! – воскликнул Борис и побагровел. – Не-е, я не приму!
– Ах, ерунда, – сказала Саша с вялой улыбкой. – Принимай, ведь если я достигну того, что так меня манит, я стану еще богаче, чем твоя богатейка Фуксия. И тебе не придется от нее зависеть.
– Саша… Я, право, не знаю, что и сказать на это, – растроганно воскликнул Борис.
– Просто скажи, какая она редкая жемчужина, – кивнул Хохвальд и оставил брата с сестрой наедине, и они тут же, живо переговариваясь, отправились в библиотеку.
Но Хохвальд не сразу пошел к своей сестре, а заглянул сначала к Ирис, которую застал бодрствующей, и коротко поведал ей обо всем произошедшем. Они договорились совершенно исключить из игры Зигрид, чтобы не будить в ней дух противоречия. Супругам было ясно, что от Спини нужно избавиться – выставить вон этого незваного и нежеланного гостя. Но, подобно Саше, Ирис тревожилась относительно того, как именно это сделать.
– Больше всего на свете не хотелось бы вывести его из себя, – предупредила она. – Папа нам говорил, что в Риме он числился среди самых опасных, наводящих ужас дуэлянтов.
– Он не станет вызывать меня на дуэль и слишком умен, чтобы без лишних слов застрелить меня прилюдно, – Хохвальд попытался смягчить ее страхи. – Не хватало еще, чтобы в собственном доме человек все спускал гостю, чужаку, лишь оттого, что тот, на беду, оказался хорошим стрелком!
Затем князь продолжил путь к своей сестре, предрассудки которой столь мало его страшили. Поднимаясь по лестнице в гостевой флигель, он встретил идущего навстречу Ганса аус дем Винкеля, который держал в руке письмо.
– О, ваше сиятельство, а я как раз к вам направлялся! – воскликнул он. – Мне поступило приглашение исполнить Зигфрида завтра вечером в Гамбурге, и я не в силах отказаться. Могу ли я просить вас, ваше сиятельство, об экипаже к ночному поезду сегодня вечером? Поезд отправляется в девять часов сорок пять минут.
Хохвальд проницательно посмотрел на певца.
– Экипаж будет подан вовремя. Мне очень жаль, что ваше пребывание здесь обрывается столь внезапно.
– Ваше сиятельство очень, очень добры, и я этим весьма тронут, – честно и без лишних расшаркиваний ответил аус дем Винкель. – Как я могу вас отблагодарить за оказанное, и так спонтанно, гостеприимство?
– Это мне следует благодарить вас, господин аус дем Винкель! За эти несколько дней вы многое нам подарили: ваше любезное общество и ваше прекраснейшее искусство, в Хохвальде память об этом сохранится навечно, – князь произнес это в своей обаятельной и неотразимой манере, идущей прямо от сердца. – Я надеюсь лишь, – продолжил он, глядя прямо на аус дем Винкеля, – что этот вызов из Гамбурга действительно так вас вдохновил, что вы готовы уехать, ведь я припоминаю, что позавчера вы получили два подобных приглашения на очень известные сцены, и они не соблазнили вас…
Аус дем Винкель выдержал взгляд своего гостеприимного хозяина с полным сочувствием.
– Ваше сиятельство, – ответил он серьезно, – порой надо повиноваться даже зову с Морковных Грядок. Вы, совершенно меня не зная, оказали мне честь, сделав своим гостем, и было бы недостойно внести смуту в ваш дом, этого я себе никогда не простил бы. Поэтому завтра вечером в Гамбурге я собираюсь выковать свой меч Нотунг и убить дракона. «Шелест леса»[221] будет напоминать мне шорох дубов Хохвальда.
– Что ж, удачной вам ковки, – со значением сказал Хохвальд. – Ибо дракона Фафнера прикончить легче, чем дракона в нашей груди, который вожделеет лишь того, что ему не принадлежит!
Тут прекрасные черты безбородого лица Винкеля чуть дрогнули, и перед князем как будто объявился сам Зигфрид-герой.
– О, спасибо, – ответил он бодро, в свойственной ему манере. – Нотунг снова выдержит, ваше сиятельство, да и дракон вел себя чрезвычайно мирно – самое большее, с ухмылочкой наблюдал за собой в зеркало. Но чтобы старина не зазнался – в Гамбург!
Князь Хохвальд тепло пожал руку певцу.
– Вы хороший, славный человек, – произнес он сердечно. – Мне кажется, мы отлично поладили, не правда ли? Приедете к нам еще? Да? Это великолепно. Здесь не всегда так сильно воскуряют фимиам – в вашем деле вы получаете этого с избытком, так что здесь, на свежем воздухе, вы могли бы позволить себе быть просто человеком среди других людей, отдохнуть. Что же, до встречи за ужином. И все же заранее – до новых встреч!
– До свидания! – по-прежнему бодро откликнулся Ганс аус дем Винкель.
И, продолжая свой путь, Хохвальд решил, что его дорогой племянник Борис, должно быть, принадлежит к тем существам, которые, даже будучи сброшенными с крыши, целыми и невредимыми приземляются на все четыре конечности. Что, если б певец оказался не столь порядочным человеком, который бежит от собственного тщеславия, вместо того чтобы приносить ему жертвы? Тогда, вероятно, русское общество обогатилось бы еще одним скандалом. И это, собственно, говорит в пользу Бориса – ему везет на хороших людей…
Мадам Кризопрас хорошенько вздремнула, так что Хохвальд застал ее в благожелательном настроении. Как он и предвидел, пришлось потратить очень много слов, но в целом яростного – непреодолимого – сопротивления ему оказано не было. В качестве последнего аргумента мадам Кризопрас объявила, что ей невыносимы длинные волосы и гладко выбритые лица всех этих художников, – Хохвальд невозмутимо ответил, что Саша может коротко постричься и полностью отказаться от бритья. На это мадам Кризопрас рассмеялась, что знаменовало победу, ибо она сложила оружие со вздохом, но не без удовлетворения, ведь мнение брата послужило тем грузом на чаше весов, против которого она бросала свои ничтожные и пустые возражения лишь из чувства долга. Дело кончилось тем, что призвали Сашу, мать в слезах обняла ее, дала напутствие всегда держаться прямо, и Сашин отъезд в Мюнхен был назначен на следующий день.
Потом мадам Кризопрас в сопровождении Саши бросилась в комнату Зигрид и порывисто ее обняла – та, холодная и бледная, с лихорадочно горящими глазами, скорчилась в углу дивана и явно совсем не слушала мадам Кризопрас, которая сначала сообщила большую новость и попросила Зигрид впредь быть ей вместо дочери, а дальше болтала обо всем на свете: рассказала, что сначала ей придется нанести пару визитов в Англии, предложила Зигрид для одного маленького рандеву вновь встретиться в Кёльне (куда ее непременно сопроводят Марсель и Ирис), а потом они вновь обоснуются на зимней квартире во Флоренции.
– Да-да, – только и пробормотала на все это Зигрид.
– Скоро в Хохвальде станет совсем тихо, – сказала Саша, когда ее мать остановилась перевести дух. – Дядя Марсель только что сообщил мне, что господин аус дем Винкель сегодня вечером отправляется в Гамбург, он должен там петь Зигфрида… Завтра я уеду, мама тоже мысленно пакует чемоданы, слишком уж энергичная Фуксия вряд ли сильно здесь задержится, утратив своего кумира, и… – Она запнулась и внимательно посмотрела на Зигрид. – Думаю, и маркиз скоро отправится в путь…
– Скоро? – спросила Зигрид, мгновенно сбросив с себя апатию и выпрямившись, отныне – само внимание.
Бедная Саша, которая в своем добросердечии не смогла утаить от Зигрид происходящего, почувствовала, как сжимается ее отвергнутое сердце.
– Да, скоро, – повторила она тише, понимая, что, скорее всего, князь как раз сейчас говорит об этом с кавалером.
– Откуда тебе это известно? – спросила Зигрид живо, но явно без печали.
– О… надеюсь, что я все правильно поняла, – теперь Саша уклонялась от вопрошающего взгляда пронизывающих, холодно блестящих голубых глаз. И быстро добавила: – Только милейший профессор, кажется, останется здесь, как железная опора.
– Старое мерзкое ископаемое с лягушачьим лицом – ненавижу его! – яростно произнесла Зигрид с таким мрачным выражением лица, что Саша и ее мать удивленно переглянулись. – Не понимаю, как Марсель мог притащить сюда такое чудище.
– Бедный профессор! – воскликнула Саша насмешливо. – А нам всем он очень даже нравится.
– Говорил кавалер что-то про свой отъезд? – снова заговорила Зигрид, отмахнувшись от темы профессора движением ладони, как от надоедливой мухи.
Что ей за дело до профессора? И все же только что заявленная ненависть, хоть Зигрид и не брала на себя труд найти для нее причину, была проявлением тонкого инстинкта, корнями уходившего ей в душу.
Саше не пришлось вымучивать ответ, так как в дверь заглянула Ирис. Она тоже знала, что ее супруг должен в этот момент встретиться со Спини, и пришла не без умысла.
– Ах, да здесь заседание конгресса! – воскликнула она, входя в комнату. – Саша, поздравляю тебя от всей души – и тебя, Ольга, с такой дочерью. «Кто ее мать?» – будут спрашивать люди, толпясь у ее картин.
– Но, Ирис! – засмеялась Саша весело.
– Mais…[222] я… твой муж застал меня врасплох, – объяснила мадам Кризопрас, с улыбкой кивнув своей очаровательной невестке. – Что уж тут поделаешь? Я надеюсь, очень надеюсь лишь на то, что Саша всегда будет правильно одеваться.
– Будем надеяться на лучшее, – рассмеялась Ирис и закружила Сашу в танце по комнате – свидетельство радости, отчего Зигрид закрыла глаза, презрительно опустив уголки рта.
Ирис заметила это, однако поняла иначе.
– Ах ты бедная… Ты все еще не пришла в себя! – воскликнула она с участием и опустилась рядом с Зигрид на софу и обняла ее.
Но Зигрид тут же вскочила, вывернувшись из ее ласковых рук, будто ощутив прикосновение ядовитой змеи.
– Оставьте меня в покое! – раздраженно воскликнула она. – Как тут придешь в себя, если каждую минуту кто-то является болтать без умолку! – добавила она, но при этом дрожала, словно от жара или отвращения.
Саша, глядя на это, покраснела от гнева.
– Зигрид, ты позволяешь себе лишнее, – сказала она сухо. – Возьми себя в руки, как можно? Да, Ирис «всего лишь» твоя сестра, но и по отношению к ней бесцеремонность должна иметь предел!
– Ах, оставь, Саша, я не обижаюсь, – заверила Ирис с улыбкой, хотя на глазах у нее от этого грубого выпада выступили слезы. – Я вот почему пришла: мы все собрались на небольшую прогулку в лес. Да? Это всем нам пойдет на пользу. Небеса окончательно прояснились, и это будет восхитительная поездка. Я уже велела запрягать, и сама буду править своим мышино-серым рысаком. Так что готовьтесь! Зигрид, давай я быстро тебя причешу, – а вернемся мы как раз, чтобы переодеться к ужину.
– Я не поеду, – заявила Зигрид кратко.
– О нет… Для твоих нервов ведь нет ничего лучше, чем поездка по этому восхитительно прохладному воздуху. И Марсель так считает. Так что, пожалуйста, дорогая, соберись, – Ирис попыталась со всей доброжелательностью переубедить ее.
– Я остаюсь, – сказала Зигрид непреклонно.
Но и Ирис пока не сдалась.
– Дорогая, ну подумай! Ты же разболеешься и сделаешь меня совершенно несчастной, ведь мне придется думать, что виной твоего состояния – мое злосчастное представление в библиотеке.
Зигрид злобно повторила:
– Я остаюсь.
– Ну нет, поехали, – нежно уговаривала Ирис. – Подумай, что сказали бы на это наши дорогие родители…
– Оставь моих родителей в покое! – воскликнула Зигрид мрачно и яростно. – Ты… ты не имеешь к ним никакого отношения!
– Ну, я все же думаю, что они и мне родители, – возразила Ирис серьезно, но все так же дружелюбно. – Пожалуйста, пойдем!
– Я остаюсь, – повторила Зигрид в четвертый раз.
– Да боже мой, брось ты уговаривать эту капризную упрямицу, раз она так хочет – ей же хуже, не нам! – воскликнула взбешенная Саша и потянула Ирис прочь из комнаты. – Идем, мама! Зигрид, если бы я могла тебе задать хорошую трепку, то непременно сделала бы это! Ты мучаешь сестру! Об этом должен узнать дядя Марсель! И будь уверена – я ему об этом скажу!
– Саша! – Зигрид издала яростный вопль, пролетела по всей комнате, со сжатыми зубами и горящими глазами схватила Сашу за руку. Но в тот же миг пришла в себя. – Ты не станешь сплетничать – я думаю, это называется так.
– Я сделаю, что посчитаю нужным, а как ты это назовешь, мне безразлично! – ответила Саша вполне энергично. – Думаешь, дядя Марсель станет терпеть, что на правах сестрицы ты третируешь его жену? Нет, дорогуша, он этого не потерпит!
– Саша! – тихо взмолилась Ирис.
– Ну что! Меня эта глупая возня очень раздражает, – заявила Саша. – Пусть она сидит тут, Ирис. Ей не поможешь, и, право слово, она наконец-то придет в себя, только если увидит, что на ее настроение никто больше не обращает внимания!
– Что ж, вполне разумное лечение, – убежденно подтвердила мадам Кризопрас, и дамы увлекли за собой прочь из комнаты все еще сопротивляющуюся Ирис, без дальнейших церемоний покинув Зигрид.
Та осталась стоять как вкопанная там, где и стояла, и во взгляде, которым она уставилась на закрывающуюся дверь, мерцало что-то беспокойное, нестабильное. Только услышав, как там, внизу, экипаж покатился по гравию, она очнулась, будто ото сна.
– Что же мне теперь делать? – пробормотала Зигрид, проведя рукой по лбу. – Снова сидеть и думать? Ох, все бессмысленным хороводом вертится вокруг одного и того же. Читать? Между строчками все красно, все мешается с черными буквами, ничего не разобрать. Спать? Ах, с каким удовольствием я уснула бы, – я так устала, так давно не спала. Но тогда опять придет эта чужая женщина и будет безостановочно шептать мне в ухо – не хочу слушать, что она говорит. Все время одно и то же. Спини уезжает? Хорошо бы, чтоб уже уехал. Не хочу его больше видеть, никогда, – своими ужасными глазами он вытаскивает на свет все мои самые потаенные мысли. Нет, хочу его увидеть, надо бы узнать…
Она прервала себя и начала расчесывать спутанные волосы, собирать их в прическу, вынула из шкафа белое шерстяное платье, – да, даже достала из вазы две прекрасные чайные розы и украсила грудь маленьким букетом.
– Чтобы добиться того, чего я хочу, надо быть красивой, – и добавила к розам еще пару темных листиков для контраста…
Тем временем князь Хохвальд действительно попросил маркиза Спини зайти к нему в кабинет. Сначала итальянца найти не удалось, его комната была закрыта. Тем не менее через некоторое время кавалер вышел из нее, как обычно, с зажатой между зубов сигаретой. Спал, видите ли, объяснил он пришедшему за ним камердинеру.
– Извините, милостивый государь, – сказал Ратайчак, – у вас сзади на сюртуке огромная паутина.
– Dio mio![223] Где же это я так? – Спини покачал головой. – Я же не выходил из комнаты…
– Ха!.. Если за горничными не доглядишь, они плохо убирают, – рассудил Ратайчак, удалил обсуждаемый объект и дополнительно прошелся по одеянию маленькой щеткой.
– Grazie tante[224], – небрежно кивнул Спини и отправился дальше.
«Паутина, да еще с пылью в палец толщиной, – подумал камердинер, глядя ему вслед. – Такого у нас не водится даже в нежилых помещениях, которые прибирают лишь по большим праздникам. Берегись, Ратайчак, – этот что-то тут разнюхивает, лезет во все щели».
Спини появился у князя, и тот, не предложив вошедшему сесть, начал разговор.
– Господин маркиз, – сказал он спокойно и почти по-деловому, – мне доложили, что прошлой ночью вы оказались в старом крыле замка вместе с моей невесткой, графиней Зигрид Эрленштайн. Речь сейчас идет не о том, можно ли назвать эту встречу свиданием. В любом случае вы опрометчиво поставили под угрозу доброе имя опекаемой мною юной дамы, и это, к моему большому сожалению, влечет за собой определенные последствия. Я вынужден просить вас не только избегать впредь подобных встреч, но и покинуть Хохвальд, чтобы не втоптать в грязь репутацию моей невестки.
Спини слушал его с полуулыбочкой превосходства на устах, но на последних словах выражение его лица изменилось.
– Правильно ли я понял? Вы… вышвыриваете меня? – прошипел он.
– Нет, прошу вас уехать, – ответил князь очень спокойно. – Если ваше согласие с моей невесткой зашло столь далеко, что она находит вполне приемлемым встречаться с вами в такое необычное время суток и в таком необычном месте, то на вас ложится обязанность позаботиться о том, чтобы на вас не пало никаких подозрений. И достичь этого удастся, только если вы с Зигрид будете разлучены. Так как я связан свойством с Зигрид и потому не могу отказать в гостеприимстве ей, ваш долг как кавалера – уступить.
Спини стоял, опустив голову, и медленно и задумчиво поглаживал усы.
– Возможно, с этой точки зрения вы и правы, князь, – сказал он выжидательно. – Но тогда для меня важно покинуть Хохвальд в качестве нареченного жениха графини Зигрид.
Произнося это, он прямо-таки буравил взглядом своего недруга, однако Хохвальд держался спокойно и неподвижно.
– В следующем мае Зигрид станет совершеннолетней, – промолвил он, помолчав немного. – Тогда я, если не затрагивать моральную сторону дела, не буду обладать никакой властью над ее решениями. Для официальной помолвки вам лучше дождаться этого момента.
Спини вскинул голову.
– Должен ли я понимать это так, что в качестве опекуна вы мне в руке графини Зигрид отказываете? – спросил он резко.
Хохвальд слегка взмахнул ладонью и утвердительно кивнул.
– Да, это так, – произнес он твердо.
С горящим взором Спини шагнул в его сторону.
– И на каких же основаниях, князь Хохвальд? – прошипел он.
– Первое: Зигрид не знает сама, чего хочет. Она растеряна, сегодня желает одного, завтра другого, – ответил Хохвальд, не обращая ни малейшего внимания на угрожающее поведение гостя. – Боюсь, мужчина, с которым она теперь обручится, очень скоро обретет весьма горький опыт.
– Но не я! – отреагировал Спини.
– Хорошо. Если вы так уверены, то краткое время ожидания – неполный год – не сыграет для вас никакой роли, – возразил князь ровно.
– Я не боюсь непостоянства, так как графиня Зигрид очень хорошо знает, что я не тот мужчина, с которым можно играть в кошки-мышки, – сказал Спини с нажимом. – И все же она играет со мной, князь Хохвальд. Вы отсылаете меня к тому моменту, когда графиня Зигрид будет вольна распоряжаться своей рукой, но уклоняетесь от ответа, почему в качестве опекуна отказываете мне в руке своей подопечной.
Князь Хохвальд помедлил с ответом.
– Ну? Неужто некий Спини, маркиз делла Пескайа, недостаточно хорош для графини Эрленштайн? – требовал Спини.
– На вашем месте, маркиз, я не стал бы так сильно настаивать на ответе, – произнес тогда князь невозмутимо. – Но так как вы хотите это услышать, извольте: я отвергаю для немецкой дамы из высшего круга не предложение руки от маркиза Спини делла Пескайа – речь в гораздо большей степени идет о компаньоне торговца антиквариатом с виа Порта Росса…
– Ах! – из горла Спини вырвался хриплый вскрик.
– Поймите меня правильно! – продолжил Хохвальд спокойно. – Вы в то время нуждались, и, если бы жили лишь на средства от продажи своего искусства, это только возвысило бы вас в моих глазах. Но то, что вы использовали свое мастерство для… введения в заблуждение, – это меня глубоко огорчило.
– О, я догадывался, что вы раскрыли мою хорошо скрытую тайну… Шпионили за мной…
– Маркиз, попрошу вас выбирать выражения, так же как я выбираю свои, – потребовал Хохвальд.
– Ах, – выдохнул Спини, – вы же сказали «введение в заблуждение» вместо «подделка»? Зачем же вы пригласили меня в свой дом, коли не считаете меня больше за равного?
– Не я пригласил вас – моя сестра и Зигрид не оставили мне выбора, – последовал бесстрастный ответ.
– О… Оскорбление за оскорблением! – вскричал Спини. – Но вы дадите мне отчет за свое поведение, князь Хохвальд!
– Уже полчаса как я не занимаюсь ничем другим, – таков был холодный отклик.
– Я имею в виду – с пистолетом в руке, – прошипел Спини, подходя ближе.
– Это было бы чрезвычайно глупо с моей стороны, – сказал Хохвальд, пожав плечами. – Если любой опекун должен был бы стреляться из-за каждого отказа, это определенно улучшило бы ситуацию с перенаселением земли. Как сказано, маркиз, это мои личные резоны, Зигрид они неизвестны, только мне, и они не помешают вам жениться на моей невестке по истечении всего лишь года, если она сочтет возможным не принимать в расчет мой совет…
– Ха – я вижу! Ваше сиятельство, да вы трусите! – бросил Спини презрительно.
Хохвальд едва не вспылил, но все же сдержался.
– Маркиз, я еще раз прошу вас получше выбирать слова, – произнес он спокойно, но таким тоном, что Спини теперь отступил на шажок. – Вы уже дважды высказались таким образом, каким в среде достойных людей выражаться не принято. Я списал это на то, что, при всей беглости вашего немецкого, вы все же в совершенстве его не знаете и не различаете все оттенки смысла – с точки зрения суда чести! Но если такие слова произнесены вами умышленно, я готов позвать присутствующих здесь господ, перед которыми вы сможете повторить те самые epitheta ornans[225]. После этого, само собой разумеется, я буду полностью к вашим услугам.
Спини кусал губы – для такого прославленного дуэлянта поединок с князем ничем особенным не являлся… И все же выстрелы, которыми они обменяются, причем все равно, с каким результатом, могли коснуться связи между ним и Зигрид и неисцелимо ее прервать, а если Спини и знал за собой слабость, то это была лишь Зигрид – и, через нее, множество связей, которые могли поднять имя Спини делла Пескайа на старую высоту…
Так что подобным образом с князем справиться не удалось – но не было ли его оружие обоюдоострым? Молниеносно прикинув, кавалер решил воспользоваться им против князя.
– До такой степени тонкости немецкой речи мне, конечно, непонятны, – произнес он надменно. – Но я все же в состоянии уразуметь, что вы, князь, настаиваете на своем отказе. Что ж, возможно, вы станете покладистее, если я скажу вам, что я… – Тут Спини понизил голос и жадно впился взглядом в князя: – …Что я разгадал тайну красного света Хохвальда.
Но желаемого эффекта не последовало – князь все так же стоял на одном месте, как и в начале беседы, и лишь у рта что-то чуть-чуть болезненно содрогнулось, так неприметно, что даже сам Спини этого не заметил.
– Ну и?.. – все тем же тоном спросил Хохвальд после паузы.
– Ах… Да вы меня не поняли! – все еще шепотом воскликнул Спини, подходя к князю вплотную: – Я – я знаю тайну красного света, мне известно о тайном склепе, и я знаю, что свет освещает вашу жертву, я знаю, что вы с вашим пособником Ратайчаком жжете лампаду во искупление грехов…
Он остановился в напряжении – но Хохвальд не шевельнулся.
– Ну и?..
– Но боже мой! Вы так и не поняли? – вскипел Спини. – Я, я открыл существование этого тайного склепа. Я пришел прямо оттуда – вот, вдохните, чувствуете запах пыли в старом крыле замка?..
– И по какому праву, достойно отплатив за мое гостеприимство, вы шпионите в старом крыле замка? Позвольте же и мне использовать то выражение, которым вы недавно меня удостоили, – громко заявил Хохвальд, оставаясь по-прежнему недвижным.
Последнему замечанию Спини не придал значения – он был слишком занят другими мыслями.
– По какому? Сударь мой, князь, ваше сиятельство, это потребовалось мне, чтобы иметь против вас оружие, – сказал он яростно. – Я сегодня же покину Хохвальд – хорошо, я сделаю это ради Зигрид, но я покину этот дом только как жених вашей подопечной, или…
– Ну – или… – повторил князь Хохвальд совершенно невозмутимо.
– Или обращу на этот таинственный красный свет внимание полиции, – произнес Спини торжествующе.
– А, так вы хотите донести на меня, если я правильно понял, – отреагировал князь небрежно.
– Хочу! – жарко вставил Спини. – То есть только в том случае, если вы все же откажете мне в руке Зигрид.
– Последнее – самым решительным образом и окончательно, – ледяным тоном отрезал Хохвальд, но в нем начал подниматься гнев.
– Что ж, хорошо! Ждите последствий, – проскрежетал Спини.
– Последствий, которые вызовете вы? – иронично спросил Хохвальд.
– Да, я, – произнес Спини надменно. – У меня нет обычая палить куда попало, господин князь, я куда целюсь – туда и попадаю. Мне известно, что некий ящик все еще здесь, внизу, и ему уже почти двадцать лет – срок судебного преследования за преступления такого рода в вашей стране, и время еще не вышло! Так что мне известно, что почти двадцать лет назад названный большой ящик прибыл сюда под присмотром Ратайчака, и я также знаю, что в нем сокрыто, ибо один малый, которого вы тогда прогнали, видел содержимое! Да, сколь веревочке ни виться, господин князь… И на таинственное содержимое того большого ящика падает красный свет – он горит, так как затеплить его вас заставило смутное желание искупить грех.
– Простите, господин маркиз, – никаких смутных желаний, но совершенное осознание цели побудило меня затеплить эту красную лампаду, – перебил итальянца Хохвальд все еще спокойным, но весьма резким тоном. – Впрочем, судебным инстанциям вы не поведаете ничего нового, так как красный свет, как вы очень правильно подчеркнули, горит здесь почти двадцать лет при полном согласии полиции.
Спини отшатнулся, но его рот искривила издевательская улыбка.
– Ebbene[226] – почему же столь таинственно? – спросил он пронзительно.
– Об этом я не обязан давать вам разъяснений и запрещаю такого рода неделикатное и бестактное вмешательство в мои личные дела, – возразил Хохвальд, внезапно воспламенившись, с такой решимостью и энергией, что Спини невольно отступил еще немного. – Полагаю, вы исчерпали мое терпение как хозяина дома, и теперь прошу вас! Позвольте распрощаться с вами, господин маркиз!
Тон Хохвальда, который стоял перед итальянцем, высоко подняв голову, с пылающими гневом глазами, не оставлял сомнений – и это возымело действие. Князь шагнул вперед, и Спини невольно отступил к двери. Его рука нащупала сзади дверную ручку и, отвешивая иронический поклон, он с угрозой произнес:
– Вы этого хотели – и вы обо мне еще услышите.
На этом Спини исчез.
Бледный, дрожащий от гнева, он поспешил по замку в свою комнату, чтобы собраться. В холле столкнулся с Ратайчаком, и поскольку в настоящий момент больше всего желал сорвать на ком-то злость, то остановился перед камердинером, потрясая кулаком у самого его носа, отчего храбрый поляк даже не вздрогнул, и зашипел на него, оскалив белые зубы, как разъяренная пантера:
– Servo del boja – porcaccio tedesco![227] – А потом продолжил свой путь.
К сожалению, красноречие было растрачено зря, ибо Ратайчак не понимал ни слова по-итальянски. «Встряхнул тебя мой хозяин? – подумал он, удивленно глядя итальянцу вслед. – Ну и славно, мокрого места не осталось!»
Дальше, в коридоре, Спини встретил Зигрид, которая вышла из своей комнаты в белом платье, с розами на груди, очень бледная и с голубыми кругами под неестественно блестящими глазами, но с улыбкой, и, заметив Спини, очень искусно издала вскрик изумления.
Итальянец с неподдельной горячностью схватил протянутые ему тонкие белые руки.
– Сейчас нам придется разлучиться, – воскликнул он придушенным голосом.
– Разлучиться? – повторила Зигрид, и улыбка с ее губ с готовностью исчезла, а в глазах ее и не было. – Вы решили уехать? Отчего так внезапно?
– Оттого, что его милость, наисиятельнейший князь, меня выставил, – Спини снова вскипел от ярости.
Зигрид опустила глаза, так как в них полыхнуло что-то вроде триумфа.
– Выставил! О-о-о! Вы преувеличиваете! – сказала она, недоверчиво качнув головой. – Что же произошло, раз вы используете такие гиперболы?
Спини счел за лучшее умолчать об исходном пункте их с князем беседы.
– Не преувеличиваю ничуть, – заверил он. – Я просил вашей руки…
– Какая неосмотрительность! – с жаром перебила его Зигрид.
– Полное мое право! – столь же горячо ответил он. – Право, которое вы сами мне предоставили. Я счел, что появилась удобная возможность, и воспользовался ею. Мне было отказано, и, поскольку мои доводы даже не стали слушать, я найду другой путь к своей цели.
– Какой же? – быстро, почти испуганно, спросила Зигрид, двумя руками взявшись за правую руку Спини и уткнувшись лицом в его плечо в знак невестиной близости, что далось ей не без внутреннего сопротивления. Предварительно она осмотрелась, нет ли кого поблизости, но длинный коридор был тих и сумрачен, как будто все вымерли.
