К книге
Белые розы РавенсбергаКнига первая
75%
Книга первая
3

На самом севере Германии, на морском берегу высится замок Хохвальд. Вокруг раскинулись величественные, богатые дичью дубовые и буковые леса. Сосны, разбросанные тут и там, поодиночке и группами, казались высаженными намеренно, дабы их темные кроны придали лесным видам особое очарование. У самого замка лес искусно обращен в великолепнейший парк – пожалуй, второго такого не сыскать во всех немецких владениях. Лесные почвы и серые земли пустошей перетекают в изумрудно-зеленый газон, в центре которого – дуб-колосс с руническими знаками в рыхлой коре, а у самого замка вытянулась, широко раскинув ветви, прямая, как свеча, мощная сосна с темно-зеленой хвоей, изысканный аромат которой наиприятнейшим образом смешивается с благоуханием роз, за которыми здесь ухаживают с особым рвением.

В самом же замке обнаруживалось такое смешение стилей, что его впору было именовать лишенным его вовсе. И ведь многие находят это более привлекательным, нежели скучное и правильное «единство стиля», во имя которого сегодня творится так много безобразий. Коротко говоря, замок Хохвальд представлял собой здание со множеством башенок и эркеров: самые старые его части относились к XIII веку и теперь составляли лишь одно его крыло, тогда как в главном здании XVI века покатые покрытые шифером мансардные крыши с заостренными башенками напоминали о дворцах Фонтенбло и Сен-Жермен. Между этим, собственно, главным зданием и изобилующим лепниной нарядным павильоном в стиле рококо вклинился банкетный зал в чистейшем тюдоровском стиле английской готики, с похожими на кружево контрфорсами и опорами крыш, что знатоков неизменно заставляло возмущенно и даже с негодованием качать головой, – однако выглядела вся эта гремучая смесь весьма живописно.

Со стороны моря волны плескались непосредственно у полого спускающихся стен замка. Прибой разбивался о выступающие из воды острые каменистые рифы, однако участок справа был ровным. Широкая терраса с северной стороны замка, с лестницей, ступени которой уходили прямо в воду, в солнечные летние дни позволяла насладиться прохладой и великолепным видом – бесконечной морской далью, мерным движением волн, которые, с плеском и шипением разбиваясь о рифы, набегали на белую мраморную лестницу, и брызги пены нередко подкатывали к ногам сидевших наверху – тех, кто, вдыхая полной грудью прохладный, прозрачный и чистый морской воздух, никак не мог насытиться этим неповторимым зрелищем.

В замке с незапамятных пор процветал графский род фон Хохвальд, их называли также «морскими графами», так как они владели побережьем и пережили здесь множество эпох. Некоторый суверенитет, который злой король Абель Датский в глубокой древности даровал их предку – тот помог ему расправиться с братом, Эриком Пловпеннингом[5], – существовал, разумеется, только на словах и позволял лишь чеканить собственную монету. Позже один из Хохвальдов умудрился обменять этот суверенитет на значительные территории, еще до медиатизации[6], а в более поздние времена семья была наделена княжеским титулом (по праву первородства) и местом при дворе, учитывая то, что Хохвальды через тот договор мены закрыли для себя возможность взойти на трон и войти в число высшей имперской знати, несмотря на их не вызывавший сомнений былой суверенитет. Вот так славно все сложилось для первого князя, отца нынешнего, – он постоянно жил при дворе и тратил там не только весь свой доход, но и много больше. Вследствие этого дом Хохвальдов пережил тяжелый кризис. Но и он минул – говорят, с помощью авансов из королевской казны. Словом, когда умер старый князь, прожив годы совершенным затворником, финансовые дела Хохвальдов были хороши, как никогда прежде.

Сын этого первого князя фон Хохвальда очень молодым начал свою карьеру в армии, а именно в лейб-гвардии, и не только считался замечательно умным, располагающим к себе и любезным молодым человеком, он был также очень хорош собой; лихой, молодцеватый офицер-кавалерист в высоких и высочайших кругах Резиденции[7] пользовался заслуженной любовью. И действительно, что-то солнечное в его существе притягивало к нему сердца – даже и без княжеского титула благородного человека в Марселе Хохвальде (так его звали) выдавали бы образ мысли, свободная, открытая и честная натура.

Когда он вступил в наследственные права и все же заявил, что продолжит служить в армии, его решение встретили с радостным удовлетворением, и тем больше удивления, сожаления и укоризненных покачиваний головой выпало на его долю потом, чуть позже, когда он внезапно изменился, стал серьезным и сдержанным, словно его солнечную натуру окутала черная вуаль, а через несколько месяцев и вовсе снял белый колет и шлем с орлом – короче говоря, вышел в отставку. О причинах, побудивших его к этому, он высказывался только в самых общих чертах, даже ближайшие знакомые и родные ничего вполне определенного не узнали, ясности не наступило. В ответ на настойчивые расспросы молодой князь говорил, что полностью хочет посвятить себя жизни в поместье, генеалогическим и геральдическим исследованиям, которые всегда его увлекали. Эти слова были встречены с недоумением из-за стремительности принятых им решений, а также внезапной перемены его нрава.

Но, как и все в этом мире, изумление не может длиться вечно. Люди потихоньку успокоились по поводу «безумия князя Хохвальда», ведь вокруг столько любопытного – того, что требует немедленного обсуждения. Со временем отшельническая жизнь молодого вельможи перестала удивлять, и он лишь несколько раз в году приглашал близких знакомых на охоту в свои великолепные леса, а в резиденции его видели только по необходимости, когда визиты влиятельных иностранных персон требовали его присутствия при дворе и исполнения наследственных обязанностей обер-егермейстера. С началом войны[8], разразившейся вскоре после его отставки, князь вернулся в свой полк и выказывал в боях необычайную храбрость, граничащую с презрением к смерти; другие отважные офицеры находили ее безрассудной и бесцельной, тогда как у обычного человека такое поведение вызывало душевный трепет и стремление подражать. В одном из сражений князь получил удар саблей и на долгие недели попал в лазарет, но даже раненый, в тяжелейшем бреду, ничем не выдал своего секрета, ничто не объяснило также перемену в его характере. После окончания кампании он вернулся в свой замок у моря с Железным крестом первого класса на груди и стал еще тише и серьезнее, чем прежде, однако даже в этом уединении изначально светлая и солнечная натура не позволила ему превратиться в жесткого, черствого и капризного человека.

Вот уже двадцать лет князь Хохвальд вел тихую жизнь, разнообразие в которую вносили дальние одинокие путешествия – он месяцами странствовал вдали от северных берегов. Ему почти сравнялось сорок пять – лучшие годы, но он по-прежнему оставался один.

Дело было ранней весной. Далеко на севере, у моря, ледяные вихри еще запутывались в голых кронах деревьев и зловеще завывали вокруг одинокого замка. На время этих сражений зимы с весной князь Марсель Хохвальд почти всегда уезжал на юг – в Испанию, Тунис, Каир или Италию, смотря по тому только, что ему приходило в голову, и чаще всего проводил там февраль, март и апрель в сопровождении одного лишь камердинера, который был на четыре года моложе господина и начал службу у него двадцать четыре года назад – еще в прекрасные, веселые лейтенантские времена, а потом вместе с ним уволился из армии и всегда оставался рядом. Такая неразлучность обоих совершенно не тяготила, ибо князь был хотя и требовательным, но добросердечным и справедливым хозяином, а Ратайчак, которому за долгие годы, минувшие со дней рекрутства, так и не удалось улучшить свой ломаный немецкий, был просто золотая душа – честная и преданная, правда не без причуд, как частенько бывает у многолетних слуг. Рослый, как и его господин, с блестящими черными глазами и ухоженными усами, в прекрасно сидевшей егерской ливрее, которую он всегда носил в путешествиях и только дома сменял на черный фрак, короткие штаны, чулки и туфли с пряжками – все это оказывалось в равной степени опасным для сердечного покоя испанок, итальянок и жительниц Нубии.

В один восхитительно теплый мартовский день князь Хохвальд, совершенно один, как он это любил, бродил по самым узеньким проулкам Флоренции в поисках жемчужин для своих коллекций: иногда здесь, в грязных закутках, обнаруживалась старая майолика, стекло, ткани, мебель, короче – древности. И верный глаз редко его обманывал: часто под ужасной грудой хлама всех возможных и невозможных мастей он находил предмет, на который сам продавец не обращал ни малейшего внимания и лишь смеялся в душе, когда сумасшедший «Inglese»[9] (так итальянцы называли любых иностранцев со средствами) вытаскивал какую-то тряпку, разбитый стул или круглый расписной черепок, да еще и выкладывал за это кругленькую сумму.

Вот и сейчас он вышел из бокового переулка на виа Маджо, заботливо убирая в карман крохотную шкатулку севрского фарфора с портретом мадам Помпадур и клеймом – он отыскал ее в одной насквозь пропахшей луком дыре. Смахнув носовым платком с одежды пыль, которая прилагалась к покупке совершенно бесплатно, князь Хохвальд отправился к Арно, перешел мост Санта-Тринита, между опорами которого река величаво катила свои желтые воды, потом с минуту решал, отправиться ли ему направо – к Уффици или налево – по Лунгарно к парку Кашине, и в конце концов зашагал прямо, чтобы, пройдя мимо палаццо Спини, оказаться на виа Торнабуони с ее богатыми ювелирными лавками. Собственно, ему хотелось лишь взглянуть, появилось ли что-нибудь новое в магазине у Броджи[10], знаменитого фотографа и торговца предметами искусства, а затем прогуляться до церкви Сан-Марко, где один художник копировал для него на слоновой кости знаменитое «Коронование Марии» да Фьезоле[11].

Кто знает, как бы все обернулось, прими он решение в пользу солнечного Лунгарно! Но князь Хохвальд беспечно перешел улицу и уже очень скоро оказался перед витриной Броджи, где его внимание привлекла превосходная копия знаменитой тициановской «Королевы Кипра»[12] в массивной, богато украшенной резьбой золотой раме. И вот, пока он стоял, любуясь картиной, и размышлял, не стоит ли ему приобрести еще и прекрасную Катерину Корнаро в пандан к уже имеющейся у него «Красавице»[13], из дверей лавки вышла статная и красивая дама в летах, сопровождаемая другой – более юной, очень стройной, в отличие от спутницы, и к тому же совершенно непривлекательной: у нее было желтоватое калмыцкое лицо и черные, по-негритянски курчавые волосы. Дама постарше, снежно-белые волосы которой очень шли к ее все еще очень свежему цвету лица, на выходе прищурилась, ослепленная ярким солнечным светом, и собралась было открыть зонтик, когда случайно взглянула направо.

– Нет! – произнесла она удивленно. – Марсель, это и вправду ты?

Услышав свое имя, князь стремительно повернулся.

– Ольга! – Он казался не менее ошарашенным. – И ты здесь? Я думал, ты в Петербурге!

Дама являлась единственной родной сестрой князя, а юная барышня с калмыцким лицом – ее дочерью. В девицах Ольга Хохвальд была чрезвычайно хороша собой, но, как и многие дочери в знатных семьях при майорате[14], не обладала средствами, которые удовлетворяли бы ее запросам и привычкам, выработавшимся, пока она воспитывалась. Так что выгодный брак казался для избалованной графини необходимостью; ее везде были рады видеть, и она легко покоряла сердца тех, кто имел столько же, сколько и она, – слишком много, чтобы голодать, но слишком мало для той жизни «большого стиля», к которой Ольга Хохвальд привыкла. В Карлсбаде, куда она сопровождала родителей, Ольга при посредничестве одного русского господина из посольства познакомилась со старым русским служакой с калмыцким лицом – очень богатым генералом Кризопрасом. Тот, несмотря на свои шестьдесят, воспылал к ней страстью и сложил все свои сокровища к ее ногам, предложив руку и сердце. Немного поразмыслив, она приняла и то и другое, ибо, хотя дворянство генерал получил совсем недавно, в дополнение к одному из украшавших его грудь орденов, он был чертовски богат, а она была двадцати пяти лет от роду и располагала только красивым свежим личиком и теми средствами, к которым особый фонд майората допускал дочерей семейства Хохвальд.

Генерал Кризопрас прожил еще десять лет, а потом его супруга осталась богатой жизнерадостной вдовой с унаследованным в полной мере состоянием и двумя детьми: «милому» Борису досталась вся привлекательность матери, а «бедной» Саше, к сожалению, – калмыцкие черты ее отца. Когда Саша вошла в возраст и должна была выходить в свет, это обстоятельство доставило генеральше множество забот. Она, дабы подчеркнуть свою материнскую роль, довела свои волосы, рано начавшие седеть, до снежной белизны посредством одеколона и рисовой пудры, и это оказалось настолько ей к лицу, что пришлось ей, скрепя сердце, признаться себе, что она, увы, и вправду все еще много привлекательнее, чем дочь.

«Как же мне выдать ее замуж с таким лицом? – говаривала она. – Разве не лучше было бы пойти в отца Борису? У мужчин ведь борода столько всего скрывает!»

И вот Саше тоже уже исполнилось двадцать пять – и ни одного жениха, несмотря на все деньги, несмотря на то, что личное дворянство ее отца уже превратилось в наследственное, несмотря на гарантированное и завидное положение ее матери в петербургском обществе, несмотря на успехи брата в дипломатической карьере и на ежегодные поездки «на воды»… Из-за своей несчастливой внешности она так и ходила в старых девах. Тут генеральше пришла в голову идея попытать счастья в больших итальянских городах, где весь мир назначает свидания и где итальянские гранды из старой аристократии, растратившие свои состояния, так часто ищут и находят богатых наследниц. Может, и Саше удастся встретить своего маркиза, или герцога, или графа?! Но, несмотря на кое-какие варианты, в расчет все же закралась роковая ошибка: итальянец, с его врожденным чувством прекрасного, должен был оказаться совсем уж в отчаянном положении, чтобы ради денег жениться на столь непривлекательной особе, ибо для него абсолютно неприемлемы приплюснутый нос, высокие скулы и раскосые глаза, тогда как калмыцкая кровь, в свою очередь, не дает шанса носу благородной формы и большим глазам.

Потому и состоялась встреча князя Хохвальда с сестрой во Флоренции у витрины магазина Броджи на виа Торнабуони в тот прекрасный и теплый мартовский день.

– Я думал, ты в Петербурге! – была его первая реакция.

Генеральша скривилась.

– Прошу тебя, Марсель… Это было бы совсем не шикарно! – воскликнула она. – Нельзя оставаться в Петербурге на Великий пост, ведь хорошему русскому следует изо всех сил каяться. Весело это? Нет. Так что я уже третью зиму провожу на юге. В прошлом году мы были в Риме – теперь туда собираемся только к Пасхе. Здесь, во Флоренции, собственно, много больше движения, это настоящий зимний город. Здесь можно открыть по-настоящему международный салон – вот что я скажу тебе, и особенно теперь, когда мой милый Борис служит атташе в Риме…

– Борис в Риме!.. Об этом я тоже ничего не знал, – вклинился князь в этот поток речи.

– Уже два месяца, – гордо кивнула генеральша и, скользнув взглядом по дочери, механически добавила: – Саша, держись прямо!

– И пока Борис в Риме, ты во Флоренции? – уточнил князь с улыбкой.

– В Риме мы тоже побываем, – ответила генеральша. – Видишь ли, у Бориса месяц отпуска, и он тоже во Флоренции… – Она замолчала и вздохнула.

– Так что же?

– Саша, держись прямо, – повторила мадам Кризопрас, протягивая брату руку и двинувшись с ним к Лунгарно, а Саша, которая выглядела скучающей и унылой, как дождливый день в деревне, последовала за ними. – Entre nous[15], Марсель, Борис загорелся и взял отпуск, чтобы оказаться здесь просто потому, что здесь также одно семейство, в котором он заинтересован.

– Кажется, Ольга, тебя это не слишком воодушевляет.

– О, немецкая графиня вполне устроила бы меня в качестве невестки, но, видишь ли, у нее так мало средств… Я знаю это из наилучшего источника.

– Стоит ли Борису об этом думать? – бросил князь.

– Ах, он очень поиздержался, – шепнула генеральша. – Видишь ли, Марсель, он просто хотел насладиться жизнью, мой бедный мальчик, и теперь… Принадлежащая ему часть отцовского наследства почти вся вышла! Что скажешь на это?

– Что ж, как постелешь, так и поспишь, – сухо ответил князь.

– Нет, я считаю, ему следует сделать хорошую партию, – горячо возразила генеральша. – И он также был вполне в этом убежден, пока не встретил эту блондинку-графиньку… О Марсель, меня и вправду это беспокоит! Бедная, несчастная я вдова!

– Ерунда, Ольга! В том, что Борис промотал свою часть наследства, ничего хорошего нет, но…

– И что же, теперь бедному юноше стать картезианцем[16]? – возмущенно перебила его мадам Кризопрас. – Почему мой Борис, мой милый Борис должен считать рубли и копейки? Он, который вращается в высших кругах, должен влачить существование, полностью исключающее high life[17]? Мой Борис имеет право на эту жизнь и должен наслаждаться ею!

– Он как будто именно так и поступал? – парировал князь.

– Ну даже если и так? Кого это касается? Никого!

– Правильно, дорогая Ольга. И возвращаясь к прежней теме: раз уж Борис промотал свою часть наследства, по сути это и успокоение, и радость для тебя…

– Нет, Марсель, ты невыносим! – воскликнула генеральша, всерьез рассердившись.

– Вовсе нет, – сказал князь смиренно и начал снова: – Что Борису наследство так ударило в голову, это очень даже похвально…

Подавленный смешок Саши, шедшей сзади, дал князю понять, что он действительно подобрался к ахиллесовой пяте сестры и оказался на весьма скользкой почве.

– Саша, что тут смешного? Держись прямо! – резко бросила генеральша через плечо.

Однако Саша воспользовалось грохотом проезжавшей мимо тяжелой повозки, чтобы предостерегающе воззвать к князю:

– Дядя, не вороши осиное гнездо! Что Борис ни натвори – все всегда славно!

– Надеюсь, ты понял, что Борис должен сделать богатую партию, – продолжила генеральша, когда повозка проехала, – так как я свои деньги ему отдать не могу – должна же я как-то содержать дом, и Сашино наследство – да, если Саша вообще выйдет когда-нибудь замуж… Ей нужно по меньшей мере иметь деньги, раз уж нет внешней привлекательности…

Пораженный бестактностью сестры, князь невольно взглянул на племянницу. Но она ему кивнула и, смеясь, показала острые белые зубы.

– Если не мама, то зеркало расскажет мне о том, что я уродина, – произнесла она невозмутимо.

– Она так похожа на славного покойного Кризопраса, – пробормотала генеральша со вздохом. – А Борис весь в меня, и это должно бы, собственно, приносить счастье, но по мне, так лучше бы все наоборот, так как уродство…

– Даже наипрекраснейшую бабенку уродство, увы, портит, – продекламировала Саша весело, без горечи, и у князя потеплело на сердце.

– Саша, не перебивай меня! – прикрикнула генеральша. – Держись прямо и позволь, наконец, мне договорить. Что же я хотела, собственно, сказать? Да, уродство – проклятие для девушки. Так что у нее, по крайней мере, должны быть средства, и эти деньги, между прочим, так хорошо обеспечены, что Борису никогда их не получить.

– А то они непременно были бы уже истрачены, – шепнула Саша в сторону князя.

– И теперь еще эта нелепица с маленькой графиней… Ну хоть плачь!

Князь произнес:

– Хм… А как же зовут его возлюбленную?

– Она дочь того Эрленштайна, который из-за супруги очень долго жил в Каире, а теперь осел здесь. Его жена совершенно не переносила немецкий климат.

– Так-так! И отвечает ли юная графиня на чувства Бориса?

– Этого не может утверждать ни он сам, ни его лучший друг, – вставила Саша.

– Что за ерунду ты несешь? – вспылила генеральша. – Чувства? Какие чувства? Естественно, она ухватится за Бориса двумя руками, так как, во-первых, он очень красивый мужчина, ведь он весь в меня, а во-вторых, он блестящая партия!

– Ты же только что говорила, что он промотал наследство, – сухо напомнил князь.

– Он и без того блестящая партия, за счет его талантов, одаренности.

– Ходит молва, что среди прочего он заложил один чудесный храм… – согласилась неисправимая Саша.

«За последние годы Борис превратился, должно быть, в настоящее сокровище», – подумал князь, вспомнив ту слепую любовь, которую его сестра всегда питала к мальчику. Потому он очень обрадовался, когда мадам Кризопрас после последнего Сашиного выпада неожиданно сменила тему разговора, внезапно спросив:

– А давно ли ты, собственно, здесь, Марсель? Четырнадцать дней? Боже правый, за это время столько всего можно было предпринять – загородные прогулки, пикники, галереи, – entre nous, галереи непростительно скучны, скучнее не бывает, но теперь считается хорошим тоном их посещать, прямо-таки обязательно. Без этих галерей Италия стала бы настоящим Эльдорадо, Марсель! К тому же, пока помню, – Саша берет уроки пастели, и это просто сказочно шикарно, и она сама захотела, хватило ума, хотя обычно сопротивляется всему, что модно. Саша, держись прямо и ничего не говори, все так и есть! – бросила она взгляд назад, хотя Саша не проронила ни слова. – Вот почему ты в прошлом году не пожелала учиться игре на скрипке?

– Потому что у меня нет слуха, мама, и ни малейшего таланта к музыке!

– Слух! Талант! Какая ерунда! Что такое талант? Просто глупое расхожее слово. Берешь учителя, платишь ему и повторяешь все за ним. На это способна любая обезьянка!

Но тут уж князь расхохотался.

– О, Ольга, ты ужасно обрусела, – воскликнул он, – и все теперь у тебя должно идти из-под палки. Даже талант. Бедная Саша, тебе пришлось заняться пастелью только потому, что это модно?

– Увидишь, дядя, – в тон ему ответила Саша.

– Искусство пастели по сравнению с масляной живописью предпочтительнее: никакого запаха, и картина сразу же готова, – посмеявшись, продолжила генеральша. – Но я не могу быть рядом, когда Саша работает, – эти звуки, когда сухой грифель трется об шершавую бумагу, или этот ужасный звук от втирания, они страшно действуют мне на нервы. Но Саша делает большие успехи в искусстве, скажу тебе, Марсель! Она пишет сейчас обеих этих Эрленштайн – весьма пикантно!

– Обеих Эрленштайн? – переспросил князь. – Там что же – две дочери? И которая же покорила Бориса, старшая или младшая?

– Этого, дядя, он и сам не знает, – усмехнулась Саша, – так как они сестры-близняшки, и его сердце все еще мечется между обеими туда-сюда, как… как… Ну, ты знаешь эту историю про осла с двумя связками сена.

– Саша, ну что за сравнения! Ужас какой-то! – вскричала мадам Кризопрас, однако, увидев, что брат развеселился, тоже рассмеялась. Но потом вдруг остановилась. – Мне пришла в голову одна идея, – сказала она, и у нее буквально перехватило дыхание от волнения.

– О, тебе стоит поделиться с нами, – весело предложил князь.

– Нет, не смейся. – Они уже пришли к Кашине, великолепному публичному флорентийскому парку, и генеральша показала на одну скамеечку под мощным дубом. – Мы здесь посидим немного, а Саша пока проверит, следует ли за нами карета, потому что, к сожалению, мы живем не у Порта-аль-Прато, а на виале Реджина Маргерита, там мы арендовали виллу рядом с пьяцца Кавур!

– Как ты могла, Ольга! – упрекнул ее князь. – Современные улицы и дома ты найдешь повсюду. Но когда ты в Италии – отыщи старое палаццо, как можно ближе к галереям и с самой богатой историей.

– Сущий вздор, – промолвила генеральша, устало опускаясь на скамью. – Что мне за дело до всех этих старьевщиков и всего этого исторического баловства, которое так вдохновляет вас, археологов! Мне в Италии хорошо только в тех новых домах у пьяцца Кавур, которые по меньшей мере, если замерз, можно натопить. Но об этом в другой раз. Что я хотела сказать… Саша достаточно далеко? Она всегда смеется над любым моим планом. Ах, если бы она не была так похожа на славного покойного Кризопраса! Однако что хотела сказать… Марсель, хочу обойтись без долгих вступлений и произнесения банальностей и также не стану тебя упрекать, что ты все еще холостяк… Марсель, тебе в этом году исполнится сорок пять, у тебя уже и гусиные лапки под глазами, и седые волосы, само собой, тоже, только при такой прическе их не видно… Скажи, Марсель, ты не находишь, что обязан жениться?

– Так говорят, – ответил князь с улыбкой, – но, дорогая Ольга, тут нельзя приказывать и нельзя запрещать. В этом отношении я придерживаюсь мнения Лессинга: никто ничего не должен, по крайней мере в определенных вещах.

– А что же с наследованием в Хохвальде? Перейдет к младшей линии? Еще чего не хватало! – сказала генеральша и энергично воткнула в песок свой зонтик.

– Какое мне дело до наследования? Вот уж что мне седых волос не прибавит, ведь у младшей линии вполне достаточно сыновей. Надо ведь и другим дать пожить, – сказал князь со спокойной улыбкой.

– Нет, ты это не серьезно! Так нельзя, Марсель! – вскричала генеральша с непритворным ужасом.

– Говорю это вполне серьезно и взвешенно, – возразил он спокойно, а потом добавил задумчиво: – Но все же есть и в твоих словах правда. Хохвальд веками передавался от отца к сыну, а в младшую линию добавилось много крови, которая ее не облагородила. Но я свое время упустил. Я начал стареть. Из любви молодая девушка замуж за меня не выйдет, а жениться, чтобы было кому передать княжеский титул, – нет, этого я не хочу. Так что наследовать будет все же младшая линия.

– Nous verrons, nous verrons[18], – пробормотала генеральша с загадочным выражением лица, и тут появилась Саша с экипажем, и мадам Кризопрас добавила: – Мы ведь обсудим это еще раз, Марсель, правда? Это ведь не твое последнее слово? Пока что пообещай прийти ко мне в гости сегодня вечером. Это мой jour fixe[19], ты должен взглянуть, какой у меня прекрасный интернациональный салон.

– Так это все еще твой идеал – космополитическое общество?

– Умоляю тебя, что может быть интереснее! Придет еще один любитель старого барахла, вроде тебя, некий мистер Марстоун.

– Мужской или женский портной? – спросил князь. – Вечно ничего не знаешь об этих «innocents abroad»[20].

– О, ты невыносим, Марсель, – воскликнула генеральша с чувством. – Так придешь? Au revoir![21]

И с этим они с Сашей в нанятом ландо покатили вверх по виа дель Ре Умберто.

– Итак, прощай, свобода, моя прекрасная свобода, – пробормотал князь, тяжело вздохнув, когда вновь зашагал вниз по Лунгарно. – Теперь от интернационального салона дорогой Ольги меня спасут разве что Рим или Венеция. Прикажу Ратайчаку немедленно паковать вещи! А мой прекрасный старый дворец на виа Маджо… Да… Нет отрады в этом мире!

Достигнув пьяцца Манин, он задумался, не отправиться ли ему в монастырь Сан-Марко, или лучше будет почти полностью потерянное утро завершить в расположенном неподалеку палаццо Корсини. Он знал там одну «Мадонну» кисти Филиппино Липпи и портреты Сустерманса, которые отчасти могли скрасить ему мысль об упущенном времени. И пока он стоял на месте, отыскивая в своем бумажнике билет, по которому палаццо Корсини для него открывали даже среди ночи, кто-то вдруг сказал, стоя совсем близко:

– Князь Хохвальд, если я не ошибаюсь!

С удивлением он обернулся на зов и обнаружил рядом молодого человека, высокого и красивого, но который выглядел карикатурно из-за «шикарнейшего» из всех «шикарных» нарядов. Все на нем было клетчатым, начиная от костюма столь странного покроя, что, если бы это одеяние оказалось на бедном гимназисте, его, скорее всего, назвали бы жалким. Клеточки костюмной ткани были маленькими, тогда как на мешковатом и коротковатом пальто они становились поразительно большими. Шляпу юноша сдвинул назад, на ногах у него красовались желтые остроносые туфли из телячьей кожи; штанцы его были безмерно широкими, подвернутыми, с красным подкладом, а синие чулки – с тиснеными спортивными эмблемами; на обеих руках красовались сияющие перчатки цвета корицы, на которые наползали манжеты с огромными кнопками, к тому же имелась тросточка как для трехлетнего… Таким удивленному взору князя предстала ходячая модель сумасшедшего парижского портного.

Он слегка склонил голову.

– Позвольте, с кем имею честь…

Но еще до того, как он договорил, это клетчатое карикатурное существо уже бросилось ему на шею и наградило поцелуем прямо посреди улицы.

– Дядя, ты что же, не узнаешь меня? Это же я, Борис, – Борис Васильевич Кризопрас, твой племянник!

– Теперь узнаю, – только и смог выговорить князь в объятиях своего племянника и, когда тот наконец в достаточной степени выразил родственные чувства, смиренно упрятал обратно билет для входа в палаццо Корсини и внимательно осмотрел сына сестры.

– Значит, ты Борис, перл семейства, – произнес он. – Что ж, наряжен красиво, во всяком случае!

– Все по парижской моде, дядя!

– Я заметил. Только что расстался с твоей матерью и сестрой, встретил их случайно.

– Ты живешь здесь инкогнито?

– Вовсе нет. В книгах приезжих я записываюсь как М. Ф. Хохвальд. Вот и все мое инкогнито, ибо таинственные инициалы я использую только в сфере, ценимой оберкельнером и портье. И так как Ратайчак не болтлив, а почту я всегда получаю poste restante[22], по большей части мне удается избежать этой отвратительной услужливости и вечного титулования «вашим сиятельством» – это обходится слишком дорого.

– Странно! – удивился Борис Кризопрас, ибо ему было неведомо, что людям с титулом – в противоположность простолюдинам – довольно лишь осознавать свой высокий статус там, где все другие робко ищут, как назваться.