– Я предам его сиятельство суду на основании той истории, которую рассказывал его денщик и еще одно подтверждение которой я получил час назад, – сказал Спини, переполненный ненавистью. – И будем квиты, господин князь, – добавил он, потрясая кулаком. – Те упреки, что он мне бросил… кхм… Возможно, это уклонение с пути, возможно даже – кривая дорожка, но доказать тут что-то очень сложно, то же, что запятнало его имя, – это неслыханное преступление, а доказательство – здесь, внизу, его легко найти.
Зигрид смертельно побледнела и еще сильнее вцепилась в руку итальянца, так как все в ней, казалось, перевернулось.
– И что он ответил на вашу угрозу? – спросила она пересохшими губами.
– Тю, он даже не отрицал существование той самой тайны внизу, якобы это вполне законно и санкционировано сверху, – бросил Спини презрительно и полным издевки тоном добавил: – Знаем-знаем! Дерзость преступника – дерзость висельника. Меня он своей так называемой благонадежностью не обманет!
– Ради бога, Феррандо, не предпринимайте ничего против моего зятя в этом вопросе, это обернется против вас же, – шепотом, близко к его уху воззвала Зигрид на том стремительном итальянском, который был для нее практически вторым родным языком. – Я знаю своего зятя – он не лжет. И если он так уверен насчет ужасного предмета внизу, то это на самом деле никак не поможет его сокрушить. Заклинаю вас, оставьте эту опасную затею с судом!
Спини испытующе посмотрел на бледное лицо у его плеча.
– Вы с некоторых пор очень красноречивый адвокат князя, – прошептал он недоверчиво. – Все припоминаю один разговор с вами в церкви Бадиа…
– Как будто я его забыла, – обронила Зигрид в ответ. – Да будь я убеждена в действенности вашего средства… Я же, напротив, исходя из ваших слов, убеждена, что это погубит нас, а не его. По крайней мере, оставьте это, пока я не подам вам знак. Уверена, что сумею до конца выведать эту тайну. Не делайте ничего поспешного, необдуманного. Я напишу вам, Феррандо. Обещаете мне ничего пока не предпринимать, правда?.. Ни полслова перед людьми, ни обращения в суд, никаких писем с угрозами, пока я все здесь не проясню. Согласны?
И она улыбнулась – с диким страхом в сердце – и прижалась к нему… И Спини, недоверчивый, знаток, изучавший «демона в женщине», как школьник, которому посулили пакет со сластями, позволил себя одурачить.
– Не знаю, – начал он неуверенно и тем уже почти проиграл.
Но его пьянила эта прекрасная блондинка, которой он так долго безуспешно добивался и которая наконец, наконец прижалась к нему без былого жесткого неприятия, а ведь это так часто доводило его до безумия, обижало и бесило.
И он сдался, обещал ничего не предпринимать, предварительно с ней не сговорившись.
– И с каким же утешением я уеду? – спросил он потом, крепко прижав ее к себе.
Тогда Зигрид сняла одну розу со своей груди, отдала ему и без сопротивления терпела, пока он горячо целовал ее бледные губы. Так была одержана окончательная победа над глупцом, возомнившим себя мудрым.
– И что же ты планируешь предпринять? – спросил он, остановившись у ее двери.
– Сама пока не вполне понимаю, – отмахнулась она, ибо совершенно не собиралась делиться с ним своими планами.
– Собираешься намекнуть об этом княгине? – попытался уточнить он с сомнением.
Глаза Зигрид полыхнули красным.
– Ирис? – засмеялась она с такой ненавистью, что это испугало Спини. Однако и она ощутила, что выдала себя с головой. – Не лучше ли оставить эту дурочку вне игры? – спросила она колеблющимся голосом. – О ней я еще совсем не думала…
– Это неправда, – прошептал Спини, сверля ее взглядом, под которым она опустила глаза и плотно сжала губы. – Зигрид, держи себя в руках! Помоги мне рыться, копать, искать, чтобы мы свергли с непогрешимой высоты его, но ее оставь в покое. Разве недостаточно, что мы низринем ее бога? Но ради нас самих – не трогай княгиню Ирис!
– Нет. – Пылающий взгляд Зигрид вдруг застыл, что в свое время озадачило Ирис. – Как я могу ее тронуть, если постоянно приходит эта женщина, говорит во мне и не велит, – произнесла она, будто во сне.
– Какая женщина? – ошеломленно спросил Спини.
– Та, которая держит волосы в руке, – неохотно пояснила Зигрид. – Я видела ее уже пару раз, но только во сне, но с последней ночи она ходит и просто так. И говорит, что мне нельзя вредить Ирис. Но я же ничего и не хочу ей делать – так почему она не уходит? Она стоит рядом с вами…
Спини с опаской осмотрелся, и тут же проснулась его легко воспламеняющаяся вера в призраков – отличительная черта его народа, и ему стало так страшно, что у него зуб на зуб не попадал.
– Та самая женщина, которая тогда, вечером перед свадьбой, явилась княгине в гипнотическом видении и которую она видела рядом с князем? – спросил он с опаской.
– Да, да!.. Хотела бы я никогда больше ее не видеть – она очень похожа на меня, – ответила Зигрид нетерпеливо.
– Странно! Очень странно! – Спини покачал головой.
– Да, странно, – кивнула Зигрид механически. Потом выпрямилась и вернулась к своей прежней манере: – Adieu[228] теперь – до свидания.
Спини охотно продлил бы прощание, однако раздались шаги на лестнице, которые вынудили Зигрид быстро и тихо исчезнуть в комнате. То же самое сделал и Спини – в два-три бесшумных прыжка, как пантера, достиг двери своей комнаты и скрылся за ней.
Зигрид же закрыла дверь на задвижку, сорвала с груди розу – компаньонку той, что была подарена Спини как «знак любви», с отвращением бросила изысканный цветок на пол и растоптала его, потом вымыла лицо и руки, терла и терла их, поспешно и настойчиво, пока ее нежная белая кожа не налилась кровью.
– Ототрется ли когда-нибудь, – бормотала она, глядя на себя в зеркало. – Каждый поцелуй этого отвратительного человека – пятно, глубоко въевшееся пятно! Ради тебя, Марсель, я позволила себя целовать! Он ничего тебе не сделает, не донесет. Вот что я купила – фу, как дорого! Разве спрашиваю я, Марсель, виновен ты или нет? Я люблю тебя – и полюбила раньше, чем эта дурочка с каиновым знаком!.. Несет ли на себе каинов знак и дитя? Надо все же пойти посмотреть…
И без долгих раздумий Зигрид поспешила из своей комнаты в другое крыло, в детскую, куда нянюшка отнесла малыша Зигфрида. Он выглядел выспавшимся и чрезвычайно довольным миром и людьми вокруг и держал в розовом ротике ручку слоновой кости от своей серебряной погремушки.
– Ты только погляди, маленький принц, твоя тетя пришла! – удивленно воскликнула дородная крестьянка, ибо Зигрид, не питавшая особенного пристрастия к маленьким детям, держалась подальше от племянника и не выказывала к нему ни малейшего интереса. Но, впрочем, погремушку ему подарила именно она.
– Тетя! Я ему не тетя, – Зигрид мрачно опротестовала сказанное на итальянском, так как в мыслях она все еще вела на этом языке беседу со Спини.
Няня растерянно засмеялась, так как, конечно, ничего не поняла.
– Разве он не славный малыш, мой принц? – спросила она с гордостью, поднимая своего воспитанника. – Милостивой графине хорошо бы увидеть его во время купания – он точь-в-точь как херувимчик у алтаря Богородицы в церкви замка! И такой бело-розовый, как фарфоровая куколка! Совсем как милостивая госпожа княгиня! А она уж такая белокожая, еще светлее, чем милостивая госпожа контесса!
Зигрид совершенно не обращала внимания на эту болтовню, она лишь смотрела на ребенка, который поднял на нее свои темно-синие глаза – глаза Ирис.
– Не могу распознать наверняка, помечен ли он, – пробормотала Зигрид себе под нос. – Но почему же он не должен быть помечен? Он же ее ребенок, внук казненной!
И, тихонько вздрогнув, она отвернулась, к огромному удивлению служанки, которая никак не могла понять странное поведение Зигрид.
Тут дверь распахнулась и вошла Ирис – свежая, разрумянившаяся во время прогулки, сама воплощенная юность, грация и счастье.
– Ты здесь, Зигрид? – воскликнула она удивленно. – Но это же большая честь для Зигфрида! – добавила она радостно и доброжелательно, и ни малейшего намека на сцену в комнате Зигрид не прозвучало в ее тоне – все было забыто и прощено.
– Да, я… я заглянула посмотреть, как у него дела… – ответила Зигрид с запинками, неловко. – У него ведь была плохая ночь, да?
– Да, у всех нас была плохая ночь, – ответила Ирис со свойственной ей покоряющей сердца добротой. – Но как хорошо ты сейчас выглядишь, Зигрид, румянец на лице. Ты немного поспала, пока нас не было?
Зигрид провела рукой по своему истертому лицу, отчего оно зарделось еще сильнее.
– Нет, – произнесла она кратко, но с огромным усилием овладела собой.
Марсель никогда не потерпел бы, если б она плохо обращалась с Ирис, – это ей было ясно. И кто знает, что бы в этом случае случилось – не предписал бы он разлуку и ей, ведь он ослеплен и занят этим существом напротив, которое весь мир считает ее сестрой. И Зигрид переборола себя, протянула Ирис руку, опустив глаза, чтобы взгляд не выдал ее, – ледяную, жесткую руку, но великодушная Ирис, без испытаний и без каких-либо условий приняла безмолвное извинение, как она назвала это в своем сердце, сжала холодную ладонь и ласково погладила ее, глядя на Зигрид с милой улыбкой.
– Жаль, что тебя не было с нами, – сказала она, взяв на руки своего малыша, и эта картина могла опьянить красотой любого художника.
«Как Непорочная Дева с божественным Младенцем, еще не знающая о семи мечах[229], – невольно подумала Зигрид, и изнуряющая зависть шевельнулась в ее сердце. – Всегда она Мария, а я Марфа… Безупречная – с пылающей отметиной на лбу! И он этого не видит? Не может же он быть настолько слеп?»
– Тамтам! – воскликнула Ирис. – Через четверть часа я должна быть готова к обеду – ба! А я буду готова через десять минут, правда ведь, Зигфрид, маленький герой? Ты-то уже готова, Зигрид? Тебе очень идет это платье, но добавь к нему еще пару роз… На моем туалетном столике большой выбор – подойди, отыщем и для тебя. О, булавка? Я дам тебе. Знаешь, вон ту, с бирюзой, которая тебе понравилась, – я дарю ее тебе, ведь я так рада, что ты снова хорошая, родная… Правда, сегодня нам точно придется ждать Фуксию – сегодня так капало с деревьев, что размыло всю пудру на ее лице… Саша и я смеялись. Но чтобы пудру снова так красиво по лицу распределить – на это явно уйдет какое-то время.
И, болтая, Ирис булавкой с бирюзой закрепила роскошную розу Поля Нерона[230] на груди Зигрид, а также чмокнула ее в щеку, вместо того чтобы ожидать поцелуя от сестры. Ни благодарности, ни ласкового слова за свою услугу и ценный подарок Ирис не получила, но по безвредности и доброте вовсе не придала этому значения, не обратила внимания и на то, как Зигрид поежилась, ощутив на своей щеке сестринский поцелуй.
Как Ирис и предрекала, Фуксию пришлось долго ждать. Все в конце концов сели к столу, так как те, что собирались уезжать ночным поездом, иначе не успели бы поесть вовсе или ужин оказался бы слишком скудным.
Фуксия, запыхавшись, появилась и заняла наконец свое место за столом, когда подали жаркое. Она надела расписанное вручную платье из плотного китайского шелка, с которым безупречно гармонировало ее лицо, на котором ровным слоем лежал слой жемчужной пудры, ресницы и брови были темнее, чем обычно, голубоватые круги под глазами делали ее лицо Дюбарри интереснее, чем когда-либо, и надушенные, искусно приведенные к тициановскому блонду волосы отливали сегодня золотистым блеском.
– Отчего сегодня так рано подали еду? – спросила она простодушно, разворачивая свою салфетку.
– Мы ждали тебя полчаса после второго удара тамтама, chère enfant[231], – слегка пожурила ее мадам Кризопрас.
– Дальше повар за качество блюд не ручался, – прокаркал Борис в дурном расположении духа. – Я сам был внизу, на кухне. На месте шефа я был бы в ярости, Фуксия… Полчаса! На сковороде и минуту лишнюю нельзя продержать! Фрикасе из омара тоже было суховато, тетя Ирис!
– Находишь? – спросила Ирис с улыбкой. – Но ты же сам дал шеф-повару этот рецепт…
– Конечно! Но в рецепте значится: подать к столу немедленно, – буркнул Борис. – И фазан, естественно, уже не такой сочный, как должен быть.
– Goodnes! And I am the culprit![232] – воскликнула Фуксия, притворно сокрушаясь.
– В кулинарном отношении Борис шуток не терпит, – заметил князь Хохвальд. – Кстати, извини, Фуксия, что мы сели за стол без тебя…
– Прошу тебя! Свобода, свобода во всем! – перебила его Фуксия.
– Поскольку позже маркиз и господин аус дем Винкель должны уехать, мы никак не могли отпустить их голодными, – закончил князь.
Фуксия насторожилась.
– Well… Почему же я впервые слышу об этом только сейчас? – спросила она резко.
– Потому что в любом случае все решилось в последний час, – взяла на себя ответ Саша. – Ты занималась туалетом и при этом была полностью отрезана от окружающих. Кто же мог тебе об этом сообщить?
– Ну, горничная, конечно, – проговорила Фуксия раздраженно.
– Ах… Вероятно, ее позабыли соответствующим образом известить о происходящем, – отреагировала Саша со смехом.
– О, хорошая горничная должна все знать! – воскликнула Фуксия яростно и при этом совершенно серьезно. – Но Луиза such a noodle – is she not[233], Борис?
– Дерзкая она бабенка, – проворчал Борис, изучая трюфельную начинку фазана.
– Well, господин аус дем Винкель, и почему же вы покидаете нас? – взбудораженно спросила Фуксия.
– Княгиня, «необходимости, не своему послушная влеченью…»[234] – аус дем Винкель попытался цитатой увернуться от ответа.
– Что это значит? – изумленно спросила Фуксия.
Никто ей не ответил.
– А почему бы вам не спросить и меня, по какой причине я тоже уезжаю? – прервал возникшую паузу Спини, все это время сидевший скованно и тихо и лишь для вида принимавший участие в общей трапезе.
– Oh yes[235]. И почему же? – с полным равнодушием задала вопрос Фуксия.
– Подчиняясь необходимости, – едко ответил Спини.
Некоторое время Фуксия в недоумении смотрела на него, а потом сообразила.
– О, понимаю, – произнесла она невинным тоном. – Вам понадобилась консультация доктора, ведь сегодня ночью вы наверняка простудились, разгуливая в одних чулках по каменному полу старого крыла замка!
Снова повисла пауза, в течение которой лишь Спини сохранял свою странную улыбочку, тогда как Зигрид, бледная, большими глазами смотрела на губы Фуксии.
– Я сразу так и подумала, что вы простудитесь, – продолжила та злорадно. – Босые ноги и тонкий муслиновый пиджак – это же не наряд для штормовой ночи!
– Действительно, – без колебаний согласился Спини. – Вы могли бы оказать мне любезность и предупредить.
– That’s a difficult task in such a situation[236], – Фуксию замечание Спини ни в коем случае не выбило из седла. – And pray[237], что отыскали вы в тех жутких комнатах? Совы, летучие мыши и крысы? Хорошенькая компания для подобных экспедиций!
– Ну, в любом случае кое-что получше того, чего удостоились вы, княгиня, – наилюбезнейшим тоном отозвался Спини, вкладывая, так сказать, последнюю стрелу в лук.
– Как это? – лихо бросилась Фуксия навстречу противнику.
– Нашли, чего не искали, – Спини спустил стрелу. – Усы и… А больше-то ничего?
Но свободную дочь свободной Америки не так легко было поставить в тупик. Она равнодушно пожала плечами и с улыбкой приступила к компоту – насколько глубоко стрела вонзилась, разобрать было невозможно, и в наименьшей степени мог это понять Борис, который беспомощно переводил взгляд со своей жены на маркиза и на Зигрид, лицо которой казалось высеченным из камня.
– Эй, что же все это значит? Здесь есть еще и комната с театральным реквизитом, где спрятаны накладные усы? – удивленно спросил профессор.
Князь Хохвальд, поняв, что Спини перед отъездом все же хочет спровоцировать скандал, поднял бокал, который Ратайчак только что наполнил шампанским.
– За здоровье моих гостей! – воскликнул он, и все последовали его примеру.
Таким образом, угрожающая раздором тема была исчерпана, ибо, как только отзвучал звон бокалов, Хохвальд перевел беседу на текущие политические события, что вызвало живое обсуждение, в котором принимали участие и мадам Кризопрас, и Саша, а также иногда Ирис, а самые смелые политические воззрения высказывала Фуксия. Зигрид и Спини молчали, а Борис, который в известном смысле тоже был сражен предыдущей темой, ненавидел говорить за столом о политике и потому предпочел сосредоточить внимание на ананасовом десерте. Выйдя из-за стола, Фуксия первым делом направилась к Гансу аус дем Винкелю и поспешно завела с ним тихий разговор. Но как ни внимательно Борис наблюдал за этим, обращенное к нему лицо певца оставалось безупречно вежливым, и только изредка его прекрасные загорелые черты озарялись смехом, что очень ему шло.
Зигрид удалось задержать Спини по возвращении в салон совсем ненадолго.
– Княгиня Укачина видела нас прошлой ночью? – спросила она, угрожающе глядя на него.
Он пожал плечами.
– Chi lo sà?[238] – легко произнес он.
– Но она же намекала…
– Всего лишь пробная стрела, cara mia[239].
– И ничего больше?
– Non sò[240].
Зигрид в нетерпении разорвала свой носовой платок.
– И к чему же вся эта перепалка? – спросила она яростно.
– О, к тому, что отныне ей известно, что она в моих руках, – улыбнулся Спини и отправился упаковывать вещи.
Но Зигрид не успокоилась. Спросить у Фуксии? Она не была особенно дружна с женой своего бывшего поклонника и к тому же знала присущую американке уклончивость в ответах. Так что, поколебавшись немного, она направилась прямиком к князю Хохвальду, который стоял у бокового стола и наполнял коньяком дорожную флягу.
– Почему кавалер так внезапно уезжает? – тихо спросила она.
– Разве он не сказал тебе? – недоверчиво переспросил Хохвальд.
Зигрид взмахнула рукой в нетерпении.
– Ты отказал ему в моей руке?
– Именно так.
– Почему?
– По причинам, которые хотел бы оставить при себе. Ему они известны.
– И потому он уезжает?
– Больше всего ему хотелось бы, чтобы люди здесь поверили, что это произошло из-за отказа.
– Марсель, почему ты не отвечаешь мне прямо? – взмолилась Зигрид тихо и яростно. – Не мне ли следует в первую очередь узнать причину? В чем ты обвиняешь Спини? Нечто бесчестное?
– Разве я уже не сказал тебе, что свои резоны хотел бы оставить при себе?
Зигрид увидела, что так она ничего не добьется.
– Ну, наверное, придется мне удовлетвориться этим, – пробормотала она и добавила, глядя на князя с полуулыбочкой: – В любом случае я признательна, что ты избавил меня от весьма докучливого ухажера…
Хохвальд взглянул на свою невестку с удивлением.
– Зигрид, не overdone ли это[241], как выразилась бы Фуксия? – возразил он серьезно.
– Разве я когда-то скрывала свои чувства к Спини под маской благожелательности? – высокомерно спросила она в ответ.
Хохвальд отрицательно качнул головой – уравнение не сходилось.
– И тем не менее прошлой ночью ты отправилась с ним на рандеву? – поинтересовался он тихо.
– Я? Кто это сказал? Может, сам Спини? – вспылила она.
– Спокойно, Зигрид, не надо шума. Вас видели!
– О, – произнесла она презрительно, – весьма прискорбно. Впрочем, видели, да не поняли. Мне было по-настоящему плохо прошлой ночью: этот ужас в библиотеке – ты знаешь, к тому же буря… Все это вывело меня из себя. Я брела по коридору и дошла до старого крыла – у себя в комнате я задыхалась… Наткнулась на Спини – впрочем, где и что он вынюхивал, не знаю. Он предложил мне руку, так как я пребывала в полуобморочном состоянии, и хотел что-то показать в старом крыле… Но я не захотела ничего видеть, так что он проводил меня обратно в комнату. Вот и все.
– Будем надеяться, что все, – произнес Хохвальд сухо. Но он не поверил Зигрид, и она это почувствовала.
– Хорошо, что он уезжает, – холодно повторила она. – Я говорю это не только ради меня, поскольку, мне кажется, здесь, в замке, я узнала его лучше, чем, скорее всего, и тебе хотелось бы.
– Вот как! – произнес Хохвальд саркастически. – Но, – добавил он не без резкости, – вероятно, ты права: весьма неприятно терпеть гостей, о которых известно, что они шныряют по дому, а потом пытаются использовать обнаруженное в собственных целях.
– О, но если ничего нет…
– Не стоит беспокоиться. Такого рода темные джентльмены всегда знают, как найти в доме скелет, – проговорил Хохвальд сухо.
– Но… – И Зигрид подступила к нему на шаг ближе, с горящими глазами и румянцем неестественного внутреннего возбуждения на прозрачно-бледных щеках, – но он не воспользуется тем, что выведал, Марсель! Я об этом позаботилась, я!
Хохвальд посмотрел на невестку с изумлением.
– Напрасные хлопоты, дорогая Зигрид, – сказал он, пожимая плечами. – Оставь этому человеку его забавы. Этого не изменим ни ты, ни я.
– И все же Спини опасный человек…
– Ну конечно! Суд, полиция, правда? Если ему так уж хочется, чтобы его подняли на смех, не следует мешать. Кто знает, вдруг это пойдет ему на пользу.
И с этим Хохвальд кивнул своей невестке и понес аус дем Винкелю оплетенную флягу. Почти в тот же момент слуга объявил о прибытии экипажа, и так как поезд Спини на Франкфурт отбывал лишь немногим ранее, чем поезд аус дем Винкеля на Гамбург, оба уезжали в одном экипаже. С певцом все прощались очень сердечно, и Спини не избежал принятых в этой стране и предписанных правилами хорошего тона рукопожатий – один из наимилейших обычаев, который был привнесен и в fin de siècle[242]. Одна лишь мадам Кризопрас осталась в неведении и приглашала Спини на все ее будущие «вечера» во Флоренции, а когда он остановился перед Сашей, той ничего не оставалось, как протянуть ему холодную дрожащую руку – вероятно, в последний раз.
Только Фуксия не присутствовала на этом прощании с обоими господами. Когда экипаж отбыл, решено было понаблюдать за все еще высоко стоящим морем с защищенной от ветра террасы. Борис между тем метался в поисках жены, без устали призывая: «Фуксия! Фуксия!», и обнаружил ее наконец в одной из примыкающих к салону комнат: она упала там на медвежью шкуру и рыдала в носовой платок без всякой заботы о своем лице.
– Боже, Фуксия! Что же ты делаешь? – удивился Борис.
– Мое сердце разбито! – простонала она и, вспрыгнув, начала размахивать белыми кулачками под самым носом у Бориса. – И ты в этом виноват! – кричала она на него.
Борис отступил на шажок и залился неудержимым смехом.
– Не-е-е, Фуксия, как же ты выглядишь? – пискнул он. – Вот ужас-то! Не-е-е, это в конце концов… Это же… Ха-ха-ха-ха-ха-ха!
Ручьи слез, лившиеся из глаз Фуксии, внезапно пересохли – одним прыжком, как кошка на мышь, бросилась она к ближайшему зеркалу…
– Как татуированная индейская скво! – Борис, согнувшись, гоготал за ее спиной.
И в его словах была своя правда. Розовый грим, большое количество карминово-красного на губах, темно-коричневый на бровях и ресницах, нежно-голубой вокруг глаз и, наконец, тонкая жемчужная пудра – все это под воздействием слез и медвежьей шкуры смешалось в интересный мраморный узор, который и впрямь придавал пикантным чертам княгини Укачиной-Кризопрас известную дикость. Пару секунд прекрасная Фуксия таращилась на свое отражение в зеркале, в котором виднелся и скорчившийся от смеха Борис, а затем со скоростью молнии повернулась, и ее маленькая, но очень сильная правая рука поднялась – раздался странный хлюпающий звук; мгновение позже с прикрытым наполовину лицом Фуксия метнулась в тишину своих покоев навстречу входящему князю.
– Что это было? – с недоумением поинтересовался Хохвальд. – Я слышал, ты только что смеялся…
– Так точно, за это она мне и влепила, – пожаловался Борис возмущенно, потирая левую щеку.
Хохвальд покачал головой.
– Друг мой, так не может продолжаться, – сказал он полушутя-полусерьезно. – Она не подпускает тебя к деньгам, она отвешивает тебе пощечины…
– Прошу тебя! Это была первая, – вступился за супругу Борис.
– Все должно быть иначе, – договорил князь.
– Именно так! Все должно быть иначе! – разгорячился Борис. – С завтрашнего дня, дядя, в нашей семье в цене будут только моя воля и мое слово! Спорим?..
И ведь все сбылось, правда, по самой простой причине – на следующее утро Борис оказался единственным членом семьи Укачиных-Кризопрас, и некому было противостоять его воле. Ибо когда он довольно поздно поднялся, то, к своему изумлению, он не обнаружил спящей Фуксии – ее вообще не было в спальне, а напротив, на туалетном столике, лежало письмо на листке толстой травянисто-зеленой бумаги с изображением светлячков в углу, и в этом послании фиолетовыми чернилами разборчивым деловым почерком Фуксии значилось:
Dearest[243] Борис!
Следуя велению своего сердца, я оставляю тебя. Любовь – не выдумка, как я всегда считала, она существует. И она поселилась в моем сердце. Our marriage was an entire mistake[244]. Поэтому я покидаю тебя и отправляюсь вслед за мужчиной, которого полюбила. Я сообщу тебе позже, будем ли мы совершать наше appearance before the Divorce-Court[245] и когда. Есть у вас в России Divorce-Court? Если нет, тогда мы можем развестись в Америке, это очень легко. Ты же действительно quite a dear boy[246], так что не устраивай fuss[247] вокруг всей этой истории like a good soul[248]. Ты можешь отправить мне вслед вещи, оставшиеся в Риме, – найми для этого аккуратного упаковщика. Адрес я сообщу дополнительно. И не забудь забрать серебро из банка и гарантированно – так это говорится? – отослать ко мне. Драгоценности я взяла с собой. В память о себе я дарю тебе двух орловских рысаков… Впрочем, нет, лучше пришли их мне, они мне еще пригодятся, так же как и мои верховые кобылы. Можешь оставить для скачек рысака, или лучше – кобылу из Градица[249]. Нет, знаешь ли, отправь ко мне всю конюшню. И не забудь про экипажи. И вспоминай меня по-дружески,
P. S. У меня есть инвентарный список моих вещей, так что все прибывающее я смогу полностью контролировать. Понадобится ли тебе копия для упаковки?
P. S. 2. Отнесись к этому делу спокойно. Волнение и пр. is quite useless[250] и will only spoil your complexion[251].
Прочитав это письмо, Борис на мгновение застыл – и тут же забыл, что на ногах у него красные сафьяновые шлепанцы, что костюм его наипростейший, который только можно вообразить (то, что человек позаботился набросить на себя в самом начале утреннего туалета), забыл даже, что в доме он не один, и ринулся прямо как был, зажав в поднятой вверх правой руке травянисто-зеленую бумажку с красными светляками, через весь замок, мимо нескольких служителей, проводивших его испуганными взглядами, прямо в кабинет князя, в котором тот с Сашей готовили необходимые для ее путешествия выписки из железнодорожного расписания, в то время как Ирис и мадам Кризопрас сидели на маленькой софе и наблюдали за тем, как наследный принц дома Хохвальд весело гулит, умиляясь его вокальным упражнениям.
– Борис! – воскликнула мадам Кризопрас, когда ее любимец ворвался в комнату в вышеописанном костюме. – Борис! Бога ради! Этот туалет…
– Неужели я должен по этому поводу фрак надеть? – возопил Борис горько и совершенно нелогично.
– Что произошло? – невозмутимо спросил Хохвальд, тогда как Саша и Ирис безмолвно таращились на примечательное явление. Маленький Зигфрид, наоборот, казалось, принял беспокойного дядю в красных шлепанцах, белом исподнем и розовой батистовой рубашке с зеленым пастельным узором за своего рода большую марионетку и заинтересованно протянул к нему руки.
– Что могло произойти! – кричал Борис, задыхаясь. – Фуксия!..
– Боже мой, она заболела? – поднимаясь со своего места, спросила Ирис.
– Как же! Такая-то прожженная!.. Она тягу дала, вот что! – с издевкой засмеялся Борис и передал Хохвальду травянисто-зеленый листок, а сам упал в ближайшее к нему кресло.
Хохвальд прочитал письмо вслух.
– Quelle scandale![252] – запричитала мадам Кризопрас. – Что скажут люди! Об этом невоспитанном американском чудовище с плохими манерами! Как же замять все это?
Саша, сверкая глазами, подошла к брату.