Но размышления о человеческих слабостях и прочих сложных материях (да, впрочем, и любые размышления) не являлись сильной стороной Бориса Кризопраса. Так что он, пораженный дядюшкиными причудами, повторил:

– Странно! – И тут же добавил: – Я страшно проголодался, дядя… У меня душевные волнения всегда вызывают голод, очень ощутимую пустоту желудка. Странная конституция, правда? Ты ведь тоже не против подкрепиться, дядя? Уже почти время ланча, и что, если мы не спеша отправимся к Дони[23], – что скажешь на это?

– Согласен, – весело ответил князь.

Он тяжело пережил первое разочарование: несостоявшийся визит в монастырь Сан-Марко, второе же – невозможность посетить галерею Корсини – далось ему уже легче, тем более что племянник в его «наишикарнейшем» виде решительно его позабавил. Так что он продел свою малоприметную руку в играющую всеми цветами руку юного дипломата, и они отправились обратно по виа Торнабуони в самый фешенебельный ресторан Флоренции, где можно было насладиться великолепным обедом по очень высокой цене.

Вскоре они уже сидели за столом этого элегантного ресторана и смотрели вниз, на уличную суету: толчею прохожих, проезжающие экипажи, сияющие ювелирные магазины, лавки торговцев мозаикой или предметами искусства. Довелось им полюбоваться и на одно из «чудес» Флоренции: немолодой американец сошел со своего необычайно высокого экипажа, запряженного попарно двадцатью четырьмя лошадьми, каждая из которых управлялась отдельным поводом: этим своим исключительным и неуместным выездом он ежедневно нарушал движение в городе и по особому соглашению с магистратом каждый месяц оплачивал нанесенный ущерб.

– Черт побери, кто бы имел столько денег, как этот! – вздохнул Борис Кризопрас над своей чашкой Beeftea aux Truffes[24].

– Ну, твой отец тоже мог позволить себе выезд на прогулку на девяноста шести лошадиных ногах, – возразил князь.

– Папа? О да. Но, во-первых, его деньги теперь разделены на три части: маме, Саше и мне, ну и я…

Он не закончил, так как официант подошел и поставил на стол маленький террин страсбургского паштета из гусиной печени и бутылку вина «Штайнбергский кабинет».

– Да, очень неприятно, что деньги круглые, – сказал князь, наполняя бокалы.

– Ужасное свойство, – буркнул молодой дипломат. – Мама, конечно, тебе уже нажаловалась? – мнительно предположил он и, так как князь не возразил, успокоил его: – Ну, еще на некоторое время хватит, и потом соберем совет. Колоссально богатая партия in petto[25], боюсь только, приживется ли она на нашем генеалогическом древе рядом с благородными прививками.

– Правда? – удивился князь. – Но твоя мать говорила что-то о немке, юной графине, которая…

Борис Кризопрас энергично взмахнул левой рукой, правой выкладывая себе на тарелку остатки паштета.

– Видишь, дядя, как это действует на мой желудок, прямо-таки неестественный голод просыпается! Переживания не для меня!

– Нет? – спросил князь, весело наблюдая за стремительно исчезающим паштетом.

– Нет, – подтвердил молодой русский, трагически покачав головой. – Войди в мое положение, дядя! С одной стороны, тающее все больше состояние – мне страшно не везло в игре и на ипподроме – и перспектива очень скоро пропасть уж окончательно. С другой – одна крайне пикантная американка с сумасшедшими деньгами, а между ними блондинка-эльф, у которой нет ничего или, по крайней мере, слишком мало для меня. Только представь себе это и представь, что меня угораздило влюбиться в эту белокурую эльфийку!

– Да-да, это ужасно, – поддержал его князь, в душе, впрочем, улыбнувшись: ему вспомнилось Сашино энергичное сравнение с ослом, выбирающим между двумя охапками сена. – Охотно верю, что эта дилемма мучительна для тебя.

– Ах, ты еще не все знаешь, – перебил его Борис, глядя на официанта, который принес изысканно сервированные бараньи отбивные а-ля Ментенон[26] вместе со слегка запыленной бутылкой старого бургундского. – Дядя, эти котлеты здесь – лучше не бывает, само совершенство. И эта haricots vert flageolets[27] к ним – ее готовят по моему рецепту, так как в овощных блюдах эти несчастные итальянцы ничего не смыслят…

Он разделал одну сочную, размером всего с талер, но толстую котлетку, обсыпанную пармезаном, и съел с видом знатока.

– Хорошо, – вымолвил он, медленно сделав пару глотков старого бургундского. – Итак, дядя, как я сказал, ты не все знаешь. Представь себе, отбросив все финансовые соображения, я хотел последовать за своим сердцем и сегодня рано утром решился. Деньги туда, деньги сюда… Она или никакая другая, сказал я себе. Мне было известно, что Эрленштайны с утра собирались в Уффици, и я отправился туда же, промчался через все залы как одержимый, сначала увидел ее отца с другой дочерью – естественно, в зале Ниобид, и бросился в пустой зал Бароччи, чтобы сконцентрироваться и разработать, так сказать, план действий, и кто, ты думаешь, стоит у прекрасного мозаичного стола в центре и зарисовывает орнамент в маленьком альбоме для эскизов? Она! она! она!

– Из чего следует, что удача была на твоей стороне, – произнес князь с серьезной миной. – И что же ты сделал?

– Я? – Борис Кризопрас внимательнейшим образом наблюдал, как официант быстро и бесшумно переменил тарелки, принес в серебряном ведерке на бронзовой подставке погруженную в лед бутылку шампанского «Рёдерер» extra dry, а потом сервировал нежного жареного фазана, с добавлением икры, салат из отборного эндивия[28] и компот из зеленого миндаля. – Смотри, дядя, икра здесь действительно хорошая, возможно из заграничных даже и лучшая, но все же не та, что мы едим: серую, крупную, блестящую и нежную – короче, царскую икру. Но и эта, говорю тебе, вполне сносная и, на мой взгляд, это лучшее дополнение к фазану, хотя многие предпочитают кислую капусту, приготовленную с устрицами в шампанском. Но это не для меня. Не знаю, что об этом думаешь ты, но… – И он со значением пожал плечами.

– Всецело полагаюсь на твой вкус, – ответил князь, с трудом сохраняя серьезность. И, пока его племянник пил, вернул его к разговору: – Итак, ты обнаружил ее в зале Бароччи?

– Да, она копировала орнамент, – подкрепив слабую плоть, Борис вновь переключился на страдания молодой души. – Мы пожали друг другу руки, обсудили мозаичный стол, полностью сошлись в том, что «Магдалина» Карло Дольчи отвратительно слащава, а также в том, что вторая жена Рубенса красивее первой. И пока мы все еще сравнивали, я схватился за грудь, выпалил признание в любви и предложил ей руку и сердце.

– И что же она? – спросил князь, в то время как Борис подкрепился еще одним бокалом шампанского, толсто намазал икрой еще один кусочек фазаньей грудки и отправил все это в рот.

– Она? – переспросил он глухо, что в меньшей степени было вызвано сердечной мукой, в большей – набитым ртом. – Она, – продолжил он чуть более звонко, – тут же отказала мне – ясно, без сантиментов и совершенно недвусмысленно!

– Ах! – князь прикинулся удивленным и поднял бокал: – Cheer up, old boy[29], и да здравствует американка!

– Еще не все, дядя, – снова глухо (по известным причинам) возразил Борис. – Пока я там так живописно разевал рот оттого, что эта белокурая бестия по какому-то наваждению столь безвкусна, кто входит в зал? Папа с другой дочерью. И едва они ступили на порог, пришло ужасное осознание: я влюблен не в ту, которая дала мне от ворот поворот, а в ее сестру…

– Боже мой, да это же материал для пьесы Ибсена! – воскликнул князь ошеломленно. – Но еще раз скажу тебе, старина: cheer up, ибо худшее, что с тобой может приключиться, – ты получишь еще один от ворот поворот, близнец-поворот.

– Дядя, не издевайся, – молвил Борис с пафосом, что, впрочем, не помешало ему внимательнейшим образом рассмотреть только что поднесенный шаумторт[30], который пекут только во Флоренции, он источал изумительный запах абрикосов. – Я говорил тебе, что такие движения души слишком уж ранят мое сердце.

– Я думал, они вызывают у тебя чувство голода. – прервал его князь. – Вижу, что ты, несмотря на наш изобильный завтрак, не прочь осилить в одиночку и эти роскошества.

– Но ведь они же великолепны! – признал Борис, сдвигая себе на тарелку второй кусок ароматного сладкого торта. – Я говорю сейчас про торт, ибо сестер Эрленштайн скорее можно назвать нежными и грациозными, подобно эльфам, нежели потрясающими. Ах, мне нужно было подкрепиться после прозрения моего сердца, дядя, и потому я, как завсегдатай заведения, позволил себе выбрать эти блюда…

Когда исчезли остатки торта, для настоящего завершения трапезы официант принес масло, хлеб из грубой ржаной муки, редис, стебли сельдерея, сыры – страккино и рокфор, а также по чашке мокко – настоящего совершенного кофе Дони, князь еще раз поинтересовался:

– Так что за американка, Борис?

– Чертовски богата, очень пикантная, – буркнул Борис, пожимая плечами. – Слишком уж иностранная, очень free country girl[31]. Ты сам увидишь ее сегодня у мамы, дядя, ведь невозможно представить, чтобы ты обошел вниманием ее интернациональный салон.

– Тут ты, к сожалению, абсолютно прав, – признал князь со вздохом.

– Ну да что уж, – молвил Борис, со значением взмахнув рукой, – эти мамины рауты – ужасная затея. Кстати, и она там будет…

– Вот как? Та самая новоявленная она твоего сердца?

– И та, что от ворот поворот, тоже. Они не в такой чести у мамы, как пикантная мисс «I reckon»[32] – это ее прозвище – из Нью-Йорка. Возможно, в ней есть капля и негритянской крови. В любом случае ее отец торговал свиньями, а дед пас их.

Князь Хохвальд невольно вспомнил, что дед его племянника, отец «славного покойного Кризопраса», был, кажется, портным, но – о небеса! – чего только в седой старине не происходило у самого Дерфлингера[33]…

После того как Борис допил свой кофе, который, по его словам, «должен быть горячим, как ад, черным, как ночь и сладким, как любовь», господа покинули ресторан у Дони и расстались внизу на улице: Борис собирался провести сиесту у себя в отеле, князь же намеревался нанять экипаж и отправиться во Фьезоле, чтобы пару часов помечтать в саду старого монастыря францисканцев, на высоте. Он был дружен с немногими монахами, населяющими живописную старую обитель в кипарисовом венце, и они охотно допускали signore Tedesco[34] в монастырский сад с меланхоличными группами кипарисов, лавров и каменных дубов, с видом на грандиозную Апеннинскую котловину. Существовало предание, будто Атлас возвел этот приют для тех, кто потерял покой духа и радость сердца.

Солнце уже клонилось к закату, когда князь Хохвальд поднялся с блока итальянского серого песчаника пьетра-серена у подножия креста, откуда открывался завораживающий вид на ущелье в горах. Расстаться с этим зрелищем ему было нелегко, но внизу уже залегли темно-фиолетовые тени, и оттуда начал подниматься ледяной холод. Медленно шагал он через рощу, листва деревьев здесь всегда как будто шептала ему, завлекая и очаровывая: «Останься здесь, ведь здесь царит покой!»

Да, покой – иной, еще более глубокий, чем в его замке у моря, где неустанно шуршат и разбиваются волны, как его собственное сердце; здесь царит покой отречения, покой смирения и ожидания лучшей жизни, в которой сердце больше не будет ошибаться и ему больше не придется раскаиваться.

Раскаяние! О, эти тяжелые оковы, они выкованы в огне духовных мук и никогда не спадут, пусть даже поэт сказал:

Горе и раскаяние —

Всему суждено проходить,

Забудется даже и верность,

Как выпало ей любить[35].

Да, все преходяще на этом свете, и только две вещи нас переживут: любовь и боль, ибо первая никогда не прекращается, а вторая очищает нас для лучшей жизни, и часто ею приходится искупать земное блаженство.

Князь Хохвальд помедлил, прежде чем войти в живописный двор монастыря, за воротами которого ему вновь открывался мир, – прекрасный мир с чудесами природы и плодами трудов человеческих, в котором нет ничего несовершенного, кроме самого человека.

– Вечера еще такие холодные, – сказал настоятель, когда князь прощался с ним в крытой галерее, и спрятал замерзшие руки в рукавах своей грубой рясы. – Наши кельи наверху, те, что выходят на север и запад, вообще не годятся для жизни. Правда, моей маленькой пастве хватает южных келий, но и в трапезной в это время года ледяной холод.

– И все же больше всего на свете я желал бы занять одну из этих северных келий, – ответил князь со вздохом.

Настоятель взглянул на чужака испытующе – имени этого Signore tedesco он не знал.

– Не бедность внушает вам такое желание… – произнес он, вспоминая богатые дары, которые этот частый гость неизменно оставлял в ящичке для пожертвований у монастырских ворот. – Служить Господу можно и без рясы, и не в монастырской келье. К этому призваны не все. Покой сердца в эту тихую келью нужно принести самому, ибо не каждый, кто ищет умиротворения, находит его, – по крайней мере, не без борьбы. Для некоторых натур одиночество кажется желанным, но при этом невыносимо.

– Вряд ли дело в одиночестве как таковом, – возразил князь и откланялся; настоятель долго смотрел ему вслед, качая седой головой.

«Что же с ним такое? – думал он. – Томит его мировая скорбь или терзает что-то? Хм-хм!.. Не кажется, будто земная доля слишком уж тяготит его, и солнце вряд ли для него недостаточно ярко. Душевная боль? От этого не защищены и лучшие среди нас!»

* * *

Было уже поздно, когда князь Хохвальд добрался до своей сестры на виале Реджина Маргерита, но отнюдь не корил себя за опоздание, более того, ему даже приходила в голову крамольная мысль, что он отвел слишком много времени для этого собрания «фирменных блюд» во вкусе мадам Кризопрас. Она жила в новой и элегантной вилле с обильной позолотой, с электрическим освещением и множеством гипсовых статуй, которые желали казаться мраморными. Обстановка первого этажа с его большими и высокими пространствами, предназначенными лишь для приемов, современная и элегантная – шелком обита мягкая мебель, шелк жесткими складками декорировал двери и окна, – выглядела так буднично, так съемно-казарменно, так во вкусе декоратора, которого соблазняли в каждой комнате невыносимые складки и арочки, что князь Хохвальд, едва бросив взгляд на всю эту освещенную электричеством роскошь, ощутил себя настолько несчастным, что поддерживала его одна-единственная мысль: «Хвала Создателю, что тебя не вынуждают здесь жить!»

В просторных залах собралась элегантно одетая поедающая мороженое и сладкие пирожные, щебечущая толпа, которая сразу наводила на мысль о строителях башни Вавилонской, ибо живое общение велось на всех языках, которые можно услышать от Сакраменто до Боспора. Мундиры здесь встречались лишь изредка, доминировали черные фраки с белым галстуком и chapeau claque[36], только изредка разбавлялись формой нескольких берсальеров[37] или фиолетовым поясом монсеньора и оживлялись красным облачением и такого же цвета шапочкой кардинала – вокруг него собралась группа избранных. Мадам Кризопрас в великолепном серо-голубом парчовом наряде, с бриллиантовыми звездами в снежно-белых волосах, прошуршала навстречу брату в самом первом зале.

– Боже мой, Марсель, как же ты поздно! – воскликнула она с упреком. – Я ждала тебя пораньше, чтобы ты помог мне с приемом гостей!

«Да, только этого мне и недоставало», – подумал он и вручил сестре букет роскошных орхидей, сказав лишь:

– Пардон, Ольга.

Подарок тут же ее утихомирил.

– Как мило с твоей стороны, что ты подумал обо мне, – воскликнула она. – Да еще орхидеи! Это же так современно. Ну, идем – я представлю тебя кардиналу и еще паре людей с влиянием, которые как раз с ним беседуют. Как говорится, дорогой Марсель, пойман – повешен; здесь тебе отшельником остаться не удастся.

Князь Хохвальд с удовольствием познакомился с князем церкви – знатоком искусства и знаменитым оратором, – а также стойко поддерживал беседы с несколькими отставными министрами и государственными мужами разных национальностей, но мадам Кризопрас пока брата от себя не отпускала.

– А теперь к королеве, – приказала она, схватив его за руку, после того как князь был представлен полудюжине дам.

– Так в твоем образцовом наборе современных людей и королевы имеются? – спросил князь насмешливо.

Генеральша сочла его вопрос комплиментом.

– Королева Дарья, ты знаешь, – прошептала она с гордой улыбкой за своим веером. – On se mêle un peu aux affaires politiques – cela nous donne un certain haut goût diplomatique[38], если можно так выразиться. Королева проводит здесь зиму официально à cause de sa santé[39], но всем известно, что это своего рода ссылка. И так как по рождению она принадлежит к нашей нации, то мы демонстративно нанесли ей визит – на то был дан знак свыше, знаешь ли, через Бориса, который во все посвящен. О, это так прекрасно – иметь сына, который вовлечен в haute diplomatique[40]!

Марсель Хохвальд не стал бы безоглядно подписываться под всем сказанным, но счел за лучшее промолчать. Уже в следующий миг он в качестве немецкого аристократа и крупного землевладельца был представлен королеве, которая общалась с узким кружком посетителей салона, и она отнеслась к нему весьма благосклонно. Примерно с четверть часа он оставался в плену ее глубокого глуховатого голоса и прекрасных печальных темных глаз, прежде чем ему было позволено продолжить исследование terra incognita[41] салона сестры, и результат этих изысканий отчасти его развеселил, отчасти – заставил негодовать, так как он не мог не заметить, что сестра, похоже, приглашала всех без разбору, каждого встречного-поперечного.

– О, Марсель, я тебя умоляю, – несколько рассеянно возразила ему генеральша, явно пытаясь рассмотреть что-то или, скорее, кого-то в толпе. – Только в Германии жив этот кастовый дух, который заставляет всех вечно томиться в одном и том же кругу.

– Нет, Ольга, против подобных обвинений я решительно возражаю, – парировал князь с улыбкой. – Мы, немцы, всего лишь стараемся не допускать в гостиные всяких сомнительных персонажей. А у тебя тут целая выставка такого рода!

– Не преувеличивай, Марсель! Бориса ты пока нигде не видел? Этот проказник наверняка любезничает в каком-нибудь уголке со своей белокурой графиней!

– Оставим его! Ему ведь нужно отдохнуть от обременительных дипломатических трудов. А полюбезничать – такое невинное развлечение, – заметил князь с легкой насмешкой.

Однако мадам Кризопрас немедленно вспыхнула.

– Не понимаю, как можно шутить такими вещами, – возмущенно сказала она. – И это после того, как я тебе сегодня утром растолковала, что Борис не может жениться на этой маленькой бесприданнице! Ах, вот наша дорогая мисс Грант. My dear child[42], хочу представить вам моего брата, князя Хохвальда! Марсель, я пока тебя оставлю, ибо долг хозяйки зовет меня к королеве. Если ты вдруг заметишь моего милого Бориса…

Остаток ее слов потерялся в прочих приветствиях, и князь с только что представленной ему дамой остались наедине, если, конечно, это позволительно так назвать: они оказались почти прижаты друг к другу, локоть к локтю, среди болтающей и жующей сэндвичи толпы.

«Ага, та самая желанная для моей сестры невестка», – сообразил князь, исподтишка приглядываясь к своей визави. Мисс Фуксия Грант и вправду оказалась очень хорошенькой и весьма пикантной. Ее рыжие волосы были чуть осветлены до золотистого оттенка и оттого лишились блеска, что сделало ее личико поразительно похожим на портрет мадам Дюбарри[43] и еще более своеобразным, а если она и подкрасила китайской тушью свои светлые брови и ресницы, что создавало контраст с цветом ее кожи, и если едва заметно подвела голубым большие карие глаза, чем придала им особое очарование, то это только ее дело. Внимательный наблюдатель, разглядевший эти маленькие поправки к природным данным, непременно признал бы, что в итоге картина получилась чрезвычайно удачной и действенной. Мисс Фуксия Грант к тому же была хорошо и со вкусом одета в очень простое платье из мягкого, неблестящего, но ценного молочно-белого индийского шелка, складки которого облегали ее прекрасную фигуру и поистине классический бюст с тем совершенством аранжировки, которого в состоянии добиться только Уорт[44] в Париже. Наряд дополняла лишь нить крупного (размером с вишню) натурального жемчуга на изящной шее, в волосах сияла бриллиантовая звезда, и еще одна, столь же ценная, украшала корсет с глубоким декольте.

«Хм… В эту Yankee-girl[45] можно бы и влюбиться, если б… Если б она была в моем вкусе, – решил князь. – Право, жаль, что живопись мне по душе лишь в рамах да на мольбертах!»

Между тем miss I reckon of N’York[46], со своей стороны, весьма бесцеремонно разглядывала его в свой лорнет.

– О, так вы и есть тот самый брат мадам Кризопрас? – вступила она в беседу. – Но сильно помоложе, чем она, I reckon!

– Этот факт подтверждает придворный Готский календарь, но не моя сестра, – ответил князь с улыбкой.

– Но ведь фрау фон Кризопрас урожденная графиня Хохвальд, я полагаю, а не княгиня? – продолжила мисс Грант.

– Так и есть. В нашей семье титул князя носит только глава дома, а наследует его старший сын. Прочие члены семьи – графы и графини.

– How interesting[47], – сказала мисс Грант, сделав большие глаза. – Нечто подобное есть и в Англии, I reckon. Так вы, значит, настоящий действующий князь?

– Смотря что вы под этим подразумеваете, – последовал ответ.

– Ну, я имею в виду, что вы князь – как в Англии герцог!

– Именно так! В принципе, это означает одно и то же: князья-землевладельцы, не претендующие на равенство с правящим домом.

– How strange![48] – произнесла мисс Грант и снова поднесла к глазам лорнет. – Я всегда хотела познакомиться с герцогами и князьями в Европе. У нас маленькая слабость перед подобными титулами, you know[49]! Вы женаты, князь?

– Слава богу, пока нет, к сожалению, – ответил Марсель Хохвальд с абсолютно серьезным лицом.

Но прекрасная Фуксия Грант не заметила двойного смысла ответа: она опустила глаза и склонила лисье-рыжую голову в сторону – думала-рассуждала. Потом тяжело вздохнула и сказала с чудной прямолинейностью:

– Я ведь, собственно, намерена выйти замуж за какого-нибудь немецкого князя!

Марсель Хохвальд поклонился, и ни один мускул не дрогнул на его лице.

– Вы оказываете моему отечеству слишком много чести, милостивейшая госпожа, – произнес он серьезно.

В этот момент подошли несколько господ, которые желали быть представленными американской миллионерше, а князь Хохвальд использовал этот момент, чтобы покинуть ее и «поискать Бориса и Сашу».

«Тут не может быть никаких обид, – думал он, пробираясь сквозь толпу. – Если эта восхитительная мисс сделает свое предложение еще более явно, то и мне придется отказать со всей определенностью. Но ради всего святого, кто же тот пожилой господин? Я его точно где-то уже видел!»

Эта мысль относилась к человеку, который стоял у одной из дверей и весьма отстраненно наблюдал за собравшимися. Его волосы поседели, но все же стариком он еще не был: об этом говорили его прекрасные, аристократические и спокойные черты лица, и голубые глаза под побелевшими бровями совершенно еще не поблекли. Он кого-то – князь так и не смог вспомнить кого – ему напоминал, так что Хохвальд просто подошел к нему и представился.

Пожилой господин взглянул на него с удивлением:

– Мы давно знакомы, дорогой князь, – произнес он по-немецки. – Правда, вы едва ли могли меня узнать, ведь со дня нашей последней встречи минуло уж двадцать лет. Я поседел, а вот вы почти не изменились. Я Людвиг Эрленштайн.

– Потому-то меня и потянуло к вам, граф, как только я вас увидел, – живо откликнулся князь. – Двадцать лет! Время часто течет так медленно, а стоит лишь оглянуться, и кажется, что оно пролетает слишком быстро. Последний раз мы виделись в клубе, если я не ошибаюсь.

– Да, совершенно точно, в клубе. Это было в тот вечер, – граф Эрленштайн понизил голос, – в тот вечер, когда мою сестру взяли под стражу. О, такие дни не забыть…

– Да, не забыть, – повторил за ним князь, и глубочайшая боль на миг отразилась в его лице. И лишь после долгой паузы он спросил: – Вы теперь живете на юге, граф Эрленштайн?

– Тогда здоровье моей супруги потребовало провести на юге зиму, – а дальше ход событий предопределил желание и обосноваться здесь. Несколько лет мы жили в Каире, затем сменили его на побережье Средиземного моря в Италии, где оставались довольно долго, пока нашим дочерям не пришло время учиться. Потом мы перебрались в Неаполь, позже в Рим. Там моя жена умерла. Она покоится ныне на немецком кладбище в Ватикане. Из-за этой потери Рим мне опротивел, и теперь мы здесь, недавно арендовали прекрасный старый дом. Так что за двадцать лет мы четыре раза меняли место обитания; для нас, оседлых немцев, это почти кочевая жизнь. Но Рим, забравший у нас добрый дух дома, стал для меня невыносим – почти два года я боролся с собой, и все же сдался. Такие удары судьбы до срока выбелили мою голову. Но нельзя быть неблагодарным, ведь мои близняшки своим присутствием освещают дом, наполняют его солнечным светом… Пусть бы так всегда и оставалось, – заключил он со вздохом.

Князь Хохвальд выслушал этот рассказ весьма заинтересованно. Его очень тронула встреча с некогда дорогим и симпатичным знакомым – дружбой их тогдашние отношения назвать было нельзя, и какой-то вопрос, казалось, готов был сорваться с его губ, но этого так и не произошло. Не место здесь для серьезных бесед, и потому князь вернулся к более легкому и светскому тону.

– Юные графини, ваши дочери, тоже здесь? Не окажете ли любезность представить меня им?

Граф Эрленштайн внимательно осмотрел зал.

– Они уходили взглянуть на портрет, написанный фройляйн Кризопрас, – сказал он. – Думаю, они в маленьком будуаре, который служит ей ателье, это в конце анфилады. Там мы, наверное, и застанем моих девочек.

Князь Хохвальд последовал за графом через маленький салон, его от искомого помещения отделяла лишь тяжелая портьера. Отодвинув ее, он оказался в небольшом, но прекрасно обставленном ателье с пальмами по углам, старыми тканями, сосудами и мебелью – все это Сашино имущество мадам Кризопрас определяла как «рухлядь», а князю тут очень понравилось, и он определенно ощутил в племяннице родственную душу.

Перед мольбертом собралась группка из пяти персон: Борис и Саша Кризопрас, один высокий господин с очень темным цветом лица, черными волосами, черными усами и поразительно светлыми глазами – такие глаза нельзя ни проигнорировать, ни забыть. Компанию в слабо освещенном ателье словно озаряли солнечным волшебством две молодые девушки в простых белых платьях из мягкой шерстяной ткани. Обе они были почти одного роста – едва-едва среднего – стройные, блондинки, обе хороши собой – нежной, но волнующей красотой. Они, безусловно, обладали семейным сходством, но в то же время оставались очень разными. Чуть более высокая, с золотистыми волосами, черты лица имела поострее, ее рот был сжат более энергично, брови и ресницы казались лишь чуть темнее, чем волосы на голове, большие и прекрасные серо-голубые глаза сверкали холодновато, и взгляд их совершенно определенно мог быть как очень мягким, так и весьма жестким. У сестры пониже волосы были льняные, почти белые, светлые, пушистые и нежные, как пряжа из серебра, того оттенка, которым отличается свет луны в мае. Ее брови и ресницы были такими темными, что их, пожалуй, следовало бы назвать черными, а огромные смеющиеся детские глаза, фиалково-синие, в тени тоже казались черными. У этой сестры красивые губы отнюдь не казались напряженными, но были мягкими и полными неописуемого очарования, и это впечатление усиливали ямочки на розовых щеках.

– Дети, князь Хохвальд пожелал с вами познакомиться, – сказал, войдя, граф Эрленштайн. – Дорогой князь, вот мои дочери Зигрид и Ирис!

Юные графини непринужденно-дружелюбно подали князю ручки, Борис приветствовал его очень живо, а Саша – сердечно, но спокойно. Темноволосый господин отрекомендовался кавалером Спини.

– Дядя, что скажешь? Разве она не прекрасна? – нетерпеливо шепнул князю Борис, одетый в немыслимо современный фрак с немыслимо высоким воротником рубашки и стоящий позади своей «Claque»[50].

Князь в ответ лишь улыбнулся – по графине Зигрид он сам едва скользнул взглядом, тогда как на ее сестру он загляделся. Да, он знал их, эти чудесные фиалково-синие глаза Эрленштайнов, как у графа, как у той, кого давным-давно нет в живых, – еще у одной Эрленштайн были точно такие же глаза… Впрочем, в остальном прелестные черты девушки не были фамильным наследием Эрленштайнов, но в то же время казались князю смутно знакомыми. Как будто он уже когда-то видел это лицо, только в ином окружении, но когда, где?

«Наверное, она похожа на мать», – решил Хохвальд.

– Как мило, дядя, что ты отыскал нас в моем buen retiro[51]. Собственно, это и невежливо, что мы так пренебрегли гостями, но кавалер непременно желал увидеть, как удался мой портрет Зигрид и Ирис. Я его сегодня закончила!

И с этими словами указала на мольберт, где в резной позолоченной флорентийской раме стояла картина пастелью: две светловолосые головки сестер Эрленштайн, склонившихся друг к другу, на фоне бархатной портьеры цвета темно-зеленого мха.

– О Саша, после того, что говорила о твоих занятиях матушка, я ожидал чего-то дилетантского, но теперь вижу, что ты настоящая художница, – воскликнул князь с радостным изумлением.

– Я знаю, что у меня талант, дядя, – спокойно ответила Саша. – Это мне возмещение от небес за непотребное лицо.

Она произнесла это с улыбкой, без горечи.

Князь Хохвальд тепло сжал руку своей некрасивой племянницы.

– Ты получила лучшее, – сказал он искренне.

– Теперь, когда мне это открылось, я тоже так считаю, – кивнула она.

– Синьорина и вправду создала произведение искусства, – промолвил кавалер глубоким вибрирующим голосом. – Не по одной технике или сходству, но прежде всего по характеристикам обеих головок, которые ей удалось сделать столь остро индивидуальными. Остается лишь сожалеть, что синьорине тем не менее суждено остаться в рядах дилетантов.

– Кто сказал вам это, кавалер? – спросила Саша ровно. – Вы считаете, что я настолько глупа, чтобы выбросить на помойку дарованный мне талант только потому, что по воле случая я принадлежу к аристократии, или потому, что теперь весь мир взялся рисовать пастелью?

– Ах, Саша, что сказала бы мама, если бы тебя услышала! – беспомощно пробормотал Борис.

– О, она устроила бы шум, и еще устроит, – последовал флегматичный ответ. – Но у меня крепкие нервы, и я уверена, что не придется противостоять этой буре в одиночку. Правда ведь, дядя Марсель? Это я поняла, как только увидела тебя утром. Во мне ведь соединились крепкая голова Хохвальдов и живучий карьеризм Кризопрасов – думаю, они пробьют путь и сквозь Великую Китайскую стену! – заключила она с улыбкой, взглянув на Спини.

– А скажи-ка, папа, что ты сделал бы, если бы у меня или Зигрид вдруг обнаружился огромный, необыкновенный талант? – живо воскликнула графиня Ирис. – Я имею в виду, конечно, такой талант, как у Саши, который рвется к свету!

– Только покажите мне талант, дети, и я вам ответ не задолжаю, – проговорил граф Эрленштайн, с любовью глядя на белокурые головы. – Правда, должен признать, требуется известное мужество, чтобы позволить любимому существу ступить на тернистый путь художника.

– Какая же птичка навсегда останется в гнезде? – парировал Спини.

– И вообще… Не всем годится одно и то же, – сказала графиня Зигрид с характерным движением головой. При этом на юном лице неожиданно появился оттенок высокомерия и презрения.

– И все же думаю, что вы, графиня, как никто другой способны противостоять жизненным невзгодам, – произнес кавалер вполголоса и слегка склонился в сторону золотоволосой головы. – Такова уж ваша порода, ее наследие!

– Это наследие распределено неравномерно, кавалер, – ответила она. – Или вы полагаете, что моя сестра в силах одолеть какие-либо невзгоды?

– Может быть, нет, а может, и да. Такие гибкие и нежные существа часто гнутся, но не ломаются, – сказал Спини.

– Да, но есть же натуры, которые угасают, стоит только слегка их согнуть. Моя сестра не переживет ни одного шторма.

– А вы, графиня Зигрид?

– Я? О, я не знаю. Но я наверняка боролась бы, пока возможно. И неважно, победить в конце концов или быть побежденной!

– Что за девушка!

Кавалер вздохнул, бросив на юную графиню такой взгляд, что Борис, хоть и не разобравший слов, слегка толкнул князя, который, в свою очередь, очень внимательно следил за разговором, и с негодованием прошипел:

– Отвратительный щеголь этот Спини, правда?

Пусть князю кавалер и не показался щеголем, но такое обозначение подсказало ему ответ:

– Ага, значит, у него такой же хороший вкус, как у тебя?

– Разве не так, дядя? Теперь ты понимаешь: я явно был слеп, когда делал предложение Ирис, – шепнул Борис. – Жаль только, что графиня Зигрид как ледышка.

– Меня это радует, – сказал князь рассеянно.

– Радует? Что же?

– Я хочу сказать, что радуюсь отказу графини Ирис, ибо, если бы ты добился ее согласия и только потом сообразил, что любишь другую… Только подумай, какое это внесло бы смятение!

– Да, это было бы ужасно! – признал Борис со вздохом облегчения.

Князь еще не обменялся с сестрами и парой слов, однако заметил озорной и насмешливый взгляд графини Ирис, скользнувший по его племяннику, и от выражения этих чистых детских глаз сердце у него согрелось, словно под лучом солнца. Однако и она заметила, что ее взгляд перехватили, и густо покраснела, как грешница, застигнутая на месте преступления. Князь шагнул к ней.

– Бедный Борис! Если бы он только догадался, графиня, что взор, которым вы удостоили его потрясающую наружность, тут же поразительно напомнил мне о выражении вашего лица на картине.

– Не волнуйтесь, ваше сиятельство, он ни о чем не догадывается, – ответила она, стараясь не рассмеяться.

– Племянница поразила меня, – ответил Хохвальд с улыбкой. – Ей и вправду удается ухватить неуловимое. Особенно такое мимолетное выражение лица, которое быстро приходит и уходит и часто характеризует человека лучше всего. Это нелегко передать, ибо вы, графиня, конечно, не всегда поглядываете с таким озорством.

– Рискуя несколько умалить Сашино мастерство, к сожалению, я должна заметить, что передать это ей было легко. Ведь господин Кризопрас почти всегда присутствовал на наших сеансах. Так что, ваше сиятельство, сами понимаете!..

– Понимаю, – рассмеялся князь, искренне, как давно уже не смеялся.

В этот момент между портьерами появилась снежно-белая, украшенная бриллиантами голова хозяйки дома.

– Саша! Борис! Королева послала за экипажем, а вас нигде не найти! – воскликнула она. – Но никому и дела нет, что я в неловком положении. Саша, держись прямо! Борис, проводи мисс Грант спеть – королева выразила желание ее послушать. Что?! И ты здесь, Марсель?.. Нет, с вашей стороны это очень скверно – переложить на меня, бедную женщину, все тяготы приема!

– И я невольно посодействовал такому негуманному положению дел! Сможете ли вы меня простить, милостивая государыня? – сказал граф фон Эрленштайн, предлагая руку хозяйке дома. – Могу ли я проводить вас к королеве?

– Что ж, амнистия возможна, при условии, что эта Сашина лавка старьевщика будет разобрана, – быстро нашлась мадам Кризопрас, успев бросить презрительный взор на Сашино милое ателье. – Вы видели, граф, – добавила она, зашуршав к выходу, – это же сверхмодно – такая мешанина из старья, как у Саши. И потому, наверное, она и вам нравится. Но я предпочитаю современные вещи!

Ответ графа, известного собирателя древностей, потерялся в шуме толпы.

– Папа снова пытается вычерпать воду решетом, – шепнула графиня Зигрид кавалеру Спини.

Тот, однако, не имел возможности ответить, ибо возникший стремительно, как молния, Борис протянул руку новейшей даме своего сердца. Так как князь стоял рядом с Ирис Эрленштайн, то, естественно, он подал руку ей и с некоторым удивлением отметил, что, когда помрачневший кавалер протянул руку его племяннице, Сашино некрасивое лицо чудесным образом просияло. Но он недолго размышлял о своем открытии, так как поймал себя на желании остаться среди этого большого шумного общества наедине, рука об руку с красивым обаятельным существом и прислушиваться к невинным словам, слетающим с ее прелестных юных уст, как к высочайшему откровению. Совершенно особенное, доселе незнакомое ему чувство счастья затопило его сердце, и теперь казалось лишь тяжким долгим сном, что всего несколько часов назад он чувствовал себя столь одиноким и так уныло было у него на душе.

Близко перед ним шел Борис об руку с Зигрид Эрленштайн, однако та, кажется, мало обращала внимания на его болтовню, однако несколько раз поворачивалась к сестре, и та с улыбкой мирно ей кивнула. Не получив улыбки в ответ, Ирис сказала:

– Зигрид такая серьезная, такая сдержанная. Это все северная кровь, тогда как в моем случае явно прослеживается примесь веселого юга. Добросердечная мама всегда считала, что серьезная натура Зигрид – благо для меня, ибо немного обуздывает мой пыл. Папа к таким решительным суждениям не склонен, ведь в доме только я и могу его развеселить. Разумеется, он находит, что Зигрид столь же хороша, а может, и получше меня, но ведь каждый должен следовать собственной природе, не так ли?

Но прежде чем князь успел ответить, обернулась графиня Зигрид, на этот раз с полуулыбкой.

– Не так громко, Ирис, – пригрозила она шутливо. – Кто вернет все в нужную колею, если фройляйн Солнечный Свет учинит кавардак?

– О Зигрид, ты же намного, намного лучше и умнее меня, – последовал покаянно-задорный ответ.

– Она всегда кается, грешница, но ни шагу к исправлению, – бросила Зигрид через плечо князю, и черты лица ее при этом смягчились, что очень ей шло.

– Можно подумать, что ваша сестра-графиня старше вас по меньшей мере лет на двадцать и ее призвание опекать вас, – сказал князь, улыбаясь.

– Да, это правда, – ответила Ирис серьезно. – Она вообще добрый дух нашего дома и, с тех пор как не стало мамы, в одиночку ведет наше хозяйство.

Между тем они добрались до вытянутого в длину музыкального салона, стены которого были расписаны изображениями веселых амурчиков, созданными скорее с добрыми намерениями, нежели с художественным мастерством, – впрочем, в Италии даже простой декоратор обладает врожденным чувством прекрасного, и это сквозило в каждой линии. Здесь не было ни ковров, ни портьер, великолепный рояль «Стейнвей» стоял сбоку, у стены, и мигом были расставлены стулья для небольшого общества. Красавица-королева с печальными глазами сидела в первом ряду, рядом с мисс Фуксией Грант, благодаря энергии которой и устроилось это представление: в любом другом случае подобное начинание вызвало бы резкий отпор мадам Кризопрас, но тут она сочла за лучшее поддержать смелый полет независимой республиканки. И как только эту free country girl представили королеве, мадам Кризопрас расхвалила ее пение; высочайшая особа выразила желание ее послушать, и мисс Грант пребывала на седьмом небе от счастья. Но в качестве аккомпаниатора потребовался Борис. Когда маленькая компания из ателье явилась в музыкальный салон, крыло рояля уже было откинуто, ноты мисс Грант доставлены и на пюпитре уже установлен ее «специалитет» – негритянская песенка, так что Борис немедленно занял место у инструмента и заиграл прелюдию, дабы привлечь всеобщее внимание. Во всем прочем Борис Кризопрас был неотразим, а у рояля – прямо-таки величествен, и если бы Шиллер увидел, как он играет, то именно его, а не Лауру, он воспел бы в своих ранних стихах, и бессмертие вместо имени Лауры, несомненно, обрело бы имя Бориса[52]. Манжеты, выступавшие из коротковатых рукавов, прикрывали его руку вплоть до костяшек пальцев, и запонки на них в виде огромных подков приятно постукивали по клавишам, узенькие фалды фрака, которые могли бы показаться достойными жалости, здесь пришлись как нельзя кстати: они взвивались у табурета вверх и вниз, как два крыла умирающей бабочки, а правая нога в невысокой лаковой остроносой туфле давила на педаль рояля с такой грацией, что пораженная публика втайне могла полюбоваться красными шелковыми чулками Бориса. Рядом с таким шикарным аккомпаниатором теперь выступила и мисс Грант, которая низко поклонилась королеве, отбросив всю свою республиканскую независимость, и затянула свои негритянские песенки небольшим, но хорошо поставленным голосом, в прекрасной, очень естественной манере. Она спела сначала меланхолично:

The sun shines bright in the old Kentucky-home,

‘t is Summer, the Darkies are gay —

The corn-tops ripe and the meadows in the bloom,

While the birds make music all the day[53].

Потом – печально-наивно исполнила «Master’s in the cold, cold ground» и, наконец, задорно – «Wait for the Waggon»[54]. И так как аплодисменты не стихли и потом, она спела еще арию Ям-Ям из «Микадо»[55] о солнце и луне; все это было очень грациозно и очаровательно, однако все равно певица походила на субретку из пригородного театра – с изюминкой, но без подлинного мастерства. Королева милостиво кивнула: она сочла непринужденность отличительной чертой американки, что раздосадовало пару других американцев из хорошего старого дома, и они отпустили в адрес соотечественницы несколько весьма нелестных комментариев в том смысле, что подобным поведением она отнюдь не возвышает свое отечество – утешает лишь, что и другие нации от подобных «представителей» уберечь нельзя. Королева спросила, будет ли еще музыка. Тут перед высокой гостьей выступила Саша, и в руках она держала футляр со скрипкой.

– Графиня Ирис Эрленштайн – чудесная скрипачка, – сказала она. – Но, боюсь, чтобы ее услышать, вашему величеству придется отдать соответствующий приказ!

– Здесь не место для приказов, но попросить никогда не возбраняется, – ответила королева, с дружелюбной улыбкой взглянув на зардевшуюся Ирис.

Та, в свою очередь, с упреком воззрилась на Сашу и прошептала:

– Друзья так не поступают, Саша! Тайком принести мою Амати[56]! О!

Но Саша торжествовала, так как обычно Ирис играла только в самом узком кругу. Граф Эрленштайн тоже выглядел не слишком довольным, но он все же был слишком джентльменом, чтобы не исполнить немедленно просьбу королевы. Так что ему удалось лишь негромко сказать разволновавшейся дочери:

– Придется сделать хорошую мину, Ирис!.. Прежде всего успокойся. Думай не о публике, но только о музыке.

– Спасибо, папа, – кивнула она в ответ и последовала к роялю вслед за Зигрид, которая всегда ей аккомпанировала.

Сестры быстро сошлись во мнении, что здесь и сейчас стоит сыграть «Reverie» Анри Вьётана[57], – Ирис поднесла небольшую коричневую скрипку к изящной шее и подняла смычок…

И тут взгляд ее упал на любопытствующих, подошедшее из соседних комнат общество: все хотели поглазеть на белокурую немецкую графиню во всем очаровании ее молодости – и Ирис побледнела, даже губы ее побелели, и рука со смычком снова опустилась. И тут она увидела Марселя Хохвальда, который стоял в ближайшей к ней оконной нише, и ободряя ее, склонил голову едва приметно для окружающих. Однако Ирис заметила и поняла этот знак, с благодарностью улыбнулась в ответ – и вновь подняла смычок… Полились звуки, словно музыка сфер, золотая, полнозвучная, захватывающая. Уже после первых тактов девушка справилась со скованностью, полностью отдалась во власть мелодии, так что и салон, и люди для нее исчезли, а ее огромные, обычно смеющиеся детские глаза теперь казались серьезными, словно она обрела просветление, словно глядит в пустоту или в святилище, доступное только ее взору.

Оглушительный шквал аплодисментов, крики «браво» и «бис» последовали за последним чарующе тихим звуком и напугали юную девушку чуть ли не до слез. Однако прежде, чем она окончательно пришла в себя, королева с увлажнившимися глазами уже обняла ее и расцеловала в пылающие щеки.

– Как же богато вы одарены! – проговорила она взволнованно. – Своей музыкой вы подарили моему бедному сердцу отраду и утешение, впервые за долгое-долгое время. Вот… – Она стянула с левой руки перчатку и сняла с пальца кольцо. – Прошу вас принять как память обо мне вот это кольцо, быть может, оно принесет вам счастье – больше, чем мне!

Затем высокая гостья взяла себя в руки. Когда она скрылась в сопровождении хозяйки дома и ее детей, Ирис пришлось пережить поистине дурманящий поток похвал – все превозносили ее игру. Она выслушала все молча и затем отступила назад, чтобы бережно уложить в футляр свою скрипку. Внезапно перед ней вырос князь Хохвальд.

– Я совершил открытие, – сказал он.

– О, не томите, прошу вас, – ответила она, беззаботно улыбнувшись.

– Это может вас разгневать, графиня.

– Да? Скорее говорите, ваше сиятельство. Из-за такого вступления я сгораю от любопытства!

– Ну что ж, мне открылось, что вы высокомерны, графиня!

Светлый, беспечный смех опроверг его суждение лучше любых возражений – будь даже они высказаны в печати, в письме или устно.

– Это смело, ваше сиятельство, я за собой такого не замечала, – веселилась она. – Могу ли я поинтересоваться, что привело вас к такому выводу?

– Что ж, то было достойное удивления равнодушие, с которым вы принимали комплименты в свой адрес. Я наблюдал за вами, – серьезно объяснил князь.

– В самом деле? – спросила Ирис бесхитростно. – Но вы же неверно все истолковали, ваше сиятельство. Видите ли, я принимала сказанное не равнодушно, но испытывала сожаление и, если позволите, даже некоторую досаду, ведь среди всех этих людей не нашлось ни одного и ни одной, в ком я увидела бы настоящую радость от искусства, настоящую любовь к музыке. «Charmant!»[58], «Очаровательно!», «Восхитительно!», «Ravissante!»[59], «Splendid!»[60] и «Molto bellissimo!»[61] – вот и все, – заключила она почти печально.

Князь улыбнулся.

– Графиня, вы лишь узнали, каково наивысшее признание, дарованное толпой. Но что никто не почувствовал глубже – это слишком уж жестокий приговор. И я подошел сказать, что ваша игра глубочайшим образом тронула меня и взволновала мое сердце. Но теперь…

– Благодарю вас, – перебила она тихо и протянула ему руку, которую он удерживал, быть может, чуть дольше необходимого, пока искал глазами ее глаза.

Она твердо выдержала этот взгляд, но очаровательное личико внезапно вспыхнуло, а затем столь же стремительно побледнело. Когда князь Хохвальд освободил изящную ручку с нежными пальцами, он увидел блеснувшее на одном из них кольцо королевы – продолговатый, удивительной красоты опал, обрамленный бриллиантами.

– И еще одну вы, графиня, должны исключить из толпы, – сказал он. – Я имею в виду ту, что одарила вас этим кольцом. Ваша игра вызвала у нее настоящие слезы, она плакала, и этот дар был спонтанным, импульсивным – как и все, что она делает, к сожалению.

– Да, вы правы, то, что сказала королева, сердечно меня обрадовало. К тому же это кольцо… – Ирис позволила электрическому свету играть оттенками опала в обрамлении сияющих вокруг бриллиантов. – Прекрасное кольцо, – добавила она с простодушной радостью.

– И все же мне не хотелось бы, чтобы вы его носили, графиня!

– Почему?

– По двум причинам. Первая: опал, по старинным поверьям, обладает таинственной силой, которая делает его обладательницу несчастливой, – ответил князь.

– Но, – сказала Ирис изумленно, – но это ведь…

Она запнулась.

– Суеверие, хотели вы сказать, – закончил он за нее. – Да, графиня, у каждого свои слабости, особенно когда дело касается определенных вещей.

– Не вполне понимаю вас, – удивленно проговорила она.

– Охотно верю. Возможно, вы не понимаете меня даже наполовину, – возразил он с полуулыбкой.

– А вторая причина, ваше сиятельство?

– О, она очень тесно связана с первой!

– Знаете, князь, сфинкс из Фив по сравнению с вами загадывала просто детские загадки! – рассмеялась Ирис.

– Нет-нет, с ней я соперничать не посмею, – последовал ответ.

– Но все же причина, вторая ваша причина против кольца! Я должна рискнуть и по крайней мере услышать ее, пусть даже смысл ваших речей останется темен для меня!

– Вторая причина ясна, как солнечный свет. Я представил себе эту картину, и для ваших рук подходят только два типа колец – нет, в самом деле…

– И?

– Простое широкое золотое для правой…

– Обручальное? – с улыбкой и совершенно невинно уточнила Ирис.

– Да, – ответил князь.

– А для левой?

– Для левой… – проговорил он и запнулся. – Нет, графиня, вам нельзя носить этот опал, действительно нельзя, – добавил он горячо. – Вы не созданы для несчастий, страданий и тьмы, подумайте: что, если опал и вправду может погасить необходимое вам для жизни солнце. Я хотел бы сказать «отдайте мне это кольцо» и хотел бы за это вручить вам другое… Но я почти старик, в любом случае – человек, встретивший осень свой жизни, и вы не доверите мне столь ценное воспоминание о слезах королевы, о слезах, вызванных вашим искусством…

– Но всегда же говорят, что зрелость надежнее юности, – прервала его Ирис с улыбкой.

Он серьезно и растроганно посмотрел в ее ясные, невинные очи.

– Да благословит вас Бог, – сказал он тихо, так тихо, что она едва расслышала его слова, и в этот момент граф Эрленштайн подошел сообщить дочери, что пора ехать домой.

Он уже отыскал в толпе Зигрид, и им оставалось только проститься с хозяйкой дома. Князь Хохвальд улучил момент, чтобы попросить разрешения навестить графа.

– Это доставит мне огромную радость, – дружелюбно ответил тот. – У нас после переезда еще не все в порядке, но, с помощью дочерей, мы, вне всякого сомнения, отыщем уголок, чтобы поговорить.

Когда все кончилось и Хохвальд пожелал спокойной ночи измученной, но весьма довольной успехом вечера мадам Кризопрас, в гардеробе он столкнулся с племянником, который с сердитым лицом позволил облачить себя в волшебно короткое пальто, из-под которого выглядывали даже фалды его фрака.

– Ты идешь куда-то еще, Борис? – спросил князь с удивлением, так как час был уже поздний даже для итальянских вечерних приемов.

– Всего лишь домой, – пропыхтел Борис, который никак не мог расправить пальто на плечах.

– Ты живешь не здесь?

– Ну, дядя, как можно! Чтобы мама контролировала каждый мой выход, да? Ну уж нет! Чем дальше, тем лучше. Я живу в «Англетере» на Лунгарно.

– Хорошо, тогда нам по пути. Но я пешком, после этого вечера массового убийства – в такой атмосфере – мне нужно подышать, нужно движение!

– Bon[62], дядя, я с тобой! Атмосфера? Ну, я все же рад, что здесь электрическое освещение и никакого газа. Уф, ну все, я готов!

Борис теперь был надлежащим образом облачен в свое пальто, пугающе облегающее, потом на его остроносые туфли водрузили пару резиновых галош – размером с маленький бронированный корвет, он нахлобучил свой цилиндр с атласной подбивкой и последовал за князем, шаркая и спотыкаясь в неудобной обуви, но, против обыкновения, – молчаливый и погруженный в себя.

– Борис, ты в дурном настроении – тебе нужны деньги? – спросил князь, когда они спустя некоторое время свернули на виа Фаэнца.

– А что, дядя, ты знаешь кого-то, кому они не нужны? – мгновенно ответил он.

– Так сразу и не припомню, – сказал князь Хохвальд с улыбкой. – Но я надеюсь в любом случае, что ложно понятая щепетильность не помешает тебе принять от меня дары крестного, которые я, к сожалению, вечно забывал вручить вовремя – так что набежали уже и проценты!

– Черт побери, вот это я называю подарком, сделанным очень тактично! – восхитился Борис. – Вот что значит, дядя, прирожденное благородство, и его нельзя одолжить… Опля! – вскрикнул он пронзительно и исчез из виду, оттого что растянулся во весь рост на тротуаре.

– Господи, что с тобой?..

– Ничего страшного, дядя, – пробурчал Борис, поднимаясь и отряхивая колени. – Просто я запнулся о галоши… Нет, это исключительно мило с твоей стороны, – продолжил он разговор и обнял князя за шею, к чему тот оказался совершенно не готов. – Но плохое настроение у меня не из-за денег, правда. У меня когда есть деньги – хорошо, нет так нет, не столь уж это важно. Я просто расстроился, так как этот негодяй, этот Спини, кружит около семейства Эрленштайн очень ловко, как скользкий угорь, и раньше меня подобрался проводить малышку Зигрид к экипажу. Я опоздал на самую малость!

– Ол-ля, ол-ля, старина! Ты опять упадешь, – князь удержал своего племянника от еще одного вызванного галошами падения, потом добавил: – Да, на скачках, в игре и в любви, если хочешь выиграть, важно не упустить момент. И кстати, кто и что этот кавалер Спини?

– Кем он может быть? Элегантный проходимец, каких полно в любом большом городе. Он как старая маркиза в «Доре» Сарду[63], у которой ничего, кроме благословенного непроданного ружья… Вроде бы у него есть какой-то неуловимый маркизат где-то на Луне или в Парме, насколько мне известно!

– Значит, он что-то вроде знатного авантюриста?

– Очень непростое существование! Никто не знает, где и на что он живет. Показывается во всех клубах, и никто не рискует его выгнать – он очень опасный дуэлянт. То же и с именем. В римском клубе его называют «полевой лилией» – ну, знаешь, которые не сеют и не жнут и так далее[64].

– Ах… Очень интересно. Но при чем здесь Рим? Я считал, он живет здесь, во Флоренции!

– А при том, что он следует за Эрленштайнами! Он еще в Риме всегда тенью ходил за Зигрид. Что ж, мне это было совершенно безразлично, ведь я собирался стать тенью Ирис. Поэтому я допустил что-то вроде дружбы со Спини. Но с того момента, как я сегодня… нет, уже вчера, в Уффици, осознал, что люблю я, собственно, Зигрид…

– Послушай, Борис, позволь посоветовать – бери американку. Если она согласна, разумеется. Спини станет неприятным, если догадается, что ты встал у него на пути.

– Вот еще! Ни за что не позволю такому человеку вмешиваться в мои сердечные дела… Вообще…

– Вот и твой отель, – сказал князь. – Спокойной ночи, старина, приходи ко мне завтра с утра или когда тебе удобно, – ты же знаешь, виа Маджо!

– Доброй ночи, дядя, и еще раз благодарю! Нет, правда, ты такой добрый – как обычно!

Дверь гостиницы закрылась за Борисом, а князь двинулся дальше, через мост Сан-Тринита к виа Маджо.

«Красавчик, не слишком умный, подверженный влияниям, легкомысленный, но сердце доброе и натура благодарная» – такой приговор князь вынес племяннику, и ему стало жаль, что он не занялся им раньше, не направил его немного. Все из-за уединения, отстраненности от мира – это позволяло не обращать внимания на то, что здесь, в этом мире, творится.

«Какие же мы, люди, убогие эгоисты, – с горечью размышлял он. – Только собственное “я” и важно для нас, только собственные миражи, вне зависимости от обязанностей перед другими людьми. Лишь сегодня, впервые за двадцать лет, мне пришло в голову, что и сейчас, и уже давно я в долгу перед оставшимися без отца детьми моей единственной сестры!» Глубоко взволнованный этими думами, он остановился посреди моста и облокотился на каменные перила. Еще была ночь, светлая весенняя ночь «сада Тосканы», но на востоке, над стремительно бегущим потоком Арно, уже занимался бледный свет, как привет из другого мира. Опаловые сумерки лежали над Флоренцией, и царила та особая тишина, тот мертвенный покой, который наступает перед восходом и своим несказанным величием глубоко захватывает человеческое сердце. И все же на губах одинокого мужчины на мосту перед лицом этого неясного света дрожало еще и женское имя – Ирис…

«А что, если я провел двадцать лет моей жизни в таком вопиющем эгоизме, в таком одиночестве для того, чтобы этот цветок зародился, вырос, расцвел для меня?» – подумал он, ибо надежде очень легко проскользнуть в человеческое сердце – для него она и была создана, эта самая дружелюбная из трех божественных сестер[65]. Правда, в следующее мгновение князь уж внутренне воспротивился этой умильной картине, и вспомнилась ему одна старинная песня, которая всегда казалась ему невыносимо сентиментальной:

И все же – зачем расцвело

Засохшее дерево?

Засохшее ли он дерево? Прямо сейчас, уже теперь? Он расправил широкую грудь и вытянул сильные руки – нет, он не засохшее дерево, он на пике жизни, дуб, в который хотя и ударила молния, но рана, кажется, зарубцевалась, а корни и сердцевина сохранились нетронутыми.

Но тут же явились новые сомнения. Дети сестры называли его «дядя», и разве не естественно, что и Ирис воспринимает его в таком ключе? «Дядя» – какое отрезвляющее, какое ужасно патриархальное слово, способное подавить любую лихорадку в сердце. О да, дядюшку любят, с ним шутят и беззаботно болтают, ему поверяют заботы и вышивают для него подушечки на софу и валики для изголовья…

«Сашин дядя» – так она его назовет, а ведь ее прелестный чистый облик столь взволновал его сердце, казавшееся мертвым, навсегда похороненным, что, казалось, он услышал эти слова, будто она произнесла их рядом с ним – нежным, дорогим голосом…

Однако среди всех томительных и отрезвляющих раздумий выплыло одно прекраснейшее, короткое слово, которое язык всегда приберегает для таких часов, – «возможно». Оно, случалось, опрокидывало теории, ниспровергало догмы, так почему бы ему не иметь силы и в делах сердечных? Правда, часто оно лишь обманчиво-целительно, и все же мысль о «возможном» приходит в сопровождении целой свиты столь сладких, соблазнительных картин будущего, что даже самый острый ум замолкает и предается фантазиям. И потому все сомнения стихли в груди Марселя Хохвальда перед манящим «возможно»; с жадностью умирающего от жажды он впитывал сладкий яд, который способен исцелить, но все же чаще убивает. Казалось, покачивались две чаши весов – на одной тяжелый, как свинец, «старый добрый дядя» Бориса и Саши Кризопрасов, на другой – он сам, с его честным и верным сердцем, с благородной натурой, с незапятнанным «я»! И ему совсем не приходило на ум, что на ту же чашу весов можно положить и богатство, и княжеский титул… Ведь какое значение имеет все это, если взвешивает душа?

Он поднял голову повыше, выпрямился. Словцо «возможно» наполнило его сердце надеждой. «Все возможно…»

Под мостом шумели воды Арно, устремляясь к Пизе, чтобы влиться потом в синее Тирренское море. На востоке поднималось теперь кроваво-красное мерцание, а над водой струилось ледяное дыхание Апеннин. Марсель Хохвальд поежился от холода и медленно зашагал вниз с моста, в его сердце боролись надежда и отказ от нее.