– Борис, – сказала она весьма энергично, – Борис, если ты мужчина, а не мямля, поезжай за ней, вылей ей на голову пару ушатов холодной воды, чтобы привести в чувство, а потом выдай ей такое, чтобы у нее уши заложило и глаза ослепило, понял?
– Полностью присоединяюсь к Сашиным словам, – взял слово князь Хохвальд. – Думаю, Фуксию еще можно привести в чувство. И, без сомнения, сделать это – твой долг, Борис.
Племянник что-то буркнул себе под нос, но он уважал Хохвальда и его мнение.
– Видишь ли, дядя, это письмо – я из-за него могу взбеситься, – вырвалось у него. – Бумажонка непристойнейшая, за это письмо…
– За это письмо выльешь ей на голову третий ушат, – сурово добавила Саша.
– Что скажут люди! Что скажут люди! – сокрушалась мадам Кризопрас.
– Решайся, Борис, – спокойно произнес Хохвальд. – По моему разумению, ты должен отправиться за ней и вернуть ее, сюда или в твой дом. Вероятно, сейчас самый подходящий момент с непреклонной энергией направить ее на путь истинный и раз и навсегда покончить с ее безумствами. Обязательно нужно попытаться!
Борис в нерешительности беспокойно завертелся туда-сюда, покачивая красными шлепанцами на кончиках пальцев ног, – это действо полностью захватило внимание малыша Зигфрида.
– Следует ли мне поехать с тобой? – спросил Хохвальд, обменявшись с Ирис взглядами.
– Ах, дядя, ты слишком добр!.. По чести! – воскликнул Борис растроганно и, вскочив, бросился князю на шею. – Честно, с тобой… Может, мы с Фуксией и поладим, если… Когда мы должны ехать, дядя? И куда, собственно?
Саша во время этих излияний уже взялась за железнодорожное расписание.
– Экспресс на Гамбург отправляется в десять сорок пять, – произнесла она сдержанно. – Фуксия, скорее всего, села на поезд в шесть тридцать. Он у каждого столба останавливается. Прибудет немногим раньше вашего.
– Откуда ты знаешь, что она отправилась в Гамбург? – удивился Борис.
Но тут князь мягко подтолкнул его к двери.
– Решено – мы едем на десять сорок пять. Теперь иди и оденься, чтобы быть готовым, Борис! Или мне принести тебе что-то накинуть сверху на случай, если ты кого-нибудь встретишь…
– Вот еще! Я быстренько пробегу…
– Но это не помешает людям тебя увидеть. Достаточно, что моя жена имела счастье насладиться твоим дезабилье… Хм… Но ты можешь еще и с Зигрид столкнуться…
– И тоже не умрет от этого, – заверил его Борис и метнулся прочь с той же стремительностью, что и явился.
– Нет, каков скандал! – вздыхала мадам Кризопрас, ломая руки. – Думаешь, Марсель, эта поездка поможет?
– Конечно, если Борис произведет на жену впечатление, – таков был ответ.
Саша сжала кулачки.
– О, будь я на его месте – уж я бы научила ее уму-разуму! – воскликнула она возмущенно.
– Что ж, львиную долю дела я возьму на себя, – холодно сказал князь Хохвальд. – Я совершенно не намерен сдерживаться в выражении моего мнения мадам Фуксии или держать его sub rosa[253]. Надеюсь, она придет к убеждению, что немецкой прямоте и американской free-spokedness[254] совершенно не стоит стесняться друг друга…
Через полчаса к замку подкатил экипаж, призванный доставить пассажиров на станцию. Саша, планировавшая тронуться в путь несколькими часами позже, прощалась с Марселем Хохвальдом и еще раз, тепло пожимая руку, поблагодарила его за все, что он для нее сделал, а к тому же воспользовалась случаем быстро шепнуть:
– Дядя, не уезжай слишком уж надолго.
– А в чем дело? Конечно, едва ли это продлится дольше необходимого…
– Дело в Ирис, то есть, собственно, в Зигрид. Ее характер, который никогда не был особенно хорош, в последнее время стал прямо-таки невыносим, и, думаю, она по-настоящему мучает Ирис…
– Но у Ирис такой счастливый темперамент, что она не допускает ссор, – произнес Хохвальд задумчиво.
– Именно так. И Зигрид пользуется этим, чтобы на Ирис, так сказать, потоптаться, – с жаром сказала Саша.
– О… Тут задействованы все же трое: тот, кто так поступает, тот, кто мирится с подобным положением дел, и третий – кто разрешает это. И это не я, – заключил князь – отчасти с улыбкой, отчасти обеспокоенно.
– Но когда ты в отъезде!.. До Бога высоко, до царя далеко – такая есть у нас поговорка.
Хохвальд покачал головой.
– Ну что, Борис, собрался наконец? – обратился он к племяннику, который появился в вестибюле в пыльнике, с легкой подкладкой из темно-синего фуляра[255], с далеко отстоящим капюшоном из плотного шелка. – Поезд ведь нас ждать не будет – так уж заведено. Итак, вперед! Все adieu, и до скорой встречи! Adieu, Ирис, – совершенно бюргерский поцелуй сопровождал эти слова, – передай привет нашему мальчугану! Adieu, Ольга, adieu, Зигрид! Вам, любезнейший мой профессорок, передаю мои пенаты и пламя моего очага…
– Хорошо – я тут пригляжу за всем. Только уходите – и Господи, накажи меня! Из-за вас и по моим жилам распространяется железнодорожная лихорадка! – с некоторой нервозностью согласился профессор Глаухау.
Хохвальд взял его под руку, чтобы тот сопроводил его к экипажу.
– Поберегите мою жену, – шепнул он ему, – составляйте ей компанию, ладно? Видите ли, моя невестка весьма неуравновешенна и оттого часто терзает Ирис, но, если вы будете рядом, Зигрид придется сдерживаться.
– Будет сделано, – заверил его профессор.
Экипаж покатил от дома к воротам, и Ирис, стоя под портиком, не понимала, отчего вдруг у нее стало так тяжело на сердце.
– Ну-ну, дражайшая моя княгиня, – обратился к ней профессор, – сделайте милость, лишь об одном прошу – не смотрите так уныло. Ваш супруг уехал же совсем ненадолго…
– Знаю, знаю, это очень глупо, – попыталась шутить княгиня Ирис. – Однако не понимаю отчего, господин профессор, но у меня на сердце так тоскливо…
– Ну да, – понимающе кивнул профессор Глаухау. – Первое расставание, так сказать, да?
– Да. Но так не должно быть. Возможно, уже завтра вечером Марсель снова окажется дома… Он вам не сказал, зачем ему ехать?
Профессор высморкался в носовой платок из красного шелка размером со скатерть.
– Положим, тут князь задал мне маленькую задачку. Скажем, дважды два сколько будет? Я думаю, четыре. Если чуда не произойдет, вся эта затея – деньги на ветер. И по мне, так пусть бы катилась на все четыре стороны!
– Но, профессор! – с горячностью возразила Ирис. – Да вы и правда как закоренелый и совершенно неисправимый холостяк…
– Навсегда! – ухмыльнулся маленький ученый.
Мадам Кризопрас, которая тем временем в углу изливала свое сердце Зигрид, подошла ближе.
– Ирис, боюсь, у меня снова разыгралась мигрень. Такие переживания – яд для меня. Так что пойду к себе, и прощание с Сашей, наверное, добьет меня. Распорядишься подать мне обед наверху, в комнате?
– Разумеется, как пожелаешь, – уверила Ирис. – Я хочу сама отвезти Сашу на станцию – кто со мной?
– Я предпочла бы попрощаться с Сашей заранее, – сообщила Зигрид. – Мне сегодня намного лучше, но я думаю, что пара часов на воздухе в одиночестве пойдет мне на пользу!
– And a good horsewhipping too[256], сказала бы Фуксия, – пробормотала Саша, но так отчетливо, что это услышали и Ирис, и Зигрид.
Последняя пожала плечами, взяла с подставки легкий плед и зонтик от солнца и отправилась в парк. Ирис с Сашей и мадам Кризопрас снова поднялись наверх, тогда как профессор устремился в библиотеку.
«Если бы еще эти люди говорили прямо. Что, собственно, происходит? – ворчал он про себя. – Что эта злобная красавица Зигрид имеет против моей чудесной княгини? Почему я должен ломать голову, выясняя это? Будем начеку… Милые они люди, эти Хохвальды. Но зачем кидаться вслед за этой крашеной миллионершей, вот для меня загадка. К чему она им?.. Хм! Хм!»
Еще через пять минут милейший профессор, склонившись над книгами, забыл обо всем на свете, но не о данном ему поручении…
Несколько часов спустя уехала Саша, сопровождаемая потоками материнских слез, – мадам Кризопрас начала осознавать, чем она обладала в лице своей дочери, непривлекательность которой каждый день ранила ее сердце. И когда поезд уже отправлялся, она все еще кричала вслед, неистово помахивая платком:
– Саша, Саша, de grâce[257] – держись прямо!
Осанка – единственное, чем обладало во внешности cette pauvre enfant[258], ведь оно, к сожалению, так похоже на покойного Кризопраса…
Возвращаясь со станции домой, Ирис про себя задавалась вопросом, как сестра Марселя Хохвальда, который во всем был так глубок и избегал любой пошлости, могла оказаться настолько поверхностной.
В жизни мадам Кризопрас руководствовалась лишь принципом «что люди скажут» и, если бы возникла мода ходить на руках вместо ног, определенно последовала бы ей, ведь tout le monde[259] так поступает. Естественно, она не понимала сильную и своеобразную личность дочери и называла экзальтацией то, чего не умела постичь.
«Братья и сестры могут быть такими разными», – думала Ирис, пустив лошадей катить экипаж по мягкой лесной дороге. И мысли ее естественно переключились на их отношения с Зигрид. Между ними не существовало противоречий, пока…
Пока в ее жизнь не вошел Марсель и не обратил к ней свое сердце.
Тут с глаз Ирис словно спала пелена: совершенно необъяснимое по отношению к ней оскорбительное, обидное поведение Зигрид было ревностью!
И так ее поразило это открытие, пролившее на все яркий свет, что она резко натянула вожжи – лошади остановились, а Ирис даже не заметила этого.
– Боже мой, Ирис, почему мы остановились посреди леса? Что случилось? – воскликнула мадам Кризопрас.
– О, ничего, – пробормотала Ирис, не покривив душой, и снова тронула с места мышасто-серых. – Я просто задумалась, Ольга, а эти ленивцы воспользовались.
Впрочем, «ленивцы» тут же так припустили, что Ирис приходилось изо всех сил их сдерживать, натягивая вожжи, и это оправдывало ее невовлеченность в беседу с мадам Кризопрас, которая безостановочно говорила на вавилонской смеси итальянского, французского и английского, чтобы из ее трескотни «грум сзади ничего не понял», – тем самым предоставив Ирис полную свободу погрузиться в собственные мысли, ведь случайных «ах!» и «о!» вполне хватало для поддержания безостановочного монолога.
Ирис же все еще была ослеплена своим внезапным открытием.
Да как ей это никогда не приходило в голову! (Надо заметить, совершенно естественно, так как их натурам – в равной степени ее и Хохвальда – ревность была чужда. Совершенное доверие не знает ревности, ибо там, куда она проникает, нет абсолютного доверия, а есть лишь мнительная неполнота, которая жадно следит за своей добычей, мучая себя и других. Ревность – это мелочность, и возникает она из многих мотивов.) Или ревность Зигрид следует назвать завистью?.. Возможно, Зигрид не в состоянии пережить, что сердце Хохвальда принадлежит не ей? Эту загадку Ирис сразу решить не могла. Но зависть! Зависть – так неблагородно, и она зародиться в семье графа Эрленштайна определенно не могла, более того – это же смертный грех. И все же, если Зигрид ревновала к тому, что Марсель Хохвальд выбрал ее, наверняка она завидовала и ее счастью!
О какие темные, отчаянные, мерзкие мысли под светом солнца, в шорохе дубового леса, по которому пробегал освежающий ветерок с моря! И все же, как иначе объяснить странное поведение Зигрид?
– Ольга, не предложишь ли ты Зигрид сопровождать тебя в Англию? – обратилась она к своей золовке, так как стало совершенно ясно, что в этих обстоятельствах жить вместе с сестрой невозможно, пока время, безупречнейший врач, не исцелит рану.
– Предложить? – ужаснулась мадам Кризопрас. – Дорогая Ирис, я со вчерашнего дня убеждаю ее всякий час, ибо мысль о путешествии в одиночку теперь, когда Марсель наскоком отнял у меня Сашу, безмерно меня расстраивает. Сегодня утром я чуть ли не на коленях ее умоляла, но ты же знаешь, какая она упрямая. Раньше, пока был жив твой отец, она не осмеливалась так себя вести… Кто бы мог вообразить, что без твердой руки, способной удерживать ее в рамках приличий, она станет такой грубиянкой?
– Да, – согласилась Ирис. – Мне думается, что такой нервной ее, вероятно, делает морской воздух, и потому ей лучше бы отправиться с тобой. Морской воздух не для всех, некоторые совершенно его не переносят. Однако мне кажется, что с нашей, а особенно с моей стороны, слишком невежливо уговаривать ее покинуть нас.
– О, конечно! Ты такая деликатная, chérie[260], – искренне умилилась мадам Кризопрас. – Знаешь ли, иногда Зигрид не такая уж приятная или удобная compagne[261]! Порой она чудит – well, иногда я ее не понимаю, но все равно охотно взяла бы ее с собой, ведь она так аристократично выглядит, и after all[262], мы все же неплохо, molto benissimo[263] уживаемся! Что касается загадок… Что произошло с маркизом? Отчего такой поспешный отъезд? Марсель, кажется, не in high terms[264] с ним прощался, не подал ему руки. Я сама это видела! Надеюсь, Марсель не слишком задел его тщеславие – этот маркиз тот еще дуэлянт.
– О… – Ирис взмахнула хлыстиком, ответ давался ей с трудом. Затем она тоже продолжила разговор на итальянском: – Маркиз, я думаю, получил отказ…
– Что? – взвизгнула, ужаснувшись, мадам Кризопрас. – От Саши? Oh! This most troublesome and willful girl…[265]
– Да нет же, Ольга! – поспешила Ирис успокоить разволновавшуюся золовку.
– Ах, – сказала та со вздохом. – Так, значит, Зигрид. И это после того, как он почти три года тащил на себе ее триумфальную колесницу?
– Ничего не знаю об этом, Ольга… Честно говоря, я пока так и не решилась поговорить об этом с самой Зигрид. Но Марсель ведь ее опекун, так что это он отказал…
– Ах! – воскликнула мадам Кризопрас с явным облегчением. – That solves the mystery![266]
Ирис кивнула. Ведь все, что она сама знала, дошло до нее через Марселя, который, естественно (дабы ни одно облачко не бросило тень на его солнышко), поделился с ней далеко не всеми деталями их разговора со Спини.
В течение всего дня Ирис и Зигрид встретились лишь за ланчем и во время пятичасового чая, и при этом последняя в основном молчала, так как за столом присутствовал профессор, и Ирис целиком захватывали его живые рассказы об исторических событиях, причем он легко обходился без своего диалекта. Живой ум и жажда знаний Ирис делали для нее духовное в любой сфере источником наслаждения, она все воспринимала с полным пониманием, легко ухватывала суть, сияющими глазами смотрела на губы маленького профессора, который, говоря об истории, полностью преображался, так что на второй план отходила нелепость его внешности и поведения в быту. Чай они пили на парковой террасе втроем, так как мадам Кризопрас «боролась с мигренью» – лежала в шезлонге, курила сигаретки, лакомилась карамельками и шоколадом, пила крепкий чай и читала новейший модный роман.
Пастель Марии Антуанетты, которую профессор обнаружил в одной из комнат, навела его на мысль о Французской революции, о ее причинах, и он с глубокой серьезностью завел речь о нравственном падении династии, которая с гордостью провозглашала в себе Людовиков Святых. И пока он излагал свои взгляды, слушавшая с увлечением Ирис внезапно ощутила нечто вроде тупой боли, что-то, что ее беспокоило и при этом оставалось совершенно вне тела. Она вынужденно повернула голову, увидела, что за ней внимательно наблюдает Зигрид со странно напряженным лицом, и поняла, что это неопределенно болезненное и бестелесное ощущение исходит оттуда.
Зигрид опустила глаза, и Ирис тут же стало легче, как будто груз упал с ее плеч; с напряженным вниманием она снова обернулась к профессору. Вскоре неприятное чувство вернулось, и Ирис поняла, что Зигрид вновь смотрит на нее. Но она собралась и постаралась оказать сопротивление магнетическому воздействию блестящих светлых глаз, в особом выражении которых таилось слишком многое из того, что ей никак не удавалось истолковать.
Однако и профессор заметил этот взгляд… Внезапно обратил внимание посреди рассказа – и тут же прервал его, сам не зная почему.
– Ну вот, – произнес он нервно. – Опять я сел на любимого конька. И что за конек! Хорошенький предмет для двух столь юных и прекрасных дам…
– Нет, господин профессор, вы не должны так говорить, – всерьез запротестовала Ирис. – Разве человек, если он молод, не может иметь вкуса к таким грандиозным вещам и событиям? Нет, вы не должны причислять нас к тем дамочкам, которые скачут лишь по верхам и неспособны проникнуть в глубины…
– Благослови вас Господь, наилюбезнейшее ваше сиятельство, – проговорил профессор почти нежно. – Вы не такая, как другие. Наверное, он, ваш дорогой супруг, в вас это и заметил. Но я имел несчастье заставить непростительно скучать контессу.
Зигрид слегка скользнула глазами по профессору.
– Вовсе нет – наоборот, – произнесла она без выражения. – Вы говорили, я думаю, о моральном падении французской династии. Теория наследственности, так ведь?
– Нет, едва ли это следует так называть, хотя нынче эти слова особенно популярны, – задумчиво ответил профессор. – Наследственность в этом, вероятно, играла какую-то роль, но все списать на нее нельзя.
– Но ведь склонность ко злу передается по наследству? – бросила Зигрид между тем прохладно и незаинтересованно.
– Так говорят, но я в это не верю, – ответил профессор сухо.
– Нет? – Зигрид выпрямилась на стуле и раскрошила пальцами печенье. – Дети преступников, скажем, к примеру, убийц: разве не велика вероятность, что они совершат то же, что и их родители?
– Будьте же так любезны! – воскликнул ученый, обороняясь. – Естественно, если у детей перед глазами стоит дурной пример, если они, так скажем, воспитываются разбойниками, – да, тогда не исключено, что новое поколение пойдет по той же кривой дорожке. Но если такое влияние своевременно устранено, под благословением хорошего воспитания и сын самого Шиндерханнеса[267] может вырасти образцом морали.
– И его внук?
– Наилюбезнейшая моя графинюшка, не возлагайте на дедушку ответственность за то, что вытворяет внук. И добро, и зло дремлют глубоко в нашей груди… Что из нас делает воспитание, тем мы и становимся.
– Предположим все же, что некая женщина, взращенная с величайшим тщанием, в тепличных условиях, внезапно совершает преступление – убивает своего супруга. Отчего же это, если совершенно точно не от воспитания?
Профессор Глаухау сквозь круглые стекла очков бросил на Зигрид проницательный взгляд, а она, в свою очередь, внезапно уставилась на него с очевидно напряженным вниманием.
– Вы имеете в виду какой-то определенный случай? – с расстановкой спросил он.
– Определенный? Да нет… В газетах довольно часто попадается нечто подобное, – ответила Зигрид спокойно, но бросив один из своих специфически мерцающих взглядов на Ирис, которая осталась безучастной. – Я читала однажды об одной красивой молодой женщине-аристократке, которая убила своего супруга и была казнена… И у нее был ребенок…
– И? – спросил профессор спокойно, так как Зигрид внезапно замолчала, словно у нее перехватило дыхание.
– И… Как же та женщина дошла до совершения преступления? – добавила она.
– Помрачение рассудка. Там, где мы не можем говорить о наследовании, я нахожу лишь такое объяснение.
– Но ребенок! – почти взвизгнула Зигрид. – Не пойдет ли он по стопам матери, нет ли на нем каинова знака?..
– Для тех, кто живет в Ветхом Завете, где над миром все еще витает бог мести, – не исключено. Я же лично принадлежу миру Нового Завета, который проповедует Евангелие любви.
Маленький профессор вовсе не казался смешным, когда говорил это. И однако Зигрид наградила его лишь презрительным взглядом, да усмешка искривила ее прекрасные губы – и без слов она достаточно ясно говорила: «Старый дурак». Доктор Глаухау тоже правильно истолковал эту гримасу, но, судя по выражению его лица, это не особенно его задело.
Зигрид нахмурила белый лоб и мрачно вперилась в пространство прямо перед собой, а потом одним стремительным движением вскочила.
– Идем, Ирис, нам надо прогуляться, – сказала она почти приказным тоном.
Но Ирис, которая еще вчера приняла бы такое приглашение с искренней радостью, поднялась со своего стула неохотно.
– Не знаю… Сегодня я что-то чувствую себя разбитой… И все же предгрозовой духоты нет, – проговорила она с вымученной улыбкой. – Разве мы не можем еще посидеть здесь?
– Ерунда! – резко возразила Зигрид. – От хорошей прогулки нам обеим станет лучше. Идем же!
– Позволительно ли и мне присоединиться к дамам? – галантно спросил профессор.
– Да, ах да! Пожалуйста, идемте! Как мило с вашей стороны! – воскликнула Ирис почти горячечно возбужденно и с облегчением, будто с ее сердца скатился стокилограммовый груз.
Без лишних слов она принесла шляпу саксонца, со смехом нахлобучила ее на сверкающий лысый череп и взяла профессора под руку.
– Что ж, идем! – скомандовала она.
Но Зигрид не пошевелилась. Сжав губы, с угрожающим огнем в глазах, она стояла на месте и смотрела на Ирис.
– Ну, не идешь? – спросила последняя, немного поколебавшись.
– Нет… Я вспомнила, что должна написать письмо, – ответила Зигрид, явно желая поглубже ранить профессора.
И хотя маленькому ученому очень хотелось ответить столь же грубо, он стал пурпурно-красным – куда ярче, чем обычно, – и отступил было на шажок, но Ирис легонько сжала его руку и бросила на него испуганный взгляд, что в зачатке подавило поднимающийся в нем гнев. Профессор очень хладнокровно, левой рукой, снял перед Зигрид шляпу.
– Желаю хорошо провести время! – сказал он, вновь обретя прекрасное расположение духа, и гордо отправился с Ирис прочь. – Послушайте, эта юная дама, ваша сестра-графиня, кажется, способна и дьявола оседлать, – продолжил он беседу скорее благодушно, нежели чопорно, шагая рядом с Ирис. – Если она когда-либо обручится, прошу вас, будьте так любезны и дайте мне знать об этом, ибо, признаюсь откровенно, мне будет чрезвычайно любопытно узнать, что за ужасно удалой Петруччо совладает с этим котенком.
– Она, должно быть, больна, – Ирис попыталась мягко оправдать Зигрид. – Она так возбудима… Ее нервы…
– Не сочтите меня грубым, милейшее ваше сиятельство, – возразил ее спутник. – Нервы! Ну да… Или она действительно больна, что ж, тогда обливания, много холодной воды и так далее… Или, если это не что иное, как настроение, тогда я пожелаю ей жениха вроде Вильгельма Завоевателя, ибо он все же добился ответа на свое повторное предложение от прекрасной, но чопорной Матильды Фландрской.
– И что же Вильгельм Завоеватель сделал?
– Ну, видите ли, прекрасная Матильда, так сказать, с ответом тянула, мутила и крутила носом. Это только раззадорило храброго короля, ведь не зря он был сыном нормандского герцога Роберта Дьявола, – и как только все церемонии не помогли, он устроил засаду, подкараулил фландрскую принцессу, когда она выехала на прогулку с парой дам и дворян, выскочил из-за кустов, ни с того ни с сего стащил ее с лошади и охаживал своим королевским хлыстом, своими королевскими кулаками, пока та не обмякла и не ответила «да» с полной покорностью. Правда, сначала старики, услышав об этом, рассвирепели, стали придираться, но свадьба прошла с большой помпой, а история сообщает лишь, что прекрасная Матильда стала очень хорошей женой и королевой.
– Ах, дорогой профессор, – вздохнула Ирис, – и вы из тех, кто называет все это «старыми добрыми временами»?
Профессор рассмеялся.
– Может, они и были хороши… Сегодня мы в любом случае живем в большей безопасности, – признал он весело…
«Писать письмо» Зигрид совершенно не торопилась. Она осталась на террасе и мрачно смотрела вслед неравной парочке, пока ту не скрыли деревья. Потом вернулась на свой стул, уставилась прямо перед собой и не заметила даже, как слуги потихоньку убрали посуду со стола; она сидела так неподвижно, что воробьи слетелись клевать крошки от печенья у самых ее ног.
Только звук тамтама, донесшийся наружу из открытого вестибюля, вывел Зигрид из оцепенения.
– Нужно сделать так, чтобы никто не мог подтвердить, что я это говорила, – пробормотала она, неуверенными шагами, словно лунатик, который бредет во сне, входя в дом переодеться к главному дневному приему пищи.
Впрочем, сегодня это было не такое уж «главное» и торжественное действо, так как стол был накрыт только для Ирис, Зигрид и профессора. Мадам Кризопрас все еще мучилась мигренью, что, впрочем, не помешало ей воздать должное изысканно сервированным прямо у ее шезлонга кушаньям.
Шеф-повар в кухне, вероятно, вздохнул с облегчением, ибо сегодня его не тиранил Борис, который предписывал ему свои рецепты и выступал с гастрономическими докладами. Борис ведь считал себя гурманом – это его по-настоящему увлекало.
Застольная беседа между тремя едоками не была особенно оживленной. Ирис в присутствии Зигрид чувствовала себя скованно и нервозно – она не понимала взгляда, который Зигрид часто на ней останавливала, не понимала, что должна в нем прочесть, и это еще больше усиливало ее внутреннее беспокойство. Казалось, устал и профессор, так что Ирис обрадовалась поводу отвлечься – доставили депешу: с большой промежуточной станции пришло известие, что из-за перекрытия пути путешественники задержались и теперь совершенно непонятно, когда они смогут вернуться. В любом случае багаж Укачиных-Кризопрас следовало приготовить к отправке. Конечно, эта новость очень расстроила Ирис, и тем не менее она приняла бы ее безропотно, если бы… если бы не присутствие Зигрид. Она почти ужаснулась этой мысли. Неужели между ней и сестрой все зашло так далеко? Откуда это ужасное парализующее чувство, как две капли воды похожее на ужас, – малодушный жалкий ужас, который поднимается в ней под взглядом светлых горящих глаз Зигрид?
«Как бы мне хотелось, чтобы Марсель был здесь, чтобы доказал, рассказал, как все это глупо и по-детски с моей стороны», – подумала она с усилием, пытаясь одолеть это парализующее чувство.
– Хотите послушать музыку, профессор? – спросила она, улыбнувшись ученому после окончания трапезы.
– Конечно! – ответил тот, целуя руку Ирис (это действо доставляло ему нешуточное удовольствие, так как он мог полюбоваться белой, чудесной формы ручкой в своем пухлом красном кулаке с короткими толстыми пальцами).
– Идем же, Зигрид, одурманим как следует слух доктора Глаухау Шопеном, – сказала Ирис, с усилием поворачиваясь к сестре.
– Шопен не для меня, не обладаю нужным воодушевлением, – бросила Зигрид с горечью. – Ты сама часто говорила…
– Но, Зигрид…
– Ну да, возможно, не словами. Но твой смычок зачастую дрожал от нетерпения, и ножкой ты в отчаянии так постукивала по полу, когда мне не удавалось броситься вперед, как тебе хотелось, – возразила Зигрид. – О, это всегда заметно…
– Мне очень жаль, – бесхитростно произнесла Ирис. – Ладно, оставим Шопена. В любом случае пойдемте в музыкальный салон, там решим, что мы можем сыграть.
В музыкальном салоне двери, служившие одновременно окнами со стороны парка, были широко распахнуты, и теплый, напоенный ароматами вечерний воздух заполнял изысканно простую, но в то же время очень комфортную комнату с уютными уголками для слушателей.
Ирис достала из футляра скрипку и легонько провела по струнам смычком, потом раскрыла ноты на пульте открытого ценного стейнвеевского рояля, который в этом помещении отнюдь не казался блестящим черным чудищем из палисандра, а вполне гармонично вписывался в общее настроение комнаты – он был выполнен в нежных золотых и белых цветах рококо, с изящно прорисованными люнетами.
Зигрид без возражений села к роялю и начала играть вступление – это была «Аве Мария» Гуно, медитация на тему баховской прелюдии.
Профессор тихо опустился в глубокое кресло, обтянутое дамастом[268] цвета морской волны, в котором так приятно наслаждаться красивыми мелодиями, Ирис подняла к груди свою маленькую коричневую скрипку и подошла к одному из окон в обрамлении плетистых роз в цвету – через его открытые створки в комнату текли изысканно пьянящие ароматы летнего вечера. На западе еще горела вечерняя заря, ее отблеск пробивался сквозь покачивавшиеся на ветру верхушки деревьев, золотя их. И в этом молчаливом вечернем покое зазвучала «Аве Мария» – начавшись тихо, мелодия набирала силу в горячем молении взывающего из праха человеческого сердца и затихала в религиозной надежде. Белая фигура в обрамлении дверного проема, на волшебном зеленом фоне в вечернем свете – свет сплетался ореолом вокруг ее легких благоухающих волос, скрипка прижата к нежной щеке, и мольба «Аве Мария» течет в теплом летнем воздухе – все здесь напоминало о тех вдохновенных образах, которые старые благочестивые мастера любили писать на золотом фоне. «Не дай бог, чтобы у нее еще выросли крылья, на которых она могла бы покинуть этот мир», – растроганно думал единственный слушатель, который одновременно наслаждался и картиной, и звучанием музыки.