* * *

На следующее утро после приема у мадам Кризопрас Ирис Эрленштайн проспала – немного, всего лишь на часок относительно принятого в их доме раннего подъема, – но, пробудившись, с ужасом увидела, что солнечные лучи уже пробиваются сквозь жалюзи и танцуют на полу. Ирис с удивлением протерла глаза – до этого она смотрела какой-то прекрасный сон, в подробностях его было уже не вспомнить, но она плыла сквозь золотые и розовые облака, все выше и выше, хотя стоящая внизу Зигрид хватала ее за одежду, а Борис Кризопрас в отчаянии заламывал руки. Она невольно рассмеялась, подумав об этом, и это придало ей бодрости – Ирис вскочила с постели и быстро оделась. Хотя графини Эрленштайн имели горничную – так называемую cameriera[66], которая могла их причесать и занималась их одеждой, по большей части они обслуживали себя самостоятельно, предпочитая ни от кого не зависеть. Потому и утренний туалет графини Ирис в силу постоянной практики не потребовал усилий: белокурые волосы в мгновение ока были собраны в высокий изящный узел на небольшой головке, самое любимое, свежее и очаровательное, несмотря на простоту, неглиже из светло-голубой фланели надето – и вот уже нежная девушка-эльф полетела по широким и длинным коридорам, а затем вниз, по каменной лестнице арендованного графом просторного старинного дворца.

Внизу стояла графиня Зигрид в таком же утреннем наряде, с аккуратно повязанным поверх платья белым фартуком, со связкой ключей на руке, а в просторную, украшенную панелями комнату с фресками на цилиндрическом своде, которую граф Эрленштайн отвел для особых целей, вносили громоздкий ящик. Граф во время своих ученых занятий любил прохаживаться туда-сюда, и потому современные клетушки, предназначенные для аренды, вызывали у него отвращение – в них человек мог разве что сидеть, но не двигаться. Старое палаццо на Борго-дельи-Альбицци продавалось со всей обстановкой, и граф арендовал его с первоочередным правом выкупа, на случай если вдруг сыщется на него какой-то претендент. Следует где-то прочно обосноваться, и он выбрал для этого Флоренцию, и старый дворец оказался именно тем, что нужно. Верхний этаж, где располагались спальни, помещения для прислуги и мастерские для домашней работы, был обставлен очень скудно, но этот недостаток легко был поправим за счет собственной мебели Эрленштайнов, а в нижнем этаже находилось только что описанное помещение, а также столовая, «салон» и два небольших покоя, идеально подходящих для занятий молодых графинь, пусть даже мебельная обивка там сильно выцвела. Также имелись всякого рода скрытые шкафы, тайные укрытия и кабинетики, характерные только для итальянского палаццо времени расцвета Медичи – чинквеченто[67]. Обстановка большинства комнат – за исключением салона, который был обставлен в стиле ампир и на потолке которого располагалась копия «Авроры» Гвидо Рени, – также относилась ко времени расцвета Медичи. Вся эта мебель у антиквара пошла бы на вес золота, однако наследники не смогли договориться о продаже: самые ценные и редкие вещи они поделили между собой, а все прочее оставили в надежде, что какой-нибудь «инглезе» вдохновится купить дворец полностью – всю эту груду старых камней… Той же цели служило и сохранение старого плана дома, построенного в «деревенской» манере: с высокими и просторными помещениями, широкими лестницами, тайниками, подвалами, черными выходами и зловещей предысторией – все это было призвано обеспечить зданию необходимую силу притяжения.

Но теперь в старый дворец вернулась жизнь – свежая, молодая жизнь. Ирис беззвучно, словно эльфийскими ножками, сбежала по лестнице и сзади обняла за шею ничего не подозревавшую Зигрид – та от неожиданности едва не выронила ключи.

– Дорогой домовичок, дай-ка я, ленивица, тебя поцелую! – воскликнула Ирис. – Нет, как же мне стыдно, что я так долго проспала!

– Не хотелось тебя будить – вчера все кончилось так поздно, – ласково ответила Зигрид. – Идем теперь завтракать – папа в любой момент может вернуться с прогулки, и тогда возьмемся за распаковку этого ящика.

Напевая песенку (голос ее звенел, как серебряный колокольчик), Ирис устремилась в столовую и села у стола, накрытого у окна, и Убальдо – слуга, дворецкий и камердинер в одном лице – вскоре поднес свистящую чайную машину[68] из прекрасного старого серебра. Пока Зигрид наливала чай, Ирис быстро расставила цветы в жардиньерке, разложила булочки, масло, мед и яйца в очаровательном беспорядке и еще раз обежала стол, чтобы обнять сестру.

– Теперь в уюте можно поболтать, – произнесла Ирис, когда они уселись.

– Например, о том, кого ты вчера покорила, – продолжила Зигрид, пристально глядя на сестру, которой вся кровь, казалось, бросилась в лицо и которая к тому же уронила ложку.

– Ах, ты про кольцо королевы, – пролепетала она через некоторое время, в течение которого разглядывала опал на своем пальце.

– Нет, то был триумф, и вполне заслуженный, сердце мое, но не покорение, – возразила Зигрид, чья бледность особенно контрастировала с пылающими щеками сестры. – Женщинам нет нужды покорять друг друга.

– Сезам, откройся, – засмеялась слегка смущенная Ирис, но все же ее глаза светились изнутри, словно озарялись светом души, как у счастливого ребенка.

Взгляд Зигрид стал еще пристальнее, и она крепко сжала губы, но Ирис ничего не заметила – она опустила глаза и словно грезила наяву.

Тут в коридоре раздался голос графа, который вернулся со своего обычного утреннего променада и осведомлялся, можно ли уже занести тот ящик в его комнату. Обрадованная Ирис поспешила с приветствием из столовой в объятия отца.

– Тише, мелкая букашка, ты же меня уронишь! – воскликнул граф шутливо и все же с довольным видом поглаживая белокурую головку, и добавил с энтузиазмом: – Идем, девочки. Сейчас ящик откроют. Одна достает вещи из сундука, другая передает мне, а я убираю их в превосходный стенной шкаф с потайным замком. Avanti, avanti[69] – сегодня утром надо с этим покончить!

– Сущие пустяки для нас, – засмеялась Ирис и вместе с Зигрид, не сказавшей ни слова, вслед за отцом направилась в ту красивую комнату, где ящик стоял уже открытым.

Граф бросил шляпу, пальто и перчатки на ближайший стул, потер руки и шагнул к резной дубовой панели стенной обшивки. Там на деревянной, частично позолоченной гирлянде из разнообразных плодов, он отодвинул в сторону один ананас – тот скрывал пружину, на которую граф теперь надавил. Раздался резкий щелчок, и ананас вернулся на место; потом последовало нажатие на один из орехов, расположенных на некотором удалении от ананаса (орех вдавился так глубоко, что оказался на одном уровне с доской, на которой покоилась гирлянда), – и в тот же миг невидимые петли привели в движение всю панель, оказавшуюся дверью глубокого стенного шкафа с полками – полки при необходимости опускались, если задействовать пружину на боковой стене, тогда в образовавшемся пространстве могли укрыться два человека.

– Смотрите, дети, вот что называется виртуозно запираемым тайником, – провозгласил чрезвычайно довольный граф. – Такая работа возможна только в Италии времен Лоренцо[70]! По отдельности и ананас, и орех тайник не откроют. Если кто-то выведал тайну ореха, ничего не произойдет, пока он не узнает про ананас, и наоборот! Это великолепно! И посмотрите на это пространство! Мы знаем, что в этом доме был центр заговора Пацци[71] о свержении Медичи в тысяча четыреста семьдесят восьмом году, и разве нельзя предположить, что убийцы Джулиано Медичи, который единственный в итоге пал жертвой этого заговора, свою опасную переписку с единомышленниками хранили именно здесь? И хотя никаких доказательств тому не существует, могу поспорить, что бумаги и Джироламо Риарио, и Рафаэлло Сансони Риарио прятали тоже где-то здесь. А в случае нежеланного визита достаточно лишь пары стремительных движений – и бумаги падают с опустившихся полок на пол, и двое подозреваемых, находящихся в наибольшей опасности, укрываются в этом пространстве, пока угроза не миновала. Эту сцену так легко себе представить во всех красках!

– Вот жуть-то! – сказала Ирис с расширившимися глазами. – Нет, папа, этот дворец будто ждал именно нас! Разве это не счастье для нас, любителей старины? Покинутый дом, с укрытиями, где можно замуровать излишне любопытных, тайниками и привидениями, – привидениями, говорю я вам! Убальдо только вчера именно по этой причине попросил другую комнату! И находятся же люди, которым и вправду больше нравятся современные дома с анфиладами миленьких комнат!

– О, да и там, должно быть, нередко обнаруживается комната Синей Бороды, – парировала Зигрид.

– Да, как сказал один английский поэт: «There is a skeleton in every house»[72], – со вздохом согласился граф Эрленштайн. – Ну а теперь проворнее, дети, давайте заполним тайный шкаф Пацци-заговорщиков моими безобидными сокровищами… И вынимай осторожно, Ирис! Зигрид и так доставит хлопот обмахивать с них пыль и передавать мне!

Все семейство с величайшим усердием принялось за работу, и связки писем, манускрипты и собрание рукописей высокой ценности исправно раскладывались в тайнике. Но, как часто бывает при таких перемещениях, вдруг обнаруживаются сокровища, забытые или затерявшиеcя в старом хранилище, какие-то интересные вещи, которые при свете дня вдруг вновь пробуждают наш интерес; вот и граф обнаружил альбом с редкими или чем-то примечательными союзными гербами[73]; он сам их некогда добывал из разных источников, годами коллекционировал, а потом, с течением лет, почти забыл о них. Он так увлекся находкой, что совершенно забросил свою часть дела, так что сестрам пришлось выкладывать распакованные вещи на большой дубовый стол в центре комнаты, чтобы можно было унести отсюда хотя бы сам ящик.

Зигрид как раз взяла в руки цилиндрический картонный футляр, из которого выпало деформировавшееся донышко, и на пол выскользнул пергаментный свиток. Зигрид подняла и то и другое и воскликнула удивленно:

– О, генеалогическое древо Эрленштайнов! Как интересно!

– И где же там мы? – полюбопытствовала Ирис, встав на цыпочки, чтобы видеть лист, который Зигрид развернула на пюпитре, и прошлась пальцем от поколения к поколению.

– Но, папа, ты же значишься здесь еще холостяком, – воскликнула Зигрид после паузы. – Можно я впишу нас и маму?

– Да-да, – пробормотал граф Эрленштайн, едва ли услышавший ее.

Ирис принесла с рабочего стола у окна письменные приборы и протянула перо Зигрид, которая тут же, громко все проговаривая, вписала в пергамент своим мелким, круглым и аккуратным почерком следующие сведения:

– Итак – граф Людвиг… родился тринадцатого марта одна тысяча восемьсот сорокового, женился двадцать второго июля одна тысяча восемьсот шестьдесят восьмого года на Анне Марии Фердинанде фон Шпиттельберг… родившейся семнадцатого августа одна тысяча восемьсот сорок пятого, дочери такого-то… Умершей девятнадцатого сентября одна тысяча восемьсот восемьдесят шестого. Дети… Зигрид Мария Жозефа и Ирис Мария Жозефа, обе родились первого мая тысяча восемьсот шестьдесят девятого года в Каире. Из этого, Ирис, по Пифагору и Адаму Ризе[74] следует, что нам скоро стукнет по девятнадцать!

– О да, бремя лет вот-вот нас раздавит… – вздохнула Ирис, и глаза ее заблестели озорством.

Между тем граф Эрленштайн все же обратил внимание на дочерей и подошел к пюпитру, стоя у которого Зигрид дополняла генеалогическое древо. Его прекрасное благородное лицо побледнело, гримаса боли искривила рот, так что Ирис испуганно воскликнула:

– Что такое, папа?

– Ничего-ничего, малышка, – тихо ответил он, в его голосе звучала боль. – Просто увидел имя вашей матери…

– Да, – сказала Ирис и прижалась к отцу с самой сердечной теплотой, той теплотой, что легко вызывает встречный отклик сердца. Зигрид обернулась и поцеловала руку отца, и это тоже было от души, но не шло ни в какое сравнение с располагающей к себе солнечной повадкой Ирис.

Зигрид вновь склонилась над генеалогическим древом и промокнула свою еще не высохшую запись. Внезапно она обернулась.

– Папа, я и не знала, что у тебя есть сестра… Или была?.. – сказала она удивленно, указывая на запись рядом с именем отца. – Мария, родилась девятого октября одна тысяча восемьсот сорок второго.

Лицо графа Эрленштайна исказила еще более сильная гримаса боли – он вздохнул глубоко, так глубоко, что это прозвучало почти стоном, и еще сильнее прижал Ирис к своей груди…

– Да, – сказал он устало. – У меня была сестра.

– И мы до сих пор ничего о ней не слышали – разве это не странно? – спросила Зигрид, которая не могла видеть лицо отца. – Я не помню, чтобы и мама когда-то о ней упоминала. Она… она умерла? – добавила она нерешительно.

– Да, – ответил граф Эрленштайн так жестко, что Зигрид испуганно подскочила.

– О, папа, я и вообразить не могла, что мой вопрос так тебя заденет… – проговорила она со слезами на глазах.

Граф Эрленштайн снял руку с плеча Ирис, поцеловал ее в лоб, отошел на несколько шагов, прошелся туда и обратно, тогда как дочери молча, растерянно и с испугом следили за его метаниями. Через некоторое время он совладал с собой и подошел к ним уже спокойным.

– Дети, – сказал он серьезно, но ласково, – мы с вашей матерью решили без необходимости не говорить вам о моей умершей сестре. Вы обнаружили ее в этой родословной… Что ж, я расскажу вам все, что могу. Когда-то я очень ее любил – она умерла молодой, в расцвете лет и красоты. Если и вы меня любите, не будем больше о ней говорить, – мне это слишком больно, и, если кто-то посторонний случайно или намеренно заведет с вами такой разговор, сразу пресекайте его. Это печальная история, и имя сестры пробудило во мне воспоминания… Однако теперь она в могиле и там обрела покой. Пообещайте, что не будете спрашивать меня как. Это омрачило бы вашу цветущую юность, солнечный свет вашей жизни. Иногда неведение лучше. Вы обещаете мне это?

В ответ на отцовское пожелание Зигрид произнесла «да» после небольшой паузы, а Ирис – громко и радостно. Скрепили это обещание двойное рукопожатие и двойное объятие.

– Теперь я спокоен, – твердо сказал граф. – Ни один Эрленштайн никогда еще не нарушал слова. Вы согласились для вашего же благополучия, дорогие дети! Ирис, – добавил он вдруг, не переводя дыхания, в ужасе остановив взгляд на девушке, – Ирис, что это за пятно, что за знак у тебя на лбу?..

Испуганная Ирис поспешила к зеркалу – и с улыбкой обернулась:

– Всего лишь кровь, папа, – мягко успокоила она его, а когда бледный граф пошатнулся, добавила почти со слезами: – Я поранила палец о гвоздик в ящике и, наверное, просто коснулась рукой лба.

– Да-да, – сказал граф Эрленштайн, с трудом овладевая собой. – Вы видите, я не в себе, это все нервы. Лучше всего нам снова приняться за работу.

Медленно, шаркающими шагами, он вернулся к своему шкафу, и долго не раздавалось ни звука, кроме шороха бумаг, ибо девушек произошедшее испугало и озадачило – все случилось так внезапно, так неожиданно, словно гроза пронеслась над альпийским озером.

Ирис сначала очевидно прониклась давящей атмосферой этого молчания: не то чтобы на ее юное сердце упала тяжесть, нет, но все же ей казалось, что стоит разрядить обстановку, пока та не стала слишком уж гнетущей.

– Все, что в этом ящике, – легко начала она, – папа, это же настоящий архив! Дно уже видно, но тут еще много самых разных вещей – футляры, шкатулки… Все полны бумаг, наверное. Вот какой плоский футляр, обтянут белой кожей, с рельефным золотым орнаментом… Ай, беда! – воскликнула она и посмотрела на графа, сложив руки, как дитя, у которого из рук выскользнула лучшая кукла.

Трудно было устоять перед ее милой, прелестной манерой, и потому граф тоже кивнул ей дружески.

– Ничего, он упал на мягкий ковер, – успокоил он ее. – Подними, малышка.

Ирис наклонилась и бережно подняла вещицу. Однако падения на ковер оказалось достаточно, чтобы футляр расстегнулся, и она увидела неповрежденное содержимое, женский портрет – миниатюру на слоновой кости под стеклом, в рамке из белого бархата: удивительно красивую головку блондинки, во вьющихся волосах – венок из белых роз, классически красивая белая шея, в глубоком декольте белого кружевного платья – великолепный бюст.

– Папа, папа, о, как это замечательно! – возликовала Ирис, ибо миниатюра показалась ей прекрасной. – Это же просто великолепно написанная работа, произведение искусства, папа! Только взгляни, Зигрид! Восхитительно, нет? Это портрет, папа? Знаешь, я очень хотела бы его у тебя украсть.

– Здесь ничего не крадут, – ласково возразил граф Эрленштайн и забрал футляр из рук Ирис. – Чей-то портрет? Вероятно… – добавил он, а футляр между тем исчез в глубинах тайника.

– Очень похоже на портрет королевы Евгении, – заметила Зигрид невозмутимо.

– Да, ты права, дитя мое, отдаленное сходство имеется, – согласился граф.

– Мне кажется, только волосы посветлее, – продолжила Зигрид, – почти льняные, как у Ирис.

– Да, Зигрид, у тебя самой волосы светлые, точно как у Евгении!

Ящик опустел, ибо Ирис достала из него самую последнюю вещь – надежно упакованную коробку, которую она начала осторожно освобождать от бумажных и кожаных оберток. Под ними скрывалась длинная узкая шкатулка со сводчатой крышкой, очень похожая на обитый черным бархатом гроб, с серебряными накладками и двумя замочками.

– Такого сундучка я никогда прежде у тебя не видела, папа, – сказала Зигрид, передавая его графу, после того как тщательно прошлась по нему щеткой. – Из-за черного бархата он выглядит таким мрачным!

Граф молча убрал шкатулку в шкаф, потом обернулся и со значением посмотрел на дочерей.

– Этот черный ящичек – собственность Ирис, – торжественно проговорил он. – Это завещано ей, и я взялся хранить его до срока… До того момента, когда меня не станет. В моем завещании все подробно изложено. Зигрид, ты отвечаешь за то, чтобы шкатулка оказалась у твоей сестры.

Девушка молча протянула отцу руку, Ирис же опустила лицо на руки и, казалось, окаменела.

К счастью, в дверь постучали – это был Убальдо, который вызвал Зигрид по домашним делам. Когда она вышла из комнаты, граф приблизился к своей второй дочери и нежно поднял ее лицо.

– Мое дорогое дитя, – сказал он с бесконечной любовью. – Никто не умирает немедленно от одного лишь упоминания смерти!

– Нет, папа, – ответила она тихо и с некоторым усилием. – Дело не в этом… Ты знаешь, я бы справилась с собой, чтобы тебя не расстраивать. Но тут что-то необычное: как только я взяла эту шкатулку в руки, это прошло сквозь меня – только не смейся, папа! – как озноб по всему телу, как безымянный ужас, и я не могла пошевелить ни рукой, ни ногой.

Но граф не засмеялся. С любовью он провел по белокурой головке дочери, смертельно побледневшей, склонившейся к нему на плечо. Он не находил слов, чтобы объяснить ее ощущения или опровергнуть их.

– Человек часто подвержен необъяснимым чувствам, душевным движениям, тут только это и можно сказать, – проговорил он наконец просто, вполголоса. – Сейчас тебе лучше, солнышко?

– Да, папа, спасибо. Все прошло, но все мои члены как после страшного, тяжелого сна… Пожалуйста, не говори об этом Зигрид. Она посмеется надо мной, а я этого не вынесу… В первый раз не смогла бы!

– Это останется между нами, – заверил ее граф. – Но я хотел сказать тебе кое-что, о чем не должен узнать никто третий, и Зигрид в том числе.

Он вернулся к потайному шкафу и достал оттуда хорошо запечатанное письмо.

– Возьми его, дитя, и спрячь хорошенько, прочти только после моей смерти, – сказал он серьезно. – Ты должна поручиться мне, что эти печати не будут сломаны раньше, – мне не нужны никакие другие заверения, клятвы, ибо я полностью доверяю тебе. Сохранишь, дитя?

Ирис послушалась и дрожащей рукой убрала письмо в карман своего платья. Ее губы побелели от волнения, но она не произнесла ни слова – то, что она не могла высказать, за нее сказали глаза… Однако граф понял это молчаливое согласие и ответил отеческим поцелуем в щеку.

– И еще, – продолжил он, достав из шкафа белый футляр с портретной миниатюрой, – этот портрет, так тебя восхитивший, он твой. Но держи это в секрете – мне не хотелось бы, чтобы Зигрид узнала. Ее может задеть, что он достался тебе, а не ей. Возможно, наступит время, когда она будет думать об изображенной здесь с меньшей любовью, чем ты со своим добрым сердцем… Потому я и вручаю его тебе – это портрет моей несчастной сестры.

На этих словах легкий возглас удивления сорвался с губ Ирис.

– Так что спрячь миниатюру как следует, моя Ирис, она определенно не для чужих глаз. Но я не решился ее уничтожить, – продолжил граф. – Правильно это или нет – кто знает… Иди теперь к себе, дитя, побудь одна, тебе это пойдет на пользу. Ничего не говори – я привык читать в твоем золотом сердце, как в книге. Слова нам с тобой ни к чему!

И Ирис пошла. Несколько часов назад она слетела по этим ступеням как птичка, а сейчас медленно поднималась по величественным ступеням, которые, как говорили, вместо старых крутых лестниц гениально вписал в план дворца сам Микеланджело. Наверху, в своей спальне, она заперла дверь и тихонько задвинула щеколду на двери, которая вела в комнату сестры, – ее шаги, кажется, раздавались внутри. Потом она открыла свой крепкий дубовый резной сундучок – такие, по заказу графа, изготовили для его дочерей, это был его подарок, предназначенный для хранения девичьих ценностей: каждой досталось по несколько украшений в наследство от матери, каждой что-то дарили. В сундучке у Ирис имелось двойное дно, потайной ящичек, в него она и спрятала запечатанное послание отца, в котором прощупывался какой-то маленький твердый предмет. Потом она достала из кармана белый футляр и вновь осмотрела свое сокровище – портрет красивой женщины в венке из белых роз. Но несмотря на всю прелесть этого лица, что-то в его выражении – какая-то жесткая складка у красивого рта – живо напомнило ей Зигрид. И вновь произошло что-то странное: Ирис охватил тот же безымянный ужас, лютый холод, как и внизу, в комнате графа, она снова ощутила в руках и ногах свинцовую тяжесть, почувствовала, что не в силах дольше смотреть на великолепный портрет, однако не могла и оторвать взгляд от него – фиалково-синие глаза на слоновой кости словно загипнотизировали ее, глаза, так похожие на ее собственные… Тут ее словно окутал плотный серый туман, она почувствовала, что теряет сознание, и футляр выскользнул из ее дрожащих рук…

Это и заставило ее очнуться. Она сделала глубокий-глубокий вдох, словно пробуждаясь из глубокого гипнотического сна, и медленно собралась с мыслями, потерла виски кельнской водой[75], пока вновь не пришла в себя. Более всего в этом ей помог футляр, все еще лежавший на полу. Ковер, покрывавший здесь мраморный наборный пол, был не таким толстым и мягким, как внизу, поэтому удар оказался более жестким. Миниатюра, к счастью, уцелела, однако рама, ее обрамляющая, слегка отошла, и Ирис, к своему огромному удивлению, обнаружила под женским портретом еще один, написанный бесконечно тонко и нежно, но мастеровито, портрет мужчины в черном сюртуке и белом галстуке: интересная голова, лицо с несколько меланхолическим выражением – вероятно, такое впечатление складывалось из-за того, что густые темные брови соединялись над классическим носом, и это делало взгляд невеселым. Рот говорил, возможно, о недостатке энергии, но отличался красивой – и даже очень – формой, что подчеркивали темные усы над верхней губой. Короче говоря, это был портрет аристократа, полного благородного спокойствия и обаятельной доброты, так что Ирис никак не могла на него налюбоваться. И тут вновь произошло нечто странное: у нее из глаз потекли слезы, она плакала, плакала, сама не зная о чем. И с этими слезами вытекло все то оцепенение, которое юная девушка все еще ощущала в себе, и она почувствовала, как к ней возвращается ее привычное «я».

Футляр она также спрятала в потайное отделение своего сундучка, а ключ от него всегда держала при себе. Затем она собралась, переоделась в дневную одежду. Постепенно ее глаза заблестели, как обычно, а очаровательное лицо вновь обрело краски. Едва она завершила свой туалет, как в дверь тихонько постучали.

– Ирис, – донесся снаружи голос Зигрид, – Ирис, у нас гости!

– Кто?

– Кавалер Спини и Борис Кризопрас.

– Зигрид, пожалуйста, извинись за меня внизу. Я еще не вполне готова. Сделаешь?

– С удовольствием, – последовал ответ. И после небольшой паузы из-за двери раздалось: – Князь Хохвальд тоже там…

Внутри некоторое время было тихо, а затем Зигрид услышала:

– Пожалуйста, иди, не жди меня! Папа же уже принял господ? Я тоже скоро спущусь…

Снаружи, перед дверью, Зигрид вцепилась за дверной молоток так, будто без этой опоры вот-вот могла упасть. Горький изгиб ее рта стал еще жестче, и, не ответив, она начала медленно и тяжело спускаться по лестнице в ампирный салон, где граф встретил гостей.

Ирис же быстро украсила высокий воротник-стойку, облегавший изящную шею, простой серебряной брошью-подковой, вытащила из вазы с цветами снежно-белый нарцисс и приколола его к платью, а затем поспешила вниз и вошла в салон лишь на несколько минут позже Зигрид.

Когда она здоровалась с князем и подала ему руку, ее щеки предательски вспыхнули – она никак не могла этому помешать, хотя чувствовала на себе взгляд Зигрид. Впрочем, полная уважения сердечность князя и его обаятельное дружелюбие помогли ей быстро справиться с неловкостью, которой она невольно выдала больше, чем хотела. Утешало ее лишь то, что, возможно, князю ее румянец ничего – очевидно ничего, совсем ничего! – и не сказал, что он вообще не обратил на него внимания, а коли так, то все можно списать на дурацкое смущение, но Зигрид! О, если бы ей удалось скрыть это и от Зигрид! До сих пор у Ирис не было от сестры секретов, потаенных мыслей, но теперь вдруг полная откровенность оказалась для нее невозможной, и пришлось признаться себе, что существуют вещи, относительно которых человек только сам себе советчик. В маленькой компании это ее новое состояние в первую очередь бросилось в глаза именно Зигрид, которая неотступно наблюдала за Ирис, ибо беседа была общей и говорили сначала о палаццо графа, а затем – о флорентийских дворцах в общем и в частности.

– Ратуша, сегодняшнее Палаццо-дель-Комуне, раньше называлось палаццо Спини, по крайней мере его часть, обращенная к Арно, – сказал граф. – Это дом ваших предков, кавалер?

– Да, sic transit gloria mundi[76], – вздохнул Спини и посмотрел на Зигрид. – Но еще не все потеряно. Значительные земли, прежде принадлежавшие Спини, сейчас находятся во владении одного моего старого родственника, и есть перспектива, что я унаследую этот маркизат.

– И где он находится? – поинтересовался князь.

– В Маремме, – ответ прозвучал хладнокровно и гордо.

– Ради всего святого! – с испугом воскликнула Ирис. – Вот уж дар данайцев, остается только покорнейше благодарить! Это же ужасный малярийный край…

– Контесса[77], Маремма – уголок райской красоты и изобильной флоры, – с горящими глазами возразил Спини. – Малярия царит там только с июня до середины сентября и совершенно не вредит тому, кому это известно.

– Обрести такие знания – исключительно опасный эксперимент, – вставила свое слово Зигрид.

Со значением взглянув на нее, кавалер защитил свое будущее наследство:

– Это время проводят на море.

– Что тут скажешь, ужасные земли, – проговорил Борис, все существо которого было возмущено самим фактом присутствия Спини. – Графиня, вы ведь отдадите предпочтение России, хотя и более холодной, но и более здоровой, не так ли?

– Пока что я очень довольна городом, в котором нахожусь, и никаких иных особых пожеланий не имею, – остудила Зигрид его пыл.

– Да и правда, ты ведь всегда стоишь на твердой почве действительности, – поддразнила ее Ирис. – Знаете, князь, моя сестра жестко порицает людей, которые в поэзии, в прозе, в мыслях тоскуют о далеком. И в некотором смысле она права: мы ведь сейчас в прекраснейшей стране Европы, куда стремятся и художники, и дилетанты… Но люди все равно склонны тосковать и очаровываться тем, чего у них нет.

– И куда влечет вас, графиня? – поинтересовался князь Хохвальд.

– Я родилась и выросла в Италии и ее никогда не покидала, но все же я немка, – ответила она уверенно, а потом, зардевшись, с жаром продолжила: – Да, немка сердцем и по имени, и влечет меня к немецкому лесу и немецкому морю!

Граф тихонько улыбнулся.

– Ты еще так молода и все еще успеешь, – сказал он доброжелательно.

– Дядя, а ведь Хохвальд стоит на море и в окружении лесов, да? – выступил между тем Борис. – Это же, собственно, скандал, что я до сих пор у тебя не бывал.

– Совсем не поздно это исправить, Борис, – ответил князь. – Надеюсь и даже уверен, что ты еще вдоволь поохотишься в моих лесах.

– Ну конечно, дядя – колоссальный охотник, скажу я вам, – ответил Борис, с удовлетворением подумав о своем охотничьем наряде. – Я припоминаю, что мы, графиня Зигрид, с вами недавно слегка разошлись во мнениях об объектах охоты… Помните, на обеде у княгини Укачиной, моей тетушки. Там подавали такое блюдо с трюфелями, и я утверждал, что это вальдшнеп, а вы говорили, что это из бекасов, что же, по сути, одно и то же…

– Какой же из вас охотник? – перебила его Зигрид с улыбкой. – Салма точно была из мяса бекаса.

– И вы, и я были так уверены в собственной правоте, что даже поспорили, и цену спора каждый должен был определить сам, – продолжил Борис. – Так вот, графиня, я проиграл. Спросил у повара, и это действительно были бекасы.

– Вне всякого сомнения, дорогой господин фон Кризопрас, – последовал иронический ответ.

– И раз уж мне было позволено установить цену, – сказал Борис и вытянул продолговатый футляр, который затем передал Зигрид. – Старинный веер для вашей коллекции, графиня, – добавил он, искоса бросив на кавалера торжествующий взгляд.

– Очень мило! – небрежно и не без злорадства произнесла Зигрид. – К сожалению, веера собирает моя сестра Ирис, а не я!

Она со смехом приняла футляр из рук Бориса, который, казалось, был совершенно убит своим промахом.

– Впрочем, спасибо, господин фон Кризопрас, – сказала она и, так и не открыв, протянула Ирис простой футляр из белого картона. – Возьми, сестрица, для своей коллекции, я охотно передаю его тебе, ведь сама предпочитаю новые веера, да и то только когда мне жарко!

Конечно, это был вполне определенный от ворот поворот, но Зигрид могла бы, пожалуй, преподнести его чуть деликатнее, как показалось всем присутствующим и прежде всего самому бедолаге Борису, который сидел как пудель, облитый водой, и не понимал, смеяться ему или обижаться. Только губы Спини слегка изогнулись в улыбке, чего Борис, к счастью, не заметил. Ирис, совершенно застывшая от небрежных слов сестры, взяла у нее футляр и поспешно его открыла, надеясь каким-то образом смягчить ее жестокость. Она также развернула веер из шелковой бумаги и тут же вскрикнула в искреннем восхищении:

– Как восхитительно, как прекрасно!

На каркасе из слоновой кости время и долгое использование оставили свои отчетливые следы, ибо тонко вырезанные стержни местами были восстановлены, а позолота пообтерлась. Сам веер был из светло-голубого шелка, который местами пожелтел, но все еще оставался неповрежденным, и на нем была хорошо сохранившаяся, удивительно нежная роспись гуашью, с представленной группой амурчиков, которых Амур учит стрелять из лука по мишени в виде сердца. Живопись была подписана «Франсуа Буше», и, кроме того, имелась монограмма «J. de P.» с короной маркизы – знаком Помпадур.

– Нет, правда очаровательно. Только посмотри, папа! – добавила она и показала веер графу, потом протянула руку Борису Кризопрасу. – Так как сестра торжественно произнесла акт отречения в мою пользу, выражаю вам самую сердечную благодарность. Я в совершенном восторге и безумно рада такому сокровищу!

Борис сделал кисло-сладкое лицо и пробурчал что-то невнятное – ситуация и без того оставалась для него весьма щекотливой, если учесть, что он сильно потратился для Зигрид, а благодарность получил от той, что отвергла его первой.

«Нет, такое могло случиться только со мной, – думал он, пылая возмущением. – Мисс Фуксия Грант, ваши акции растут!»

Граф Эрленштайн теперь передал веер дальше, кавалеру, с высочайшей похвалой этому хрупкому произведению искусства, и одновременно слегка покачал головой, взглянув искоса на Бориса, что было связано с легкомыслием молодого атташе, которому этот веер определенно стоил целого состояния.

– Однако трудно определить, является ли веер оригиналом Буше или только копией, – сказал он.

– Насколько я могу судить и если мое суждение чего-то стоит, это вполне может быть оригиналом, – сказал Спини, внимательно рассмотрев веер, и передал его князю, который после осмотра хрупкого предмета не смог сдержать улыбку.

– Чему вы улыбаетесь, ваше сиятельство? – воскликнула Ирис с удивлением.

– Ну, я рад увидеть столь изысканную, достойную изумления подделку, – ответил князь Хохвальд спокойно.

– Подделку? – повторили все в один голос.

– Да, а как иначе это назовешь? – спросил князь. – «Имитация антиквариата» звучит, вероятно, приятнее, но не дает точного определения этой вещи, потому что, когда имитация старинного предмета используется для умышленного обмана покупателя, то это, строго говоря, подделка. Я полагаю, Борис, что ты приобретал этот веер как подлинный, так сказать?

– Конечно, дядя, – мрачно буркнул Борис. – Этот малый, торговец антиквариатом, клялся… Не помню чем… Уверял, что веер настоящий и он может это подтвердить письмами Помпадур и Буше. Он мне и эти письма показал, и они выглядят ужасно древними!

– На чем же основано ваше утверждение, что это фальшивка, князь? – спросил Спини с несколько снисходительной улыбкой. – Возможно, вы подразумевали, что это копия? В этом случае любую копию можно считать подделкой оригинала.

– Этот веер отнюдь не копия, – с полной убежденностью возразил Хохвальд. – Копия должна быть по крайней мере столь же почтенного возраста, что и оригинал. Этот же веер, несмотря на пятна на слоновой кости и на шелке, вряд ли старше одного года.

Общее «ах!» удивления сорвалось со всех уст.

– И чем же вы подкрепите свой приговор? – с явным недоверием продолжил допрос Спини.

– Во-первых, текстура шелка, – ответ прозвучал очень уверенно. – В прошлом веке, к которому должен был бы относиться веер – будь он оригиналом или копией, все равно, – в прошлом веке ткали иначе, нежели теперь. Конечно, это удастся подтвердить только сравнением с каким-либо лоскутом, безусловно вытканным во Франции в восемнадцатом веке, но я, со своей стороны, совершенно уверен.

– А есть еще что-то, кроме этой истории с шелком, что подтверждало бы ваше суждение? – покачал головой Спини.

– Собственно роспись. Я знаю рисунки Буше, которые в данном случае послужили образцом, – но это так, кстати. Рисунок, цветовое решение и техника исполнения в этом веере мастерские, даже достойные восхищения. Сами краски применены так деликатно, как «выгоревшие», чтобы создать впечатление столетней живописи, и тут все тоже просто великолепно. Но дьявол прячется в деталях – и здесь это гуашь. Без нее было не обойтись, допускаю, чтобы без ущерба для живописи использовать искусственно состаренный, с пятнами шелк, но это-то и выдает всю историю – естественно, лишь для самых посвященных. Краска слишком уж свежа для стодвадцатилетней. Прозрачная акварель сослужила бы здесь лучшую службу и позволила бы обвести вокруг пальца даже знатоков… Если не принимать во внимание шелк!

– Вы искушенный знаток древностей, князь, – оценил Спини, еще раз изучив веер. – Тут уж, видно, ничего не остается, кроме как признать поражение, пусть и не без легких сомнений и опасений.

– Они отнюдь не возбраняются, кавалер. Я лишь высказал личное мнение.

– Что ж, стоит исследовать вопрос более детально, – предложил граф Эрленштайн. Он покинул комнату и вскоре вернулся с лупой и лоскутом вышитой шелковой ткани. – Это от подвенечного наряда моей прабабушки, – пояснил он, – он хранится в семье уже более ста двадцати лет. Давайте же сравним ткани, ибо этот материал – французский, согласно записи в расходной книге жениха, который, по обычаю того времени, дарил платье невесте.

Результат исследования оказался весьма наглядным: через лупу разницу в качестве ткани, изготовленной на ручном ткацком станке и на механическом, изобретенном лишь после смерти Буше, мог заметить каждый.

– И стоит ли беспокоиться? – воскликнула довольная Ирис. – Этот веер – прекрасное и высокохудожественное пополнение моей коллекции! В ее каталоге он должен был бы значиться как «копия с Буше», но я ничуть не против и «подделки под Буше»!

– Господин фон Кризопрас, похоже, хочет заявить в муниципалитет на торговца древностями, который всучил ему эту подделку, – съязвила Зигрид.

– Да, именно этого мне и не хватало прямо сейчас, – в ужасе ответил Борис. – Беготня, встречи, что я знаю, и потом этот парень все-таки оказывается неподсудным, потому что наверняка припас доказательства своей невиновности, тут уж к бабке не ходи. Но я предлагаю оставить наконец этот проклятый веер и поговорить о чем-нибудь другом! Например, о прогулке по окрестностям. Не хотим ли мы куда-нибудь выехать?

– Мы за, – согласился граф Эрленштайн. – Только сегодня, пожалуй, для этого уже слишком поздно, по крайней мере, если ехать подальше.

– Я так хотела бы увидеть виллу Поджо-а-Кайано, где Бьянка Капелло с супругом умерли после адского званого обеда, который она приготовила кардиналу, своему деверю[78], – умоляюще произнесла Ирис.

– А, у Прато, – сказал Спини. – Туда идут несколько поездов.

– Давайте отправимся не сегодня, а завтра, – вмешался в разговор граф. – Мне сегодня вечером нужно покончить с кое-какими делами.

– Но позвольте же Саше захватить графинь на небольшую прогулку, – предложил Борис, уже слегка оправившись от пережитого недавно удара. – И, возможно, я тоже смог бы присоединиться, ну как… как dame d’honneur[79], так как мама сегодня с нами тоже поехать не сможет, она собирается к тетушке Укачиной.

Все рассмеялись, так как Борис произнес свой монолог достаточно комично.

– У меня вторая половина дня свободна, – вставил свое слово и князь Хохвальд, взглянув на Ирис, в глазах которой блеснула радость. – Пожалуй, я мог бы взять на себя почетную роль дядюшки…

– Как славно, дядя! – воскликнул Борис восторженно.

Ему казалось, что еще чуть-чуть, и выпадет исключительно удачная возможность приударить за Зигрид. Князь Хохвальд улыбнулся, ибо вполне понимал энтузиазм племянника. Однако он имел и сомнение, не присоединится ли к их маленькой компании и кавалер, который казался все более мрачным. Графу между тем пришлось по душе предложение князя сопровождать дам, и он дал свое разрешение на поездку в сады Боболи, где он и сам, вероятно, позже хотел бы побывать. Однако он не приглашал кавалера и потому был крайне удивлен, когда это вдруг сделала Зигрид. Смуглое, хотя и бледное лицо Спини от этого внезапно стало еще темнее, так как кровь прилила к нему, а в его странных светлых глазах вспыхнул огонь триумфа. Он схватил руку Зигрид, молча поцеловал ее и не заметил, что юная дама при этом побледнела. Но раскраснелся и еще кое-кто – от гнева в данном случае, и это был бедный Борис Кризопрас: в тот момент у него было лицо точь-в-точь как у кожевенника, из рук которого только что уплыла особенно ценная шкурка.

Все быстро договорились о том, в котором часу встретиться для прогулки, а затем джентльмены откланялись.

Когда они покинули салон, граф Эрленштайн собрался было тоже вернуться в свою комнату, но у двери обернулся.

– Зигрид, – сказал он серьезно, – меня неприятно поразило, что ты пригласила на вашу сегодняшнюю прогулку кавалера. Зачем ты вдруг поощряешь его, ведь до сих пор ты с таким тактом держала маложелательного поклонника на должном удалении?

Зигрид чуть помедлила с ответом, затем спокойно проговорила:

– Да, папа, это было очень неосмотрительно с моей стороны. – И продолжила более резко: – Я просто не могла вынести мысль, что придется совершить эту прогулку в компании Бориса Кризопраса!

– Почему же с господином Кризопрасом? – с недоумением отреагировал граф. – С вами же будет Саша, а также князь Хохвальд…

– О, вряд ли князь Хохвальд принимает в расчет меня! – воскликнула Зигрид не без резкости, бросив на сестру многозначительный взгляд. – Папа, это был порыв отчаяния, и я сразу об этом пожалела. Кавалер – вполне приятная компания, он ведь остроумный, образованный и немного таинственный, все так, еще бы не эта ужасная его одержимость мною, – добавила она со вздохом. – Но даже ее, папа, легче пережить, чем ухаживания несносного Бориса, чувства которого разгорелись за одни сутки, и все из-за отказа Ирис!

Граф с улыбкой покачал головой.

– Дети, у вас премилый выбор женихов, – сказал он не без юмора и покинул салон, провожаемый радостным смехом графини Ирис, которая тотчас отправилась в свою комнату справа от салона и убрала веер в предназначенный для коллекции шкаф.

Однако Зигрид не смеялась. Помрачнев, секунду-другую она провожала свою сестру странным, почти злым взглядом, потом быстро повернулась и спустилась в нижние помещения дворца, где повариха готовила рranzo[80], попутно совершенствуя свои поразительные навыки общения с персоналом.

Когда веер был убран, Ирис пришла в комнату отца.

– Ну, в чем дело, малышка? – спросил он ласково, глядя на нее из-за стола.

– Папа, подумай только, за прекрасным портретом твоей… твоей бедной сестры есть еще один, другой – портрет джентльмена, – таинственно прошептала она и обвила его шею своей рукой.

– Как ты это обнаружила? – спросил в ответ граф Эрленштайн, и Ирис честно рассказала, как все произошло.

Тут граф свесил голову очень низко на грудь.

– Судьба, – пробормотал он почти неслышно. – Почувствовала ли Зигрид то же, что и этот ребенок? И если нет – кто же посмеет усомниться в стойкости духовных сил?

– Папа, о чем ты? – спросила Ирис, не разобравшая тихих слов. – Чей это портрет?

– Это супруг моей сестры, – последовал незамысловатый, но как будто с трудом давшийся ему ответ. – Он мертв, как она. Оба теперь тлен и прах.

– Как печально! – произнесла Ирис со всей силой сочувствия юной души, пока еще столь восприимчивой к чужой боли, а ее красивые фиалковые глаза наполнились слезами. – И мне никогда нельзя узнать даже имя этого человека? – спросила она, помолчав. – Он был, мне думается, добрым человеком, папа, каждая черта его лица говорит об этом.

– Это так, Ирис. Он был человеком чести. Возможно, ему недоставало энергии, но он обладал высоким чувством чести и поистине благородным характером.

– Это видно. Мне он сразу очень понравился. Я не из любопытства спрашиваю, а от сочувствия…

– Лучше тебе не знать его имени, доченька, – ответ прозвучал невесело. – Несправедливость мира в том и состоит, что даже хорошее и честное имя становится проклятием для ни в чем не повинных его носителей, если на него отбрасывает тень преступление. Но что же, солнышко, ты поделаешь с темной стороной жизни? Тени неизбежно рано или поздно падут, так позволь мне, по крайней мере, считать счастьем и задачей моей жизни подольше удерживать тебя вдали от них!

И Ирис не стала дальше расспрашивать. Она тихонько поцеловала отца в морщинистый лоб и удалилась, и в ее юной душе бремя смутного предчувствия беды уравновешивалось победоносно-чудесным, полным тепла, осознанием счастья.

* * *

После посещения графа Эрленштайна князь Хохвальд нашел племянника совершенно недоступным для любой беседы, тем паче – для выслушивания доводов рассудка и добрых советов оставить Зигрид Эрленштайн в покое, после того как она предельно ясно продемонстрировала ему, насколько ей показался оскорбительным его переход с развевающимися знаменами к ней от Ирис. Борис же вооружился против этого всем возможным упорством унаследованной от Кризопраса толстокожести: он утверждал, что не позволит Спини запугать себя, а потом заявил, что сегодня для укрепления нервов должен пообедать в одиночестве, после чего не спеша, глубоко надвинув на затылок шляпу, удалился. Кавалер же распрощался с ними, едва они покинули «casa[81] Эрленштайн».

Так что князь Хохвальд двинулся один по виа Торнабуони, чтобы пообедать у Дони, а затем продолжил свой путь в ресторан прямиком по виа Порта Росса, по привычке разглядывая лавочки по обеим ее сторонам. Одна из них привлекла его внимание – перекупщик выставил в витрине антиквариат, но у дверей торговал обычным старьем, то есть был из числа тех умных итальянских продавцов, которым пока не удалось исполнить мечту своей жизни и торговать лишь древностями и ничем другим, и потому еще одним источником заработка для него оставалась перепродажа подержанных вещей. Тем не менее владелец магазинчика, перед витриной которого сейчас стоял князь Хохвальд, по крайней мере не вывесил связки лука наряду с поношенной одеждой, церковным облачением и прочей ветошью, так что он принадлежал к торговцам стариной рангом повыше, у которых среди всякой дряни нередко встречались настоящие жемчужины староитальянского прикладного искусства. В витрине стоял древний ковчег, висело выцветшее церковное облачение, лежали старые кружева, сосуды, ордена, жестянки, кинжалы, веера – часто очень поврежденные, но многие и во вполне пристойном состоянии. Князю бросился в глаза один веер в стиле рококо с жеманными пастушком и пастушкой на пожелтевшем пергаменте и в обрамлении очаровательного орнамента, что напомнило ему о столь неудачном подарке бедного Бориса. Он взглянул на вывеску торговца и, к своему удивлению, понял, что находится как раз там, откуда этот интересный, мастерски подделанный веер и происходил (он узнал у Бориса адрес), и желание выяснить, сознательно ли торговец продал подделку, побудило его зайти внутрь. Он оказался в тесном, затхлом, битком набитом помещении, а за стойкой обнаружил обходительного мужчину, чьи темные глаза выдавали необычайный ум.

– Commanda qualque roba, Signore?[82] – с этим неизбежным вопросом синьор Гвидобальдини шагнул навстречу своему новому клиенту.

– Vorei vedere questo ventaglio[83], – ответил князь, указав на витрину.

В следующее мгновение в его руке оказался слегка потрепанный веер, и он вышел с ним к свету, чтобы внимательно его рассмотреть, но не смог обнаружить ничего, что позволяло бы заподозрить в нем подделку.

– Этот веер хорош, но не так, как тот, который сегодня утром приобрел у вас один мой друг, – сказал он, повернувшись к продавцу.

– А, сеньор имеет в виду тот, что с росписью Буше? Да, это тоже веер с большой историей! – ответ сопровождался восторженным закатыванием глаз. – Вполне вероятно, его расписал сам Ватто, но, к сожалению, на нем отсутствует марка художника, и это в значительной степени снижает его ценность.

– И тем не менее я возьму его.

И князь заплатил две трети от первоначально запрошенной цены, что все еще составляло вполне приличную сумму. Когда он передал деньги, то как бы между прочим спросил:

– Откуда же вы получили веер с росписью Буше?

– Деловые связи с Парижем, – незамедлительно последовал ответ.

«Ага, французская подделка», – подумал князь. Вслух он добавил:

– Я с удовольствием приобрел бы нечто в этом роде. Возможно ли это устроить?

– Вполне вероятно, что да, синьор, но твердо пообещать не могу. Такие произведения искусства – всегда счастливая случайность для торговца, они не так часто попадают в продажу. Но французские веера все же добыть проще всего, так как революция развеяла семейные сокровища, как солому по ветру.

Князь Хохвальд растерялся: все это прозвучало абсолютно естественно – казалось, продавец и сам был обманут.

– Но специально для синьора я могу попробовать раздобыть какой-нибудь замечательный веер, – продолжал торговец. – Возможно, синьор пожелает заглянуть еще раз, скажем, через неделю?

– Хорошо! Я зайду, – пообещал князь.

– Еще что-нибудь вам угодно, сеньор? Только сегодня в мои руки попал прекрасный старинный расписной ларец, превосходно сохранившийся, с гербом Бьянки Капелло. Un molto bellissimo prodotto d’arte[84]. Разрешите показать?

Князь согласился, и торговец поспешил в соседнюю комнату, где принялся распаковывать предложенный предмет. Пока он занимался этим, Хохвальд подошел к прилавку и взял в руки лежавший на нем кинжал, осмотрел его, нашел не имеющим ценности и вернул на место. При этом взгляд его упал на готовое к отправке письмо с надписанным адресом, и ему бросилось в глаза знакомое имя – не от любопытства или даже не по неосторожности, а скорее невольно (что часто происходит, когда человек неожиданно встречает имя знакомого), прочел также и адрес.

«Синьор кавалер Спини, Борго Сан-Якопо, 30».

Князь Хохвальд отошел от пульта к прилавку. Был ли это тот самый, известный ему Спини? Район Борго Сан-Якопо находился совсем рядом, он знал этот узкий, грязный переулок, соединявший Понте Веккьо с виа Маджо.

Продавец вернулся с ларцом, который хотя и был поврежден древоточцем, все же хорошо сохранился, и роспись на крышке и боковых панелях отличалась безупречным рисунком в лучшем ренессансном стиле. Герб Бьянки Капелло в бытность ее великой герцогиней – рассеченный и наверху пересеченный щит, с palle (шарами Медичи) справа и Капелло (шляпой) слева[85] – крепился на крышке сверху, петли и ручка были из частично позолоченного железа. Князь нашел вещицу прекрасной, но усомнился насчет ее подлинности, – реплику на этот счет торговец воспринял весьма спокойно и не стал на итальянский лад клясться всеми святыми. Да, действительно, подтвердить подлинность сундучка ему нечем, но герб сам по себе говорит больше любого документа. В конце концов князь купил ларец и попросил доставить его на виа Маджо для «синьора Хохвальда».

Потом он наконец добрался до Дони к своей «сolаzione»[86] и, сидя за столом, внимательно изучил свое приобретение – веер. В результате этого исследования князь счел его настоящим произведением рококо и снова спрятал с твердым намерением в ближайшее время вручить прелестнейшей собирательнице.

«Как влюбленный прапорщик», – подумал он в приступе едкой самокритики, но улыбаться не перестал и был вполне доволен своей задумкой.

Подкрепившись, князь направился домой, миновал мост Санта-Тринита, вспомнил про Борго Сан-Якопо, и идея навестить кавалера пришла ему в голову, пожалуй, уже в третий раз с момента посещения антикварной лавки. Так что он свернул налево, поискал и довольно скоро обнаружил номер 30; вошел в дом – насквозь пропахшую луком и жиром дыру с темными засаленными ступенями, по которым князь героически начал подниматься, так как одна старуха с нечесаными волосами, стоявшая в ожидании хнычущего ребенка, в ответ на заданный вопрос указала ему вверх, в сторону мансарды. Наверху, под крышей, жило много людей, их имена были написаны на дверях мелом. Так что князь постучал в ту, на которой изящным круглым почерком значилось «Спини», и сначала дважды ответа не последовало, затем как будто неотчетливо раздалось «Entrate»[87], так что он открыл дверь и вступил в довольно большую мансарду, единственное окно которой, выходящее на север, освещало мастерскую художника – так это выглядело. Ее заполняли масляные, пастельные и акварельные краски, валялись кисти, растворители и палитры, стояли мольберты и манекены, а к окну был придвинут чертежный стол, весь, казалось, заваленный набросками, рядом лежали свинцовые перья, чертежные принадлежности, тушь и тонкие кисточки.

Еще одна дверь вела в соседнее помещение, из которого раздался голос Спини, резкий и пронзительный.

– Che si fa qui? Aspetto un’ momento![88]

В ожидании князь Хохвальд присел у рабочего стола рисовальщика. Все на столе выказывало руку мастера – это было очевидно даже по случайным, лежащим наверху зарисовкам старых печатей, монет и предметов искусства. Князь взял один лист с очень чисто и тщательно скопированными печатями Медичи, чтобы получше рассмотреть его, и при этом взгляд его упал на работу, лежавшую ниже, и он сперва оцепенел – это был точный, выполненный акварелью набросок того самого веера «от Буше», который Борис сегодня принес в дом Эрленштайнов. На краю листа имелся еще один беглый набросок тушью, в очень малом масштабе, лишь как заметка, – тот самый веер, который лежал у него, Хохвальда, в кармане, – он, тонкий знаток, обманулся в нем! Князь прикрыл набросок веера и поднялся, чтобы подойти к мольберту: лучше Спини не знать, что ему открылась его тайна, что теперь ему известен изготовитель «настоящих» древностей и «настоящего» Буше. К чему это? Ясно, что кавалер зарабатывал на жизнь своим мастерством, и в таком применении его доход был много больше, чем если бы он вел жизнь «честного» художника. Жаль только большой талант, который, вместо того чтобы творить самостоятельно, ступил на кривой путь подделки искусства, и все это, вполне возможно, из-за неверно истолкованной сословной чести, из глупой гордости за фамилию или знатность рода. Зачем же этой поистине безмерной заносчивости наносить такую глубокую, смертельную рану? Какое ему дело, за счет чего живет Спини? За счет преднамеренного, хорошо продуманного обмана публики? Возможно, он и сам не вполне осознавал это, а просто выполнял заказы того хитроумного торговца с виа Порта Росса, не заботясь о дальнейшем. Нет, личные обстоятельства Спини никак князя не касались, несмотря на то что он и сам входил в число обманутых. Теперь в этом не осталось сомнений, так как на мольберте стоял тщательно и чисто исполненный акварелью набросок к ларцу с гербом Бьянки Капелло!

Как ужаленный, князь Хохвальд отскочил и от этого мольберта и шагнул к следующему, где, к его облегчению, стояла всего лишь превосходная копия «Мадонны делла Стелла» Беато Анджелико из монастыря Сан-Марко. И Спини, войдя, застал его именно здесь. При виде нежданного гостя он с резким шипением отшатнулся, а лицо его исказила судорога. Князь Хохвальд, казалось, ничего этого не заметил.

– Решил посетить вас, кавалер, – сказал он, отступив от мольберта, – и рад, что застал вас дома.

Но Спини не пожал протянутую ему руку.

– Вы что, следили за мной, князь? – спросил он хрипло.

– Не вполне вас понял, наверное, – с прохладцей произнес Хохвальд. – Я увидел ваш адрес у одного торговца антиквариатом на виа Порта Росса, и так как я забыл спросить адрес у вас, то решил использовать эту случайность, чтобы нанести визит…

– И к чему ведет ваша угроза? – ответил Спини, который так и замер, сверкая глазами, как хищник в засаде.

– Угроза? – переспросил князь удивленно, а потом очень спокойно добавил: – Кавалер, видимо, мне стоит посетить вас в другой раз. Сегодня, я вижу, вы не в настроении.

С этим он взял шляпу и направился к двери, но Спини догнал его.

– Князь, останьтесь, и извините меня – я действительно сегодня не в духе, – поспешил сказать он, однако его глаза оставались настороженными. – И потом, ваш визит в эту убогую комнату, это свидетельство моей бедности… Невыносимо унизительно…

– Кавалер, – перебил его Хохвальд с самым серьезным видом, – вы действительно такого плохого мнения о немецком дворянине? Неужели вы считаете, что жизнь в мансарде каким-то образом умаляет вас в его глазах? Меня учили определять ценность человека не по его кошельку, а по характеру, и еще более уважать человека, который держится на плаву собственными усилиями.

– Это красивые, замечательные слова, князь, – возразил Спини печально. – Но здесь все не так. Бедный аристократ тут ничто, свою бедность нельзя показать. Так вы извините меня?

– Кавалер, не будем больше об этом, – сказал князь Хохвальд с улыбкой, принимая предложенный между тем стул. – Я восхищен работами здесь, на этих мольбертах, – я и не знал, что вы художник.

– Это не мои работы, – ответил Спини нерадостно. – Здесь живет один мой друг, который сейчас в отъезде, и на время своего отсутствия он попросил меня присмотреть за его сокровищами.

Хохвальд помолчал минуту – возможно, он ошибся в этом человеке? Потом спросил:

– А ваш друг продает свои работы?

– Да, продает, – ответ был дан будто через силу.

– Ах, как я рад! – воскликнул князь и подошел к той самой Мадонне из Фьезоле. – В этом случае, кавалер, могу ли я просить вас о посреднической услуге? Я очень хотел бы приобрести эту «Мадонну делла Стелла». Редко мне доводилось видеть копии лучше – она прямо-таки гениальна. Поможете с этим?

– С удовольствием, – Спини произнес это коротко и напряженно. – В течение нескольких дней вы получите ответ.

Теперь разговор зашел о флорентийском искусстве в целом и потому стал более оживленным. Минут через десять князь поднялся и откланялся:

– A rivederci[89].

Он спускался по лестнице со смешанными чувствами относительно загадочного человека, которого только что покинул. Ошибся ли он, заподозрив его в подделке антиквариата? И какое он вообще имеет право сомневаться в словах Спини о том, что ателье наверху принадлежит не ему?

Внизу, в коридоре, все еще стояла та взлохмаченная старуха с бамбино на руках – ребенок больше не вопил, так как рот у него был занят соской поистине устрашающего вида.

– Buon’ giorno, Signora[90], – задержался князь около нее. – Какие прекрасные светлые мансарды наверху! Они, наверное, всегда заняты художниками?

Старуха ограничилась нелюбезным «да», но князь вытащил кошелек и одарил малыша хрустящей, новой банкнотой, – и все вокруг будто солнцем озарилось.

– Да-да, синьор, такие прекрасные, светлые мансарды наверху! Слава богу, сейчас все они заняты! А то ведь беда, когда они стояли пустыми, самая настоящая, вопиющая беда! Та мансарда, которую сейчас занимает синьор Спини, полгода стояла пустой – сама Мадонна направила к нам его стопы!

– Понятно. Но до него ведь жил еще один художник там же, который сейчас в отъезде и обещал вернуться, разве нет?

– О нет, синьор! Раньше мансарду этого синьора Спини три года занимала одна художница по веерам, и она – увы! – покончила с собой, la poveretta[91]! И потому никто не хотел туда въезжать. Но тот синьор сверху сказал, что ему это безразлично: мол, не верит он в души вокруг нас, в неупокоенные души. Для него это плохо, очень плохо, синьор, но мы все равно были рады, когда он перебрался из Рима к нам наверх со всем своим художественным барахлом…

Князь Хохвальд кивнул старой ведьме, пожелал ей доброго дня и пошел домой, обогатив свой опыт еще одним эпизодом: теперь к сочувствию по поводу неразумного сословного чванства кавалера невольно примешивалась и доля презрения, несмотря на то что князь сказал себе, что обстоятельства требуют некоторой снисходительности. Теперь прежде всего ему нельзя было ни единым взмахом ресниц выдать, что он не верит россказням Спини о «друге-художнике», ибо к чему ущемлять чью-то гордость, если в этом нет насущной необходимости? Что же касается изготовления «древностей», то это касается лишь совести Спини да недалекой и невежественной публики, которая позволяет себя обманывать.