Зигрид, давно выучившая аккомпанемент к этой мелодии наизусть – это была любимая вещь ее отца, – тоже устремила свой взгляд на белую фигуру в раме открытой, обрамленной розами двери и тоже чувствовала, что звуки, которые Ирис извлекала из скрипки, были молитвой, молитвой сердца, не знавшего ни зависти, ни ненависти, ни вины, ни греха. Но это ее не взволновало.
«Это обязательно произойдет, – думала она посреди берущих за душу звуков. – Однажды она неизбежно сделает его несчастным, ибо уже запятнала его имя одним лишь своим присутствием, этим каиновым знаком на лбу. Но я, я спасу его от этой судьбы!»
Зигрид сбилась – прозвучал неверный аккорд, и еще прежде, чем вырванная из своей отрешенности Ирис ошеломленно повернула к ней голову, пальцы Зигрид забегали по клавишам и заиграли – нет, забацали – избитый мотив, который порой услышишь, проходя мимо увеселительных заведений самого низкого пошиба. И к тому же Зигрид забилась в конвульсиях смеха, она хохотала как менада, даже слезы брызнули из глаз.
– Зигрид, Зигрид! – только и смогла произнести Ирис. – Я думаю, она сошла с ума, – прошептала она, настолько страшным ей это показалось.
Тут Зигрид вскочила со своего места.
– Славно, правда? – закричала она. – Вот музыка для нашего профессора!
И Зигрид вновь зашлась в смехе, как безумная, тогда как профессор Глаухау с возмущением встал. Тут на лице Ирис появилось странно твердое и решительное выражение. Она аккуратно положила скрипку на рояль, стремительно подошла к Зигрид и крепко схватила ее за запястье.
– Я запрещаю тебе оскорблять моих гостей в моем доме, – сказала она тихо, но с решимостью, от которой даже стала казаться выше ростом. А потом обратилась к профессору: – Думаю, мы еще прогуляемся немного, правда? И простите, что…
– Но, дражайшее ваше сиятельство, разве тут ваша вина? – почти смущенно перебил ее тут же остывший профессор. – Конечно, мы маленько подышим вечерним воздухом и своевременно отправимся на боковую. Сон укрепляет нервы!
Зигрид позеленела, ее смех умолк, она с ненавистью сверкнула глазами на Ирис, но совладала с собой.
– Нет, ну как же можно настолько не понимать шуток? – спросила она, сложив руки в молитвенном жесте.
– Плохая шутка, Зигрид… Шутка, достойная сожаления, – ответила Ирис серьезно.
Зигрид пожала плечами, но пошла с ними, когда профессор и Ирис направились к дюнам. Сначала она молчала, но позже начала вмешиваться в разговор, усердно стараясь сгладить впечатление от своей выходки. Доктор Глаухау также пытался сохранить беспечность, но Ирис очевидно никак не удавалось вновь обрести свое прекрасное равновесие. Полчаса спустя все трое вернулись в замок, и профессор простился с дамами до завтра.
– И не делайте такое личико, наилюбезнейшее ваше сиятельство, – весело попросил он. – И, как говорится, – тут он искоса взглянул на Зигрид, – да здравствует Вильгельм Завоеватель!
– Что он хотел этим сказать? – спросила Зигрид небрежно, когда они с Ирис поднимались по лестнице.
– Ах… Всего лишь шутка, – ответила Ирис, сворачивая направо, откуда лестница вела во флигель эпохи Ренессанса.
– О… Ты ведь еще зайдешь ко мне? Я хотела бы провести с тобой еще часок, – воскликнула Зигрид удивленно.
– Я иду к тете Ольге, – ответила Ирис с холодком, но на самом деле сердце ее забилось от страха оказаться с Зигрид наедине.
Последняя с презрением скривила рот.
– Там ты долго не задержишься. Невыносимо слушать стенания тети Ольги по поводу Саши, Бориса и Фуксии. Да, и еще по поводу мигрени. По крайней мере, с меня на сегодня хватит. Так что увидимся позже, Ирис!
И с этими словами она вновь скользнула вниз по лестнице на улицу.
Ирис на секунду задумалась о бегстве, то есть о том, чтобы поскорее запереться у себя в комнате, но потом устыдилась собственной глупости и слабости. Что сделает ей Зигрид? Ничего. Но она же явно хочет остаться с ней наедине! Да – и тут Ирис внезапно осознала, что этого она и боится, боится того, что Зигрид может ей сказать.
Чуть помедлив, она вошла к мадам Кризопрас, которая, сложив руки на животе, переваривала пищу, устроившись у балконной двери, под лампой с розовым абажуром, и была очень расположена вздремнуть, ибо бокал мадеры, а также поданные специально для нее бокальчики старого рейнского вина и еще более старого бургундского, да еще полбутылочки очень вкусного охлажденного шампанского «Поммери Грено» сделали свое дело, сыграв на руку богу Морфею.
– Ваш повар готовит совершенно восхитительное трюфельное пюре, – пробормотала она сонно. – И десерт выше всяких похвал. Я хотела бы получить рецепт. Что за странная музыка была внизу? Это не ты играла на скрипке? А потом эта отвратительная какофония…
Ирис рассказала мадам Кризопрас о телеграмме Хохвальда, и после короткого обмена репликами о том о сем генеральша, все чаще подавляя зевоту, объявила, что ей пора укладываться спать. Теперь и Ирис отправилась в свои покои, навестила спящего сына и затем скользнула в гардеробную, примыкавшую к спальне, и осторожно задвинула за собой засов. И с облегчением вздохнула – она почувствовала себя в безопасности, защищенной. Защищенной от кого? От Зигрид? В собственном доме?
«Скорее бы Марсель вернулся», – подумала она, снимая платье и начиная распускать волосы. И вдруг услышала снаружи легкие, совсем легкие шаги и увидела, как качнулась ручка двери, как будто кто-то снаружи попробовал на нее нажать. И еще раз…
Теперь она услышала голос горничной, которая неожиданно вышла из своей комнаты, расположенной прямо напротив.
– Ах… Вы здесь, милостивая графиня? Простите, я хотела лишь узнать, кто здесь ходит…
– Я кое-что хотела взять для княгини из ее гардеробной, – раздался голос Зигрид. – Почему заперто?
– Ее сиятельство отправилась в постель и не желает, чтобы ее беспокоили.
– В постель? Уже? Так рано? Она же только что была на ногах!
Небольшая пауза. Потом Зигрид заговорила снова:
– Не поверю, чтобы моя сестра уже уснула, – проведите меня к ней в спальню!
– Простите, графиня, я не могу. Во-первых, заперто…
– В спальню же есть еще входы: через коридор, через гардеробную князя.
– Ее сиятельство на ночь всегда закрывается.
– Но я хотела бы поговорить с княгиней еще сегодня! – нетерпеливо воскликнула Зигрид.
– Я имею совершенно определенные распоряжения, графиня…
– Ну хорошо! – произнесла Зигрид коротко, и Ирис, которая застыла внутри комнаты, с облегчением вздохнула, услышав, что сестра уходит.
Вскоре после этого ее окликнули снаружи, так как окно было открыто и свет еще горел.
– Ирис! Ирис!
Выхода не оставалось, пришлось подойти к окну.
– Что, Зигрид?
– На улице так хорошо – спускайся же!
– Я уже разделась.
– Неужели? Так давай я к тебе поднимусь…
– Спасибо, Зигрид! Не сегодня. Я ужасно устала.
– Мне надо с тобой поговорить, Ирис!
– На самом деле, не сегодня! Прошу! К тому же Марсель сказал мне, что все с тобой обсудил.
Зигрид засмеялась – негармоничным, невеселым смехом, который действовал Ирис на нервы.
– А, ты имеешь в виду – по поводу благородного рыцаря из Мареммы? – воскликнула она. – Я пожелала ему счастливого пути. Но если бы речь зашла о самом Марселе, ты и в этом случае слишком утомлена, чтобы послушать?
– Да, – отрезала Ирис и закрыла окно.
С какой стати Зигрид печалиться о Марселе? Ее возмутила сама мысль об этом. Все эти крики с улицы, так сказать… Она ничего не могла и не хотела слушать из того, что Зигрид намеревалась поведать. Все, что ей нужно знать, Марсель рассказал бы сам.
Обеспокоенная, испуганная вызывающим и необычным поведением Зигрид, Ирис долго не могла заснуть, и в течение большей части ночи ей время от времени казалось, будто она слышит легкие шаги в коридоре, которые затихают у ее двери. Еще ей казалось, что все двери, ведущие в ее спальню, проверяют одну за другой: заперты ли они, и каждый раз, когда, уловив очень тихое движение вверх и вниз одной из хорошо смазанных дверных ручек, она садилась в своей постели с быстро колотящимся сердцем: «Зигрид… Это Зигрид! Зачем она бродит в ночной тишине? Что ей нужно?»
Когда начало светать, Ирис наконец заснула и видела сны, сны, пока ее не разбудил яркий солнечный свет, – она поднялась абсолютно разбитая. Ей вновь привиделся старый сон: красивая бледная женщина, которая держит свои волосы в руках, – женщина в черном платье, с красной полосой вокруг шеи, шептала не переставая: «Не слушай ее. Она хочет сказать тебе нечто ужасное, хочет сделать тебя несчастной. Держись от нее подальше. Отказаться так тяжело, так страшно. Пусть он защитит тебя, а ее не слушай, иначе не найти мне покоя во веки веков, и тебе тоже».
И Ирис слушала и слушала эти слова, этот голос, пока не проснулась. «Значат ли что-нибудь сны? – думала она, утомленно глядя на солнечный луч, скользивший по полу. – Снова и снова одна и та же женщина с волосами в руках, с темно-красными розами. Хотела бы я знать, известно ли Марселю про это странное дело с волосами».
Между тем Зигрид внизу, у стола с завтраком, появилась довольно рано и казалась несколько возбужденной: щеки ее горели, руки странно и безостановочно двигались. Профессор позавтракал раньше, мадам Кризопрас, как обычно, – наверху, в своей комнате, и, хотя теперь Зигрид ждала и ждала, спрашивая о княгине, ей неизменно отвечали, что та еще почивает.
Затем явился Ратайчак с почтовыми сумками и положил на стол, там, где обычно сидела Ирис, два письма. Когда он вышел, Зигрид изучила оба конверта. Один, явно отправленный с дороги, был надписан почерком Хохвальда. «Любовные признания для нее», – пробормотала Зигрид, скривившись. Но когда она взяла в руки другое письмо, с почтовым штемпелем Цюриха, у нее возникло странное ощущение. Покрутив конверт в тонких пальцах, Зигрид вернула его на место и зашагала – нет, заметалась – туда-сюда по просторной комнате. Затаив дыхание, снова остановилась перед письмом.
– Почерк изменен, но это рука Спини, – пробормотала она. – Что же еще он мог ей написать, кроме этого – ему известного? И, конечно, из мести! Если бы он знал, какой груз этим снимет с меня… Исчезнет даже тень любого подозрения. Если бы все удалось, если бы он снял это с меня… Мне не пришлось бы опасаться угодить Марселю на глаза. Правда, лишь сначала, потом он будет мне только благодарен. Если б я только могла за ней пронаблюдать – она же меня избегает и не выносит… Если…
В тот же миг Зигрид услышала голос Ирис, которая отдавала распоряжения няне, куда той пойти гулять с малышом. Зигрид быстро осмотрелась и в следующее мгновение скрылась за четырехчастной японской ширмой, стоявшей точно напротив того места, где за круглым большим столом, который предназначался для завтрака, обычно сидела хозяйка дома. Между шарнирами двух крыльев ширмы оказалась прекрасная точка обзора, в чем Зигрид тотчас удостоверилась. Но что, если Ирис заметит ее за ширмой, что тогда? Тогда, быстро решила она, надо опуститься в стоящее рядом кресло-качалку и прикинуться спящей…
На дальнейшие рассуждения времени не осталось, ибо дверь уже распахнулась и появилась Ирис, в одно мгновение обежавшая комнату взглядом. Потом она опустилась на стул в привычном месте, сделала огонек под серебряным чайником чуть сильнее, налила в чашку заварку, долила ее кипятком, придвинула поближе к себе фарфоровую ажурную вазочку с печеньем, быстро выбрала одно – и только затем увидела письма.
«Она начнет понимать, это мне на пользу», – думала Зигрид, жадными глазами наблюдая сквозь узкую щель за действиями Ирис.
Последняя, конечно, прежде распечатала письмо супруга, и во время чтения счастливая улыбка играла у нее на губах, заставляя сердце подсматривающей сжиматься от безумной ревности, от приступов способной на все ужасной зависти. А когда Зигрид увидела, как Ирис, перед тем как сложить письмо, нежно его поцеловала и прижала к своей мягкой щеке, и целый счастливый мир светился в ее ясных и невинных глазах, Зигрид едва не потеряла контроль над собой… Но она подавила вопль ярости и осталась неподвижной, лишь выдохнула, так что Ирис, не будь ее мысли слишком заняты содержанием письма, которое она прижимала к себе с прояснившимся лицом, могла бы и услышать:
– Жалкая, вот что решит твою судьбу!
Склонившись над другим письмом, Ирис качнула головой, словно в недоумении, кому бы пришло в голову ей писать, потом без особого интереса вскрыла конверт и начала читать… Остановилась, перевернула лист, снова покачала головой, начала читать вновь и читала, не отрываясь, до конца, а затем (Зигрид показалось, что целую вечность) сидела неподвижно, подпирая голову рукой, словно дремала.
Наконец, она поднялась, и Зигрид с радостью увидела, что Ирис будто вышла из ада: исчез любой намек на улыбку, прекрасное лицо побледнело, и даже губы у нее побелели, а взгляд, блуждавший по комнате, стал взглядом затравленного зверя. Вокруг прелестного рта залегли складки боли и муки, которые могли бы тронуть даже камень…
Дрожащими пальцами Ирис сложила второе письмо и медленно, будто ей пришлось тянуть за собой непомерный груз, покинула комнату, оставив на столе едва тронутый завтрак.
Тут из-за ширмы выскочила Зигрид – щеки ее еще сильнее пылали горячечным румянцем, глаза зловеще горели, и с губ ее сорвался изо всех сил подавляемый тихий хриплый вопль.
– Он сделал это для меня! – кричала она в свой носовой платок, она должна была кричать, должна, иначе это убило бы ее. – Он сделал это для меня – она ранена, смертельно ранена! Я видела это. Теперь она не сможет так радостно смеяться – никогда больше! Никогда! Никогда! Никогда!
Казалось, Зигрид содрогается в конвульсиях – она пошатнулась и упала на колени, на ее губах выступила пена, она захрипела, будто находилась при смерти. И все же вновь поднялась, тяжело дыша, и на подгибающихся ногах, с вытянутыми, как у слепой, руками сделала несколько шагов к открытой в сад двери, пошатываясь, выбралась на яркий солнечный свет, а затем скрылась за тисовым кустарником справа.
Когда же спустя пару часов она вернулась в замок, то держалась уверенно и прямо, как всегда: с ее лица сошла горячечная краснота, и только губы были сжаты плотнее, чем обычно…
– Где княгиня? – спросила она камердинера, которого встретила в дверях столовой.
– Ее сиятельство пожелала отдохнуть после плохой ночи и после завтрака ушла в свой будуар, – таков был полный почтения ответ Ратайчака.
Зигрид кивнула и пошла дальше.
«Не упустила ли я время? – думала она. – Глупая, позволила этой мысли себя одолеть!»
За ланчем четверо жителей Хохвальда сошлись вместе – Ирис была так бледна и грустна, что мадам Кризопрас и профессор всерьез уговаривали ее как следует отдохнуть. Опять во время трапезы доставили телеграмму от Марселя, которую Ирис молча протянула золовке. Текст гласил:
«Наконец прибыли. Винкель после представления сегодня ночью уехал. Мы, прибыв в “Гранд-отель”, задержали отъезд Фуксии. Борис одержал победу. Я выступал парламентером. В любом случае завтра к вечеру буду. Приветствую. Марсель».
– Борис! J’en suis stupéfaite![269] – пробормотала мадам Кризопрас, возвращая телеграмму Ирис и беспомощно на нее глядя, на что та в других обстоятельствах непременно ответила бы улыбкой. Сегодня же, казалось, ее рот разучился улыбаться и солнце в ее глазах погасло.
Маленький профессор, поднявшись из-за стола, безостановочно щелкал суставами своих коротких толстых пальцев – ужасная привычка, говоря откровенно, но Ирис, перед которой он задержался, едва ли это заметила.
– Повторим наш маленький променадец и сегодня? – спросил он.
– Лучше попозже, – механически ответила она.
И сотрапезники разбрелись по своим делам.
Было жарко, полуденный зной плыл над морем, замком и садом, и если бы пестрый круг насекомых не звенел в горячем воздухе, то внутри и снаружи стояла бы мертвая тишина, так как даже малыш Зигфрид уснул – душистые кружевные завесы вокруг кроватки оберегали его покой от жужжащих мух.
А по замку, словно погрузившемуся в колдовской сон, легким ровным шагом скользила серая фигура – Зигрид Эрленштайн. На нее томная атмосфера полуденного времени, казалось, совсем не оказала воздействия: в глазах горел странный огонь, щеки были бледными, и, когда она встала перед дверями в будуар Ирис, по ее телу как будто даже пробежал озноб.
Она постучалась и, не дожидаясь разрешения, вошла в комнату, самое интимное убежище Ирис, ее buen retiro[270], где любовь собрала все, что может предложить богатство и тонкий вкус, дабы создать в четырех стенах маленькую волшебную страну. Здесь властвовали розовый и серебро: на стенах в резных посеребренных рамах панелей красовался розовый атлас с серебряным узором в богатейшем рокайльном вкусе, он служил портьерами у дверей и занавесями на окнах поверх роскошных кружевных штор, тем же ценным материалом была обтянута мебель всех сортов – от изящнейшего пульта для письма до шкафа с раритетами, от легкого плетеного стула до этажерки, от подставки для книг до шифоньера, – украшенная к тому же богатой посеребренной резьбой и покрытая розовым лаком; и все это, казалось, было призвано хранить сокровища всякого рода: наполненные розами чаши, рамки для фотографий – и кто знает, что еще… Короче говоря, это было пространство, которое безупречно подчеркивало изысканную, светлую красоту Ирис.
Зигрид вошла в будуар неохотно, хотя здесь над камином доминировал превосходный портрет князя и она могла впиться голодными глазами в черты того, кто завладел ее сердцем. Однако каждая мелочь здесь говорила и о его «идолопоклоннической» любви к Ирис, как Зигрид называла это чувство в горечи своего сердца, терзаемого изнутри отвратительной, желтой, подлой завистью, делавшей ее безумной в ненависти к бедному ласковому существу, которое она девятнадцать лет называла своей сестрой.
Ирис сидела, откинув голову, в глубоком кресле, крепко прижимая к себе какую-то бумагу. Когда вошла Зигрид, она устало подняла голову.
– Это ты? Я как раз собиралась к тебе… – кротко проговорила она.
Глаза Зигрид торжествующе блеснули.
– Да? – спросила она и затаила дыхание.
Ирис некоторое время молчала – рот ее дрогнул, как от боли, глаза сухо блестели, но в любой миг, казалось, могли наполниться слезами, а взгляд был словно обращен в себя. Однако, когда Зигрид скользнула по комнате и опустилась в кресло поодаль, повернутое спиной к окну, через полузакрытые жалюзи которого пробивался лишь розоватый полусвет, Ирис сделала над собой усилие и тихо заговорила:
– Я сегодня получила одно письмо – анонимное. Марсель говорит… и наш отец тоже так считал, что анонимные письма – это трусость и не стоит обращать на них внимание. Правда, это ведь трусость – нападать исподтишка, ранить кого-то. Вот и меня сегодня ранили, и не знаю, как быть, если правда то, что эта трусливая рука мне написала. Возможно, ты, Зигрид, знаешь, правда ли это.
– Ты пугаешь меня, Ирис. О чем ты? – лицемерно проговорила Зигрид, сердце ее дико колотилось. Внутри она ликовала: «Я на пороге рая!»
– Я… я не могу об этом говорить, – сказала Ирис с мукой. – Прочти письмо.
– Это? – И Зигрид потянулась за листом бумаги у Ирис в пальцах.
– О нет! – воскликнула та, отдергивая руку. – Не это… Это пара строк от Марселя, их оставлю при себе – это мое утешение. У нас же не было долгой помолвки, переписки – это вообще единственное письмо, которое я от него получила…
И она вытащила из кармана своего платья другое письмо – то самое «письмо Урии»[271] – и протянула его Зигрид, которая его развернула и начала жадно читать:
Мадам, пришло время просветить Вас по поводу семейных связей, которые Вам, кажется, по сию пору неведомы. И все же должно стать Вам известно, что Вы приобрели право носить имя Эрленштайн только посредством удочерения? Вы дочь женщины, которая убила своего супруга и закончила жизнь на эшафоте. Кто ваш отец, почему граф Эрленштайн вас удочерил – это не было тайной для вашей семьи. Спросите же ту, которая с подлинным величием души несет бесчестье называться вашей сестрой.
P. S. Ваш супруг, мадам, не может бросить в вас камень. В глубинах его замка кроется свидетельство его преступления, освещенное красным светом. Спросите его, и он побледнеет…
Зигрид легко могла бы пересказать все содержание письма с первой строчки, ибо прилежнейшим образом выводимые немецкие буквы и стилистические обороты, выдававшие руку иностранца, точно указали ей на отправителя. Кроме того, она знала манеру Спини писать на немецком: сложности, которые он испытывал, чтобы ясно высказываться на этом языке, не позволили ему эту манеру замаскировать полностью, так что для Зигрид след дьявола проступал в каждом тщательно выверенном слове. Но она, конечно, не стала об этом говорить. Она не рассказала Спини о том, что Хохвальд все знал о происхождении Ирис, но помнила, что тот извлек из безобидных рассказов старого священника. И если бы она еще сомневалась в происхождении письма, мелодраматическая концовка все равно выдавала кавалера. «Спросите его, и он побледнеет». Это было как из «Измученного рыцаря-разбойника»[272].
– Ну? – со страхом спросила Ирис после паузы.
Но глаза Зигрид все еще были прикованы к постскриптуму, который открыл ей то, что у другой еще могло вызвать сомнения.
– Ты будешь спрашивать Марселя про красный свет? – поинтересовалась она вместо ответа.
– О Зигрид! – воскликнула Ирис с упреком. – Я бы постыдилась! Повторить перед ним такую жалкую ложь!
– Но если сомнения закрались…
– Сомнения в Марселе? Ты не знаешь, что говоришь, Зигрид! Из-за этого постскриптума мне следовало бы немедленно уничтожить это письмо… Если бы только не другое, не то, что касается меня…
Она испуганно остановилась и взглянула на Зигрид, которая смотрела прямо перед собой.
– Зигрид, правда то, что этот жалкий, презренный нарушитель спокойствия и доносчик… написал обо мне?
– Да! – сказала Зигрид громко, твердо и не глядя на Ирис.
Та со стоном снова откинулась на своем кресле.
– С какого времени ты знаешь? От кого узнала ты, когда мне ничего не известно? – вскричала она с тоской.
– Что тебе за дело? Я носила в себе это достаточно долго и тяжело, – последовал холодный, небрежный ответ, от которого Ирис вздрогнула.
– Это жестоко с твоей стороны, Зигрид, – сказала она с упреком, – вдвойне жестоко, так как наши… твои родители никогда не показывали, как тяжело им это дается, и не давали мне ничего, кроме любви.
– К сожалению… Это была любовь, отнятая у меня.
Возмущенная Ирис поднялась.
– Как ты можешь бросать им, в могиле, упрек за тот венец, который, возможно, даровал им сам Господь? – воскликнула она дрожащим голосом.
Зигрид вздрогнула, но плотно сжала губы и промолчала. Ирис тем временем совладала с собой и произнесла, как всегда, мягко:
– Я не буду спорить с тобой об этом, ибо для меня полученное от твоих родителей так свято, так неизбывно скрыто в моем сердце, что мне больно в такой банальной манере рассуждать об этом. То, что они для меня сделали, столь значительно и великодушно, что должно сиять пред Божьим ликом подобно солнцу; вижу это только сейчас, когда грубая и бесчувственная рука сорвала с моих глаз повязку. Но раз уж это произошло, я хотела бы узнать больше. Кем были мои родители, Зигрид?
Та ответила не сразу. Слова Ирис задели в ее сердце какую-то глухо прозвучавшую струну, но Зигрид почувствовала лишь вибрацию, не звук, ибо большее не могло проникнуть сквозь окружившую ее броню ненависти и зависти. И к тому же она размышляла, сказать Ирис правду или лучше пусть считает, что ее рождение запятнано позором.
И, раздумывая, в качестве ответа она лишь пожала плечами.
Потрясенная Ирис отвернулась и подошла к окну, Зигрид же тем временем опомнилась.
– У моего отца была сестра, – бросила она через плечо.
Ирис повернулась к ней.
– Она и была твоей матерью. Ее приговорили к смерти, и умерла она на эшафоте, потому что убила своего супруга, – добавила Зигрид жестко, безучастно и с презрительной горечью добавила: – И вот дитя убийцы, это кукушкино яйцо мои родители забрали и принесли в свой дом, ко мне, к своему собственному ребенку, – как сестру! До конца жизни я им этого не забуду, не прощу эту несправедливость!
Но Ирис больше не слышала ее слов – в ней продолжало звучать только объяснение. Она подошла к письменному столу и достала из выдвижного ящика тот самый белый марокеновый футляр, который отдал ей однажды граф Эрленштайн, и пока она молча рассматривала оба портрета в нем, тяжелые, горячие капли катились из ее глаз – предвестники потока слез, который должен был бы хлынуть и облегчить ее страдания, если… если Зигрид имела бы терпение. Но она встала из кресла и на пару шагов приблизилась к тому месту, где застыла Ирис.
– Ну? – потребовала она реакции, раздраженная молчанием последней.
Ирис не поднимала глаз – она боялась потерять самообладание и обнажить перед Зигрид свою боль.
– Не могла бы ты оставить меня одну? – тихо попросила Ирис. – Мне надо все это осознать, прийти в себя и понять, как нести этот груз.
– А потом? – жестко поинтересовалась Зигрид. – Потом я снова могу явиться, чтобы ты расспросила меня о деталях, так? Не утруждай себя, так как деталей я не знаю и не хочу знать. Но возможно… Тогда этот случай с Равенсбергом определенно был одним из сause célèbre[273] – возможно, Марсель сможет тебе рассказать об этом побольше!
– Марсель… – как смертельный вскрик сорвалось это имя с губ Ирис.
– Да, Марсель! Он наверняка еще об этом помнит, – безжалостно продолжала Зигрид. – Как же он будет ошеломлен, узнав, что его жена – дочь наводящей ужас преступницы!
Смертельно побледнев, Ирис схватилась за спинку стула, чтобы не упасть, слезы в ее глазах иссякли, быстро и с отчаянием посмотрела она на Зигрид, а потом перевела взгляд на портрет Хохвальда над камином.
– Марсель! – повторила она тихо, словно угасая, неописуемо горько, потом прижала обе руки к сердцу, и бесконечное страдание проступило на ее прекрасном лице.
– Да, Марсель! – воскликнула Зигрид громко и пронзительно, ее ноздри раздувались. – Что будет с ним, как переживет он такое пятно на своем гербе! И поверит ли он, сможет ли поверить, что ты не обманула его относительно своей персоны намеренно? – Зигрид сама удивилась, как легко вся эта ложь слетела с ее губ, прозвучав вполне убедительно даже для нее самой. – И ужас, который охватит его от твоего присутствия рядом, если только он тебя не покинет. Но он должен расстаться с тобой, иначе ему придется всю жизнь носить на себе это позорное пятно. Достаточно и того, что его ребенок отмечен каиновым знаком, и потому нельзя будет упускать его из виду. О, ты должна радоваться, если он просто отошлет тебя. Сильно радоваться! И потом – кто знает! – не вздумаешь ли ты однажды последовать примеру своей преступной матери?
Зигрид говорила все быстрее и быстрее – ее глаза горели, руки дрожали, она теряла контроль над собой с каждым словом, и взгляд ее впивался в искаженное болью бледное лицо напротив. Лишь тихий стон боли сорвался с губ Ирис.
– Зигрид, почему ты мучаешь меня? – спросила она так кротко, что другую это могло бы привести в чувство.
Но именно справедливый, к небесам вопиющий упрек в этих простых и смиренных словах лишил Зигрид остатков здравого смысла. Как тигрица набросилась она на Ирис и, схватив за плечи, начала дико трясти ее.
– Почему я мучаю тебя? – кричала она, скрежеща зубами, с очевидно безумными глазами. – Да потому, что мне нравится мучить тебя – это удовольствие для меня, ты камень на моем пути, ты позорное пятно нашего, его дома! Почему я мучаю тебя? Почему ненавижу тебя так, как никогда и не думала, что смогу кого-то возненавидеть? Потому что ты украла половину любви моей матери, ровно половину, ибо она была чрезвычайно справедлива! Потому что ты похитила три четверти любви моего отца, ибо он любил тебя, хотя это и противоестественно. И я ненавижу тебя до смерти, ибо я снова и снова оказываюсь Марфой, а ты – Марией, которая избрана для лучшей доли, и потому, что ты у меня украла всю любовь мужчины, которого я, я полюбила с первого взгляда!