Тут Хохвальд невольно дотронулся до «рококо»-веера в нагрудном кармане пальто и улыбнулся – он ведь и сам из числа той самой недалекой публики: Спини явно умеет очень ловко и дерзко разыгрывать знатоков… Нет, теперь этот человек определенно заинтересовал его: отчасти из-за художественных способностей, отчасти из-за образа жизни в целом. Дома, на виа Маджо, он обнаружил, что «ларец Бьянки Капелло» уже доставили. Нет, этот предмет ничем не выдавал подделку – ни малейшего несоответствия эпохе: дерево было старым, потемневшим от хранения и яркого солнечного света; следы древоточцев, вероятно, были аккуратно просверлены, или в дерево выстрелили дробью; фурнитура и замки, очевидно, изготавливались по хорошим старым образцам; краски казались потускневшими, их состарили с помощью скипидара и сиккативов[92], а изображение было выполнено в чистейшем вкусе чинквиченто…

– Жаль, такой талант! – все же произнес князь и во время сиесты размышлял обо всем этом.

Несколько часов спустя, когда на башне собора пробило шесть, он столкнулся с кавалером Спини на пороге дома графа Эрленштайна.

– Хорошие новости, князь! – воскликнул кавалер. – Мой друг прибыл как раз сегодня, примерно с час тому назад, чтобы упаковать свои вещи для доставки в Рим. «Мадонна делла Стелла» полностью в вашем распоряжении.

– Ах, я очень рад, – живо откликнулся Хохвальд и, не уклоняясь от напряженного взгляда кавалера, добавил: – Очень жаль, что ваш друг покидает Флоренцию.

– Уже завтра, – кивнул Спини. – Поэтому и я переезжаю. Мне не по душе Борго Сан-Якопо. У меня уже есть тихое жилище недалеко от Порта-аль-Прато – немного в стороне от главных маршрутов, но мне подходит. Визитные карты, сообщения и все прочее для меня принимает оберкельнер в ресторане Россини на виа Кондотта, так как я не могу утруждать своих знакомых столь дальней дорогой…

– Россини, виа Кондотта, двенадцать, – негромко пробормотал князь и занес адрес в свою записную книжку. – А как же насчет моего долга перед вашим другом?

– Да, что ж… Пожалуй, лучше всего через меня, – сказал Спини, весьма органично разыгрывая роль посредника. При этом он назвал цену живописной копии – чуть повыше максимально возможной.

Нынче итальянец любого сословия настолько привык торговать и торговаться, что совершенно не ожидает, что покупатель немедленно согласится на первую затребованную и почти всегда завышенную цену. Когда же князь извлек всю сумму одной хорошо разглаженной банкнотой из своего бумажника и без слов передал кавалеру, тот ощутимо покраснел.

– Мне следовало бы сказать другу, что он просит слишком много, – неуверенно произнес он.

– Вовсе нет, – возразил князь. – Копия виртуозная, сам Беато Анджелико пришел бы в восторг от нее. Я и не ожидал, что за нее попросят меньше!

Спини молча принял банкноту, нацарапал на одной из своих визитных карт «Pour acquit[93] за копию “Мадонны делла Стелла” от синьора Ферранте Рана» и протянул ее князю.

– В этом нет необходимости, – сказал Хохвальд, который, не дрогнув, принял эту расписку лишь для того, чтобы немедленно порвать ее. – Пожалуйста, передайте вашему другу мою искреннюю признательность за то, что он пошел мне навстречу.

Вновь на смуглом лице Спини возникло нечто вроде стыда или смущения, но он опять промолчал и последовал за князем в палаццо, во дворе которого, украшенном изысканно оформленной цистерной[94], их уже поджидали сестры Эрленштайн и Кризопрасы-младшие. Борис сиял, ибо Зигрид была почти милостива и даже продела поднесенную им чайную розу в петлицу своего жакета. Однако еще сильнее бросилось князю в глаза, как при появлении Спини просияло некрасивое лицо Саши… Но необычные светлые очи кавалера были неизменно устремлены лишь на прекрасные холодные черты Зигрид, которая на страстный немой призыв этих глаз совсем никак не реагировала, – и бедная Саша опечаленно повесила голову.

Впрочем, человеческая природа склонна к эгоизму, и так как в это мгновение графиня Ирис, приветствуя князя, протянула ему маленькую затянутую в перчатку правую руку, при этом по-детски очаровательно и почти испуганно взглянув на него своими фиалково-синими глазами, Хохвальд тут же забыл юные страдания племянницы, чтобы ничего не упустить из сладких чар этого прелестного цветка.

Маленькая компания тотчас отправилась на запланированную прогулку, целью которой сегодня стали сады Боболи[95]. Они выбрали кратчайший путь к Понте-алле-Грацие, миновали лавки Сан-Никколо и поднялись к Бельведеру[96] по виа делла Коста-Сан-Джорджио. Великолепный парк палаццо Питти был пуст, ибо сегодня туда не допускали широкую публику; никаких туристов, вооруженных красным «бедекером» или коричневым «гзель-фелсом»[97], никто не угрожал тенистым аллеям и берегам тихих прудов, сегодня никакие «Очаровательно!», или «Нет, как мило!», или «Very splendid, indeed[98]» не нарушали ни с чем не сравнимое наслаждение, которое дарит глазу этот великолепный участок земли. Стих шум большого города, царственно раскинувшегося внизу, со всеми своими куполами и башнями, над которым в синем горном воздухе таяли вершины Апеннин, облитые золотом клонящегося к западу солнца.

– Тоскуете ли вы, графиня Ирис, по Северному морю, глядя и на этот пейзаж? – спросил князь Хохвальд свою соседку, которая молча созерцала великолепную картину у своих ног на галерее Казино Бельведера…

– Как вы… Я как раз думала о Северном море, – ответила она потрясенно. – Возможно, всегда жаждешь того, чего у тебя нет, – добавила она с наимилейшей мудростью.

– Или того, чего не знаешь, – дополнил князь с улыбкой.

– Или того, чего не знаешь, – повторила она задумчиво и добавила, оживившись: – Но я знаю наизусть все «Песни Северного моря» Гейне, все, абсолютно все! И это не тоска? Или даже так: не тоска ли это по дому?

– Все возможно, и то и другое, графиня, – ответил князь Хохвальд. – Я тоже в своем уединении, когда серо-зеленые волны бросали пену прямо мне под ноги, частенько читал и перечитывал «Песни Северного моря». Но все наизусть я их не знаю.

– Конечно, только те, что лучше всего подходят вашему Северному мору по звучанию и настроению? – с жаром предположила Ирис.

– Северному морю и мне, графиня.

– О, прошу, скажите, какие вы любите больше всего?

– «В дощатую стену…», «Мне снился тихий дол в краю безлюдном», «Буря»[99]…

– О, это печальные песни… Неужели и вы столь же грустны? – спросила Ирис, подняв на него большие вопрошающие детские глаза. – Нет, мне нравится «Слава морю» – «Та́ласса! Та́ласса!..»[100]. Но вы – почему же предпочитаете то, что говорит о кораблекрушении?

– Разве не мог я сам потерпеть крушение, графиня Ирис?

– Вы, князь? – Она вновь удивленно вгляделась в него большими глазами. – У вас ведь есть все на свете, чего только человек может пожелать! О, вы и кораблекрушение?

– Разве это «все на свете, чего только человек может пожелать», от чего-то уберегает? – задал он встречный вопрос. – Однако откуда вам знать об этом?! Вы так юны, и мир открыт перед вами! Я же, я – старый человек…

– О, князь Хохвальд! – запротестовала она со смехом.

– Я немолод, – продолжил он, глядя на нее сверху вниз, – однако и меня порой обуревают глупые мечты. И потому превыше всего из «Северного моря» я ценю «В дощатую стену», и когда волны ночами шуршат, то слышу всегда слова из этой песни:

Они шумят и бормочут

Мне под самое ухо: «Безумный!

Рука у тебя коротка,

А небо далеко,

И звезды там крепко

Золотыми гвоздями прибиты.

Напрасно тоскуешь,

Напрасно вздыхаешь…

Уснул бы… Право, умней!»

Ирис не ответила, но сильно побледнела, слезы выступили у нее на глазах, белокурая головка поникла, и она спрятала глаза, однако прелестное лицо залила краска, что не осталось без внимания князя.

– Но, Ирис, мы все же хотели бы идти дальше и уже заждались тебя! – От выхода с галереи раздался голос Зигрид, звучавший строго и чопорно. – Хочешь оставаться здесь, наверху, до самого захода солнца?

– Следовало бы, в конце концов, посетить Бельведер и для этого, графиня, – возразил князь Хохвальд, идя навстречу ворчунье, которая стояла у дверей, холодная, бледная, со сверкающими глазами. – Однако и сейчас вид отсюда так прекрасен, что с ним тяжело расстаться!

– И о чем же мы говорим перед лицом этой великолепной панорамы? – спросила Ирис шутливо, к ней вернулась ее озорная повадка. – Ты, возможно, не поверишь, Зигрид: о Северном море, и кораблекрушении, и звездах, прибитых к небесам…

– О, Северное море… Старая твоя песенка, – равнодушно, но со странной улыбкой сказала Зигрид. – Avanti, avanti, иначе к Васка-дель-Изолотто[101] мы явимся слишком поздно, – добавила она почти яростно и начала спускаться по лестнице Бельведера.

Они направились по дороге мимо статуи Dovizia – Изобилия, над которой работали три мастера (в этом образе предстала великая герцогиня Иоанна[102], неудачливая соперница Бьянки Капелло), и спустились затем по лестнице к фонтану Нептуна, где Ирис немедленно подружилась с лебедями, которым она бросала прихваченные хлебные крошки.

Когда же они тронулись дальше, к Прато-дель-Уччеларе, Зигрид взялась за Сашину руку, а кавалер, который неизменно был начеку, подошел к ней с другой стороны. Борис с удлинившимся лицом обернулся назад, к Ирис, которая шла рядом с князем, и та не смогла сдержать смех перед этой гримасой русского дипломата, обнаружившей столь малую степень дипломатической выучки.

– Он на самом деле хороший парень, – шепнул ей князь.

Она тут же посерьезнела.

– О, как скажете, ваше сиятельство! Наверное, действительно нехорошо дразнить его снова и снова, – произнесла она с раскаянием. И продолжила с прежним озорством: – Но ведь он прямо-таки сам напрашивается!

Стараниями Зигрид – преднамеренными или нет, кто знает, – беседа стала общей. Борис Кризопрас в весьма резких выражениях описал римский ипподром, где ему, конечно, «ужасно не повезло».

– С чистокровным-то тракененским – да этого коня расцеловать можно, дядя! И кто же выигрывает первый приз? Какая-то монголоидная кривоногая курица, на которой жокей скачет как дикий турок. Колоссальный провал – это было все равно что проглотить луну в качестве сыра на бутерброде!

– Как хорошо, что с луной таким образом не обойдешься, – произнесла Ирис задумчиво и поискала глазами бледный диск, призрачно светившийся на синем, все еще пронизанном солнечным светом небосводе.

– Хорошо вам шутить, графиня, – огрызнулся Борис. – Вы хотя бы подсмеиваетесь, не желая причинить боль, в отличие от вашей сестры-графини.

– Но господин Кризопрас…

– Да-да, это так. Нет, с высокими дамами фон Эрленштайн, кажется, не видать мне счастья!

– Это вам только кажется, господин Кризопрас? – поддразнила Ирис. – То есть, – поспешно добавила она, – вы всем нам очень нравитесь, вы всегда так милы и любезны, что было бы чистой неблагодарностью этого не замечать! Так что мы очень дорожим вами как другом, мы вас ценим, вот только…

– Это вы мне уже однажды говорили, графиня Ирис.

– Ну а Зигрид?

– О, графиня Зигрид изъяснялась не столь дружелюбно!

– Борис, типичный Борис! – с улыбкой вставил князь. – На твоем месте я обязательно принял бы предложенную дружбу.

– Да уж, вразумите его, ваше сиятельство, – засмеялась Ирис. – Было бы ужасно, если б каждому приходилось вступать в брак по первому требованию, лишь бы не испортить отношения!

Борис тоже засмеялся – хоть и против воли, но засмеялся, – и перед его внутренним взором возник образ напористой мисс Фуксии Грант, в приятном ореоле из ее долларов.

В другой группе беседа теплилась лишь между Сашей и Зигрид, ибо кавалер молчал и был погружен в себя. Зачем она пригласила его, если избегает любой возможности остаться с ним наедине? Из сочувствия? Он, Спини, не нуждается в людском сочувствии, и от возлюбленной тоже. Жалость там, где он взывал к любви? Это приводило его в бешенство. Но в конце концов они оказались вдвоем, когда она нетерпеливо двинулась вперед, в то время как другие посреди Изолотто помогали ее смеющейся сестре водрузить сплетенный ею венок из трав на покрытую мхом голову Океана работы Джамболоньи. Зигрид никогда не присоединялась к этим, по ее словам, «ребяческим выходкам», она иногда лишь смеялась над бесшабашными затеями Ирис. Сегодня же веселый детский смех сестры явно вызывал у нее раздражение, и она нетерпеливо пошла вперед через мост бассейна. Тут внезапно рядом с ней и обнаружился кавалер.

– Я еще не имел возможности вас поблагодарить, синьорина, – сказал он тихо.

– Поблагодарить? Меня? Господи, да за что же? – спросила Зигрид, не поворачивая головы, так что он мог созерцать лишь ее классический профиль.

– За то, что позволили мне присоединиться, контесса. Могу ли я это истолковать, как… как мне того хотелось бы?

– Наверное, – с прохладцей процедила Зигрид. – Вы присутствовали, когда эта ужасная прогулка замышлялась, и не пригласить вас было просто невежливо.

– Вы так быстро раскаялись в том, что впервые оказались добры ко мне? – невесело поинтересовался Спини.

– Раскаялась? Боже упаси! Завтра мы снова пригласим вас, точно так же как и сегодня, – сухо возразила Зигрид.

– Мы! – повторил Спини тихо и проникновенно. – Разве я спрашиваю о других, когда ваши уста молчат? Почему вы так беспощадно отталкиваете меня – бедного, лишенного любви, беспредельно одинокого?

– Ах, кавалер, пожалуйста, давайте без мелодрам! – проговорила Зигрид небрежно. – Я не больно-то к этому восприимчива, слишком трезвая, знаете ли, и слишком непоэтичная. К тому же вы ведете неверные подсчеты. Бедны ли вы и в каком смысле – этого я не знаю, но быть одиноким вам совсем не нужно: стоит лишь милостиво поманить рукой, и одно любящее сердце вы сможете назвать своим, если – внимание! – вы этого хотите. Или вы и вправду не заметили, что наша милая Саша Кризопрас со всем ее богатством сгорает от желания стать маркизой Спини в Маремме?

Кавалер выпрямился и горящими глазами сверху вниз уставился на стройную фигурку, склонившуюся над решеткой.

– Кто дал вам право смеяться надо мной? – гневно прошипел он. – Верно, я сам, по моей безрассудной, злосчастной страсти к вам? Верно, вам смешна моя просьба о любви? Шутите другими вещами, контессина! Я запрещаю вам срывать на мне злость!

– О, вы запрещаете мне? – спросила Зигрид спокойно и сдержанно, при этом она обернулась и смерила кавалера холодным взором. – А по какому праву, если мне это позволительно знать?

– По праву святости моих чувств, – Спини ответил быстро и невозмутимо. – Вы можете мои чувства отвергнуть, можете мне отказать, растоптать – о да! Но смеяться над ними вы не смеете!

– А… Спасибо, что растолковали, – ответила Зигрид равнодушно.

Но это раздражило кавалера невероятно.

– Кто знает, – сказал он, подступив к ней близко, – кто знает, не станет ли однажды этот маркиз Спини с его Мареммой горячо желанным для гордой, высокомерной, холодной как лед контессы Зигрид Эрленштайн, – проговорил он хрипло. – Да, вожделенным, желанным, вымаливаемым – для покинутой, лишенной родины, презираемой. О, не стоит пожимать плечами на эти слова – я бываю порой чем-то вроде провидца.

– Очень интересно! – сказала Зигрид таким формальным тоном, будто Спини объяснял в высшей степени безразличный ей физический эксперимент.

– И даже если вы вооружитесь всем ледяным холодом своей родины – все равно вы станете моей, моей! – воскликнул Спини тихо, но пугающе отчетливо.

– В наших краях для этого нужны двое, – возразила Зигрид, вполне владея собой, хотя она и сильно побледнела, услышав последние его слова.

– Двое – очень правильно, двое! – с торжествующим видом кивнул кавалер. – Двое! – повторил он. – Да, я – и вы!

Зигрид не успела ответить – через мост перешли и остальные, Ирис впереди всех, весело смеясь, со своим простодушным удальством.

– Все получилось! – крикнула она еще на подходе. – Океанус теперь увенчан и выглядит чудесно, как и подобает настоящему, правильному морскому старцу во всем его торжестве! Только взгляни на него, Зигрид!

Но та головы не повернула.

– Пора домой. Солнце зашло, – сказала она твердо.

– Уже? Ах, как жаль! – воскликнула Ирис простодушно и повернулась в поисках окаймленного золотом пурпура – места, где король дня завершил свой бег.

– Ну, ты можешь остаться и еще, я же иду домой, – недружелюбно ответила Зигрид.

Однако Ирис светло засмеялась:

– Нет, ты странная. Только подумайте, господа, та самая Зигрид, которая еще двадцать четыре часа назад меня нежила, баловала и лелеяла, от которой я никогда грубого или злого слова не слышала, – она в последние двадцать четыре часа все время пытается меня куснуть! Морально, конечно! И я должна в это поверить и принять за чистую монету!

Все улыбнулись этому смешному излиянию – только Зигрид пожала плечами и наткнулась на холодный и одновременно угрожающий взгляд направленных на нее странно испытующих глаз Спини. По дороге домой она лишь изредка вступала в общую беседу и у дверей палаццо коротко попрощалась, в то время как Ирис еще и на пороге успела о многом поболтать и по рассеянности дважды подала всем руку. Наконец все разошлись, восклицая «До завтра!» – так как была уже договоренность о вечере на вилле Поджо-а-Кайано с Кризопрасами, и, тогда как Ирис взлетела по лестнице, чтобы поскорее рассказать графу о прогулке, Зигрид последовала за ней очень медленно и весь остаток вечера молчала и хандрила. Ирис пару раз беззлобно попыталась ее поддразнить, однако, когда сестра в ответ смерила ее пылающим взором, поспешила к ней с объятиями, хотя Зигрид с совершенно немотивированной яростью воспротивилась и этому.

Позже, когда граф и его дочери отправились отдыхать, Ирис в пеньюаре, сунув золушкины ножки в крошечные красные сафьяновые шлепанцы, проскользнула в комнату сестры, которая с сумрачным видом сидела перед туалетным столиком и, казалось, вовсе не думала о том, чтобы расчесать свои золотые распущенные волосы.

– Тебе помочь? – спросила Ирис и взяла щетку, чтобы оказать ту маленькую любезность, которыми сестры охотно обменивались. – Бедняжка, – приговаривала она, пропуская блестящие пряди волос между ловкими и нежными пальцами, – бедная моя Зиги, какая же ты бледная… У тебя наверняка ужасно болит голова, а я-то, дурочка, и не поняла сразу…

И, склонившись вперед, поцеловала Зигрид в щеку.

Но та почти в исступлении оттолкнула ее от себя.

– Не болит у меня голова! – сурово бросила она.

– Нет? – в изумлении переспросила Ирис. – Но что же тогда? Ты ведь никогда не злилась… Ты злишься на меня?

И сама рассмеялась над таким глупым предположением.

– Да, я зла, и это из-за тебя, – сказала Зигрид, тяжело дыша.

– Нет! – повторила Ирис в совершенном испуге. – Чем же я провинилась?

Зигрид резко вскочила и вырвала щетку слоновой кости из рук сестры.

– Чем ты провинилась? – прошипела она с бьющим через край ожесточением. – Ты вела себя бесстыдно, недостойно! Ты, Эрленштайн! Тьфу!

Ирис на несколько минут от ужаса потеряла дар речи, а потом очень мягко спросила:

– Зигрид, у тебя жар?

Но это лишь еще больше распалило ее.

– Бесстыдно, говорю я! – твердила она вне себя, с горящими глазами. – Как еще это назвать, когда мужчине, чья родина и чьи владения лежат у Северного моря, ты с восторгом говоришь о своем нелепом желании оказаться в тех краях?

Большими недоумевающими глазами Ирис пристально смотрела на сестру, потом покачала головой.

– Я не понимаю, – сказала она бесхитростно.

Но Зигрид не обратила на это внимания.

– И все это в течение двадцати четырех часов, – продолжила она со стоном. – Да ты хуже, чем та американка, которая открыто заявляет, что собирается благодаря деньгам найти себе в Европе знатного супруга. А ты? Полностью пренебрегая женским достоинством, первого же встретившегося тебе богатого мужчину, равного нам по происхождению, ты завлекаешь отвратительными фантазиями о его родине.

Прелестное личико Ирис утратило краски, но она осталась по-прежнему кроткой.

– Ты больна, Зигрид, – сказала она дружелюбно и с сочувствием. – Отдохни как следует, дорогая. Спокойной ночи! – и пошла обратно в свою комнатку.

Но Зигрид бросилась ей вслед и яростно схватила за плечи, удержав на пороге.

– Да, уходи, иди, иди, чтобы я больше тебя не видела, – пронзительно вопила она, – иди, лицемерка, иди! И ты хочешь быть Эрленштайн! Если б то был не грех, я сказала бы, что тебя нам, наверное, подбросили – подкидыш, позор нашего дома! Иди, иди… Ненавижу тебя!

Бледная и дрожащая, Ирис шмыгнула в свою комнату и тихо закрыла за собой дверь. Что делать? Пойти к отцу и сказать, что Зигрид больна, скорее всего, – больна? Или следует взять ответственность на себя и просто послать за доктором? В конце концов она решила не делать ни того ни другого, понадеявшись, что за ночь нездоровое возбуждение Зигрид уляжется…

И без гнева, преисполненная лишь глубочайшим сочувствием к странно изменившейся сестре, она отправилась в кровать и вскоре заснула, погрузившись в сладкие сновидения, в которых Северное море – чужое, никогда ей не принадлежавшее, – все же так доверительно шептало: «Та́ласса! Та́ласса!..»

И снилось ей, что она опускает руку в воду, всю в красном сиянии заходящего солнца, но вода обжигала горячим, пламенела на руке, будто расплавленный металл… «Та́ласса! Та́ласса!..» – шептала она во сне и пыталась обтереть руку. И оттого проснулась – в чем дело? С колотившимся изо всех сил сердцем Ирис сперва пыталась понять, где она, стараясь окончательно проснуться, но то, что сперва показалось ей продолжением сна, оказалось частью реальности: в бледном красноватом свете ночника рядом с ее кроватью на коленях стояла Зигрид, и ее горячие слезы капали на руку сестры!

– О Зигрид… Зигрид… – пробормотала Ирис, совсем еще сонная.

– Прости меня. Любимая, самая хорошая! – всхлипывала Зигрид. – Я так плохо с тобой обошлась, так несправедливо! Сможешь простить меня?

Тут Ирис проснулась окончательно и свободной рукой обняла сестру:

– Я прощаю тебя! Ни слова больше об этом! Ты, сестренка, плохо себя чувствовала, разнервничалась, потому и наговорила лишнего! Иди спать, Зигрид, – ты слишком мало спишь, это тебя измотало. Или мне пойти и помочь тебе?

– Ты много, много лучше меня, – простонала Зигрид, – я чудовище, невозможная сестрица. Помоги мне, спаси меня, ибо зло вонзило в меня свои когти и вырывает из моего сердца все хорошее, что в нем было. В нем зависть, ненависть, мстительность и другие ужасные чувства вот-вот пустят корни… Если ты, ты – хорошая и чистая, мне не поможешь, они будут расти и созревать…

– Зигрид, Зигрид, не говори так дико, – тихонько попросила Ирис. – Почему ты вдруг, без всякой причины, станешь такой плохой? Ничего же не случилось, что могло бы тебя ранить или рассердить. Отдохни, дорогая, успокой нервы – договорились? Если хочешь, я с радостью посижу у тебя.

– Нет, о нет! – возразила Зигрид, поднимаясь и вытирая глаза. – Постараюсь уснуть. Ничего, что могло бы меня ранить, не случилось, тут ты права. Дурная я, и тебе стоит посмеяться надо мной.

– Смеяться, когда ты страдаешь? О Зигрид! – с любовью возразила Ирис.

Зигрид с глазами, полными слез, поцеловала Ирис, но потом поднялась в задумчивости, ее грудь с усилием вздымалась.

– Любит он тебя? – спросила она наконец тихо, прерывающимся голосом.

– Зигрид!..

– Любит он тебя? – повторила она громче, требовательно.

– Разве могла бы я в это поверить? – ответила Ирис тихо, после недолгой паузы. – Он, человек на вершине жизни, сильный телом и духом, а я лишь глупое юное существо, едва-едва начавшее жить, – нет, Зигрид, я не настолько тщеславна и самонадеянна!

– А ты его любишь? – спросила Зигрид, тяжко дыша.

Ирис не ответила. Она откинулась на подушки и закрыла глаза.

– Ты его любишь? – повторила Зигрид тихо, но с прежней угрозой в голосе.

– Отправляйся спать, сестренка, – мягко попросила Ирис. – Есть вопросы, на которые не стоит отвечать, правда? Эти вопросы лучше и не задавать, Зигрид!

Та тяжело опустила руки вдоль тела.

– Извини, – произнесла она глухо. – А теперь спокойной ночи.

И медленно, едва передвигая ноги, она покинула комнату, тихо и осторожно закрыла за собой дверь. Но у себя она остановилась в беспокойстве и погрозила кулаком в ту сторону, где дремала Ирис.

– Теперь я снова ненавижу тебя, – процедила она, – так что будь со мной поосторожней!

И со стоном, разметав волосы, бросилась она в кровать, где и лежала, пока сквозь жалюзи не пробился утренний свет и беспокойный, неосвежающий сон не смежил ее утомленные веки.

* * *

На следующий день в обеденное время общество довольно организованно собралось у экипажей перед воротами Прато на площади Виктора Эммануила: граф Эрленштайн с обеими дочерьми, мадам Кризопрас с Борисом и Сашей, князь Хохвальд, кавалер Спини и княгиня Укачина, урожденная Кризопрас, сестра покойного генерала, которая постоянно жила во Флоренции со своей компаньонкой, а сегодня взяла на себя обязанность сопровождать мисс Фуксию Грант, хотя эта независимая молодая дама совершенно не ощущала нужды в такого рода фрейлине.

Мисс Фуксия Грант, путешествовавшая одна, в сопровождении лишь посыльного и горничной, очень удивилась, когда ей дали понять, что ей необходим своего рода эскорт в виде дамы постарше. Хотя американка с готовностью шла на многие компромиссы, против этого она оборонялась с похвальной энергией, объясняя, что подобные подставные «мамаши» внушают ей непреодолимое отвращение. Так же спокойно, но твердо она держала фронт против более мягкого обозначения – «компаньонка», ибо, по ее уверениям, ей не составляло труда самостоятельно развлечь себя и в компании с самой собой ее никогда не одолевала тоска. Так как посягательства более высокой европейской культуры отскакивали от янки-черепа хорошенькой Фуксии, не нанося ему существенного вреда, то мадам Кризопрас и ее золовка княгиня Укачина стали поочередно и по собственному почину сопровождать эту молодую «дикарку». Так как обе дамы имели на нее виды – как на будущую невестку или племянницу соответственно, – им хотелось также, чтобы она научилась вести себя по-европейски корректно. «Мисс I reckon из Нью-Йорка», конечно, понимала все эти замыслы и принимала их, посмеиваясь в кулачок над бесплодными усилиями любви. Борис Кризопрас с его обширными связями и дипломатической карьерой вовсе не казался ей совершенно неприемлемой партией, но пока она держала его в резерве армии обожателей – на случай, если не найдется какого-нибудь герцога, князя или принца, древнее имя которого она могла бы позолотить своими долларами, вознесясь при этом в «высшие десять тысяч» и став наиочаровательнейшим членом этого сообщества. Однако, так как Борис состоял-таки в «резерве», а не в отставке, она спокойно позволила двум дамам проявлять о ней материнскую заботу, ни в малейшей мере не изменив своих взглядов и образа жизни. Об руку с княгиней Укачиной явилась она к Порта-аль-Прато в назначенное время, опоздав лишь самую малость, и мадам Кризопрас уже издалека приветствовала их и так размахивала при этом своим кружевным зонтиком, что напугала лошадей.

– Пора, changez les places[103]! – закричала она, не обращая внимания на собравшуюся публику, которая с удивлением таращилась на «Inglesi». – Ну, не отправимся же мы дальше, как будто мы одни! Тут не до шуток! Все корзины для пикника здесь? Да? Bon! Саша, держись прямо! Граф Эрленштайн, вы едете с моей золовкой и со мной – наше ландо такое удобное! Мой брат составит компанию вашим дочерям. Саша, ты с нашей дорогой мисс Грант под защитой кавалера и Бориса в последнем экипаже. Voilà![104]

Торжествуя по поводу своего стратегического дара, мадам Кризопрас у себя в экипаже разместилась рядом с родственницей, хорошо сохранившейся дамой со снежно-белыми волосами, что почти компенсировало ее непривлекательность, и предоставила в полное распоряжение графа широкое и удобное заднее сиденье. Остальные распределились в соответствии с ее указаниями: мисс Грант с улыбкой пожала плечами, но осталась в хорошем настроении, Саша же просто сияла. Смуглое лицо Спини оставалось невозмутимым, а Борис, в белом фланелевом костюме с шелковой шотландской подкладкой, выходил из себя и скакал петушком вокруг экипажа с юными дамами Эрленштайн.

– Нет, эта мамина рассадка – просто с ума сойти, – прошептал он князю. – Запереть меня вместе с этой мисс и Сашей! Смехотворно! Что мне делать с Сашей? Я же с ней провожу дни напролет! Почему не отправить в наш экипаж Зигрид Эрленштайн?

– Ну, твоя мать в любом случае постаралась оградить тебя от неприятных мук известного друга с серой шерсткой между двумя охапками сена, – с улыбкой шепнул в ответ Хохвальд.

– Идите же наконец сюда, господин Кризопрас, – воскликнула, смеясь, мисс Фуксия Грант. – Или вы меня боитесь?

– И кто бы не устрашился огня ваших прекрасных глаз? – быстро отреагировал Борис, поспешив к экипажу и заняв там свое место.