И с этим она оттолкнула Ирис от себя, так что та пошатнулась и, несомненно, упала бы, если б не схватилась за мебель.
Одну, две, три минуты в розовом будуаре царила мертвая тишина, такая тишина, что тиканье маленьких часов в стиле рококо, стоявших на письменном столе, звучало подобно ударам молота. Затем Ирис вытянула руку и указала на дверь.
– Уходи! – сказала она мягко, но решительно, что мигом привело Зигрид в чувство.
– Ирис… – хрипло начала она, с прерывающимся дыханием и пересохшими вмиг губами, но Ирис повторила свое движение.
– Уходи! – произнесла она еще раз и с некоторым усилием добавила: – Будет лучше, если мы увидимся не раньше, чем Марсель решит, что именно я должна тебе ответить. Я сама… Мне не хотелось бы быть несправедливой, но в данный момент я вполне способна на это. Уходи!
Зигрид испугалась до глубины души.
– Ты ничего не скажешь Марселю! – вскричала она.
– Скажу. Уходи! Не заставляй меня повторять еще раз, – ответила Ирис, холодная, бледная, тихо, изо всех сил стараясь говорить спокойно.
Зигрид стояла как вкопанная.
– Решим дело иначе, – произнесла она, глядя перед собой, с ужасающим спокойствием.
И при этом она остановила на Ирис взгляд, и казалось, из глаз ее сыпались искры, и последняя, слишком глубоко раненная собственным страданием и вспышкой безумия Зигрид, слишком гордая, чтобы повторять сказанное еще раз, выдержала этот взгляд и еще раз молча указала на дверь…
А потом перед ее глазами все начало расплываться в тумане… Туман волновался и тянулся по розовой комнате, лицо Зигрид расплылось и превратилось в ничто, и только ее глаза, светлые, холодные, сверкающие глаза мерцали в пустоте, и этот ее взгляд проникал в Ирис, и она должна была, должна была в эти глаза смотреть, пусть это и стоило бы ей жизни…
Ее охватил смертельный страх: она хотела идти, но ноги приросли к месту, она хотела дотянуться до кнопки электрического звонка, но руки тяжело повисли вдоль тела, у нее не получалось их поднять, она хотела закричать, но не могла сделать вдох. В ушах у нее шумело, мысли кружились вокруг нее хороводом все быстрее и исчезали, исчезали в необозримой дали… Теперь туман затянул и эти ужасные глаза там, в пустоте, – и с глухим стуком Ирис упала на пол рядом с софой.
Мигом Зигрид оказалась рядом и подтащила Ирис так, что голова ее теперь лежала на краю софы. Потом она сделала для верности еще несколько пассов руками над лицом Ирис.
– Ты спишь? – спросила она.
– Сплю, – раздался спокойный ответ.
Зигрид взяла белый марокеновый футляр и вложила Ирис в руку.
– Что ты видишь?
– Я вижу женщину, которая держит в руке свои волосы, – сказала Ирис без колебаний. – Она умоляюще протягивает руки ко мне… Она ужасно взволнована и грозит тебе кулаком. О, и там… там стоит… Я его не знаю – там стоит мужчина. Он прижал левую руку к своему виску и смотрит на меня – моими собственными глазами. Нет же, я знаю его! Его портрет в том белом футляре…
Зигрид забрала футляр из руки Ирис.
– Я больше ничего не вижу, – выдохнула Ирис сонно.
– Больше и не надо, – пробормотала Зигрид. – Мне нужно было только узнать, достаточно ли подействовал гипноз. Ирис, слушай меня.
– Я слушаю.
Зигрид опустилась на колени рядом с безвольно лежащим телом и протянула правую руку к ее плечу, легко его коснувшись, и все же Ирис сжалась, как от боли.
– Ирис, – начала Зигрид, которая прекрасно заметила этот знак, – ты забудешь все сказанное сегодня в этой комнате, все, за исключением того, что я подтвердила тебе правдивость письма. Ты меня поняла?
– Да, – сказала Ирис.
– Я тебе это приказываю!
– Да.
– Ты послушаешься?
– Да.
– Дальше. Я приказываю тебе, чтобы после этого открытия жизнь стала для тебя невыносимой. Тебе нельзя продолжать жить и оставаться позорным пятном в судьбе супруга. Понимаешь меня?
Голова Ирис заметалась на краю софы туда-сюда, ее дыхание стало тяжелым, она почти хрипела.
– Сжалься… Я не могу, я так счастлива, – пробормотала она.
Зигрид сильнее сжала рукой плечо спящей, так что та вскрикнула от боли.
– Ты будешь делать, что я тебе прикажу. Будешь?
– Нет… нет!
Ирис предприняла слабую бесполезную попытку сопротивления. Теперь Зигрид положила и левую свою руку на правое плечо Ирис и настолько сконцентрировала свою энергию во взгляде, что сама едва выдерживала это психическое напряжение…
– Ты будешь делать, что я велю!
– Да, – вырвалось у Ирис, как предсмертный стон.
– Впредь ты будешь… – начала Зигрид снова, но ее собственные силы были на исходе. Холодный пот заливал лоб, судорога свела ее члены, пена показалась на губах – она потеряла сознание и опрокинулась на спину.
Придя в себя, она приподнялась и с недоумением настороженно огляделась, ей понадобилось некоторое время, чтобы осознать, где она.
– Марсель! – вскрикнула она и подняла руку ко лбу, будто защищаясь от удара.
Но все оставалось неизменным, и она с ужасом обвела комнату взглядом… Нет, это лишь портрет Марселя, это он испугал ее. Да, она в будуаре Ирис. А Ирис? Лежит у софы, голова на краю, бледная, как белая лилия… Она умерла?
Зигрид в ужасе вскочила – в ужасе, несмотря на то что сама приказала ей не жить больше! Нет, Ирис была жива, в тишине отчетливо слышалось слабое дыхание, она лишь по чужой воле погрузилась в глубокий-глубокий искусственный сон.
Взгляд Зигрид остановился на маленьких настольных часах, стоявших на письменном столе, – она испугалась, что уже наступил вечер, но на самом деле не прошло еще и часа с того момента, как она вошла в комнату Ирис. Тем лучше.
С сомнением посмотрела она на спящую – следует ли довести эксперимент до конца? С опаской она огляделась еще раз. Нет, не под взглядом этих нарисованных глаз… Она боялась глаз Хохвальда, боялась, что тот откроет рот и заговорит с ней… Что скажет он? Убийственные слова.
«Разбужу ее», – думала она, косясь в сторону портрета и опускаясь на колени перед Ирис и снова возлагая руку на ее плечо.
Но Ирис…
Ирис нельзя жить. Ирис – это позорное пятно на ее и его именах! Что же ей делать с Ирис? Она не хотела становиться убийцей! Ни за что. Как она могла бы так осквернить свои руки! Так поступила мать Ирис, и чем дело кончилось?.. Но если внушить Ирис мысль о самоубийстве, кто сможет доказать, что это сделала она, что она убила? Ирис не должна знать, что эта мысль возникла не у нее, – верно, вот решение и найдено, осталось лишь осуществить его.
– Ирис, ты слышишь меня? – спросила Зигрид.
– Да.
– Я приказываю тебе забыть, что это я велела тебе считать твою жизнь отныне несовместимой со счастьем и честью твоего мужа. Забудешь?
– Забуду, – вздохнула Ирис, и выглядела она при этом как полуувядший цветок.
Но Зигрид давно перешла грань, на которой еще возможно отступить, где есть сострадание и человеческое сердце еще способно к живому движению.
– Проснись! – приказала она и слегка подула на Ирис.
Но это произошло не сразу, ей пришлось повторить, прежде чем Ирис открыла глаза и начала приходить в себя. Тогда Зигрид встала и тихонько выскользнула из ее комнаты, вернулась в свою и там уснула среди безумной круговерти мыслей, в центре которой она с триумфом стояла рука об руку с князем Хохвальдом.
«Он полюбит меня!» – рефреном звучало в ее мысленных экстатических песнях, и ей не приходило на ум, что ее душа уже запятнана кровью Ирис, ибо что еще требовалось? Вследствие ее желаний каинов знак уже запечатлелся на ней.
А Ирис?
Когда она очнулась, то все еще лежала на том же месте и лишь постепенно оказалась в состоянии собраться с мыслями. Что же произошло с того момента, как она вошла в комнату? У нее была Зигрид, она дала ей прочесть анонимное письмо, и Зигрид сказала, что все написанное правда, а потом… Потом Зигрид ушла. Точно! Она ушла. Больше ничего Ирис припомнить не могла: обсуждали они еще что-то? И что? Ничего. Да и что еще могло быть важно по сравнению с ужасным пониманием: все, что настрочил исподтишка тот трусливый писака, – правда.
Правда! Она, избалованная счастливица, счастливая жена благороднейшего мужчины, еще более счастливая мать прелестного ребенка, она – дочь преступницы, жизнь которой оборвалась под топором палача.
Такая ужасная, такая отвратительная, такая фантастическая идея, в нее почти невозможно поверить. И все же это правда?
Неловко – все тело у нее болело – Ирис поднялась, и первый же ее взгляд упал на письмо. Она подняла его и засунула в карман платья, со стоном вновь, еще раз открыла белый футляр и внимательно рассмотрела оба портрета. Значит, прекрасный женский образ в венке из белых роз в волосах – ее мать… Ах, когда этот портрет создавался, она еще простодушно украшала себя белыми розами, и ничто еще не запятнало ее чистую душу. Что сделало ее преступницей? Безумие? В сердце Ирис поднялось бесконечное сочувствие к этой бедной потерянной душе, и это сочувствие, слезы ребенка, горячие и быстро капавшие на защитное стекло над портретом, оттеснили тот оцепеняющий ужас, который неизменно охватывал ее при взгляде на этот образ… Возможно, ангел подхватил эти слезы и отнес к Божьему престолу, чтобы смыть ими присохшую к рукам несчастной кровь, кровь, которая здесь, на земле, нашла свое искупление, – но искупила ли она свою вину на небесах?
Но слезы не принесли Ирис облечения, ее сердце теперь разрывалось от новой мысли: как это перенесет Марсель? Хотя на этот вопрос она ответила себе сама: он, конечно, ничего не позволит ей заметить и ей не придется поплатиться за то, что он ощутит, совершив это открытие, поняв все произошедшее. Скрыть произошедшее от него даже не приходило ей в голову – это было бы несправедливо. Но что будет твориться в его душе, как ранит его ужасная мысль, что она, его жена, мать его сына и наследника, – дочь женщины, осужденной по закону, закончившей жизнь на эшафоте, имя которой опозорено, втоптано в грязь злыми, злыми лживыми языками, пером жадных до сенсаций газетных репортеров!
О, какая мука думать об этом!
И ему, Марселю, придется до конца жизни тащить на себе эти вериги, при случае и на его сына станут показывать пальцем и шептать: «Его мать – дочь той самой Марии Равенсберг… Ну, вы знаете!»
И его мир тоже заклеймит каиновым знаком.
А если бы ее больше не было, не исчезло бы это пятно из его жизни, из жизни Марселя?
«Да, – прозвучало в ней громко, – тебе нельзя больше жить, если ты его любишь. Ты должна освободить его от этого позорного пятна, ты должна смыть это бесчестье с его имени и из его жизни».
Ирис испугалась собственных мыслей, которые были так чужды ее натуре и так мало согласовались с характером ее супруга. У нее возникло глухое ощущение, что эти мысли исходят не от нее самой, – словно кто-то говорил это рядом с ней, близко к ее уху, говорил голосом, который казался ей знакомым…
Или она сама все это выдумала?
Запутавшись, Ирис закрыла глаза, и вот тут это произошло снова. Она поспешила к окну, подняла жалюзи, открыла створки и позволила устремиться в комнату жаркому летнему воздуху – с ним ворвалась и волна цветочных ароматов, но все напрасно: эта мысль снова пришла и, как ни старалась Ирис прогнать ее, думая о другом, возникала снова, и снова, и снова.
Охваченная безумным страхом, она поспешила в комнату сына и склонилась над сопящим прелестным малышом, впитывая его легкое дыхание, словно это ангельское дуновение призвано было ее спасти… но напрасно, и здесь в ее ушах пело и звучало: «Жизнь стала для тебя невозможной – ты должна умереть, чтобы избавить его от этого позора, которого он не может, не должен терпеть!»
Невыносимый ужас охватил Ирис – смертная мгла сгустилась, и она почувствовала ее холодное дыхание и безвольно ощутила ее неминуемое приближение, и в то же время ее сердце билось: «Жить! Жить! Я же не хочу умирать!»
Часы протекали в борьбе этих двух сил. Ее юное, здоровое, чистое сердце ни капли не сомневалось в чувствах мужа (ведь Ирис знала его так же хорошо, как саму себя) и лишь до смерти печалилось тем страданием, которое ей волей-неволей придется ему причинить, оно боролось с ее же рассудком – тот под каким-то необъяснимым нажимом требовал отчаяния и самоуничтожения, против чего восставала вся жизнерадостная натура молодой женщины. И все же она понимала, что проигрывает.
И сердце звучало все тише и слабее под напором неотступной мысли: «Ты должна умереть, тебе нельзя больше жить».
Неудивительно, что она впервые забыла свои обязанности хозяйки дома и, вновь отправив проснувшегося малыша гулять на свежем воздухе, вернулась в свою комнату и в мрачной задумчивости пропустила время чаепития! Мадам Кризопрас заняла ее место у чайной машины и оделила ароматным напитком Зигрид и профессора.
– Уж не заболела ли Ирис? – заметила слегка озабоченная мадам Ольга. – За ланчем она была сама не своя.
Зигрид пожала плечами, но не произнесла ни слова.
– Кстати, ты же заходила к ней днем – тебе не показалось, что она страдает? – спросила мадам Кризопрас бесхитростно.
– Я?.. Заходила днем? – как будто удивленно повторила Зигрид.
– Разве нет? – спросила старшая дама. – Да я и не знаю… Я просто спросила у Ратайчака, у себя ли все еще княгиня, и он сказал, что ему, мол, неизвестно и что графиня больше часа провела в будуаре у ее сиятельства…
– Этот Ратайчак сует свой нос в дела, которые никак его не касаются, я так считаю. Да это же чистый шпионаж! – раздраженно воскликнула Зигрид.
– О, оставь! – парировала мадам Кризопрас. – Ратайчак служит у моего брата больше двадцати лет и считает своим долгом знать, что происходит в доме, чтобы при необходимости всегда оказаться в нужном месте. Такого слугу сегодня днем с огнем не сыщешь, дражайший профессор! Зигрид, меня только удивляет, что ты спустя пару часов совершенно забыла о таком длительном визите к сестре, – добавила она простодушно.
Зигрид снова пожала плечами.
– Ну да, совершенно вылетело из головы, – подтвердила она. – Боже мой, это и не удивительно, в такую-то жару. И особенно когда так и не было сказано ничего интересного.
– Хм! – отреагировала вполне убежденно мадам Кризопрас, подавляя зевок.
Зигрид, на щеках которой рдели красные пятна и чье дыхание оставалось неровным, несмотря на заученно-вялый тон сказанного, взяла пирожное из серебряной чаши на чайном столе и подняла глаза.
– Боже мой, господин профессор, почему же вы не спускаете с меня глаз? – воскликнула она нервно и со злобой.
Доктор Глаухау тоже потянулся за пирожным.
– Ну, во-первых, допустим, это просто приятно, – сказал он, мило улыбаясь. – Во-вторых, вам же известна поговорка: и кошке не возбраняется смотреть на короля?
Зигрид презрительно скривила губы и бросила еще более презрительный взгляд на маленького профессора, который, наклонив голову, продолжал ласково на нее смотреть.
– Почему вы носите эти очки с круглыми линзами? – бесцеремонно спросила она. – Выпуклые круглые линзы? Это же выглядит как лягушачьи глаза!
– Однажды один студент на черной доске очень умело изобразил мой портрет и, обратным ходом по отношению к дарвиновской теории, в различных стадиях вывел из меня лягушку – дамы, это было замечательно нарисовано! Тем самым он доставил огромное удовольствие мне и другим тоже, и все же бедолага получил три дня карцера.
Славный профессор, казалось, был поглощен легкой болтовней, но при этом его решительно мучили угрызения совести из-за того, что он недостаточно позаботился об Ирис. Он доел свое пирожное и покинул дам, чтобы наверстать упущенное.
«Могу поспорить, у этой прекрасной белокурой бестии, Зигрид, рыльце в пушку, – размышлял он по пути. – Зачем она отпиралась, что была у сестры? Почему обзывала бедного Ратайчака шпионом? Зачем прикидывалась, что совершенно забыла о своем визите? Отчего вообще она так ненавидит дражайшее и милейшее ее сиятельство?»
– Ее сиятельство наверху, мой бесценный Ратайчак? – громко спросил он, так как встретил камердинера на лестнице.
– Так точно, господин профессор, – отрапортовал тот.
Профессору бросилось в глаза несколько озадаченное выражение его лица.
– Ну и что там? Ее сиятельство уж не больна ли? – спросил он серьезно.
– Не знаю, господин профессор, – ответил Ратайчак неуверенно. – Ее сиятельство очень бледная, к чаю, который я давеча отнес ей наверх, не притронулась. Обычно же от ее сиятельства только и слышишь «спасибо», да к этому «дорогой Ратайчак», и все с такой дружеской улыбкой. За малейшую услугу, честное слово, господин профессор!
– Могу представить, это вполне в ее духе, – кивнул он. – Ну и…
– Ее сиятельство совсем не обратила внимания, что я принес чай, не услышала, как я спросил указаний. И… господин профессор ведь не доктор!
– Не доктор. А в чем дело?
– Ну, у ее сиятельства такое лицо, будто у нее где-то что-то болит…
– Дорогой Ратайчак, я, к сожалению, не доктор, людей не лечу, – серьезно и с сердечным расположением ответил Глаухау, – но для порядка хотел бы на нее взглянуть.
Он кивнул и хотел идти дальше, но Ратайчак открыл рот, как будто хотел сказать что-то еще, и все же в нерешительности промолчал.
– Еще что-то, мой дорогой? – спросил профессор, от которого ничто не могло ускользнуть. – Может, вы хотели сказать, что ее сиятельство была не вполне здорова уже во время второго завтрака? Я тоже это заметил, – добавил он ободряюще.
– Так точно, господин профессор, и, наверное, потом ее сиятельству удалось бы немного успокоиться, но графиня Зигрид так долго пробыла у ее сиятельства… Я подумывал даже войти и спросить о какой-то поездке или что-нибудь в этом роде, потому что графиня Зигрид говорила очень громко и жестко, таким приказным тоном. Я не подслушивал, господин профессор… Тут все равно ничего не услышишь, из этих комнат, устланных коврами.
– Ну и? Вы вошли, дражайший мой Ратайчак?
Камердинер прочистил горло.
– Не посмел, – признался он. – Есть в графине Зигрид что-то такое… Она так надменно держится по отношению к нам, и это меня всегда так принижает, господин профессор, так как наши господа оба так дружелюбны и всегда относятся к нам по-людски, а не как к какой-то дубине…
– Так-так! Хм-хм! Ну и…
– И пока я так с собою судил да рядил, тут контесса Зигрид вышла, а я стоял шагах в десяти от двери, прямо перед ней, навытяжку, как на параде, рядом с напольными часами, но контесса меня, должно быть, вовсе и не заметила, так как даже не вздрогнула, когда проходила мимо, – белая как мел, и рот… словно ей хочется смеяться, но это был просто оскал, и глаза – такие горящие, такие жадные глаза. Она, верно, очень злилась на ее сиятельство!
– Так-так! Хм! Хм! – снова сказал профессор. – Что же, как я говорил, мне надо самому взглянуть. А вам ведь не составит труда тем временем запрячь тех мышасто-серых, так ведь? Надеюсь, ее сиятельство отправится со мной немного прокатиться!
Ратайчак с видимым облегчением поклонился, и профессор тут же постучал в дверь будуара Ирис.
Никакого ответа. Профессор постучал снова, а затем просто вошел. Ирис сидела в одном из глубоких кресел, рядом с ней был сервирован оставшийся нетронутым чайный стол, глаза устремлены в пустоту, черты болезненно искажены напряжением, как будто она изо всех сил прислушивается к чему-то, к какому-то голосу.
– С вашего разрешения, ваше сиятельство, – произнес профессор радостно и без необходимости громко захлопнул за собой дверь, благодаря чему и достиг желаемого – Ирис вышла из оцепенения.
– О… Я что-то должна?.. – спросила она, с трудом собираясь с мыслями.
– Да что там, думаю, да, – ответил доктор Глаухау. – Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. Вот что я имею в виду в данном случае: если ее сиятельство не приходит потчевать нас чаем, тогда пойду я что-нибудь ей доставлю. Позволите?
– О да…
Ирис с усилием поднялась и начала бесцельно суетиться у стола с чаем.
– То есть… Если ваше дражайшее сиятельство не вполне хорошо себя чувствует… – запротестовал было доктор Глаухау, и так как не получил ответа, то без лишних слов уселся напротив Ирис, изучая ее бледное лицо сквозь круглые линзы очков. – Ну, – сказал он после паузы, осмотревшись, – если бы мне когда-то пришлось изобразить так называемый сказочный дворец, то я описал бы этот прелестный покой. Розовый и серебро – можно ли выдумать что-то более нежное? И я посреди всего этого! Определенно, и я становлюсь все краше, уже и сам ощущаю себя розово-красным!
Легкая улыбка, как бледная тень, невольно промелькнула на губах Ирис, но остро наблюдательный профессор ее все же приметил.
– Нет, без обмана, здесь и правда чувствуешь, как растут крылья, – продолжил он, – у меня уже почесываются лопатки, и это не какой-нибудь прозаический зуд, боже упаси: перья хотели бы пробуравить жакет, что не очень-то меня радует, ведь я еще даже не полностью оплатил портному новый костюм.
– Не полностью? – переспросила Ирис безучастно.
– Не полностью, он явился ровно в тот момент, когда я уезжал, – я имею в виду портного с костюмом, и тут я ему и говорю: «Будьте добры, дождитесь моего возвращения». Он ответил «да» и ушел, но открыткой я уже дал ему знать, что брюки коротковаты. Подобные недостатки здесь, в этом розовом пространстве, так сказать, испаряются. Вероятно, все это придумал мой дорогой князь Хохвальд?
– Да, – сказала Ирис прочувствованно. – Все, что радует здесь глаз, – знак его любви.
Голос ее дрогнул, и она поспешно отвернулась.
– Я не могу его винить, – убежденно сказал профессор. – Видите ли, любезнейшая княгиня, мой дорогой друг, ваш супруг, он, так сказать, только после Иванова дня[274] сделал то, чем я и вовсе пренебрег: посватался и женился. Он зрелый мужчина на пике жизни. Если уж такой человек делает предложение, значит, его чувство обладает такой прочностью и силой, которых напрасно было бы искать у юноши. И если столь зрелый мужчина обнаруживает то, что мой дорогой друг Хохвальд нашел в вас, – как же счастлив он превозносить это! Только вы не должны его беспокоить и выглядеть такой бледной.
– Ничего страшного. Я просто получила одно неприятное известие, – запинаясь, проговорила Ирис со слезами в голосе.
– С каждым это порой случается, для того плохие новости и существуют на свете, – ответил профессор неторопливо. – Кроме того, за версту видно: что-то произошло. Но не будет же это стоить вам жизни, дражайшее ваше сиятельство, и когда самый ваш любимый вернется, все снова наладится.
Ирис быстро подняла на него глаза.
– О, я тоже так думаю! – воскликнула она с надеждой, но сразу после снова погрузилась в апатию. – Но этому нельзя произойти, – прошептала она.
Слух профессора Глаухау при необходимости становился острым, как у лисицы. Его студенты неизменно утверждали, что он слышит, как мошка чихает.
– Мне ничего другого не остается, – продолжил он, не обращая внимание на услышанное, – как устроить вам так называемый нагоняй, ваше наисиятельнейшее сиятельство. Если человек, так сказать, испытал нервное потрясение, то, пожалуй, разумно ненадолго предаться горестным размышлениям. Если же у человека – как у вас – имеются муж и дитя, подобное херувимчику, хорошо бы дождаться, пока вернется супруг, и рассказать ему обо всем, а если уж дело настолько чувствительное, что человек выглядит белым, как творог с тмином на воскресном рынке, то лучше бы прилечь и как следует отдохнуть, вместо того чтобы часами болтать с графиней-сестрицей!
Ирис насторожилась – именно этого доктор Глаухау и добивался.
– Часами? – вяло улыбнулась она. – Зигрид и десяти минут не пробыла сегодня в моей комнате.
– Ну да, в разговорах о том о сем время пролетает незаметно.
Ирис покачала головой.
– Вы ошибаетесь, дорогой профессор. Зигрид случайно ко мне заглянула, я задала ей один вопрос, на который она мне очень даже коротко ответила и потом сразу ушла, так мне кажется.
– Как вам кажется, – повторил доктор, дружески кивнув ей. – Вот я и говорю – в приятной беседе время бежит неизвестно куда!
– В приятной – конечно, – мечтательно проговорила Ирис.
– Да, она опять была все такой же несносной? – спросил профессор с участием. – Послушайте, дорогушенька ваше сиятельство, это и впрямь неприятное свойство вашей сестрицы графини! Хм! Хм! Люди, которые тут проходили мимо вашей двери, говорят, она снова порядочно бранилась!
– Зигрид? – удивилась Ирис. – Я должна была бы это заметить!
Профессор и молодая женщина несколько секунд смотрели друг другу в глаза, однако если взгляд первого за стеклами очков ничуть не потерял остроты (скорее наоборот), то глаза Ирис, обычно ясные и радостные, вскоре словно опять заволокла пелена: обычно обращенные навстречу миру, вперед, теперь, казалось, они смотрели внутрь; внимательный наблюдатель при этом не мог не заметить некоторую принужденность, появившуюся в чертах Ирис, как будто она против собственной воли, под давлением прислушивалась к чьим-то словам.
– Кто-то говорит с вами, дорогая княгиня? – спросил профессор некоторое время спустя.
Ирис кивнула.
– Да, да, – шепнула она с застывшим, страшно сосредоточенным взглядом. – Я знаю этот голос, но не помню, кому он принадлежит. Я думаю, думаю, ломаю голову – и не могу вспомнить имя…
– Да-да, именно так, – подтвердил доктор Глаухау, как будто такие душевные состояния – совершенно обычное дело. И тем же тоном продолжил: – И что же говорит этот голос?
Снова боль исказила прекрасные черты Ирис.
– Мне нельзя об этом говорить, – простонала она, теряя голос.
Профессор поднялся и сжал обе ее тонкие прозрачные ручки в свои загорелых, короткопалых и толстых кулаках.
– Ваше сиятельство, у меня есть к вам одна действительно большая и нескромная просьба, – произнес он, склонив голову набок, как бульдог-попрошайка.
– Да? – спросила Ирис и попыталась улыбнуться.
– Видите ли, дражайшее ваше сиятельство, – у меня тоже череп гудит от жары, а мне не особенно нравится бегать, ленив я для этого, но, если бы вы оказали мне честь и мы вдвоем немножко прокатились бы, это пошло бы нам обоим на пользу… Проветрим чердачки, так сказать. Ну, как вам такое предложение?
– Да, ах да, с удовольствием! – обрадовалась Ирис, вскочила и глубоко вздохнула. – Прекрасная идея, мне наверняка станет получше и удастся прогнать эти ужасные мысли, которые ходят и ходят по кругу. Сейчас же велю запрягать…
– Я уже взял на себя смелость отдать распоряжение, – улыбнулся профессор Глаухау. – Так что же, в лес, подышим озоном и кислородом, правда ведь?
Ирис кивнула и без лишних слов взяла профессора под руку, и так, бок о бок, они спустились в холл, где у вешалки она надела на голову легкую шляпу и натянула на руки пару толстых кожаных перчаток. Ратайчак, давно ожидавший сигнала, велел подавать легкий двухместный экипаж, запряженный мышасто-серыми, и, когда Ирис уже заняла свое место на высоком сиденье и взяла в руки поводья, а профессор не без труда взбирался с другой стороны, в дверях появилась Зигрид.
– Ты собралась уехать? – коротко спросила она.
Ирис кивнула, одновременно успокаивая лошадей, которые в нетерпении перебирали ногами.
– Какая глупость, ты же плохо себя чувствуешь! – вскричала Зигрид яростно. – Будь благоразумна, Ирис, ступай обратно в свою комнату!
– И куда поедем? – сказал побагровевший профессор, наконец своими короткими конечностями одолевший подъем на высокое сиденье. – Сердце, печень и легкие жаждут лесного озона. Не правда ли, ваше сиятельство?
Но Ирис не ответила, а Зигрид подошла вплотную к экипажу.
– Спускайся, Ирис, – приказала она, глядя прямо на сестру, у которой в лице не осталось ни кровинки. – Ты больна, тебе нельзя выходить из дома. Ты останешься там лежать, и я прослежу, чтобы никто тебя не беспокоил! Идем!
– Да, – чужим голосом ответила Ирис и выпустила из рук поводья.
Однако их с быстротой молнии подхватил профессор и присвистнул – совсем неспортивно, но очень вразумительно для лошадей, которые тут же пришли в движение, и легкая повозка понеслась по гравийной дорожке парка в сторону леса.
Ирис сделала движение, будто хочет спрыгнуть на полном ходу, но профессор Глаухау сунул ей в руки поводья.
– Давайте-ка снова править лошадьми, – буркнул он сухо. – Что бы ни происходило, всегда пустите лошадок рысцой, и это будет чрезвычайно хорошо! По правде говоря, вы побелели как скатерть. Послушайте, мне кажется, эта драгоценная сестрица-графиня оказывает на вас очень нездоровое влияние…
Ирис начала дышать глубже, а раззадорившиеся лошади, не чувствуя узды, бежали все быстрее. Однако стремительное движение привело Ирис в себя – легкий румянец появился у нее на щеках, твердой рукой она взялась за поводья и заставила мышасто-серых умерить шаг.
– Как здесь хорошо, – произнесла она, глубоко дыша, когда они въехали под сень деревьев.
– Ладно, я тоже так думаю, – поддакнул профессор, снимая шляпу. – А теперь давайте выложим карты на стол, дорогушенька ваше сиятельство, – сказал он ободряюще. – Что произошло? В чем дело?
Но Ирис лишь покачала головой.
– Оставьте это, – попросила она мило. – Я знаю, вы хотите как лучше, но я… Я ничего не могу сказать. Это просто плохая новость, которую я получила, и…
– И еще контесса Зигрид помогла, подбросила в адский огонь дровишек, – сухо добавил профессор.
Ирис ошеломленно взглянула на него.
– Да нет же… Что только у вас с Зигрид? – спросила она. – Я говорила уже, что она пробыла у меня едва ли десять минут, что мы только кратко… Мне трудно сказать, насколько кратко, затронули тему, которая меня занимает.
– А как быть с тем голосом, который вы слышите? – бросил он кратко и резко.
– С голосом? При чем тут Зигрид? – пробормотала Ирис апатично.
– Ну, я просто подумал – может, это голос графини Зигрид, – с нажимом сказал профессор.
Ошеломленная Ирис подняла глаза, а потом покачала головой.
– О нет, – возразила она механически. – Зигрид не смогла бы произнести такие ужасные вещи…
Профессор промолчал, и дальше они ехали молча.
Но на перекрестке, когда Ирис собралась продолжить путь по прямой, он воскликнул:
– Налево, ваше сиятельство, налево!
– Но мы же тогда окажемся у железнодорожной станции?
– Именно так – мне надо кое-то уточнить на почте…
– О, тогда конечно!
И Ирис направила лошадей по левой дорожке.
Перед зданием железнодорожной станции, где располагались также почта и телеграф, профессор слез с коляски и немедленно исчез внутри – однако почтовое отделение он оставил без внимания и поспешил в телеграфное бюро, где расположился за столом, взял бланк депеши и после краткого размышления написал:
Князю Хохвальду, Гамбург, «Гранд-отель». Пожалуйста, немедленно возвращайтесь. Княгиня из-за какого-то известия переживает сильное душевное потрясение.
Отправив телеграмму, профессор вернулся к экипажу и вместе с прелестной хозяйкой они отправились обратно в Хохвальд. По пути он болтал о том о сем, однако, казалось, ничто не могло особенно заинтересовать Ирис. По мере приближения к замку она становилась все более безучастной, а ее ответы – все более бессвязными. Когда они подъехали к порталу, Ратайчак тут же ударил в тамтам – третий раз, как сообщила мадам Кризопрас, возившая в коляске перед дворцом маленького Зигфрида.
Ирис не стала переодеваться к столу, она лишь слегка пригладила светлые волосы первенца, который, хотя уже и устал, шумно возликовал на своем непонятном языке. Однако даже в простом, надетом еще утром темно-синем платье из кретона[275] она выглядела куда прекраснее Зигрид, которая явилась к столу в изысканном белом одеянии, с полумесяцем из рубинов в высокой пышной прическе – камни сверкали кроваво-красным демоническим блеском, отчего Ирис слегка поежилась.
Она оставалась тихой, апатичной и едва ли сказала за столом десять слов под острым наблюдением со стороны Зигрид, которая почти не спускала с нее глаз, несмотря на то что было очевидно, как Ирис неуютно, так страдает она под этим взглядом. Мадам Кризопрас, естественно, ничего не заметила: она предписала Ирис против ее «мигрени», как она это называла, в беспристрастном порядке гомеопатические аконит, пульсатиллу и белладонну, а также аллопатические, такие как антипирин, летофенин, антинервин, фенацетин и так далее, не забывая сокрушаться по поводу жары. Профессор ел и пил за троих, рассказывая при этом всевозможные были и небылицы, шел от турецкого султана к ночному сторожу[276] и, казалось, как гость полностью был поглощен одной задачей – воздать должное хозяевам дома великолепным аппетитом и занимательной беседой. И тем не менее он видел беспокойство, терзавшее Ирис, замечал душевную муку в ее чертах, видел и холодный, мерцающий взгляд Зигрид, горящие красным рубины в ее волосах, блеск которых, казалось, заворожил Ирис, и непрестанно твердил себе: «Слава богу, что я дал телеграмму. Уже завтра утром он должен быть здесь. Только бы пережить эту ночь!»
Да, эта ночь! Наступающая тьма невыразимо страшила Ирис, так страшила, что она распорядилась перенести к себе в спальню кроватку сына и заперлась вместе со своим уснувшим сокровищем, когда больше не нашлось повода оставаться у мадам Кризопрас, мучительно подавлявшей зевоту. Ирис тщательно исследовала каждый уголок, со страхом, что вот-вот перед ней выскочит голова Зигрид, и облегченно вздохнула, убедившись, что она одна и надежно защищена от любого вторжения, одна – со спящим ребенком, который посапывает так спокойно, так мирно…
Со стоном Ирис опустилась рядом с маленькой кроваткой, и теперь для несчастной началась ночь, жестокие душевные муки которой не в силах описать ни одно перо.
Молодая женщина боролась и боролась со звучащим внутри нее голосом, который приказывал ей считать жизнь невыносимой и несовместимой с ее долгом по отношению к супругу, боролась с чужой волей, более сильной, чем ее собственная, все долгие и томительные ночные часы и с такой отвагой, которой никто не мог бы угадать за ее нежной внешностью, но все же проиграла…
«Только он, он один мог бы спасти меня, – всхлипывала она в подушку, – только он мог бы избавить меня от этого ужасного наваждения, только он одолел бы этот убийственный голос во мне… А его со мной нет!»
И во всех этих душевных муках Ирис казалось, будто ледяной ужас прокрался в ее сердце, будто там, за дверью, пара горящих глаз следит за ней сквозь замочную скважину, и иногда ей слышался доносящийся снаружи шорох одежды…
А когда начало светать, страх поднялся в несчастной, сердце ее забилось дико, порывисто, и тогда она восстала против этой чужой воли – это были последние бессильные конвульсии обреченной на смерть. Страшная, невыносимая пустота окружила ее… О, если бы с ней заговорило хоть одно живое существо, хоть одно! Сейчас она обрадовалась бы даже частому раньше сновидению с казненной матерью, держащей в руке длинные, пепельного оттенка светлые волосы, с немым ртом и говорящими глазами, но и ее дух, так часто оказывавшийся рядом, тоже покинул Ирис, покинул, как и сам Бог, к которому она взывала и хотела молиться, но не находила слов с тех пор, как голос велел ей умереть.
Предрассветные сумерки сменил опаловый рассвет, первые голоса – единичные преждевременные трели птиц – возвестили росисто-свежее начало дня, вдалеке прокукарекал петух, и с пронзительными криками из леса в сторону моря устремилась стая снежно-белых чаек. Из нее выбилась одна птица, неугомонно, беспокойно покружилась у самой земли над зеленью газонов перед замком и снова с пронзительным криком взмыла вверх, к окну, за которым стояла Ирис, в мгновение ока опустилась на карниз, уставилась на молодую женщину круглыми странными глазами, вновь расправила белые крылья и полетела дальше – к морю…
Тогда Ирис отвернулась и кивнула в сторону двери, к которой ее как будто тянуло какими-то чарами.
– Да, – сказала она громко, но изменившимся голосом, мечтательно, словно лунатичка. – Да, сейчас самое время. Оставь, я хочу сделать это сегодня. Прямо сейчас. Оставь. Оставь меня в покое в этот час… Довольно!
И неверными шажками, как слепая, широко открыв усталые глаза, она подошла к кроватке сына и взяла на руки малыша, укутанного в кружевное одеяльце с шелковой подбивкой, не разбудив. С ребенком на руках Ирис шагнула к этой ужасной двери, отперла ее и вышла в коридор. Она была уже по ту сторону земных впечатлений, иначе заметила бы, как серая фигура метнулась в ближайшую оконную нишу и укрылась за занавеской…
Ирис же ничего больше не видела. Она шла все дальше, спустилась по лестнице и открыла дверь на морскую террасу; выходя, не заметила свежего резкого утреннего ветра, который дул с моря навстречу ей и под которым содрогнулся спящий ребенок. Она не чувствовала, как обжигающее крепкое дуновение отбросило с ее лба спутанные волосы, не видела, как пурпурный отблеск на воде возвестил скорый восход солнца, она больше не слышала крики чаек, кружащихся над легкими волнами, не слышала шороха колес на гравийных дорожках со стороны сада…
– Во время прилива над водой шесть ступеней, еще четыре ниже… – бормотала она с безумным взглядом, открывая железную решетку, которая отделяла террасу от спуска к воде. – Одна, две, три… четыре… пять…
Ирис содрогнулась, ибо ее легкие домашние туфли уже промокли – должно быть, сегодня вода поднялась выше.
– Шесть, – теперь она стояла по щиколотку в воде. – Еще четыре ступени и еще один шаг – в смерть и вечность…
Она крепче прижала к себе ребенка.
– Одна. Две. – Легко колеблющиеся волны доходили теперь уже почти до ее колен, легкое белое платье, которое она надела вчера вечером, полностью намокло и отяжелело. Ирис содрогнулась до самой глубины души – расширившимися глазами она с отчаянием смотрела на бесконечную поверхность воды, на любимое Северное море, которое вот-вот станет ее могилой, мерцающее и дрожащее под первыми лучами божественного света, на солнце, которое победоносно всходило на востоке, великолепное сияющее солнце, которого ей больше никогда не увидеть.
– Почему же, почему мы должны умереть, Зигфрид? – всхлипнула она и изменившимся голосом произнесла: – Три!
Однако еще до того, как ее нога нащупала предпоследнюю ступень, отделяющую ее время от вечности, две сильные руки обхватили ее и ребенка и подняли ввысь…
Ослепительный свет залил все вокруг: солнце взошло и заиграло миллиардами отражений на поверхности воды, пение и грохот донеслись до ушей Ирис, почти шторм, сквозь этот шум она смогла расслышать свое имя, произнесенное таким любимым, любимым голосом, потом как будто заплакал ребенок, а потом все погрузилось для нее в глубокую, глубокую ночь, так что ей пришлось закрыть больные глаза…
Очнувшись, Ирис обнаружила, что лежит на садовом диване в зале перед морской террасой, Марсель Хохвальд крепко обнимает ее, перед ней стоит профессор Глаухау в желто-зеленом полосатом купальном костюме и, словно опытная няня, держит на руках маленького Зигфрида, а Ратайчак, у которого все лицо залито слезами, пытается влить ей в рот крепкую пряную жидкость.
– Еще одна ступень – последняя! – закричала Ирис. – Марсель, я же должна умереть?
– Нет, моя милая, – успокоил ее Хохвальд, едва совладав с голосом. – Боже мой, опоздай я всего на секунду, не проснись вы, Глаухау, вовремя!
– Да-да, – пробормотал тот странно прерывающимся голосом, укачивая ребенка.
– А я-то все проспал! Я-то не проснулся! – причитал Ратайчак.
Невероятным усилием воли князь Хохвальд взял себя в руки.
– Она жива, – проговорил он просто, – давайте поднимемся наверх, прежде чем кто-то что-то заметит. К чему нам переполох? Ратайчак, помоги… Профессор, вы несите ребенка. Идем!
Без шума, быстро и целеустремленно странная процессия вернулась тем же путем, который Ирис проделала едва ли двадцать минут назад. В замке все спали – только Ратайчак услышал, как подъехал съемный автомобиль. Профессору же не спалось, и он решил искупаться, уверенный, что на морской террасе никого не встретит, и потому был чрезвычайно удивлен, обнаружив дверь открытой. А потом он увидел Ирис, которая начала спускаться по ступеням, и одновременно услышал, как открывают дверь князю Хохвальду. И профессора порой теряют голову… Вот так и вышло, что вместо того, чтобы остановить Ирис, профессор кинулся сперва навстречу князю и потащил его на террасу – потому они едва не опоздали.
«Никогда этого не забуду», – думал ученый потрясенно, шагая с ребенком на руках вслед за Хохвальдом, который, поддерживаемый Ратайчаком, нес свою жену. Прежде всего они уложили Ирис в ее насквозь промокшем до колен платье на кушетку, и Хохвальд попытался отправиться за сухой одеждой, но Ирис обхватила его за шею руками и закричала, именем Господа умоляя не покидать ее.
– Когда ты со мной, голоса нет, – всхлипывала она, и хотя Хохвальд не очень понял, о чем она говорит, тем не менее охотно исполнил ее просьбу.
Так что Ратайчаку пришлось разбудить горничную (к слову, много времени это не заняло), чтобы освободить Ирис от мокрой одежды и отвести ее в постель, Марсель тут же занял место рядом, взяв руку Ирис в свою. Некоторое время бедняжка горячечно металась, а затем уснула в полном изнеможении, и только тогда князь рискнул тихонько отойти от ее ложа, чтобы поговорить с профессором. Тот в соседней комнате все еще укачивал дитя и при нарастающем свете дня все больше осознавал стесняющую его недостаточность костюма, однако, несмотря на это, пренебрегая всеми приличиями, свой пост не покидал. Впрочем, стоило Хохвальду выпустить руку Ирис, как она тут же запаниковала и хотела встать с кровати, так что князю пришлось приложить большие усилия, чтобы ее от этого отговорить.
– Останься со мной, останься со мной, – молила она. – Если ты меня не удержишь, мне придется умереть…
– Нет же, Ирис, любимая, нет – разве ты не знаешь, что необходима мне для счастья? Оставь наконец эту ужасную мысль…
– Держи меня за руку, – стонала она. – Твоя воля сильнее, чем та, другая, которая заставляет меня умереть. И если ты не останешься со мной, меня ждет холодная, ужасная, безжалостная смерть!
«Великий Боже, что же здесь произошло?» – думал Хохвальд потрясенно: он начал подозревать в своей жене душевную болезнь.
Однако он выполнил ее просьбу: опустился на краешек кровати и крепко держал обе ее руки в своих ладонях, и она снова в изнеможении заснула.
Горничная между тем привела нянечку, и вместе с ней они перенесли колыбель обратно в детскую, и Зигфрид как ни в чем не бывало продолжил сопеть дальше, словно и не был на волосок от гибели в морской пучине. Вчера Ирис не впустила горничную, даже чтобы переодеться, потому та сейчас закрыла жалюзи в спальне и немного прибралась в ней, достав при этом из кармана синего кретонового платья Ирис носовой платок, миниатюрную связку ключей и письмо, выложила все на ночной столик и тихо удалилась, в то время как Марсель оберегал сон жены и пытался осмыслить ошеломляющие впечатления за последние полчаса. Тут его взгляд упал на письмо, которое горничная оставила на ночном столике, и он тихонько высвободил правую руку, взял сложенную в несколько раз бумагу и с трудом, в зеленоватом полумраке, прочитал это предательское письмо, письмо Урии, опознанное Зигрид как послание Спини.
Так вот в чем дело!
Хохвальд не мог поступить иначе – он должен был обнять спящую и покрыть горячими поцелуями ее губы, лоб и щеки, при этом у него текли слезы, они падали на милое лицо, и он ничуть их не стыдился, не мог им противиться, и под этими слезами на прекрасное лицо спящей снизошел мир, а напряжение постепенно исчезло…
Но наряду со слезами глубочайшего, потрясшего его сопереживания, в сердце Марселя Хохвальда поднялся и священный, пламенный гнев на существо, грубой рукой сорвавшее покровы с безгрешного бытия юной женщины, которую вплоть до сего часа любовь оберегала от горького плода познания. Кто сделал это так жестоко, так бесчувственно? То мелодраматическое обвинение против него самого… Оно распадалось в прах перед другими, он едва думал о нем, но рука, готовая смахнуть цветочную пыльцу с безупречных, блистающих крыльев этой души… Разве заслуживал такой человек чего-нибудь, кроме адского огня? И его сердце содрогнулось от низости, которую он счел причиной почти необъяснимого состояния Ирис, ибо что еще могло толкнуть ее – чистую, этически и религиозно безупречную – на ужасное, греховное деяние самоуничтожения и захватить с собой в это путешествие ребенка, ее собственную плоть и кровь, частичку и ее, и его, ведь с христианской точки зрения это обрекало душу на вечное проклятие!
Пока Хохвальд с болью и гневом размышлял об озарении, которое письмо пролило на поступок Ирис, дверь тихо открылась и там нарисовалась фигура профессора, теперь полностью одетого, – он с огромной осторожностью нес маленький, плотно уставленный поднос с завтраком и, ничего не сказав, опустился с ним на низкую скамеечку перед Хохвальдом.
– Спит дорогой наш прекрасный ангелок? – прошептал он, задержав дыхание. – Не хотелось бы тогда ее потревожить, мой дорогой князь! Но я принес вам кое-что перекусить. Давайте – вы же всю ночь ехали, думаю, и со сном у вас не задалось после получения моей депеши. А потом этот ужас… Я до сих пор еще не вполне пришел в себя. Вот, выпейте чашечку горячего кофе, вам станет получше. Славный Ратайчак не знал, как его вам доставить, и я взял это на себя. Человек же должен питаться, если хочет укрепить себя и остаться на высоте, так что налетайте, дражайший Хохвальд! Если бы это не прозвучало как дурная шутка, я сказал бы: располагайтесь, чувствуйте себя как дома. Ибо на вашем месте я тоже ни на миг не покинул бы дражайшую супругу. Ни на минуту!
Пока профессор шептал, Хохвальд, по-прежнему оставив правую ладонь в руках Ирис, левой поспешно придвинул к себе завтрак, с благодарностью приняв заботы профессора.
– Отчего же? – спросил он в ответ на последнее замечание Глаухау.
– Я имел в виду лишь сказанное. Уже вчера мне казалось, что она в высшей степени утратила душевное равновесие, – ответил маленький ученый.
– Мне известна причина, профессор, – прошептал Хохвальд в ответ. – Анонимное письмо, к сожалению, открыло моей жене правду, которую доселе, чтобы не ранить душу Ирис, заботливо от нее скрывали. Какая низость!
– Так я и думал! – воскликнул профессор громче, чем хотел. – И кто же бесценный автор?
Князь Хохвальд лишь пожал плечами.
– Думаю, что Спини, – сказал он, поколебавшись.
Профессор некоторое время посидел в размышлениях.
– Дорогой князь, не хотели бы мы на всякий случай проконсультироваться с доктором? – робко предложил он. – Я имею в виду, не из-за небольшого погружения в воду, но вдруг тут имеет место мозговая лихорадка от возбуждения…
Хохвальд испугался – об этом он не подумал.
– Благодарю вас, профессор. Разумеется, следует тотчас послать за врачом. Не отдадите ли за меня нужные распоряжения Ратайчаку?
– Как раз сейчас запрягают, – гордо ответил профессор. – И, если вы не против, я тоже поеду, все равно я пока слишком взволнован, чтобы работать… Нет!.. И потом, я попутно могу сразу сообщить санитарному советнику[277] о том, что наблюдал, – вы не против?
– Ничуть не против! – произнес Хохвальд с благодарностью. – Поезжайте, дорогой верный друг!
И доктор Глаухау тихо удалился. Но потом появился вновь и кашлянул.
– Имею, так сказать, постскриптум, – прошептал он. – Это, так сказать, только мое мнение. Было бы хорошо… Впредь не оставляйте наедине с вашей супругой графиню. Названная юная дама имеет поистине инфернальный, так сказать, темперамент. Такой темперамент на деле может многомерно усилить страх перед браком. Прощаюсь на время. И если этот милый ангел проснется, передайте ей наилучшие мои пожелания!
И с этим доктор Глаухау исчез, заставив князя призадуматься и насторожиться. Зигрид, снова Зигрид! Выходит, Саша была права, когда впрямую заявила, что Зигрид своими настроениями просто издевается над сестрой?
– Что ж, положим этому конец, основательно и энергично, – пообещал он себе. – Теперь Ирис все знает, и вмешательство с моей стороны не до такой степени заденет ее родственные чувства!..
Ирис продолжала спать, неподвижно, дыша едва слышно, но Хохвальду казалось, что это состояние – результат лишь глубочайшего душевного истощения, скорее потеря сознания, нежели сон. В этот раз, когда он высвободил свою руку, она не вскрикнула, но все же на ее бледном лице появилось выражение глубочайшей муки и горькой боли, сменившееся таким беспредельным ужасом, что больше он этот опыт повторять не решился. Когда он клал руку ей на лоб, она как будто расслаблялась и на губах появлялась тень ее обычной милой улыбки.
Около восьми утра дверь тихо открылась, и Зигрид проскользнула в комнату – в тот же миг Ирис слегка застонала и начала беспокойно метаться.
– Говорят, Ирис заболела, – шепнула Зигрид.
– Кажется, так, – сухо, не поздоровавшись, ответил князь, позаботившись лишь о том, чтобы погладить белые руки, беспокойно шарившие по одеялу.
– И как она?..
Хохвальд пожал плечами.
– Ты приехал совсем неожиданно? – спросила Зигрид, помолчав.
– Да.
– Ты же телеграфировал, что будешь только сегодня к вечеру, иначе не управишься с делами…
– Не совсем так. Я выехал, так как получил телеграмму от профессора Глаухау, – объяснил он.
Зигрид в недоумении отступила.
– Профессора Глаухау? – удивленно повторила она.
– Да. Он вчера заметил в Ирис большие перемены и вызвал меня. Надеюсь, не слишком поздно.
– О, Марсель! – воскликнула Зигрид и с усмешкой добавила: – Какой же этот профессор мудрый. Как же это он углядел то, что ни твоя сестра, ни я не заметили?
– Хвала Богу, что заметил, – последовал краткий ответ.
Она опустила глаза.
– Да, следует его поблагодарить, – шепнула она и добавила: – Я слышала, что послали за доктором, могу ли я до его прихода здесь чем-то помочь?
– Благодарю, нет, – ответил Хохвальд, и Зигрид развернулась к двери.
И тут его внезапно озарило.
– Зигрид! – окликнул он ее.
– Да? – обернулась она.
– Тебе известно, что Ирис вчера получила анонимное письмо, в котором… в котором было открыто ее происхождение? – сказал он, наблюдая за посетительницей настолько пристально, насколько это было возможно в затемненной комнате.
– Да, – сказала она после недолгого колебания. – Ирис сама показала мне это письмо и спросила, правдивы ли содержащиеся в нем сведения…
– И?..
– Да, разве можно было отрицать? – ответила Зигрид, впившись взглядом в князя.
– Это было бы милосердно, – проговорил он после короткой паузы. – Но, возможно, ты и сама была ошарашена…
– Я просто в ужас пришла, – поторопилась заверить его Зигрид, воспользовавшись великодушно построенным мостом.
– И кто, по твоему мнению, эту подлость сделал?
– Спини, – не колеблясь, ответила она.
Князь Хохвальд кивнул с серьезным выражением лица. Потом проговорил не без горечи:
– И тем не менее ни ты, ни моя сестра не заметили, что с Ирис не все в порядке?!
Зигрид поджала губы.
– Волнения она не выказывала… – выдохнула она с трудом.
– Охотно верю, – последовал спокойный ответ.
С этим князь отвернулся и склонился к непрерывно и тихо стонавшей Ирис, и Зигрид восприняла это как знак, что она может уйти.
Снаружи, в коридоре, у нее вдруг закружилась голова, и, чтобы устоять, ей пришлось даже схватиться за дверной косяк.
Наконец, она пошла – неровными, неуверенными шагами, как идет человек после долгой и тяжелой ночной вахты, и Ирис внутри снова затихла…
Минула еще пара часов, в течение которых Хохвальд старательно отражал «визит к больной» со стороны своей сестры, – она с порога рассказала ему, что вынуждена еще сегодня уехать в Англию, чтобы успеть с леди Икс на flower show[278] в Игрек, так как леди Зет там будет выставлять свои орхидеи «and everybody, including Royalty was going to see those delightful Orchids!»[279] И эта выставка начнется на три дня раньше, а милая Ирис ведь скоро поправится, не так ли?
Мадам Кризопрас настолько была увлечена этой flower exhibition, что едва ли вполуха выслушала сообщение о том, что Борис и Фуксия по обоюдному согласию отправились к тетушке Укачиной в Царское Село…
В тот момент Хохвальд не был расположен делиться подробностями и мог лишь вместе с сестрой надеяться, что Ирис быстро пойдет на поправку.
– Я бы тогда села на ночной поезд, а завтра утром в Остенде – на корабль, – сказала деловито мадам Кризопрас, не выпуская из рук «милое» письмо от леди Икс на толстейшей cream-Note-Paper[280].
Вскоре после этого в затемненную комнату вновь проскользнула Зигрид.
– Ты же устал после поездки – не могу ли я тебя подменить, чтобы ты немного отдохнул? – спросила она ласково.
– Нет, – коротко ответил князь Хохвальд, ибо Ирис снова начала беспокойно метаться, и, чтобы успокоить ее, он положил руку ей на лоб.
Это краткое «нет» так раздражило Зигрид, что она совершенно вышла из своей роли.
– Прозвучало так, будто ты опасаешься, что я могу ей навредить, – выпалила она, не подумав.
– Убереги тебя Бог от того, чтобы я этого опасался, – ответил он так серьезно, что она, побледнев, отступила.
– Звучит почти как угроза… – начала было она, но не договорила, так что он ничего не разобрал.
Однако Хохвальд тут же пожалел о своей горячности, которая плохо уживалась с долгом гостеприимного хозяина дома. Поэтому он почти сразу повернулся к Зигрид и вымолвил просто:
– Извини, ты же, наверное, понимаешь, насколько мне не по себе.
– О да, да. Потому давай я с ней посижу! Как только придет врач, я тут же позову тебя! – горячо воскликнула Зигрид.
Однако князь Хохвальд покачал головой. Предупреждение профессора было очень осторожным, но Хохвальд не упускал его из виду, так же как не игнорировал собственную антипатию к Зигрид. И даже если бы он и был склонен принять столь естественное предложение Зигрид и на короткое время позволить ей присматривать за больной, то это колебание оказалось бы недолгим, ибо Ирис все решила сама.
– Не Зигрид, не Зигрид! – яростно восклицала она во сне. – Не позволяй Зигрид входить ко мне!
Хохвальд нежно провел рукой по лбу Ирис, и это ее успокоило. Но так как позади него не было никакого движения, он повернулся и пристально посмотрел на застывшую Зигрид.
– Почему Ирис боится тебя? – с подозрением задал он вопрос.
Но Зигрид уже совладала с собой.
– Она говорит как в жару, – произнесла она озабоченным тоном.
Хохвальд покачал головой.
– Температура – руки и лоб, – кажется, нормальная, – сказал он спокойно. – Полагаю, лучше нам остаться с Ирис вдвоем.
И Зигрид ушла, не возразив ни словом…
Полчаса спустя вернулся профессор Глаухау, один. Санитарный советник из-за серьезной операции задержался и мог прибыть в Хохвальд только к вечеру. Он успел переброситься парой слов с Глаухау, и последний настолько полно, насколько сам понимал, описал ему произошедшее.
Все, что врач пока мог порекомендовать княгине: полнейший покой, холодное полотенце на голову в случае жара и, если она очнется, – beeftea[281], шампанское, а прежде всего – ни при каких обстоятельствах у нее не должно возникнуть душевной смуты, сомнений в тех вещах, которые занимают ее воображение, покой целителен прежде всего.
– Таким образом, – подвел итог Хохвальд, внимательно все выслушав, – похоже, санитарный советник находит, что именно плохие новости вызвали у моей жены душевное потрясение и повлекли за собой такой результат.
Профессор кашлянул и проговорил:
– На расстоянии ему трудно составить суждение. Однако кажется, что доктор склоняется к тому, чтобы разделить мой взгляд на состояние княгини…
– И это?..
– Я не специалист в медицине и могу ошибаться, – очень серьезно ответил доктор Глаухау. – Давайте дождемся визита врача, до этого я предпочел бы не высказываться, так как, если я неправ, это ляжет на меня тяжким бременем. Хочу лишь заметить: не тот у вашей супруги характер, чтобы сломаться от душевного груза и пойти на такие поступки. И потом, она так любит вас и никогда в жизни в этом не усомнится. Итак, что бы ни оказало столь гибельное воздействие – не забывайте, дорогой друг, ее нельзя, когда она очнется, оставлять в сомнениях. И, мне кажется, лучше рискнуть потрясти ее до глубины души – это скорее удастся исправить, чем…
– Я бы предпочел, чтобы вы прямо сказали, что имеете в виду, без обиняков, – прервал его князь Хохвальд.