Распоряжения фрау Кризопрас оказались и смущающими, и нежелательными также для сестер Эрленштайн. Ирис все еще оставалась под впечатлением пережитой ночью сцены. Она избегала внимательного взгляда Зигрид, опасалась повторения все еще непонятного ей припадка и потому находила не вполне безобидным присутствие рядом князя. Последний, напротив, заметил ее скованность, прочел проскользнувшие на милом юном личике опасения и напрасно спрашивал себя о том, что их породило. Один раз во время поездки он молча устремил на девушку глубокий и долгий вопрошающий взгляд, и это вызвало в ней быструю перемену: сначала она резко покраснела, потом побледнела, а потом глаза ее наполнились слезами…

Зигрид, напротив, казалась оживленной, в почти горячечном возбуждении, и непрерывно говорила, хотя темные круги вокруг глаз и лихорадочный румянец на щеках выдавали бессонную ночь. Она непрерывно занимала князя вопросами и рассуждениями о Флоренции и ее истории.

Князь Хохвальд спокойно откликался на ее идеи, отвечал на вопросы и возражал, если ее суждения и взгляды оказывались слишком уж резкими, смотря по обстоятельствам, – все вежливо и мирно, как подобает джентльмену, однако ничто не выдавало особенно теплого отношения к прекрасной вопрошательнице, тогда как на Ирис он поглядывал довольно часто и искал ответного взгляда испуганных детских очей.

В другом экипаже Борис Кризопрас почти смирился со своей участью, ибо мисс Грант вовлекла его в обсуждение покупки упряжных лошадей. Ее якобы затруднил выбор между двумя ирландскими полукровками рыжей масти и вороным орловским рысаком, и она попросила у Бориса совета по этому поводу – очень изящное кокетство, ибо американка давно уже приняла решение в пользу рысака и в лошадях разбиралась поболее Бориса, этого спортсмена, – на ферме отца ей случалось ездить верхом и без седла. Естественно, Борису то было неведомо, поэтому просьба мисс Фуксии очень ему польстила. Он погрузился в весьма занимательную беседу со своей очаровательной спутницей о преимуществах полукровок против чистопородных для использования в экипаже, а Саша, таким образом, заполучила в полное свое распоряжение кавалера Спини. Они говорили об искусстве и особенно – о Сашином желании посвятить себя ему полностью, так что и для этой пары, несмотря на разность их чувств, поездка прошла довольно приятно, так как и кавалер был хорошо образован, и Саша многое знала – не потому, что следовала инструкциям матери, считавшей, что девушке надлежит быть в курсе модных новинок, но потому, что следовала импульсам своего острого ума и безостановочно расширяла кругозор.

Несмотря на всё это, все, вероятно, почувствовали облегчение, когда экипажи проследовали по подвесному мосту через реку Омброне и остановились у входа в парк знаменитой виллы Поджо-а-Кайано, для посещения которого князь Хохвальд получил расширенный рermesso[105]. Сначала они отыскали хранителя виллы, который открыл для компании один из павильонов, с тем чтобы устроить там пикник. Дамы накрыли весьма соблазнительный стол из захваченных с собой припасов, и все пообедали; настроение улучшилось, и маленькое общество стало очень веселым, особенно мисс Фуксия Грант, так как она без лишних слов заняла место рядом с князем и всячески его обольщала – разговорами, горящими очами и посредством множества других ухищрений кокетства. Позже Хохвальд со смехом признавался, что чувствовал себя под этим перекрестным огнем как Мефистофель, обороняющийся от все более откровенной фрау Марты Швердтлейн, и опасался немедленного оглашения брака в церкви[106].

В конце концов поведение подопечной раздражило старую княгиню Укачину, но мадам Кризопрас ее не поддержала.

– Ерунда, Татьяна, – шепнула она ей. – У каждой зверушки свои игрушки, ну а эта маленькая удалая штучка с самого начала объявила, что приехала в Европу выйти замуж. Борис наверняка разберется с этим кокетством, если только они обвенчаются.

– Вот именно, если… – буркнула Укачина, которая тоже считала, что Борису следует жениться на богатой женщине. Почему – лучше всего знал ее кошелек!

В рукаве у нее был припрятан козырь – она пока приберегала его, но сейчас сочла нужным разыграть. И когда после обеда все откинулись на своих стульях слегка передохнуть, а господа закурили сигары, тут-то княгиня и доверила навострившей уши американке, что она последняя из княжеского рода Укачиных и имеет все основания надеяться, что императорским указом это имя и титул будут переданы Борису.

– Правда, – добавила она со вздохом, – правда, после моей смерти состояние перейдет в опеку, так что Борис сможет рассчитывать лишь на мое собственное приданое, которое титулу никак не соответствует. Но человек с такими способностями, как у моего племянника, наверняка найдет решение.

Смысл последнего высказывания был, честно говоря, довольно темен, однако не для трезво мыслящей дочери янки. Она взяла все услышанное на заметку, а затем осмотрительно спросила:

– Княгиня, а вы совершенно уверены в том, что императорский указ будет?

– Да… То есть Борису придется доказать, что его доход находится на должном уровне – проценты не менее пятисот тысяч рублей, – доверительно поведала Укачина.

– Мелочи, – вот и все, что сказала на это мисс Грант, пожав плечами.

Потом она задумалась. Что ж, можно стать и русской княгиней, хотя она предпочла бы титул английской герцогини или владетельной немецкой княгини – это звучало посолиднее. Тем не менее акции Бориса возросли в цене.

Сигары были выкурены, мисс Грант под странное жужжание захваченного банджо (своего рода негритянской мандолины) исполнила пару негритянских песенок для настроения, а после, оставив людей с виллы убирать корзины из-под провизии, все вышли в великолепнейший из итальянских парков у подножия последнего холма к северо-востоку от пологого Монте Альбано – в парк, по которому бродил Лоренцо Великолепный и где он сочинил свою знаменитую «Амбру». И так как общество пожелало разделиться, было решено собраться к определенному часу у подножия виллы. Все разбрелись по парку.

Мисс Грант повисла на руке у Ирис Эрленштайн и призвала к себе и Хохвальда, и Бориса, так как совершенно не собиралась погружаться в воспоминания о древней истории, а желала попытать счастья с намного более прекрасным «and far more interesting»[107] настоящим. Князь Хохвальд, однако, очень остерегался показаться interesting, так что предоставил возможность показаться прекрасным и компанейским своему племяннику; мисс Фуксия вскоре переключилась и вдвоем с Борисом устремилась вперед, предоставив Хохвальду с Ирис следовать за ними. Теперь они находились в своего рода лабиринте, откуда направо и налево разбегались узкие тенистые проходы, и, когда впереди идущая пара вдруг исчезла за плотной и высокой тисовой изгородью, тут на все более и более прояснявшемся лице Ирис появилась прежняя светлая и проказливая улыбка.

– Сейчас я с удовольствием удрала бы, – шепнула она, остановившись, и, когда Хохвальд вопросительно посмотрел на нее, объяснила: – Чтобы самой увидеть виллу – в одиночестве. Понимаете такое удовольствие, ваше сиятельство? Никто не идет за тобой, даже лакей по обязанности, и не нужно слушать, что мадам Кризопрас считает эту мебель барахлом, а живопись – закопченной мазней, что мисс Грант находит новую обстановку более удобной и красивой, и вокруг – ни одного человека, который не имеет представления о витающем там духе великих Медичи, он ведь должен там быть! Я совсем не предвидела, что со своей идеей посетить виллу Поджо угожу в центр осиного роя, – заключила она с потешным раздражением.

– Что ж, графиня, могу признаться – я тоже подумывал о побеге, – ответил Хохвальд, улыбаясь ее возмущению. – Подумайте, я ведь долго жил затворником и внезапно попал в общество, чего избегал в течение двадцати лет. Мне тоже такие массовые походы по дворцам кажутся ужасными. Что, если мы вдвоем, вы и я, проберемся тайными тропами и осмотрим виллу до того, как туда явятся все остальные?

– Чудесно! – возликовала Ирис. – Это было бы великолепно. Но, – тут она внезапно запнулась и договорила: – Но что на это скажет Зигрид?

– Вот тогда и услышим, – ответил Хохвальд почти высокомерно. – Идемте, графиня, позвольте вас похитить!

– С превеликим удовольствием, – засмеялась Ирис, и они, быстро шагая, свернули в узкую аллейку, которая выходила прямо к южному фасаду виллы. – Только сейчас я начинаю радоваться этому дворцу, любимому месту Лоренцо, Козимо, и его бедной Элеоноры, и Бьянки Капелло! И ни один лакей за нами не пойдет?

– Этого я не допущу, – пообещал Хохвальд. – Иногда титул может еще сослужить хорошую службу, и тогда «князь» звучит как «сезам»…

Весело болтая и не теряя времени, они шли дальше, но Хохвальду казалось, что его прелестная спутница иногда вновь со страхом посматривает по сторонам, – впрочем, по мере их движения все реже и реже, ибо природное обаяние личности Хохвальда благотворно воздействовало на солнечную натуру Ирис, и если какие-то тучи и облачка и грозили ее юной душе, то все они уплыли туда, во тьму, из которой пришли, и теперь она без оглядки, по-детски, могла радоваться их тайной экспедиции.

Как князь Хохвальд обещал, так все и произошло: чары его титула и соответствующие княжеские mancio[108] за запрашиваемое permesso открыли перед ним и Ирис врата этого рая, и они в одиночестве прогулялись по великолепным залам. Они говорили лишь о тех давно прошедших днях, когда Медичи со двором проводили здесь лето, о посещении императора Карла V и той ужасной трапезе, которую Бьянка Капелло приготовила здесь, как говорят, своему шурину и смертельному врагу, кардиналу и позже – великому герцогу, той трапезе, жертвой которой стал ее собственный супруг, вознесший ее на трон. Также зашли они в покой, где она сама, теперь все потерявшая, съела остатки смертоносных засахаренных фруктов и умерла; постояли рядом с драгоценным ложем прекрасной венецианки. Потом от этих темных воспоминаний их избавило «Подношение даров» Андреа дель Сарто с его волшебством цвета. И когда они стояли перед стенной росписью Франчабиджо «Триумф Цицерона», Ирис поинтересовалась:

– Но это же поклонение Козимо Первому, у Цицерона ведь его черты?

Тут Хохвальд совершенно неожиданно спросил:

– Почему сегодня, во время нашей поездки, графиня, вы выглядели такой несчастной, почти испуганной?

Ирис ответила тихо, после некоторой паузы, не сводя глаз с фрески:

– Зигрид сегодня ночью была нездорова и говорила так путано, будто в жару, и это меня напугало…

– И что же графиня Зигрид сказала? – доискивался князь с таким нежным интересом, словно он говорил с ребенком, и из-за его теплого сердечного тона на глазах мучившейся, первый раз в жизни мучившейся юной девушки выступили слезы.

Но она не ответила, только покачала головой.

– Я вижу, это вас потрясло, не расстроило, но действительно очень задело, – продолжил Хохвальд в том же тоне. – Что же, совсем плохо было? Мне действительно нельзя об этом знать?

– Лучше не надо, – пробормотала она, отвернувшись.

– Но мне хотелось бы разделить ваши невзгоды, – упорствовал он. – Разделенная боль – уже лишь половина боли, мне невыносимо видеть, как вы страдаете. Только не вы! Нет!

– Нет? – спросила она сквозь слезы, и лицо ее озарилось счастливой улыбкой.

Тогда Хохвальд схватил ее маленькую изящную руку и заглянул ей в глаза.

– Можете ли вы доверять мне, графиня? – мягко спросил он.

– О да! – ответила она без всякого сомнения. – Вам я все могла бы сказать, все! Я доверяю вам с того самого момента, когда вы позавчера вечером вошли в Сашино ателье. Кавалер назвал бы это магнетизмом родственных душ, не правда ли?

– Все равно, как это называется, графиня, в любом случае это делает меня счастливым, очень счастливым, – ответил князь тепло, при этом продолжая сжимать ладошку Ирис в своей руке. – И потому я не могу смотреть, как вы страдаете. У вас были такие испуганные глаза, будто что-то неслыханное, чудовищное все еще звучит в вас, разве не так?

– О, как хорошо вы все поняли! – воскликнула Ирис удивленно. – Да, мне пришлось справиться с этим самой – я не захотела говорить папе, чтобы не расстроить его, и, в конце концов, ведь Зигрид права…

Она вопрошающе взглянула на него, однако он покачал головой:

– Как что-то может оказаться правильным, если настолько выводит вас из равновесия? – произнес он так нежно, что у Ирис на глаза снова навернулись слезы. – Если бы вы мне рассказали, в чем дело, надеюсь, я смог бы что-то посоветовать. Но, вероятно, это слишком дерзкая просьба?

Мгновение Ирис с собой боролась, а затем взглянула на него прямо, серьезно, но со всем очарованием невинности ее чистой души в ясных синих глазах.

– Да, я скажу вам, да, – сказала она тихо. – Вы же здесь лучший судья. Зигрид обвинила меня в том, что я вела себя навязчиво и не по-женски, когда говорила с вами о своей тоске по Северному морю. Вам тоже так показалось? Если да, то простите меня, ибо, видит Бог, я сделала это без умысла, как то заподозрила Зигрид… О, теперь у вас такое серьезное, почти мрачное лицо – Зигрид была права!

– Нет, Зигрид неправа! – возмутился Хохвальд. – Неужели для того вас холили и лелеяли в родительском доме как экзотический драгоценный цветок, чтобы родная сестра одним махом стряхнула цветочную пыльцу с чистой детской души? Хвала Богу, что это была лишь жестокая, но неудачная попытка, которая ранила, но не нанесла большого ущерба. Ирис, вы, прелестный чистый цветок, вели себя не по-женски? Или было сказано что-то похуже? Боже на небесах, как это возможно! – воскликнул он вне себя, когда Ирис, покраснев, отвернулась.

– Нет, нет! – сказала она умоляюще. – Она не имела в виду ничего ужасного, просто была больна, перевозбуждена сверх всякой меры, иначе осталась бы милой и доброй со мной, как обычно. Может, мне все же не стоило вам говорить?..

– Вы уже сожалеете, что доверились мне?

– Лишь потому, что вы рассердились на Зигрид. Я этого не хотела, – прозвучал кроткий ответ.

Хохвальд молча прошелся по залу туда-сюда. Потом остановился перед Ирис.

– И потому, значит, вы сначала не хотели идти сюда со мной, – заговорил он. – Так что сестре удалось лишить вас беспечности и непосредственности, но вы все равно утверждаете, что она не это имела в виду? Пусть будет так – не хочу омрачать вашу веру в сестру. Позвольте мне задать лишь один вопрос: не кажусь ли я вам слишком старым, чтобы защитить вас?

– Почему вы все время заговариваете о своем возрасте? – спросила она в ответ, попытавшись засмеяться.

– Но я ведь немолод – я гожусь вам в отцы. Отсюда и доверие, которое вы ко мне почувствовали, – сказал Хохвальд с заметным напряжением в тоне и во взгляде.

Ирис, однако, покачала головой.

– Я знаю многих господ в возрасте, к которым не испытываю ни малейшего доверия, – возразила она с улыбкой.

– Но доверяете мне – по какой причине?

– Не знаю, – ответила она просто. – Должно быть, это исходит из сердца.

– Из сердца, – повторил он, тронутый до глубины души. – Ирис, верите ли вы, что это самое сердце – ваше юное, чистое, ничем не растревоженное девичье сердце могло бы полюбить этого старого мужчину, меня? Я имею в виду не доверчиво-детскую любовь, но великую, святую, безусловную и безграничную любовь невесты…

Он замолчал в наиглубочайшем, сильнейшем движении, так как она внезапно побледнела и стояла перед ним, оцепенев, широко распахнув испуганные глаза и сжав руки.

Он взял ее руки в свои и низко склонился перед ней.

– Ирис, я люблю тебя всем сердцем, – сказал он просто и потому очень убедительно.

– Возможно ли это? – сказала она, и дыхание ее прерывалось. – Я, наверное, сплю… Вы любите меня, вы, явившийся мне как бог Солнца, полюбили меня? Меня, бедную глупую девчонку, недостойную внимания такого мужчины, как вы… О, не шутите со мной так!

Тогда нежно, любовно он заключил ее в объятья и поцеловал в бледные губы.

– Благодарю за это невольное, сладчайшее признание в любви, – сказал он тихо. – Итак, ты и правда хочешь стать моей? Ты, юная, расцветающая весна, и я, стоящий на пороге осени? Любишь ты меня настолько, чтобы совладать с годами, которые пролегли между нами?

– Я ничего не знаю про годы – знаю лишь, что должна или любить вас, или умереть, – ответила она тихо-тихо, словно на исходе сил.

– Ирис, милая моя невеста…

И она стояла безмолвно, прильнув к его груди и онемев от нахлынувшего всеобъемлющего счастья, в большом тихом зале, сквозь открытые окна которого проникала весна, с ее солнечным светом и ароматами цветов, свежая, сильная тосканская весна с ее терпким привкусом, как будто заодно с северным Бальдером[109].

И то были мгновения чистейшего блаженства для сердец, которые через эту сладкую тягу, чудесную силу той любви, что сильнее самой смерти, так быстро и всевластно нашли друг друга.

Как гром и молния среди ясного неба, любовь обрушилась на Ирис и князя Хохвальда: последнему все было ясно, как солнечный свет, с самого первого момента, а Ирис ощущала ее как сладкую загадку, для которой не находила решения. Зигрид, задав прошлой ночью вопрос: «Ты любишь его?» – грубо сорвала перед нею этот покров, и в тихие одинокие ночные часы Ирис осознала, что только последние двадцать четыре часа наполнены для нее чудесным ощущением счастья.

И теперь она и вправду его невеста! Это кружило ей голову – пришлось даже закрыть глаза, так потрясла ее уверенность, что он ее любит, и все крепче обхватывала она его руку, тогда как он боялся увидеть, что она исчезает, как прекрасный сон о любви и счастье, и думал, как должен теперь беречь и охранять это новое, юное счастье…

Из краткого блаженства их обоих вывел звонкий смех под окном – компания собиралась внизу, чтобы совершить экскурсию по вилле.

– Давай на людях сегодня побудем еще посторонними, – сказал князь, отпуская свою невесту-эльфийку. – Завтра я приду к твоему отцу просить твоей руки. Чувствуешь ли ты себя достаточно спокойно, чтобы непринужденно встретить остальных?

Ирис улыбнулась ему снизу вверх с окончательно прояснившимся лицом и ответила с чувством:

– О, все во мне так спокойно, так мирно. Это оттого, что я, благодаря тебе, безмерно счастлива.

Князь поцеловал ее чистый лоб с таким благоговением, словно его губы коснулись реликвии. Потом он быстро шагнул к окну и выглянул наружу.

– Если почтенное общество ждет графиню Ирис и меня – мы уже наверху, – крикнул он вниз.

– Мы так не договаривались! – засмеялась мисс Фуксия. – Отделяться нехорошо!

– Хорошо, мы все аннулируем, – откликнулся Хохвальд, – и обещаем в качестве покаяния все наши предварительно полученные знания использовать во благо общества.

Зигрид, едва услышав слова князя, отшатнулась как ужаленная, первой вошла в здание и поспешила наверх, не ожидая сопровождающего. Она обнаружила Ирис и князя перед фреской Франчабиджо и подкралась к ним сзади тихо, так тихо, что ее шаги по каменному полу не были слышны.

– Цицерон – это действительно портрет Козимо. Тогда среди сильных мира сего существовал обычай превозносить себя сравнением с Античностью, – только это и услышала она из уст князя, когда повернулась уже и Ирис, спокойная, веселая, с чудесно прояснившимися глазами.

– Разве не отличная это была идея: осмотреть виллу истинно con amore[110], вместо того чтобы слушать премудрости мисс Фуксии? – произнесла она дружелюбно.

– Отличная! И кто первый предложил? – испытующе спросила Зигрид.

– Собственно, графиня Ирис – она поделилась со мной мыслью, что будет очень жаль промчаться по столь значимому месту с людьми, которые не имеют к нему ни малейшего интереса, – объяснил князь. – И так как я полностью разделял это мнение, то предложил стремительный побег, и идея полностью оправдала себя. Мы осмотрели всю виллу.

Зигрид механически кивнула – о, если б она оказалась на этом месте! Но Ирис казалась такой спокойной, такой невозмутимой… Если бы что-то произошло, это сумасбродное дитя непременно чем-нибудь да выдало бы себя!.. Зигрид Эрленштайн не знала о том, что счастье дарит покой и уверенность.

Потом подоспели и остальные, и началась та самая групповая экскурсия по вилле под болтовню, с беглым осмотром, которому ничего не стоит обернуться настоящей пыткой, если хочется посещаемое место рассмотреть как следует. Только когда в старом дворце очередь доходит до общительных призраков, внимание слушателей несколько сосредоточивается, чтобы потом спровоцировать скептиков на шуточки. Чичероне, которого прежде князь отослал, теперь вновь объявился в обществе, рассчитывая на щедрые чаевые. Он с приятной широтой поведал о не ведающих покоя духах великого герцога Франческо I и Бьянки Капелло, которая ночь за ночью показывается на пути из маленькой столовой в спальню; ее уже многие видели и смогли узнать по портрету кисти Бронзино[111], по рыжевато-золотым волосам, белому лицу с маленьким ртом, ямочкам на щеках и большим карим глазам – опасная, нечестивая, губительная красота!

– Если б только кому-то из нас удалось лицезреть такое прекрасное привидение, – вздохнул Борис Кризопрас.

– Тоска по прекрасным женским привидениям – что-то новенькое для вас, – кокетливо поддразнила его мисс Фуксия. – С каких пор вам недостает красоты в ее смертном обличье?

– Относительно Бьянки Капелло мне очень хотелось бы знать, где заканчивается правда и начинается вымысел, – вбросила Саша. – Действительно ли она была преступницей или просто слишком честолюбивой женщиной?

– Она была и тем и другим, милостивая государыня, – ответил Спини. – Трудно сказать, насколько она посодействовала смерти своей соперницы, великой герцогини Иоанны Австрийской и ее сына, но что она устранила несчастного Бонавентури, подсунула сына великому герцогу и здесь, в Поджо, угощала своего смертельного врага кардинала, которого видела насквозь, теми отравленными апельсинами, жертвой которых пал ее собственный супруг, – это, кажется, находит исторические подтверждения. Если пожелаете, я принесу вам как-нибудь результаты моих архивных изысканий о великой герцогине Бьянке Капелло – они чрезвычайно интересны!

– Вы хотите написать историю этой венецианки, кавалер? – полюбопытствовал граф Эрленштайн.

– И да и нет, граф, – ответил кавалер. – Я действительно собираю материал на тему «Демон в женщине» – этот набросок сильно меня увлек и стал предметом постоянных изысканий. Чтобы проиллюстрировать мои наблюдения, я собираю сведения об известных и неизвестных преступницах всех земель и предпринимаю углубленные исследования архивных и судебных дел. Надеюсь, однажды мой труд внесет важный вклад в изучение психологии.

– Ох, какая ужасная тема, – сказала Ирис, поеживаясь, как от ледяного ветра. – И эти жуткие исследования глубин сердца и души действительно вам в радость?

– Глубины человеческого сердца – источник мудрости, графиня, – совершенно серьезно возразил Спини.

Зигрид пожала плечами.

– Что делать, уж такой чудила[112], – пробормотала она.

– Вне всякого сомнения, ужасное в высшей степени притягательно, – заметил граф Эрленштайн со вздохом.

– Вы сможете написать несколько томов на примерах одной лишь вашей чудесной родины, bella Italia! – воскликнула Зигрид. – Вероятно, идею этой работы подсказал вам список ваших соотечественниц, чудовищ в женском облике?

– Скорее всего, – Спини ответил на этот маленький выпад, один из многих, которыми Зигрид хотела его раздражить или вывести из себя, очень спокойно.

– Или для вдохновения хватило и одной лишь Лукреции Борджиа? – спросила она насмешливо, слегка уязвленная, в свою очередь, его невозмутимостью.

– Лукреция Борджиа, пока жила в Риме, очень много грешила, но преступницей не была никогда, – парировал кавалер. – Ценный труд вашего соотечественника Грегоровиуса подтвердил это документами. К сожалению, богатая ужасами пьеса Гюго и опера Доницетти завоевали больше доверия, чем труд большого немецкого ученого.

– И нас, немок, вы тоже планируете почтить в вашем труде примерами?

– Безусловно, иначе он оказался бы неполным. Демон не обошел стороной и немецких женщин. Несколько недель назад я случайно обнаружил у одного художника-немца старую, очень старую, пожелтевшую газету – она лежала на дне ветхого сундука, использовалась как обертка, а так как я большой любитель старых бумаг, то попросил разрешения забрать ее. В этом листке – пятнадцати- или даже двадцатилетней давности – сообщалось о начале слушания в суде присяжных против знатной молодой дамы, которая без видимой причины, так как она характеризовалась как счастливая супруга и мать, застрелила своего мужа. Она отпиралась от своего деяния с такими спокойствием, холодностью и цинизмом, какие в столь юном существе казались поистине пугающими, но, кажется, свидетельские показания были неопровержимы.

– И как звали эту… даму? – спросил граф Эрленштайн после паузы слегка дрогнувшим голосом.

– О, сейчас точно не вспомню – забыл имя, – ответил кавалер, явно увлеченный этим разговором. – Но демон, который овладел душой этой женщины так загадочно, без всяких оснований, так кажется, по крайней мере, пробудил мой интерес. Я попросил антиквара добыть для меня газеты с рассказом об этом происшествии, и буду их изучать, соединять. Мне не терпится также узнать, понесла ли эта женщина наказание или в ходе слушаний всплыли какие-то оправдывающие ее данные. Это имя – почти вспомнил – немецкие имена всегда даются мне с трудом – что-то там Штайн… Штайн… нет Берг… Ре… Corbomonte![113] Я всегда переводил это имя, чтобы лучше запомнить… Равенсбург или… берг!

– Позвольте вас поторопить, милостивые господа! – вмешалась мадам Кризопрас, которой рассказ Спини порядком наскучил. – Мы же не хотим простудиться по дороге домой, а после захода солнца здесь, на лугах, это очень даже возможно. Так что avanti, avanti!

И взяв графа Эрленштайна под руку, она двинулась вперед.

– Мне всегда ужасно грустно слышать такие истории! – в свою очередь воскликнула Ирис. – Зачем искать мудрости лишь во тьме человеческого сердца? Мне по душе мудрость, исходящая с высот жизни, от света!

Князь Хохвальд, на лице которого застыло выражение боли, до этого момента не спускавший с кавалера странно напряженного взгляда, теперь обернулся к прелестной собеседнице с невеселой улыбкой.

– И все же именно таким солнечным созданиям слишком часто приходится погружаться в эти темные бездны жизни, – произнес он печально и шепнул ей на ухо: – Храни тебя от этого Господь, любимая.

Зигрид все это видела и ломала голову над решением загадки. Почему князь смотрел на кавалера с таким напряжением? Откуда эта болезненная гримаса на его открытом лице? И что же он шепнул Ирис на ухо?

«Как хотелось бы оказаться уже дома», – простонала она, опуская больную голову. И тут ее осенило… Князь видел, что Ирис не по душе рассказ Спини, и таким напряженным он выглядел оттого, что хотел оградить ее от неприятного. Да, так и есть… Это невыносимо!

Однако и этот день, как и все предыдущие, склонился к закату, и солнце село раньше, чем общество снова оказалось у входа в парк, где давно уже поджидали экипажи… Мадам Кризопрас хотела было ввести прежнюю рассадку, но натолкнулась на сопротивление: каждый желал ехать прямо к себе, а при прежнем размещении всем пришлось бы вновь меняться местами, достигнув пьяцца Кавур. Однако ей удалось настоять, что Борис должен занять место в одном экипаже с княгиней и мисс Грант, тогда как с ней самой поехали князь и кавалер. В самой глубине своего сердца мадам Кризопрас не сильно расстроилась бы, если б кавалер слегка потеплел по отношению к Саше, пусть даже и в расчете на ее состояние. «Лучше такой нищий лаццарони[114], чем совсем никого», – рассуждала она скорее практично, нежели с любовью.

После захода солнца резко похолодало и быстро стемнело, насколько вообще опаловые сумерки тосканской весны можно назвать темными. Однако резкое изменение температуры все же не вызывало таких опасений, как белый призрачный туман, поднимавшийся с лугов и причудливо паривший, перетекая то туда, то сюда, как призрачное воинство. И в то время, когда в экипажах у мадам Кризопрас и княгини Укачиной беседа велась бодро и почти без пауз, у Эрленштайнов было совсем тихо. Граф сидел задумчивый и погруженный в себя, Зигрид откинула разболевшуюся голову на подушку, а напротив них расположилась Ирис, довольная, что может погрузиться в блаженные мечты, – только сейчас она по-настоящему осознала пришедшее к ней юное счастье; ее прелестное лицо светилось и казалось прямо-таки ангельским.

Дома граф Эрленштайн тут же удалился к себе, так как, по-видимому, очень устал, и попросил только что-нибудь перекусить. Зигрид тоже тотчас поднялась, ничего не захватив, в свою спальню, а Ирис пару часов помечтала одна в своей уютной девичьей комнатке. Потом она тоже отправилась наверх – тихо, очень тихо, чтобы не разбудить Зигрид, и как же она была испугана, застав сестру в свой спальне, бледную и с тем же мрачным, почти ненавидящим взором, как и предыдущей ночью.

– Наконец-то! – сказала она, вставая. – Я уж боялась, что ты и вовсе не явишься.

– А я думала, ты давно спишь.

Зигрид подняла руку, как будто желая отсечь все дальнейшие слова, и подошла к Ирис близко, так близко, что та почувствовала ее тяжелое дыхание на своем лице.

– Тебе нечего мне сказать? – спросила она тихо и настороженно.

Но Ирис с содроганием подумала о прошлой ночи.

– Нечего, – ответила она.