– Не забывайте, я ничего не знаю, не имею представления о причине и всего лишь мог наблюдать воздействие, – сказал профессор. – Рассуждаю, как слепой о цветах. Вы знаете причину, так что до прихода врача именно от вас зависит, будет ли воздействие нейтрализовано. Моя теория предполагает столь тяжкое обвинение, что без подтверждения психиатра я не решусь его высказать.
– Обвинение? – с недоумением переспросил Хохвальд.
– Не против нашего ангелочка, – ответил ученый, улыбнувшись в сторону ложа, на котором спокойно и мирно дремала Ирис.
Потом он кивнул князю и на цыпочках удалился…
В ранний послеобеденный час Ирис открыла глаза и осмотрелась вокруг – сознание полностью к ней вернулось.
– Марсель! – возликовала она, увидев рядом супруга. – Марсель, ты? Значит, это был не сон, что ты пришел и вырвал меня из рук смерти?
– Хвала Господу, то был не сон, – ответил он с любовью. – Я пришел вовремя, Ирис. Моя бедная малышка Ирис, как ты, должно быть, исстрадалась, раз с тобой такое произошло!
Ирис сжалась.
– Это был крестный путь, я прошла его, – сказала она тихо.
Марсель Хохвальд нежно провел ладонью по светлым волосам.
– Бедная моя, любимая! И все же… Не могу удержаться от одного тихого упрека… Как ты могла во мне усомниться?..
– Усомниться в тебе? Нет, никогда! – воскликнула Ирис живо, поднимаясь при этом.
– И все же, дорогая! Все же закралось в твое сердце сомнение во мне, в любви – в той любви, которой чужды сомнения, – возразил он со всей столь свойственной ему убедительной добротой. – Грубая, безжалостная рука из чувства мести… Отомстить хотели мне, а затронули тебя и сорвали покровы, которые любовь сплела вокруг твоего происхождения. Нет сомнений, что внезапное открытие должно было поразить тебя в самое сердце, потрясти до глубины души. Но тебе стоило знать меня лучше, чтобы не поверить в то, что это может принизить тебя в моих глазах, умалить мою любовь к тебе!
– Ни на миг я не поверила в это, – последовал быстрый, спокойный, уверенный ответ.
– Ирис! – Марсель Хохвальд взял обе ее руки в свои и посмотрел ей прямо в блестящие синие глаза. – Ты веришь мне, и все же… И все же ты взяла наше дитя, наше невинное дитя, в свои невинные руки, чтобы отправиться вместе с ним на смерть, чтобы уготовить мне эту неописуемую боль и обременить свою душу такой ужасной, неискупимой виной?
Он говорил резче, чем собирался, и ему пришлось отвернуться, чтобы совладать с собой ради нее. Когда он вновь обернулся к ней, то увидел, как взгляд ее сконцентрировался, как бы устремился внутрь себя и в ее чертах появилось напряжение – она словно прислушивалась к далеким-далеким голосам.
– Ирис! – окликнул он ее испуганно и положил руку ей на голову. Тогда напряжение на ее лице исчезло.
– Тебе многое придется простить мне, – всхлипнула она.
– Все прощено, уже прощено, когда я подхватил тебя с Зигфридом на руки, – сказал он очень серьезно.
Она взглянула на него своими прекрасными ясными глазами.
– Ты спас меня физически – спаси теперь мою душу, – попросила она. – Один голос звучит во мне, и он принуждает меня считать жизнь невыносимой, с тех пор как я узнала, что я дочь…
Она остановилась.
– Она покоится в мире, – сказал Хохвальд тихо.
– Когда ты со мной, все хорошо, тогда эти мысли во мне, мысли о… самоубийстве… слабеют. Марсель, Марсель, не оставляй меня! Ведь и мое «я» уверяет, что ты не выкинешь меня из своего сердца, а рядом что-то во мне шепчет и заставляет умереть и тем самым избавить тебя, освободить!
Хохвальд не вполне понял, о чем она говорит, – ему показалось, что непоследовательность в ее словах вызвана болезненным состоянием вследствие сильного душевного потрясения.
– Я тебя не оставлю, – ласково заверил он ее. – Мы ведь оба хотим побороть этого демона. Разве он еще не повержен, Ирис?
– Нет, – прошептала Ирис. – Просто твоя воля сильнее, чем его, он избегает твоего присутствия и ждет, пока ты оставишь меня одну, чтобы снова мною завладеть.
Князь покачал головой – сказанное Ирис показалось ему нездоровым.
– Ты все еще сомневаешься во мне? – спросил он с любовью.
– Нет, – заверила она. – Вовсе нет. Когда я вижу твою любовь ко мне, мне даже тяжело упрекать себя, что я позорное пятно на твоей родословной.
– О Ирис! Это было бы жестоким и нехристианским взглядом на вещи!
Она ответила ему благодарным взглядом.
– Откуда ты узнал? – спросила она потом. – Ты нашел письмо или Зигрид тебе рассказала?
– Письмо я нашел, Ирис, но в нем не было ничего нового для меня…
– Марсель… Так ты знал?.. – перебила она его, задохнувшись.
– Конечно, любимая, я узнал это еще до того, как ты стала моей невестой. Или ты думаешь, твой приемный отец, при его-то честности, мог скрыть от меня это?
– И несмотря на это, Марсель, ты женился на мне?
– Конечно, любимая! Я любил тебя, как люблю и сейчас, и буду любить даже за гробовой доской, – сказал он просто.
Ирис глубоко-глубоко вздохнула и раскрыла объятия.
– Это спасение! – воскликнула она среди хлынувших потоком слез.
Часом позже князь Хохвальд привел жену в свой прохладный кабинет, выходивший окнами на северо-запад и в жаркие солнечные дни служивший ему buen retiro. Ирис воспрянула духом и телом – любовь оказалась сильнее болезни духа, а тело охотно приняло то, что укрепляло его психически. Конечно, сказал себе Марсель Хохвальд, Ирис понадобится еще долгое время, чтобы полностью оправиться от душевного потрясения последних тридцати шести часов, но самые глубокие раны время уже исцелило.
Чтобы заняться делами и все же не оставлять Ирис в одиночестве, он привел ее в свой кабинет и удобно устроил в глубоком кресле, к которому придвинул низкую этажерку. Под голову ей он подложил прохладную кожаную подушку, на коричневом фоне которой чудесно обрисовывалась ее прелестная светлая головка.
Сидя за письменным столом, он просматривал письма, пришедшие за время его отсутствия. Дело, однако, шло медленно, так как он снова и снова подходил к Ирис, убирал волосы с ее белого лба, гладил или брал в свою руку ее изящные, безвольно лежащие на коленях ладони. И когда он вновь сделал это, то почувствовал в них легкую дрожь.
– Что с тобой, любимая? – озабоченно спросил он.
– Голос опять приближается, – шепнула она.
– Я же с тобой, – поддержал он ее – так говорят с больными или с маленькими детьми.
Она крепче схватилась за его руку:
– Так со мной ничего не случится.
В тот же миг в дверь, ведущую из библиотеки, тихо постучали, и в комнату вошла Зигрид.
– Я слышала, что Ирис встала, – проговорила она, подходя ближе. – Стало ей получше? Как ее мигрень?
Хохвальд с сомнением взглянул на невестку – она не знает, что произошло? Однако ее черты ничего не выдавали: несмотря на жару, они не были разгоряченными, а оставались холодными и алебастрово-белыми. Конечно, профессор и Ратайчак ничего не рассказали, а горничная могла поделиться с ней лишь предположениями.
– Ирис получше, но она нуждается в отдыхе и заботе, – сказал он, не приглашая ее.
– Хорошо, это мы можем обеспечить, – сказала Зигрид, задержавшись там, где она стояла. Ирис же слегка приподнялась из своего удобного положения.
– О, я хотела бы вставить словечко, – попросила она, умоляюще сжимая руку своего супруга. – Зигрид… Марсель знал, кем были мои родители, еще до того, как мы обручились. Твой отец сказал ему.
– Тихо, Ирис, тихо, – откликнулся Хохвальд. – Зигрид давным-давно об этом знает.
Тут Ирис вскочила и теперь стояла там – кровь бросилась ей в лицо, глаза горели.
– Зигрид! – крикнула она, дрожа от возмущения. – Зигрид, как это возможно, что… Ты знала и ничего мне не сказала? Позволила мне думать, что Марсель все еще считает меня твоей сестрой? Знала, что это не так, и позволила мне страдать оттого, что это открытие неминуемо поразит и ранит его?.. О!
И вне себя, избавившись от своей долготерпеливой сестринской снисходительности, Ирис бросилась на грудь своего супруга.
Зигрид посмотрела на нее с угрозой.
– Не припомню, чтобы ты об этом спрашивала, – обронила она, пожав плечами.
– Спрашивала! – повторила Ирис раздраженно. – Даже если бы ты презирала и ненавидела меня, во имя той любви, которой твои родители озарили мою юность, ты могла бы сказать мне это и без вопросов. Ты избавила бы меня от стольких мучений!..
– Не вижу разницы, – хрипло возразила Зигрид. – Положение дел от этого не меняется.
– А вот и нет! – воскликнула Ирис, еще теснее прижимаясь к мужу. – Как ты смеешь такое говорить? Это открытие, что я дочь той… той несчастной сестры твоего отца, далось бы мне вполовину не так тяжко, если бы ты сказала мне, что Марсель женился на мне, зная все это и без всяких колебаний!
Зигрид злобно блеснула глазами. Она понимала: для того чтобы достичь цели, лучше промолчать, переломить себя, но темперамент взял верх над здравым смыслом, и ее прорвало.
– Без всяких колебаний, действительно? – спросила она язвительно. – Что ж, твоему герою, Ирис, вероятно, придется спуститься на одну ступеньку со своего пьедестала, если вдруг он припомнит, что обручиться с тобой он вернулся лишь через двадцать четыре часа после того, как мой отец поговорил с ним о тебе. Конечно, он всего лишь сутки колебался, позволяет ли его честь взять в жены дочь обезглавленной преступницы, или стоит отозвать свое предложение и оставить тебя с носом. Но Марселю хватило смелости, он пошел на этот риск – это я охотно признаю… И к тому же для мира ты всегда пряталась за нашим добрым именем! – Ненависть полыхнула из глаз Зигрид, когда она выкрикнула все это, – она не могла больше сдерживаться, не могла совладать со своей страстью.
Марсель Хохвальд крепче прижал к груди белокурую головку жены.
– Ты права, Зигрид, – произнес он абсолютно спокойно, – я действительно колебался двадцать четыре часа, прежде чем вернуться и принять Ирис как невесту из рук твоего отца. Это были трудные двадцать четыре часа. Но причина моих сомнений вовсе не та, которую ты мне приписываешь.
– Кого заботят причины, когда речь идет о делах? – воскликнула Зигрид в безумной ярости, так как ей приходилось смотреть на Ирис в его объятиях.
– Неужели сомнение посеяно в твоем сердце, любимая? – спросил Марсель, склоняясь к Ирис.
Она отрицательно помотала головой.
– Ах, – сказал он почти печально, – ты же еще не можешь этого знать. Всходы появятся только в тихие часы раздумий. Но я хочу уничтожить их в зародыше. Любимая! Достаточно ли ты сильна, чтобы совершить со мной один переход, который избавит тебя от сомнений раз и навсегда? Пора тебе проделать этот путь. Я надеялся, что нам – мне и тебе – удастся обойтись без этого, но что такое человеческая надежда перед мирским злом, перед завистью низких душ? Идем со мной, Ирис, – время пришло. Хочешь захватить эти розы? Возможно… нет, наверняка ты будешь рада, что взяла их с собой.
Молча, ощущая в тоне Марселя необычную торжественность, Ирис взяла стоящий на боковом столе букет великолепных роз «ля франс»[282] и еще крепче сжала руку Хохвальда.
– Ты тоже можешь пойти, Зигрид, – обернувшись, просто сказал он.
Но та, охваченная смутным страхом, колебалась.
– Куда мы идем? – спросила она с вызовом.
– Туда, где горит красный свет Хохвальда, – последовал ответ, и Зигрид, содрогнувшись, все же последовала за парой, словно притянутая магнитом.
И когда дверь в холле под турецким ковром снова закрылась за ними, та самая дверь, через которую Спини в штормовую ночь тайком пробрался в необитаемое, противостоящее стихии крыло замка на старых морских укреплениях Хохвальда, когда они спустились вниз по выщербленным ступеням узкой спиральной лестницы и вошли в похожую на коридор комнату с бойницами и остатками старых сторожевых постов, Ирис сказала тихо, как в церкви:
– Мне снилось это, Марсель! Как часто женщина в черном, с увядшими розами и с длинными светлыми волосами в руках, вела меня сюда, куда наяву моя нога до сих пор не ступала. Каждая вещь здесь, каждый уголок знаком мне по сновидениям…
– Вероятно, она нуждается в твоей молитве, – проговорил Хохвальд так же тихо. – Богу известно, что я так долго скрывал это только ради тебя.
Удивленная Ирис следовала за супругом, за ними отчасти с неохотой, отчасти с любопытством шагала Зигрид. Лишь скудный свет проникал в это пространство, которое раньше, вероятно, даже днем освещалось факелами – об этом свидетельствовали железные крепления для них на побеленных стенах. Однако в этот час – шестой пополудни – морской фасад замка был полностью залит солнечным светом, который сквозь скошенные бойницы широкими полосами падал на каменный пол, так что полумрак пустынной, похожей на подвал комнаты плыл в ореоле золотистого, сказочного свечения.
У стенного шкафа, где Ратайчак, к неудовольствию Спини, бесследно исчез в ту грозовую ночь, князь Хохвальд остановился.
– Чувствуешь ли ты в себе достаточно сил, Ирис?
– У тебя, с тобой – конечно, – последовал быстрый и радостный ответ, хотя что-то необъяснимо теснило ее грудь.
– Я задаю этот вопрос не просто так, Ирис. Ибо я веду тебя в усыпальницу.
Легкий холодок пробежал по ее членам, она еще крепче обхватила его руку и ответила с той незыблемой убежденностью, которая служит залогом счастья:
– Куда бы ты меня ни вел, это хорошо.
Зигрид скривила губы в улыбке, которая должна была показаться издевательской.
– Зачем и мне туда идти? – спросила она. – Какое мне дело до склепов Хохвальда? Я вообще никогда не испытывала знаменитой сладко-жуткой tendre[283] к могилам. И вообще мне кажется, что мое присутствие здесь излишне.
Хохвальд, который начал вынимать из стенного шкафа полки, обернулся.
– Возвращайся. Но не исключено, когда образ из Саиса[284] откроется перед тобой, быть может, ты научишься думать иначе об… об известных вещах. К тому же здесь ты получишь разгадку таинственного красного света Хохвальда, который настолько занимал тебя и твоего душевного друга Спини, что вы даже злоупотребили правами гостей. Как бы то ни было, здесь, на этом пороге, я требую от тебя спокойствия. Не можешь совладать с собой и придержать язык – отправляйся назад.
Зигрид вспыхнула и, подойдя на пару шагов, набрала в легкие воздуха и открыла рот.
– Тихо! – потребовал Хохвальд так серьезно и властно, что она сомкнула губы, не издав и звука.
Теперь он просто раздвинул створки, образующие заднюю стенку шкафа, – стала видна низкая железная дверца. Шкаф был древним, и казалось, его установили лишь для того, чтобы замаскировать вход в комнату, которая в давние военные времена, вероятно, служила сокровищницей.
Хохвальд твердо потянул Ирис за руку, она шагнула внутрь широкого шкафа, и муж открыл железную дверь. Таинственный красный свет мерцал в центре солнечного луча, проникшего внутрь через особенно широкое слуховое окно; через него в комнату поступал свет и теплый поток воздуха. Так называемая вечная лампа из серебра, со вставками рубинового стекла, свисала на цепях со сводчатого потолка над узким маленьким алтарем. Алтарь был увенчан старинным, чудесным образом Мадонны на золотом фоне: она мягко и снисходительно улыбалась, а Младенец раскинул маленькие ручки в стороны, словно хотел прижать к своему сердцу – сердцу Спасителя – весь мир. С одной стороны от алтаря стоял резной молельный стул, с другой – на специальной опоре висело священническое облачение, необходимое в католической церкви для служения панихиды, и в центре узкого, тесного пространства с каменными стенами и грубыми неровными плитами пола располагалось нечто, похожее на гроб, укрытый драгоценным черным бархатным покровом. На алтаре стояла ваза со свежими цветами.
– Марсель… – задержавшись в дверях, прошептала Ирис. – Марсель, куда ты привел меня? Кто покоится здесь? Кто украсил эту комнату, быть может, прямо сегодня, ведь здесь стоят свежие розы и…
– Идем, – ответил он и провел к изножью укрытого покрывалом предмета, и, подойдя ближе, она увидела, что там стоит черная шкатулка с чудесными светлыми волосами внутри, кружевным платком, увядшими розами, – и острое предчувствие охватило ее, так что ей пришлось вцепиться в руку Хохвальда, ведь у нее подкашивались колени. Хохвальд же откинул покрывало и открыл старый, большой свинцовый саркофаг на львиных ножках, во вкусе наших предков и их пышных усыпальниц. Крышка его не была привинчена, а только прикрыта, и ее легко было открыть, что Хохвальд и сделал. Крышка откинулась, обнажив содержимое, – второй, узкий, низкий, без всяких ножек гроб из покрашенных черным досок; гроб, который получают бедняки и те, о погребении которых приходится заботиться государству; гроб, при взгляде на который надменность отступает и глубокое смирение охватывает человеческое сердце. На плоской доске, послужившей крышкой этого гроба, был прикреплен пергамент.
– Прочти! – сказал Хохвальд Ирис, указывая на него.
Она склонилась и прочла надпись, сделанную рукой ее супруга:
Здесь покоится в Бозе, как мы можем надеяться, Мария, баронесса фон Равенсберг, урожденная графиня фон Эрленштайн, искупившая свою вину перед земным правосудием 2 октября 1869 года, на 25-м году ее жизни.
Объяли меня болезни смертные… Возвратись, душа моя, в покой твой, ибо Господь облагодетельствовал тебя.
– Моя мать! – сказала Ирис, прочитав. – Моя мать покоится здесь?
– Твоя мать, – повторил Хохвальд серьезно и мягко, подводя Ирис к молельному стулу, на коленную подушку которого она смогла опуститься. – И здесь, перед последним пристанищем твоей матери, перед этим бедным нищенским гробом, который скрывает останки той, что некогда блистала красотой и великолепием, ты должна услышать, почему она приняла смерть от руки палача, почему покоится здесь и почему, чтобы объявить о помолвке, я пришел лишь через двадцать четыре часа после того, как твой приемный отец открыл мне, что ты ее дитя.
Хохвальд замолчал, чтобы собраться с силами, и на несколько минут в этой странной усыпальнице, укрытой от людских глаз и молвы, воцарилась тишина, тогда как море продолжало петь для мертвой, лежащей в гробу бедной грешницы свою извечную песню: оно шуршало, бормотало, шептало, бушевало и ревело… Красный свет здесь символизировал вечную жизнь, а свежие цветы с их сладким ароматом торжествовали над духом разложения и смерти…
Хохвальд стоял рядом с гробом, на который через бойницу в стене косой полосой падал солнечный свет, в чертах князя отражалось сильное внутреннее движение. Не отрывая от него глаз, с молитвенно сложенными руками, стояла на коленях Ирис; ее юная душа была до краев полна странным ощущением, вроде того, что охватывало ее, когда она смотрела на портрет матери из белого футляра, только теперь оно не вызывало в ней оцепенения и ужаса, – в присутствии супруга она чувствовала себя абсолютно неуязвимой. А у открытой двери замерла Зигрид, скрестив на груди руки, и во взгляде ее читались гнев, презрение, мука и безнадежность.
– Когда я впервые увидел ее – ту, что покоится ныне здесь, – начал Хохвальд сперва тихо, но постепенно возвышая голос, – когда она первый раз передо мной предстала, тебе, Ирис, вероятно, было несколько месяцев от роду, и она… Она носила в волосах венок из белых роз, как на том портрете, который вручил тебе твой приемный отец. Я все еще вижу, как она вошла в полуосвещенную комнату, где я сидел с твоим отцом… Это был мой первый визит в его дом, ибо Равенсберги только что прибыли в свою резиденцию на зимний сезон из поместья, а я лишь осенью стал офицером после окончания университета… Короче говоря, твой отец принял меня, когда все уже было готово к празднику в большом доме, а его жена еще занималась своим туалетом. У тебя совершенно его глаза, Ирис, его обаятельная натура, его солнечный, веселый характер, его ласковое сердце… То, что в мужском характере могло считаться изъяном, нет, скорее недостатком, придает твоей женственности то очарование, которое солнечным лучом озарило мою жизнь. Мы сидели, болтали и находили много общего, а потом открылась дверь и вошла твоя мать, воплощенная красота, молодость и желание жить – ослепительная для моих двадцатилетних глаз, настоящая Эрленштайн, как Зигрид, только еще красивее. Твой отец, Ирис, представил меня ей, однако посреди веселой речи с ним произошло что-то странное. Он побледнел и не мог дальше говорить – как будто в страхе он указывал на прекрасную головку жены.
«Белые розы, – пробормотал он, – как ты посмела так осквернить белые розы Равенсберга!»
Она дала какой-то легкомысленный ответ, но для Карла фон Равенсберга это оказалось слишком – в сильнейшем возбуждении он быстро удалился, более не обращая на меня внимания.
Когда мы остались одни… Она смеялась. Она пригласила меня присесть у камина, так как оставалось еще время до ее выхода, и я во все глаза любовался ее красотой, слушая в ее изложении легенду о белых розах Равенсберга – в точности такую, как недавно прозвучала наверху, на морской террасе. Она много шутила об этой «суеверной ерунде», смеялась над «нелепой верой» во все это своего супруга и клялась, что повыметет всю эту «средневековую паутину» из его головы. Тогда все, что она говорила, совершенно меня очаровало, и мне не пришло в голову делать выводы о степени ее супружеской любви. Я был приглашен на праздник в их дом тем вечером и часами наблюдал, как она танцует, смеется и болтает в своем венке из белых роз – так грациозно, как только она одна и умела. Но я обратил внимание, должен был обратить, и на ее супруга, стоявшего молча, погруженного в себя, – он следил за красавицей-женой странно печальными глазами, как мне, вопреки собственной бесшабашности, бросилось в глаза еще тогда. И еще один знак должен был предостеречь меня в тот вечер. С ней заговорила одна пожилая дама и спросила о ребенке – я присутствовал при этом. Ответ был, что она, мол, надеется, что с маленькой крикуньей все very well, – это оттолкнуло бы меня от любой другой матери, но она так мило смеялась и уверяла, что маленькие дети ужасные надоеды и мучители, однако, слава Господу, Он создал нянек, гувернанток, пансионы и прочие весьма полезные изобретения культуры. Однако старой даме этот ответ, кажется, совсем не понравился. Она смерила молодую красавицу взглядом с ног до головы и сказала: «Что ж, дражайшая баронесса, возможно, когда-то на вашей могиле из слез вашего ребенка вырастет несеянный цветочек и дотянется до неба, станет заступником перед Господом. Хочу вам этого пожелать».
Почему я рассказал об этих двух случаях? О, тогда я вместе с ней возмутился словами старухи, которая посмела произнести такое на празднике торжествующей красоты. Что же дальше? Я стал постоянным гостем в доме Равенсберга, хозяйка которого настолько меня очаровала, что ни о чем другом я и думать не мог, только о ней. Как я тогда ее превозносил, как восхищался!.. Только в двадцать лет это и возможно! А потом наступил день, когда она мне сперва намекнула, а потом и открыто заявила, что вышла замуж не по любви, и когда при этом однажды я сжал ее ладонь сильнее и поцеловал руку более пылко, чем обычно, заглянула мне прямо в глаза и обняла за шею, чтобы тут же снова отпустить и убежать, закрыв лицо.
Тут меня пробрал смертельный страх: мои глаза открылись, и я понял, что на деле играю с огнем, и, хотя мое сердце все так же билось ей навстречу, честь обязывала меня бежать и держаться от красавицы подальше. Еще через пару дней мы встретились в обществе, и она сказала мне, что понимает, почему я ее избегаю. Мы находились при этом в одном маленьком кабинете, перед написанным на холсте пейзажем: красный зловещий закат солнца в окружении грозовых облаков, а на первом плане, в стоячей воде, черной и страшной, лежал убитый в костюме кавалериста времен Тридцатилетней войны. Я и сегодня мог бы описать каждую деталь этого ландшафта, до сих пор так и вижу его перед собой. И рядом со мной стояла Мария Равенсберг и умоляюще смотрела на меня своими прекрасными, опасными глазами. Когда она сказала, что понимает, отчего я ее избегаю, я смог проговорить лишь: «Благодарю вас», а потом мы оба замолчали. Потом она все же произнесла: «Что же получается? Мы оба должны быть несчастными?» И когда я сказал: «Этого требует наша честь!», а она ответила почти в слезах: «О Марсель, Марсель… Вы меня не любите». Как билось тогда мое сердце, мое двадцатилетнее сердце. Но все же я совладал с собой и ответил: «Только потому, что мне нельзя любить вас, Мария!» – «А если бы я была свободна?» – спросила она, затаив дыхание. «Тогда да, тогда…» Что я должен был сказать? Что я шепнул ландшафту с кровавым закатом? И все же, когда я размышляю об этом, из суммы всех этих слов не следует ничего, кроме того, что мне, совсем еще юнцу, льстило и кружило голову то, что она, самая знаменитая красавица нашего круга, столь ясно дала мне знать, как сильно любит меня. Снова проходили дни, когда мы видели друг друга лишь издалека, и снова встречались мы перед кровавым закатом. Там однажды она объявила, что больше не выдержит, что беспросветность такой жизни убивает ее и что она решила развестись с мужем, дабы все границы между нами пали. Это вырвало меня из сладких мечтаний – твердо и без обиняков я возразил, что такой шаг, напротив, углубит пропасть между нами, ибо наш домашний закон запрещает жениться на разведенной женщине, к тому же мы оба принадлежим к католической церкви, которая не только не признает разводов, но и считает брак нерасторжимым. Тогда она упрекнула меня, что моя любовь недостаточно сильна, раз я не готов отбросить все эти соображения. Я постарался ее убедить, что, напротив, это свидетельствует о моей любви к ней, ведь я не готов попрать ногами мораль и религию, бросить их лежащими в прахе. И закончил я словами: «Вот если бы вы были вдовой… Но это же не так!»
Хохвальд остановился и провел рукой по лбу, а затем положил ту же руку на стоящий перед ним черный гроб грешницы.
– Клянусь, стоя здесь, пред останками Марии фон Равенсберг, – сказал он торжественно, – пред сущим над нами Богом, на суд которого мне однажды предстоит явиться, и своей жизнью с тобой, моя Ирис, я клянусь, что те слова были сказаны без всякой задней мысли, без какого бы то ни было злого умысла. И все же они оказались искушением для той женщины и превратили ее в убийцу, как только были произнесены.
Несколько дней спустя по городу разошлась новость про смерть Карла фон Равенсберга: говорили, будто он наложил на себя руки. Он был погребен как самоубийца, и его жена возбуждала всеобщее участие, хотя она не стала лицемерить, изображая непомерную печаль. Спустя четырнадцать дней мне доставили краткую записку, написанную ее рукой. Она написала: «Я свободна, Марсель!», ничего более. Столь же кратким был и мой ответ. Я дал ей знать, что считаю дни ее траура священными и глубочайшим образом скорблю о смерти человека чести в Карле фон Равенсберге. И если она мне позволит, по истечении траура я явлюсь к ней принять свое счастье из ее рук. Так что я считал себя несвободным. Думаю, она уничтожила мое письмо, так как позже в ее корреспонденции его не обнаружили.
Через некоторое время, однако, по городу прошел слух – заговорили сперва тихо, шепотком, потом все громче, что Карл фон Равенсберг был убит рукой своей супруги. Прежде чем кто-то смог осознать чудовищное, произошло нечто неслыханное: Марию фон Равенсберг арестовали по обвинению в умышленном убийстве мужа – один уволенный слуга из мести дал на нее показания, нашлись и другие свидетели, и… и… Эти останки теперь здесь, в этом черном гробу. Позвольте мне не описывать подробнее ужасный конец, позвольте только кратко упомянуть, какое ужасное впечатление все это на меня произвело. Те слова: «Да, если бы вы были вдовой», – сказанные без всякого умысла, теперь преследовали меня вкупе со всеми муками раскаяния. И все же – я ничего такого не подразумевал. Меня начала терзать мысль, что из-за меня, как мне казалось в преувеличении невысказанной душевной боли, в том ужасном душевном потрясении, от которого я мучился, что из-за меня ее закопают как собаку на кладбище для бедных грешников… Когда же в моем присутствии заговорили о том, что такой редкий объект нельзя упустить анатомическому театру, я был близок к помешательству. И сделал, что мог: пошел к королю, излил ему сердце и попросил о милости – чтобы он, из-за тех необдуманных слов, позволил искалеченным останкам бедной грешницы обрести вечный покой на моей земле. Король, который был так милостив по отношению к твоему приемному отцу, моя Ирис, по-отечески помог и мне, постарался утешить меня и удовлетворил мою просьбу, со строжайшим наказом не допустить вокруг этого шумихи. В ночной тиши после того ужасного дня, когда… когда она умерла, в мой дом принесли этот бедный черный ящик, и я отстоял заупокойную службу при ней. О Ирис, ты поймешь меня, если я попрошу тебя представить, что за часы это были для меня… Ратайчак посвящен в эту историю, так же как и священник замка – он еще и сегодня служит здесь. Последний, очень хорошо знающий замок, предложил мне использовать в качестве гробницы это укрытие: старый свинцовый саркофаг стоял в углу вместе с прочим барахлом – вероятно, он предназначался для кого-то из моих предков, из тех, кто нашел последний приют на чужбине. Вот так мы сделали из этой комнаты одновременно склеп и капеллу, где регулярно происходят богослужения за помин ее души, которая, возможно, теперь обрела покой, так как помолиться за нее пришло ее дитя. Ты знаешь, Ирис, я почти двадцать лет прожил отшельником… Это время понадобилось мне, чтобы пережить следствие того душевного потрясения… Я стал другим человеком, который тем не менее не мог избавиться от мысли: «Твои слова стали искушением для нее, обольстили ее». Тогда-то ты и вошла в мой круг, Ирис, и новая жизнь, новая надежда наполнили мое сердце. Теперь ты понимаешь, Ирис, почему двадцать четыре часа я не решался принять тебя в свое сердце как невесту, после того как узнал, что ты ее дочь? Я полагал, что мне придется отречься от тебя, что я не должен заключать брак с дочерью женщины, которую мое слово заставило пойти на ужасный поступок, с дочерью мужчины, которого мое слово убило. В тех терзаниях, в тот темнейший час моей жизни, добрая звезда привела меня к одному мудрому, святому человеку – настоятелю монастыря капуцинов во Фьезоле, и он покончил с моими сомнениями… Как же я был счастлив! И никогда больше мысль о том, что мне следовало отречься от тебя, не имела надо мной власти. И как ты этот вопрос рассудишь, моя Ирис, подсказывает мне мое сердце. Аминь.
Хохвальд закончил говорить, однако еще прежде Ирис поднялась и подошла к нему.
– Только сегодня я по-настоящему стала твоей женой, ведь ты позволил мне заглянуть тебе в душу, – сказала она просто. – Удастся ли мне полностью исцелить эту глубокую рану? Говорят, человеческое сердце непостижимо и легче всего обманывает само себя – но за твое сердце я ручаюсь! Какой-то ужасный демон извратил ей твои слова, демон, желавший вечной смерти для нее…
Ирис замолчала.
– Она умерла в мире с Господом, приняла смерть стойко и с раскаянием, – сказал Хохвальд. – Мы можем надеяться, что там она тоже нашла искупление. И все же, Ирис, ты часто видела ее во сне… Я не верю в привидения, в рассказы о явлении мертвых и, смею надеяться, свободен от спиритических идей… Однако вчера, примерно в этот час, Ирис, она явилась мне такой, какой я знал ее при жизни, – длинные светлые волосы и в руке букет белых роз, от крови ставших красными, и я услышал, как она сказала: «Спаси мое дитя». Через час я получил телеграмму профессора, которая призывала меня сюда ради твоего благополучия.
Потрясенная, Ирис склонилась над черным узким гробом, и слезы потекли ручьем из ее глаз. Хохвальд не беспокоил ее и дал ей выплакаться – вместе с этими слезами уходило и болезненное напряжение, сковывавшее ее юное сердце, и, быть может, из этих слез прорастет тот самый цветочек, который так пророчески обещала старая дама из упомянутого давнего разговора. А также Хохвальд из этих слез заключил, что Ирис преодолела ужас перед фигурой матери, которой никогда не знала, которая подняла руку на своего супруга и которой пришлось искупить это преступление на эшафоте. Чистая, безупречной души дочь плакала горячими слезами сочувствия и прощения над гробом своей нелюбящей, обремененной грехами матери.
С годами Хохвальд пришел к убеждению, что Мария фон Равенсберг никогда его не любила, а на злосчастный поступок решилась лишь потому, что ее привлекали высокое общественное положение и богатство князя, и честолюбие указывало ей на княжескую корону как на высшую цель… Но рассказывать Ирис об этом сейчас он не стал, оставил до лучших времен.
В дни добровольного затворничества многое открылось Хохвальду, так что некоторые недостатки характера красавицы всплыли перед ним в неприкрытой и безобразной наготе, а теперь он почувствовал, что искупил свою вину. Чтобы оправиться от душевного потрясения, ему понадобилось почти двадцать лет; он дал достойное место упокоения ее телу, обеспечил ее душе утешение и заступничество церкви – разве не заслужил он доставшейся ему награды, когда ее дочь в своей чудесной невинности, наделенная красотой матери и прекрасными душевными свойствами отца, когда она вошла в его жизнь и подарила такое счастье, которое он считал невозможным на земле?..
Зигрид давно уже выскользнула из дверного проема, и широкая полоса солнечного света сильно сузилась, когда Хохвальд оторвал молодую жену от размышлений.
– Идем, Ирис, пора, – сказал он, нежно проведя рукой по светлым волосам. – Ты знаешь теперь, где горит этот красный огонек, и можешь приходить сюда помолиться так часто, как пожелает того твое сердце.
Она тотчас поднялась с колен, но прежде чем Хохвальд опустил на место свинцовую крышку саркофага, положила букет роз, что принесла с собой, на черный гроб несчастной грешницы – поступок такой простой и естественный, но в то же время столь трогательный и великодушный, что муж протянул к ней руки, и Ирис, в этом значимом для обоих месте, приникла к его сердцу с безмолвными и святыми обетами.
Потом князь вновь тщательно закрыл вход в усыпальницу и сказал:
– Нам придется сохранить эту тайну из-за простолюдинов и слуг в замке. Пусть лучше их суеверия сплетают саги вокруг красного света, чем они начнут воображать привидением несчастную, которая покоится здесь, – это может иметь весьма неприятные последствия.
Когда они вернулись наверх, Ирис ощутила, насколько устала и насколько этот визит измотал ее и без того расшатанные нервы. Хохвальд вновь проводил ее в свой кабинет, и там они застали поджидающих их профессора и доктора. Первый по особым причинам попросил, чтобы ему было позволено присутствовать при консультации, и теперь подробнейшим образом описал свое вчерашнее общение с Ирис и поездку на станцию, вплоть до того момента, как они распрощались на ночь. Ирис все подтвердила, но уже не в апатичной вчерашней манере, но с видом человека колеблющегося, неподготовленного, наполовину смущенного, наполовину удивленного своей неспособностью разгадать загадку.
– И вот мой вердикт! – в конце концов воскликнул профессор. – Я уверен, что госпожа княгиня сама положительно неспособна даже под жесточайшим ударом судьбы совершить насильственное действие, направленное против себя или кого-либо другого.
– Я с вами согласен, – ответил князь Хохвальд, – и все же мы оба были свидетелями обратного. Ирис, скажи нам, скажи, что толкнуло тебя на этот ужасный шаг?!
– Сама не знаю, – тихо проговорила Ирис, устремив взгляд в пустоту. – Это было что-то во мне… Какой-то голос, который указывал мне, что делать. Ночью стало хуже, хотя я взяла с собой Зигфрида, так как боялась остаться одна. Самоубийство! Разве это не трусливо, плохо и грешно? Кому позволено наложить на себя руки? И все же я должна была это сделать. Я плакала из-за этого, молилась, умоляла, извивалась на полу, как червь, но голос во мне приказывал мне умереть. То, что я взяла с собой Зигфрида, – это была последняя соломинка, но и он не смог меня защитить. Что тут скажешь? Я в ужасе от собственного поступка, и все же совершила его…
– А голос? Что делает голос теперь? – дружелюбно поинтересовался врач.
Она взглянула на него наполовину отсутствующим взглядом.
– Когда рядом Марсель, его не слышно, – ответила она. – И потом тоже как из дальнего далека. Не могу вспомнить, откуда он взялся, – все расплывается в моем сознании, словно окутанное густым туманом.
– Что ж… – после некоторой паузы заключил санитарный советник. – Господин профессор Глаухау, не буду больше колебаться – я подтверждаю ваш диагноз. Говорите. Без ваших точных наблюдений и соображений, без грамотно изложенного дела, мы, вероятно, еще долго блуждали бы впотьмах, отыскивая решение этой задачки. Не сомневаюсь, что и более знающие специалисты, чем я, потерпели бы здесь неудачу.
– Боже упаси! – запротестовал доктор Глаухау, с блаженным лицом слегка погладив и поцеловав ручку Ирис. – Я ничего не сделал, лишь устремил свой ум на поиск истинного пути, и тут сработало скорее уж сердце старого холостяка, изрядно здесь потеплевшее, а не тонкий нюх. Но объяснение – это ваше дело!
– Вы скромничаете, и более, чем необходимо, – возразил врач и обернулся к князю, напряженно и с удивлением слушавшему все это. – Ваше сиятельство, я не сомневаюсь, что ваша госпожа супруга вскоре преодолеет эту катастрофу и пойдет на поправку. Как вы, наверное, уже начали догадываться, речь идет не о психическом заболевании или даже не о причине, лежащей в области психики. Ибо сегодня утром ваша госпожа супруга предприняла попытку самоубийства не по собственной инициативе, но по чужой воле.
Хохвальд отступил на шаг.
– Как следует это понимать?
– Ваше сиятельство, мне придется высказать тяжкое обвинение, которое по праву должно рассматриваться в суде присяжных… Некто загипнотизировал вашу госпожу супругу и под гипнозом приказал ей совершить самоубийство, а также забыть источник приказа…
Хохвальда, казалось, охватил ужас – Ирис же вскочила, прижав руки к вискам, вперив взор в пустоту, и беззвучно произнесла имя…
И Хохвальд прочел его по губам жены, и его лицо приобрело жесткое и строгое выражение.
Профессор Глаухау, казалось, собирался пуститься в неуместные объяснения своей гипотезы, но врач предложил ему выйти вместе с ним. Его долг был исполнен – он приоткрыл завесу. Все дальнейшее являлось семейным делом, а медицинские рекомендации не возбраняется изложить письменно.
Хохвальд, оставшись с Ирис наедине, усадил ее обратно в кресло.
– Узнаешь теперь этот голос? Можешь что-то припомнить? – спросил он тихо и с любовью.
– Все еще так запутано, – с мукой выговорила она, – кажется, минуло немыслимо много времени с тех пор, как все это произошло. Я словно не могу разглядеть, как все было, но на заднем плане розовые обои с серебряными розами… Откуда я их знаю?
– Твой будуар, любовь моя…
– О да, мой будуар, – сказала она. – Я уснула в своем будуаре вчера… Было это вчера? Как я проснулась – на полу, голова на софе, и тут этот голос раздался в первый раз, и…
– Прошу прощения, дражайший Хохвальд! – воскликнул доктор Глаухау, вновь заглядывая в комнату.
– Что? – спросил Хохвальд в понятном нетерпении.
Профессор явился теперь полностью.
– Я должен еще кое-что добавить, – начал он, – и медицина тут ни при чем. Ибо зачем пускать врача по следу, который ему, как специалисту, ничего не даст?
И он пересказал вчерашний рассказ Ратайчака, который услышал перед тем, как войти в комнату Ирис. Когда ученый закончил, Хохвальд повернулся к жене, которая, бледная, откинулась в кресле.
– Стало что-то яснее, Ирис?
– Яснее – нет, – ответила она печально. – Я не могла бы сказать, как произошло все, что произошло. Но голос… Теперь я узнаю его, он вернется и не успокоится до тех пор, пока… пока…
– Не вернется, – сказал Хохвальд твердо.
– Ты не знаешь, какой он жестокий, безжалостный… – ответила Ирис.
– Уж я с ним управлюсь, – заверил он.
– Вот и правильно! – кивнул профессор и удалился.
Хохвальд склонился к Ирис и поцеловал ее.
– Успокойся, моя дорогая, – сказал он. – Все еще будет хорошо, все еще изменится, когда мы останемся здесь одни, и море будет нашептывать свои извечные песни над тем путаным сном, который тебе приснился. Моя воля в тебе старше и могущественнее, она желает тебе счастья, и никак иначе! А теперь позволь мне уйти, я оставлю тебя одну совсем ненадолго, ибо пришла пора рассчитаться.
Ирис умоляюще подняла руки.
– О Марсель! Не будь с ней жесток. Подумай о любви, которую я получила в доме ее родителей.
– Я все принимаю во внимание, Ирис, в том числе и твою доброту, которая все еще просит за… за ту. Хочешь сама ее увидеть?
– О нет, нет, нет! – вскричала Ирис.
– Не волнуйся – я этого не допущу!
И Хохвальд покинул комнату.
В холле он встретил мадам Кризопрас.
– Я только что заказала экипаж на станцию – ты же не против? – сказала она оживленно. – Санитарный советник уверил меня, что с Ирис все в порядке, alors cela ne m’empêche pas[285] уехать. Я загляну еще на обратном пути на пару дней, если не поеду через Париж, bien entendu[286]. Можно мне повидать Ирис? Нет? Ее нельзя волновать? Poor dear thing![287] Передай ей от меня тысячу приветов, пожалуйста! Зигрид? О, Зигрид в своей комнате. Что-о-о? Поедет со мной? Ни слова об этом не слыхала! Собственно, это не очень вписывается в мои планы, но, кажется, это важно для тебя … Dio mio, мне же нужно еще упаковать украшения! Так что au revoir!
Мадам Кризопрас с прежней живостью бросилась прочь, а Хохвальд быстрым, решительным шагом направился в гостевое крыло, где постучал в дверь Зигрид, и вошел, не дожидаясь разрешения.
Зигрид металась по комнате туда и сюда, как тигрица в клетке, и остановилась в оцепенении, когда Хохвальд внезапно появился у нее.
Из склепа внизу она тихонько ускользнула – услышала все необходимое и почувствовала себя лишней. Теперь же оставалось только взвесить и посчитать, проиграла она игру или нет. Зигрид не боялась разоблачения, потому что была уверена в своей гипнотической силе – безусловно, ее воля оказалась достаточно сильной, но исполнение грешило поверхностностью, и она этого не понимала. Так что теперь ей оставалось лишь прикидывать, что нужно для успеха новой попытки и насколько сильно она собственной несдержанностью повредила себе в глазах Хохвальда. И вот теперь вдруг он вырос перед ней, лицом к лицу. Но возглас изумления замер у нее на губах, когда она увидела на его лице выражение отвращения, гнева и презрения. И заговорил князь не сразу – казалось, он боролся с собой, чтобы гнев его не вышел за пределы разумного. Тогда она сделала шаг вперед.
– Стой! – рявкнул он и добавил, преодолевая себя: – Не приближайся, иначе я могу сделать что-нибудь, о чем потом буду сожалеть.
– Что же? – хрипло спросила она.
– Изобью тебя, как бешеную собаку, – вырвалось у него. – Жалкая, двуличная злобная убийца, встань на колени и поблагодари Бога, что смерть твоей сестры – да, твоей сестры – не отяготила твою душу. Убийца, пришедший в ночной тиши, не столь презренный преступник, как ты… Хладнокровно довести до бессознательного состояния существо, с которым ты выросла у одной материнской груди, велеть совершить самоубийство!.. Светское правосудие за такое преступление не пощадит… Взывает оно и к небесам, запрещено церковью. И ты смеешь осуждать ту несчастную женщину внизу, сестру твоего отца? Она свою вину искупила – иди и посмотри, а вот сумеешь ли ты искупить ее, стереть каинов знак со своей души? Здесь ты не останешься – все отношения между нами разорваны. Ирис, которую ты желала отправить на смерть, просила за тебя, но я не могу решить, какой кары заслуживаешь ты, хладнокровно спланировавшая убийство моей жены и коварно приведшая свой план в действие!.. У тебя есть час, чтобы собраться и покинуть мой дом вместе с моей сестрой. Сюда ты не вернешься никогда.
Произнося это, князь постепенно успокаивался, но его вспышка гнева показалась Зигрид менее пугающей, чем слова, падавшие тихо и медленно, как удары булавы. И при этом его глаза сверкали таким неподдельным, таким искренним гневом, что, казалось, они вот-вот испепелят ее огнем. Зигрид не отважилась произнести ни слова – казалось, комната закружилась вокруг нее в бешеной пляске, и только когда он уже снова открыл дверь, она рухнула на колени.
– Ты проклянешь меня, даже не выслушав?! – вскричала она.
Хохвальд обернулся.
– Что еще я должен слушать? – спросил он с уничижительным презрением в тоне. – Из вежливости стоять и слушать ложь, которую ты на меня вывалишь? Ты дала мне слово никогда больше не гипнотизировать, никогда не рассказывать ей о ее происхождении, и я этому поверил, – ты все нарушила. Больше я тебе не верю. Ничего не хочу больше знать о твоих мотивах – они не чисты, и твое мерзкое преступление от объяснений лучше не станет. Так что собирайся в путь – я не желаю еще одну ночь терпеть тебя под этой крышей.
И с тем он покинул Зигрид, и теперь она знала, что все проиграно и потеряно, что никакая сила в мире это не изменит и не смягчит. Ибо то, что было не сказано словами, она прочла в его лице, в его глазах… Все кончилось для нее, все, все, и ей не оставалось ничего, кроме его гнева, его презрения, безутешного, наполненного раскаянием будущего и – Спини!
Ирис тем временем успокоилась. Мощные впечатления, которые обрушились на нее, вызвали весьма энергичную реакцию, и ее здоровая, несгибаемая душевная конституция восторжествовала: она уснула. Наверное, как и утром, это свидетельствовало лишь о полном душевном изнеможении, но в то же время стало и хорошим знаком, ибо ее рассудок нуждался в отдыхе, и теперь все, что на нее обрушилось, на некоторое время отодвинулось на второй план.
Она проснулась, когда уже стемнело, и внезапно к ней пришло осознание всего произошедшего. Но у ее кресла сидел князь Хохвальд – олицетворение вечно заботливой и вечно бдящей любви, и Ирис с абсолютной уверенностью, что эта любовь принадлежит ей, молча протянула ему обе руки, и он понял этот язык, ибо его глаза засияли, а серьезное лицо прояснилось.
И когда они все еще сидели так, рука в руке, не нуждаясь в словах, чтобы скрепить святость этого часа, раздался звук подъезжающего по гравию экипажа.
Ирис побледнела.
– Зигрид?! – лишь один вопрос сорвался с ее губ.
Тогда Хохвальд крепко ее обнял и сказал:
– Теперь нам нужно побороть чары этих последних гибельных дней, Ирис, и я думаю – мы уже победили их. Зигрид ушла – и ты никогда больше ее не увидишь.
На этом нашу историю стоило бы и закончить, ибо князю и княгине Хохвальд, теперь, когда буря пронеслась над их головами, не сумев уничтожить их, ничего не оставалось, как наслаждаться счастьем, а из безоблачного счастья роман не выкроишь. И все же большое количество читателей желает знать, что случилось с прочими упомянутыми персонами дальше. Зимой, во время путешествия по Италии, во Флоренции можно нанести визит мадам Кризопрас, она по-прежнему устраивает регулярные jour[288], где по-прежнему толкутся всякие сомнительные персонажи – но, естественно, не из числа осуждаемых обществом. Она охотно принимает лестные отзывы о своей дочери Саше, репутация которой как художника-портретиста по праву растет, поскольку девушка стала большим мастером и со многими подружилась благодаря спокойному, уравновешенному характеру. Искусство заменило ей все, в чем отказала жизнь, она счастлива и весной всегда желанный гость в замке Хохвальд.
Борис – секретарь посольства при одной маленькой резиденции, и в ней князь и княгиня Укачины-Кризопрас держат большой дом. С тех пор как Борис, следуя совету сестры, в гамбургском отеле без всяких предисловий просто вылил прекрасной Фуксии на голову всю воду, которая нашлась в больших кувшинах для умывания, она ведет себя вполне разумно. Устную часть этого курса лечения князь Хохвальд передает не без некоторого успеха, но, так как на Фуксию, как правило, любые аргументы оказывали очень малое воздействие, все же, надо признать, львиную долю успеха, столь же примечательного, как и удивительного, обеспечило именно водолечение. Хохвальд любит описывать жене эту сцену с явным удовольствием и размахом. Хотя гостиничный счет из-за протечки и «повреждения плафона в нижнем этаже» оказался внушительным, оно того стоило, ибо Фуксия теперь с нежностью именует Бориса dear old boy[289], доверила ему управление своим состоянием, позволила заботиться о себе, без того чтобы входить во все детали, и ближе познакомилась с привычками и манерами «гранд-дам», сохранив лишь сленг. Впрочем, под положительным влиянием Бориса и он оттачивается сленгом более высокого уровня, что находит поклонников в их кругу – некоторые даже считают такую манеру изъясняться шикарной. Короче говоря, князь и княгиня Укачины-Кризопрас живут вместе «very well, indeed»[290], и ни одна душа не знает, что в действительности своим «domestic happiness»[291] они обязаны примерно десяти литрам воды.
Ганс аус дем Винкель – звезда Байройта и, определенно, большой артист. Так как слава ничуть не испортила его натуру и он полностью сохранил приветливость характера, его всеобщая популярность – отнюдь не чудо, и он тоже всегда дорогой гость в Хохвальде, однако лишь в том случае, если там не находятся Monsieur le Prince et Madame la Princesse d’Ukatschin-Chrysopras[292].
Профессор же Глаухау стал самым излюбленным посетителем замка. Он называет княгиню Ирис «наидражайшим и наимилейшим ее сиятельством» и совершенно отбрасывает свои республиканские убеждения, если речь идет о том, чтобы совершить «рывок к Хохвальду». Там он никогда не утратит нимб спасителя Ирис, и стоит ожидать, что наследный принц Зигфрид фон Хохвальд однажды приступит к постижению наук с помощью профессора и научится наслаждаться знаниями. Правда, пока он только начал осваивать таинства азбуки и письма – речь о маленьком Зигфриде, разумеется…
С Зигрид же, после того как она уехала с мадам Кризопрас, приключился приступ неистовства, отчего потребовалось поместить ее в лечебницу. Там она провела положенный в таких обстоятельствах срок, и никто не возражал, чтобы по его истечении ее выписали как выздоровевшую. Она покинула приют с намерением укрыться в монастыре, потому что, когда она выздоравливала, ей передали книгу, которая очень ее тронула. Это был один из тех потрясающих душу и сердце сборников сочинений францисканского монаха отца Агостино да Монтефельтро, и на пустой странице рядом с титульным листом от руки была вписана стихотворная строфа:
Vous qui pleurez, venez à Dieu, car il pleure;
Vous qui souffrez, venez à lui, car il guérit,
Vous qui tremblez, venez à lui, car il sourit;
Vous qui passez, venez à lui, car il demeure[293].
Зигрид узнала почерк Ирис, и это, вкупе с серьезными, красивыми словами, странным образом смягчило ее еще слабый, выздоравливающий дух. Она решила уйти в монастырь во искупление того, что кружилось в ее памяти, как дикий сон. Но когда она покинула приют, кое-кто встретил ее на пороге возвращения в мир… Спини!
Зигрид до некоторой степени утратила твердость характера, или, скорее, ее стойкость ослабла и была подавлена тьмой, время от времени окутывавшей ее разум. А Спини все еще любил ее, хотя и догадался, что по отношению к нему красавица руководствовалась иными целями. В любом случае мадам Кризопрас волей-неволей пришлось взять на себя роль матери невесты, поскольку Зигрид вернулась к ней; и, несмотря на совершенное молчание Хохвальда, кавалер с триумфом сопроводил Зигрид в Маремму в качестве маркизы делла Пескайа.
Хохвальд по отношению к жене был неумолим лишь в одном пункте, хотя она по доброте и великодушию своего сердца все давно простила: Ирис не разрешалось больше встречаться с той, кого она называла сестрой в течение двадцати лет. И Зигрид, раскаивалась она или нет, жаждала ли иногда с тоскою того ласкового взгляда чистых, невинных детских глаз Ирис, – была слишком горда, чтобы первой протянуть руку, чтобы явиться к Ирис и Марселю в качестве просительницы. Так что мосты через эту пропасть наведены не были, и отношения остались разорванными навсегда. В флорентийском и римском обществе хорошо знали маркизу Спини делла Пескайа – прекрасную блондинку с золотистыми волосами и красивой лепкой головы, но называли всегда каменной дамой, ибо ее черты, движения, ее речь и улыбка – все было прохладным и твердым, как у статуи. Сами по себе ее светлые синие глаза обладали холодным и жестким блеском многогранно отшлифованного камня, зловещим блеском, который всегда наводил на мысль о приютах, в которых искали исцеления душевнобольные. Но Спини обладал более сильной, чем у Зигрид, волей, потому он и отважился взять ее в жены, не опасаясь, что она пойдет по стопам тети – Марии фон Равенсберг. Та по-прежнему покоится под красным светом Хохвальда, и люди, как и прежде, желают разгадать эту тайну и сплетают вокруг нее чудесную ткань саг, над которой не властно время.
И, раз уж мы вернулись в Хохвальд, то хотим попрощаться с этой старой приморской крепостью, с Марселем и Ирис Хохвальд.
Существует счастье, настолько идущее изнутри, что даже самой ужасной клевете, самой злонамеренной сплетне трудно вырвать у него даже частичку, не говоря уже о том, чтобы суметь выкорчевать его с корнем. И этим счастьем обладают два редких человека. Сторониться высокого общественного положения, как Хохвальд долго делал, теперь нельзя, и зимы княжеская чета ежегодно проводит в своем дворце-резиденции. Ирис, бесспорно, стала прекраснейшим явлением на дворцовом паркете и всеобщей любимицей, даже среди женщин. Конечно, было невозможно скрыть, что она «урожденная графиня фон Эрленштайн», что вызвало сначала вопросы, а потом и воспоминания, пока люди, к счастью, не опознали Марию фон Равенсберг как ее тетю. Это, естественно, вызвало шепотки, шипение, шушуканье и страхи, достигшие и ушей Ирис; доброжелатели заверили ее, что тот человек – то есть судебный палач, который «сопроводил от жизни к смерти» Марию Равенсберг, все еще жив.
Те, кто хотел побольше разведать о тех давно минувших событиях, успеха со своими расспросами не имели. Князь неизменно очень прозрачно намекал, что от хорошо воспитанных людей он ожидал бы побольше такта, а Ирис лишь мягко говорила:
– Я знаю всю эту печальную историю… Нужно ли ворошить старое спустя так много лет? Вы же понимаете, как эта тема болезненна для меня!
Даже мадам Кризопрас так никогда и не узнала, что Ирис носила имя Эрленштайн лишь по королевской милости, ибо Спини счел за лучшее помалкивать об этом.
Только геральдисты часто удивлялись, почему княгиня Хохвальд в своем союзном гербе имеет сердцевой щиток в левом щите Эрленштайнов: три красные розы в серебре, на золотых сердцевинах каждой – красная капля. Кто мог бы представить, что это старый герб Равенсберга: белые розы превратились в красные через искупление кровью – на это указывали три красные капли. Только один человек знал правду, а именно – профессор Глаухау, его посвятил в эту тайну Хохвальд.
– Слава богу, – сказал профессор, – что граф Эрленштайн воспитал бедного осиротевшего ребенка как своего собственного, что вы совершенно сознательно женились на ней, – это возвращает веру в человечество и в христианский дух. Ибо противостоит им бездумное мнение толпы и многоумная, так сказать, теория наследственности от неверующих бездельников: каковы родители, таков и ребенок! Если отец воровал, должен ли непременно и достойно воспитанный сын воровать? Хороши были бы тогда криминальные династии! Нет, наш старый Бог все еще жив и позволяет солнцу сиять и над праведными, и над неправедными – иначе для чего служило бы искупление и крещение, очищающее входящую в этот мир юную душу от первородного греха? Кем мы станем, зависит от воспитания да от нас самих, если нам не хватит сил одолеть искусителя в нашей груди.
– Аминь! – ответил на это Хохвальд.
Мир не сумел стряхнуть с Ирис цветочную пыльцу, которая составляет всю ее прелесть. Она осталась все той же, какой была, когда мы с ней встретились, и потрясение, через которое пришлось пройти ее душе, сделало ее лишь глубже, а ее располагающая к себе жизнерадостность свидетельствует не о легкомыслии, но является отражением сердца, которому чужды эгоизм и высокомерие; чистой души, способной к самым глубоким чувствам, поскольку она озарена и согрета всем, что делает человека добрым и благородным.
Ирис исполняет обязанности княгини Хохвальд с грацией и достоинством, однако охотнее всего она проводит время на любимом Северном море, где ей довелось пережить столько тягот. Другие стали бы избегать этого места, но она любит это «Та́ласса! Та́ласса!» волн, любит весь замок, ставший колыбелью ее счастья, любит надежные и прекрасные комнаты в нем, морскую террасу, где любящие руки подхватили ее и спасли в самый тяжкий час жизни. И ей по душе порой танцующий на волнах красный свет; Ирис знает, знает, что он символизирует свет вечной жизни, который, как она надеется, озаряет и ту, спящую внизу, которая никогда больше не являлась ей в снах с того дня, когда она впервые плакала над ее могилой и принесла ей красные розы… Почему же Ирис никогда больше не видела ее во сне? Это загадка, которую пока никому разгадать не удалось, и мы тоже не будем и пытаться. Еще Ирис любит стоять на морской террасе рядом с супругом, когда солнце опускается в море, и на ум ей приходят «Песни Северного моря», особенно «Очищение»… Эти строки часто и громко, и тихо срываются с ее уст:
Останься ты на дне глубоком моря,
Безумный сон…
Останься там на дне, навеки,
И брошу я к тебе на дно
Всю грусть мою и все грехи мои…
Гойго! Гойго! Уж ветер поднялся…
Вверх парус! Вздулся он и вьется!
И по водам коварно тихим
Летит корабль, и ликований
Полна освобожденная душа![294]