Тогда Зигрид резко отвернулась и без «доброй ночи» отправилась к себе. Ирис же тихонько задвинула защелку на двери между их комнатами, замкнула другую дверь, которая вела в коридор, и только тогда смогла вздохнуть свободно и опустилась на кровать, словно освободившись от неопределенного, но невыносимого страха.

На следующее утро от Саши принесли записку: она предлагала сестрам Эрленштайн съездить с ней в Сан-Марко, чтобы увидеть фрески Беато Анджелико. Борис был занят покупкой лошадей с мисс Грант – об этом Саша предусмотрительно их уведомила. Ирис, сославшись на головную боль, попросила разрешения остаться дома, – в действительности она была не в состоянии сегодня наслаждаться шедеврами благочестивого монаха, сегодня, когда через несколько часов все должно было решиться! Зигрид же приняла Сашино приглашение, хотя ее не слишком занимало искусство старых флорентийцев… Возможно, ее вдохновила Сашина приписка-постскриптум, которую она скрыла от сестры: «Надеюсь, нам составит компанию дядя Хохвальд». Около десяти часов Зигрид покинула дом, чтобы отправиться к вилле Кризопрасов, а Ирис взяла скрипку и пошла наверх, чтобы не потревожить музыкой отца.

Пока она водила смычком по струнам, биение ее сердца улеглось, и на нее вновь снизошел истинный покой. Смычок, как всегда, охотно следовал за ее мечтами и мыслями и воплощал их в дрожащих золотых звуках, отражая движение ее чистой души, ее только что проснувшегося юного сердца в милых, простых, целомудренных образах. И в этом громком и красноречивом, но только ей понятном диалоге она утратила счет времени, так что даже не заметила, как оно – в других случаях тяжелое на крыло – скользило на волнах звука. Зачем ей волноваться? Разве не прекраснейший мужчина ищет ее руки? Разве не будет ее отец горд, что его маленькая дочь, его солнышко стала желанной для такого человека?

Она счастливо улыбнулась этой чудесной уверенности, и ее скрипка выдала торжественный победный марш.

Тут дверь открылась и вошла Зигрид.

– Как, уже вернулась? – удивилась Ирис.

– Уже час дня, – сухо ответила сестра.

– Час! – Ирис провела рукой по лбу: это она так замечталась со своей любимой музыкой?

– Я слышала внизу, будто здесь побывал князь Хохвальд, – легко заметила Зигрид, и удивление в глазах Ирис при этих словах подтвердило то, о чем уже доложил ей Убальдо: сестра этого посещения не заметила и ничего о нем не знала.

Ирис, растерявшаяся и удивленная, убрала скрипку в футляр и пригладила волосы – он был здесь, и отец не послал за ней?

Во время последовавшего далее pranzo граф Эрленштайн был тих, погружен в себя и оставался таким и позже, когда вышел с дочерями прогуляться. Наблюдательной Зигрид показалось лишь, что он часто и с бесконечным сочувствием смотрит на Ирис – бледную и, кажется, готовую разрыдаться, что вряд ли, впрочем, стало причиной для такой необычайной отцовской нежности. Но ни Зигрид, ни ее сестра, ни сам граф не задавали вопросов – просто нечто плавало над маленьким семейным кругом, как грозовые облака, и никто из троих не знал, уплывут они прочь или шторм все же разразится. Так прошел этот день, прошла и еще одна длинная тревожная ночь…

* * *

Зигрид получила правильные сведения – графу Эрленштайну доложили о визите князя Хохвальда около двенадцати часов, и тот с радостью принял дорогого и почитаемого соотечественника, завел речь о вчерашней поездке. Но Хохвальд не поддержал этот разговор.

– Господин граф, – начал он, – сегодня меня привело к вам серьезное дело, столь серьезное, что от этого зависит счастье моей жизни.

– Вы в наивысшей степени заинтриговали меня, дорогой Хохвальд, – произнес граф удивленно, предлагая тем временем гостю расположиться в кресле в той нише у окна, где он сам сидел за чтением. Но князь не стал садиться – остался на ногах, взявшись руками за спинку стоящего рядом стула.

– Господин граф, я имею честь просить у вас руки вашей дочери, графини Ирис, – сказал он торжественно, очевидно глубоко взволнованный.

Граф Эрленштайн недолго молча смотрел на своего гостя, затем опустился в свое кресло и закрыл лицо обеими руками, и в комнате стало так тихо, что тиканье часов на каминной полке звучало подобно ударам молота.

– Господин граф, как мне истолковать это ужасное молчание? – сдавленным голосом князь прервал тишину, становившуюся невыносимой, – тягостную, предвещающую беду.

Тогда Эрленштайн убрал руки от лица, выражавшего глубочайшую душевную муку, и дрожащими пальцами вытер со лба капельки холодного пота.

– Я считаю, Ирис счастливица, раз она завоевала ваше сердце, – наконец с усилием заговорил он. – Но прежде чем я позволю себе радоваться счастью любимого ребенка, честь вынуждает меня сделать вам одно признание, доверить, в свою очередь, вашей чести большую тайну…

Князь кивнул в знак согласия, не прибавив ни слова. Но почему атмосфера в комнате внезапно стала такой тяжелой, такой удушающей, почему вдруг у него зашумело в ушах, а перед глазами замерцало красное, словно кровь?..

– Ирис не моя дочь, – голос графа Эрленштайна прозвучал приглушенно.

– Не ваша дочь? – повторил Хохвальд механически.

– По плоти – не моя, но все же она мое дитя в духе и в сердце, – продолжил граф Эрленштайн еще тише. – Хотели бы вы узнать, кто она?

– Да. Имею на это полное право, – прозвучал напряженный ответ.

– Ирис – дочь моей сестры Марии фон Равенсберг.

Тут князь Хохвальд так судорожно схватился рукой за спинку стула, что тот опрокинулся. Затем он на миг прижал руку к глазам, как при головокружении, и прислонился к стене, бледный, с пустым взором, вмиг постаревший на десять лет…

Оба мужчины долго молчали. Наконец первым заговорил граф.

– Мы взяли к себе ребенка – Марию Розу Ирис, – как только… когда ее мать покинула дом, – начал он тихо, будто потерявшись в воспоминаниях, – и поскольку сложно было даже вообразить, каким испытаниям это бедное дитя подвергнется в мире, если будет носить на себе каинов знак, я решился воззвать к милосердию короля. С полного согласия всемилостивейшего господина мы совершили обман во благо, призванный уберечь юное человеческое существо от бед и горестей… Мы распространили слух о смерти маленькой и слабой Марии Розы фон Равенсберг и дали ей воскреснуть под третьим крестным именем Ирис в качестве близняшки нашей собственной единственной дочери Зигрид. Уединенная жизнь в Каире очень упростила задачу – там она считалась нашей старшенькой, а на итальянском побережье, где мы потом много лет жили в полном уединении, старшая и младшая стали парой близнецов. Они обе ничего другого не знают, обе честно и поровну получали нашу любовь. Вот так Ирис и расцвела в солнечном свете, вдали от ужасных теней ее происхождения, и моя единственная ежедневная молитва – чтобы она никогда не узнала, чье она дитя. Но честь обязывает меня открыть всю правду мужчине, который ищет ее руки и кажется мне гарантом ее счастья.

Князь Хохвальд склонил голову в знак согласия.

– Извините меня, – сказал он, не без усилия совладав с собой, – удар был столь внезапным, столь неожиданным… Одному Богу известно, в какой момент Он нас, сильных в миру, повергнет на землю.

– Да, это так, – серьезным тоном ответил граф и нерешительно спросил: – А… а Ирис знает?..

– Со вчерашнего дня… На вилле Поджо, – ответил Хохвальд со стоном. – Она обещала разделить со мной жизнь, осветить ее солнечным светом…

Он не мог дольше говорить.

– Бедная малышка Ирис, – сказал граф Эрленштайн тихо. – Бедный цветок, который обречен на увядание едва расцветшим. Она, конечно же, возможно, не погибнет от этого сразу, но и не преодолеет никогда. Она теперь так же глубоко, как… как ее отец. Бедная малышка Ирис!

Князь Хохвальд поднял обе руки, словно защищаясь от терзающих его слов, словно не желая больше их слышать.

– Позвольте мне уйти, граф, и пережить это в одиночестве, – попросил он. – Мне нужно прийти в себя…

– Да, идите, – сказал Эрленштайн, вставая. – Не стоит об этом и говорить. Ирис придется это как-нибудь перенести…

После краткого рукопожатия Хохвальд удалился и оставил графа наедине с мучительными размышлениями.

«И в нем я обманулся, – с горечью подумал он, глядя вслед князю. – Мне казалось, он сильнее, что он свободен от предрассудков… И тверже в своих чувствах. Но, с другой стороны, имею ли я право требовать всего этого для моего бедного солнышка, могу ли вообще осмелиться думать, что мужчина, дворянин, внесет в свою безупречную родословную герб, заклейменный палачом, и имя, отмеченное каиновым знаком? Нет, я несправедлив к нему: перед его глазами, как черный призрак, возникла теория наследования, от которой он не должен и не может уберегать свое потомство. Бедная малышка Ирис! Что я ей скажу, если она спросит?..»

Граф Эрленштайн и правда был несправедлив к князю Хохвальду. Того на мгновение сбило с ног не имя Равенсберг и не теория наследственности, это были мысли, воспоминания совсем иного рода, и они терзали его ужаснее и болезненнее, чем коршун прикованного Прометея. Быть одному, одному, бежать прочь от шума большого города – к этому он стремился прежде всего. Но куда? Где это возможно? Тут он вспомнил про обитель францисканцев, в горах, во Фьезоле, – в монастырскую рощу редко забредают чужаки. Он сел в экипаж и велел везти его прочь, и не заметил ничего из превосходных видов на долину, на горы и город, которые извилистая дорога в изобилии предлагала глазу, и был рад, когда экипаж достиг террасы и там остановился. Князь Хохвальд приказал кучеру распрячь лошадей и дожидаться его; потом поднялся еще выше и вздохнул полной грудью, только когда ворота монастыря распахнулись перед ним и брат-привратник с дружелюбной улыбкой пропустил его внутрь.

День был теплым, но в роще, где росли лавры и кипарисы, царила прохлада, и витавший здесь дух глубочайшей меланхолии облегчил страдания князя, однако его душу снова охватила безымянная боль. Он опустился на свое любимое место у подножия креста и прижался к мшистой земле лицом, чтобы удержать рвавшийся из груди вопль.

– Это не… Не это… – простонал он. – Боже, как Ты позволил этому случиться! Разве недостаточно было долгих двадцати лет? Должен я искупать это и теперь, когда лучезарное дитя вошло в мою жизнь, когда меня поманили новая жизнь и несказанное счастье? Неужели людские деяния и покаяние такой уж прах на ветру, такая мелочь перед лицом Всемогущего, что Он все равно ударит там, где больнее всего, тем, что медленнее и горше всего убивает? – И, изнемогая под грузом душевной боли, он взялся правой рукой за основание креста, а левую прижал к больному лбу.

– Все суета, и эта боль пройдет тоже, – произнес глубокий спокойный голос позади него.

Это был настоятель монастыря, который молился в роще и заметил гостя. Тот поднялся и кивнул с серьезным видом.

– Я знаю, смерть положит конец этой боли, – сказал он. – Но до тех пор…

– До тех пор мы приносим ее к подножию креста в качестве жертвы, – ответил настоятель мягко. – Мы рождены для боли, и для большинства людей она необходима, чтобы привести свою душу к Богу и Его познанию. Верно и другое, что кого-то к Богу ведет счастье – именно так они находят путь к всеобщему добру. Но счастье может даровать спасение лишь немногим.

– Почему? – спросил Хохвальд яростно. – Когда мы счастливы, мы склонны благодарить за это Бога, ведь счастье – Божий дар. Как же может быть, что только немногие обретают его для спасения?

Тогда настоятель отошел на несколько шагов в сторону и сорвал одно из растений.

– Смотрите, друг мой, – сказал он, – это дурман-трава, которая содержит в себе страшный, губительный яд. Но все же Бог взрастил и ее, ибо в руках врача – опытного, знающего – она становится лекарством. Понимаете сравнение?

– Да, отец мой, и благодарю вас за него, – произнес князь устало и сломленно. – К сожалению, эта метафора ко мне больше не имеет никакого отношения, и однажды я еще появлюсь здесь и попрошу вас о приюте.

– Келью у нас вы можете получить в любое время, – сказал настоятель спокойно. – Но все же: уверены ли вы, что ваша боль неисцелима? Ничего нет обманчивее, чем боль и радость, ничего нет скоротечнее, чем они.

Хохвальд склонил голову и задумался – не о постоянстве глубокого своего несчастья, ибо оно определило всю его жизнь, но внезапно ему пришла в голову мысль довериться этому простому францисканцу с умными и добрыми глазами.

– Я хотел бы рассказать вам одну историю, отец мой, – сказал он, быстро приняв решение. – Есть ли у вас время выслушать меня?

Настоятель бросил проницательный взгляд на, как ему подумалось, совершенно особенного гостя.

– Вашу историю, сын мой? – с расстановкой спросил он.

– Пусть будет так – мою, – ответил князь, помолчав. – Двадцать лет минуло с тех пор, как я рассказывал об этом – в исповедальне, господин настоятель, но сомнение осталось… Заноза в сердце не дает мне покоя, и сегодня все это так же свежо, как в первый день.

– Пойдем в храм? – после некоторого колебания уточнил францисканец.

– Нет, – ответил Хохвальд. – Я же говорил вам: я получил отпущение грехов на исповеди, хотя ничего не приукрашивал, не оставил без внимания ни один уголок моего сердца.

– Человеческое сердце так обманчиво, сын мой. Оно всегда ищет и находит что-то, скрашивающее его ошибки.

– Я ничего не приукрашивал – напротив, я описал все произошедшее более мрачными красками, чем было на самом деле. И не в этом смысле меня мучили сомнения в течение всех этих двадцати лет – тогда я был слишком потрясен, чтобы оказаться неискренним. Выслушаете меня?

Вместо ответа настоятель опустился на дерновую скамейку у подножия креста.

– Слушаю, – просто сказал он.

И Хохвальд рассказал то, что так долго держал в себе. Когда он закончил, то вздохнул с облегчением – ему это пошло на пользу. Настоятель не перебивал его ни единым звуком, однако, когда гость замолчал, поднялся и встал перед князем – его внимательный взгляд проникал, кажется, до самой глубины души, – положил руку ему на плечо.

– Можете вы поклясться на кресте, сын мой, что ваши помыслы были чисты, а слова произнесены без умысла?

Хохвальд шагнул ближе к кресту, перед которым они стояли, и возложил правую руку на него для клятвы.

– Клянусь на кресте – так и было, – проговорил он торжественно.

Тогда настоятель вновь положил руку на плечо своего гостя, и в глазах его блеснули слезы.

– Так ступай вниз, сын мой, – сказал он мягко. – Спускайся вниз, обратно в мир, где и есть твое место, и введи это прелестное дитя в свой дом, и воспой хвалу Господу, за то, что Он так все устроил и во время долгого твоего покаяния взрастил для тебя самое прекрасное и удивительное искупление.

Еще долго пробыл Хохвальд наверху, в монастырском саду, под кипарисами и лаврами, в серьезной беседе с настоятелем, и когда он наконец отправился назад, то вступил в город как человек, который боролся со своими сомнениями и преодолел их.

Но, несмотря на это, он не отправился сразу в дом Эрленштайнов, ибо после душевных потрясений этого дня нуждался в покое, чтобы восстановить душевное равновесие. И в этом лучше всего ему помогала мысль о необыкновенной своей удаче. Как же он был рад, что там, наверху, решил довериться настоятелю; как убедительно и чудесно успокоительно этот седой, удалившийся от мира монах, тем не менее столь глубоко заглянувший ему в душу, доказал, что его сомнения – не более чем мыльные пузыри, которые исчезают, тают в истинном свете веры! Теперь ему казалось почти удивительным, что когда-то он смотрел на это иначе…

Ночью князь обрел покой, которого так долго искал и никак не мог отыскать. Когда на следующее утро, так рано, как только позволял хороший тон, он позвонил в колокольчик у дверей палаццо Эрленштайнов и немедленно последовал по пятам за открывшим ему слугой, граф и обе его дочери – будем их и дальше так называть – были уже одеты к выходу и стояли в коридоре, так что церемонное сообщение Убальдо: «Il principe Tedesco»[115] почти не было услышано – перед ними практически в тот же момент возникла крупная фигура Хохвальда.

– Приветствую, дорогой князь! Не пройти ли нам в мою комнату? – спросил граф Эрленштайн, которого сильно взволновало совершенно неожиданное появление Хохвальда.

Но тот не слышал: его взгляд остановился на Ирис, которая прислонилась к перилам лестницы, – бледная, с расширившимися глазами и бешено колотящимся сердцем… Казалось, она вот-вот потеряет сознание. Тогда он подошел к ней, обнял, и головка ее нежно опустилась ему на грудь – так баюкают больную птичку, и теперь оказался он с ней перед графом.

– Так что, вы не против? Отдадите Ирис за меня? – спросил он в свойственной только ему, теплой и обходительной манере.

Граф глубоко-глубоко заглянул ему в глаза, открытые честные глаза, отражение его натуры.

– Марсель, сын моего сердца, сделай ее счастливой, очень счастливой, – сказал граф, тронутый до глубины души.

И теперь они действительно вновь вошли в комнату графа, в которой Хохвальд, вздохнув, осмотрелся. «Сегодня все иначе, чем вчера», – подумал он, глядя на нишу у окна, в которой вчера принял удар, который считал самым тяжелым ударом судьбы. А теперь тот обернулся истинным благословением!

Когда князь выпустил Ирис из объятий, она без слов прильнула к груди того, кого всю жизнь считала отцом, кого любила как отца.

– Это очень-очень неблагодарно с моей стороны, что я его так полюбила, а тебя хочу покинуть? – шепнула она ему со слезами счастья на глазах.

Граф Эрленштайн ласково провел по ее светлым волосам, с которых она сняла надетую было шляпку.

– Ты следуешь зову природы и предвечному призванию, мое солнышко, – промолвил он ласково. – И я счастлив: и оттого, что ты сделала наилучший выбор, и оттого, что сама счастлива!

Тут Ирис еще раз обхватила шею графа и поцеловала склоненную к ней щеку, а затем подлетела к Зигрид, которая молча и неподвижно стояла около двери, как автомат, который кто-то забыл завести.

– О Зигрид, меня переполняет счастье! – сказала она тихо, обнимая сестру. – И потому не сердись на меня, что я не поговорила с тобой раньше, ничего тебе не доверила. Ты же видишь, я не смогла бы и слова вымолвить, пока это была не только моя тайна!

– Поздравляю, – ответила Зигрид громко, как машина. – Поздравляю, – повторила она, протягивая руку князю, – сквозь перчатку ощущался ледяной холод. И в третий раз она произнесла: – Поздравляю, – когда поцеловала щеку отца, который сердечно ее обнял.

– Теперь мы останемся одни, Зигрид! Едва ли теперь придется всерьез заниматься хозяйством, – пошутил он. – Одни, до той поры, пока ты не последуешь доброму примеру сестры!

Но Зигрид на это сказала только еще раз «Поздравляю» все тем же автоматическим, лишенным выражения голосом и потом вышла из комнаты – спокойно, медленно, почти улыбаясь…

– Папа, Зигрид определенно больна! – воскликнула Ирис обеспокоенно. – Она уже несколько дней такая странная – никогда такой не была!

– О Ирис! Ты тоже была очень бледной, когда я только пришел, – сказал Хохвальд.

Но сейчас прелестное личико, напротив, победоносно заливал яркий румянец.

– Это оттого, что две ночи подряд мне снились такие страшные сны и потому… потому что я узнала, что ты был вчера здесь и ушел, – призналась она, запнувшись. – И папа смотрел на меня с такой жалостью, так почти печально… И… и я думала, что счастью моему не бывать, что ты ушел и больше не вернешься! Но мне не хватило духу спросить, я боялась, вдруг это окажется правдой…

Тут Хохвальд с графом обменялись взглядами, которым последний ясно сказал: «Хвала Господу, что она не спросила, – что бы я мог ответить?», а потом Эрленштайн покинул комнату, чтобы помолвленные могли немного побыть наедине…

Зигрид же спустилась по лестнице и вышла на улицу: у нее не было никакого плана, она не преследовала никакой цели, ей просто требовалось выйти вон, ибо каменные стены старого дворца заговорщиков, казалось, грозили обрушиться на нее. Свернув на виа дель Проконсоло, она зашагала очень медленно, почти торжественно, пока не оказалась перед Барджелло[116], где у входа в здание остановилась карета. Не окликает ли кто-то «Зигрид»? Ради бога, никаких знакомых, не сейчас! Дверь Бадиа – церкви Флорентийского аббатства[117], напротив Барджелло, была открыта – пара торопливых быстрых шагов, и Зигрид скрылась за ней. Теперь она стояла в старом монастырском храме, все еще едва дыша и не понимая, куда обратиться. У высокого алтаря читалась последняя тихая поздняя месса этого утра, и лишь несколько верующих тут и там преклоняли колена на скамьях с плетеными сиденьями. В воздухе все еще плыл тяжелый аромат ладана, и солнце ярко светило сквозь стекла, – и тут Зигрид увидела открытую слева капеллу, которая казалась пустой, и пошла туда; там действительно никого не было, и девушка опустилась на резной молельный стул в полутемном углу и уперлась раскаленным лбом в ладони…

Над ней, на алтарной картине кисти Филиппино Липпи, прелестнейшая Мадонна улыбалась восторженному св. Бернарду, которому она явилось как небесное видение, но Зигрид не заметила этого чудесного четырехсотлетнего шедевра, гордости Бадиа, она не способна оказалась воспринять божественный покой, который здесь царил и ткался, она не слышала и колокольчика служки у главного алтаря, что знаменовало начало Серафимской песни[118], – а ощущала лишь пульсацию в висках и биение собственного сердца, и, вместо того чтобы собраться в благоговении, ее мысли кружили в дикой, исступленной нечестивой пляске…

Внезапно она почувствовала, как все они отступили, как ее члены отяжелели, и странное безволие овладело ею. Ей казалось, что она должна поймать ускользающие мысли и удержать их, но они уплывали все дальше, дальше, в необозримую даль… Тут она собрала в кулак остатки силы воли и подняла голову, чтобы… натолкнуться на пристальный, лишь на ней сосредоточенный взгляд кавалера Спини – он стоял у двери капеллы и не сводил с нее глаз.

Капелла, казалось, закружилась вокруг Зигрид в бешеном хороводе – она вытянула руки, пытаясь удержаться… напрасно… почувствовала, что падает. Но еще до того, как она упала, кавалер подхватил ее и поднес ей нюхательную соль. Это мгновенно привело Зигрид в чувство, но, все еще дрожа, она скорчилась на подставке для коленопреклонения молельной скамьи: лицо растерянное, взгляд, странно мутный, направлен прямо перед собой.

– Вы хороший медиум для гипнотических опытов, но и силы воли в вас слишком много, – прошептал после некоторой паузы Спини. – Мне не хотелось, чтобы вы на меня смотрели… Нет-нет, ничего не бойтесь, – добавил он, когда Зигрид в ужасе отклонилась, – я не повторю эксперимент.

Снова стало тихо. Зигрид тяжело дышала, и тут кавалер привалился к молельному пульту и наклонился к девушке.

– Зачем вы явились в церковь, если хотите читать из требника дьявола? – шепнул он, и она, хотя и вздрогнула, глаз не подняла…

Что позволило этому страшному таинственному человеку прочесть ее мысли? И тем не менее она не смогла противиться еще более сильному искушению: здесь, здесь, возможно, нашла она средство, чтобы…

Она с трудом приподнялась и вновь опустилась на колени так, что ухо Спини оказалось очень близко к ее губам.

– Моя сестра только что обручилась… с князем Хохвальдом, – прошептала она.

– Ах… Благородный, хороший союз двух старых домов. – Спини ответил тоже шепотом. – Такое все реже происходит в этом мире!

– Этого союза нельзя допустить – я этого не хочу! – выпалила Зигрид яростно, с горящим взглядом.

– Отчего же? – прохладно отреагировал кавалер на это заявление.

– Оттого… потому…

Дыхание у нее так перехватило, что она не могла говорить дальше.

– Не трудитесь, я знаю, – сказал Спини близко к ее уху, очень спокойно. – Еще вчера признание, что вы, Зигрид, любите князя Хохвальда, свело бы меня с ума – сегодня же больше нет. Не после этого известия. Сочувствую вам: теперь вы знаете, каково это, когда человек любит и не находит взаимности, но…

Он не закончил, так как Зигрид вновь подняла на него свои сверкающие глаза.

– Если вы действительно любите меня так, как говорите, то помешайте этому браку, – прошептала она, горячо дыша.

Кавалер отклонился назад и встал рядом со скамьей.

– Если вы меня действительно любите! – повторил он медленно. – О, это про демона в женщине, которая желает разрушить счастье всей жизни для двух человек из-за того, что избранницей стала не она! Но мы же живем уже не в чинквеченто, не во времена порошка наследников и Aqua Toffana[119]! Каким же образом мне следует расстроить этот брак? Разве я знаю препятствия к этому союзу?

– Отыщите что-нибудь, – прошептала Зигрид.

– Вся жизнь вашей сестры, день за днем, перед вами – и там что-то искать напрасный труд! Да и князь не выглядит так, будто у него в шкафу завалялся какой-нибудь скелет, – столь же тихо ответил Спини. – Так что же?

– Что? Откуда мне знать?.. Помогите же мне, помогите расстроить этот брак любой ценой! – выдохнула Зигрид, тяжело дыша.

– Любой ценой… – повторил он снова, особенно подчеркнув эти слова. – Весьма признателен, синьорина. Выходит, я bravo[120]?

При этих словах она вскочила – дрожащая, бледная, объятая ужасом.

– Bravo?! – запинаясь, пробормотала она.

– Ну да! Что же шарахаться от слова, если уж вы думаете об этом? – спросил Спини холодно. – Наемный убийца за свое ремесло получает деньги. На что могу рассчитывать я?

Зигрид вновь опустилась на колени и спрятала лицо в ладонях – у нее кружилась голова… Что она сказала? Более того, что она подумала, что этот человек прочел в ее мыслях?

– Что вы обещаете мне, если я исполню ваше желание, если я воспрепятствую этому браку? – спросил Спини у самого ее уха после недолгого молчания.

Она подняла голову, робко огляделась вокруг и начала было:

– У меня нет денег – только драгоценности моей матери…

Но он бросил на Зигрид столь испепеляющий взор, что она тут же осеклась.

– Женщина, – сказал он хрипло, – есть вещи, которых ни один мужчина не должен слышать из уст возлюбленной. Я и вправду только наемник, который должен сделать за вас грязную работу, а вы отблагодарите меня парой жалких побрякушек? О, молчите! Да будь у вас даже все сокровища Семирамиды – я все равно назвал бы их жалкими! Но нет… Вы не можете так думать, вы просто не решились произнести правильные слова, назвать правильную цену, ради которой я достал бы и свет солнца, и тьму могилы… Это ваша рука, Зигрид!

– Нет… Нет… Нет!.. – в ужасе простонала она, да так громко, что пара молящихся в основной церкви удивленно обернулись.

Спини выпрямился и взял свою шляпу с каменного выступа.

– Нет… Трижды нет! – прошипел он, совершенно побледнев и опустив на нее горящий взгляд. – Что ж, счастья вам, контессина! Возможно, вы еще отыщете какую-нибудь темную личность, которая исполнит ваше желание – за деньги. Благодарю за хорошее мнение обо мне и желаю вам помолиться с благоговением. Buon giorno, madama![121]

С этими словами он очень тихо, как и пришел, выскользнул из дверей капеллы. Зигрид вскочила было и сделала пару шагов вперед, чтобы задержать его, но потом вновь бессильно опустилась на колени.

– Я не могу, – стонала она. – Это же была бы просто месть, подлая низкая месть! Не хочу мстить, что мне с того? Будь у меня любовный напиток Изольды, – но нет, она ведь хотела дать ему смертоносное зелье, которое добросердечная Брангена подменила на любовный напиток…[122] И рядом с Тристаном не было никакой Ирис. А Ирис – моя сестра. Нельзя ненавидеть сестру. Боже, Боже мой, куда же я забрела… Помоги мне в этой сердечной нужде, помоги справиться с собой, с моими мыслями, с моими желаниями… Разве ее вина, что она, а не я, завладела его сердцем? Помоги мне, Боже мой, помоги, чтобы зло не одержало победу…

И так Зигрид молилась, богохульствовала, плакала и просила, пока установившаяся вокруг тишина не напомнила ей, что пора, пожалуй, возвращаться домой. Она собрала все свои моральные силы, чтобы казаться спокойной, и это ей удалось, ибо она была не из тех, у кого каждое движение души тотчас отражается на лице. Когда она прошла сквозь церковь в ее полуденном затишье и ступила на улицу, ее прекрасные и холодные черты казались привычно спокойными, будто никогда и не бушевал в ее душе шторм, потрясший все до основания.

И все же, несмотря на внешнее спокойствие, все в ней продолжало бушевать, – не как очистительная гроза, которая освежает воздух, не как стремительный ураган, который вмиг проносится над землей и водой, сгибая все и ломая, это был шторм, призванный губить и уничтожать, – и будь что будет…

Когда через несколько минут Зигрид вошла во дворец, Ирис слетела навстречу ей вниз по лестнице – сияющее счастье в прекрасных темно-фиалковых глазах, воплощенная радость и очарование.

– Зигрид, Зигрид! Где же ты была? Я очень за тебя волновалась! – воскликнула она.

– У меня болела голова, и я прогулялась, – ответила Зигрид кисло, но все же попытавшись улыбнуться.

– Бедная ты моя! – сказала Ирис и прижалась своей розовой щечкой к побледневшей щеке сестры. Потом она нежно поцеловала эту щеку и прошептала: – Зигрид, между нами ведь все по-прежнему, как несколько дней назад, когда у тебя было столько терпения, столько любви для меня?! Правда?

Горячие слезы навернулись на глаза Зигрид при этих ласковых словах, она молча поцеловала Ирис в лоб и прижала белокурую головку к своей груди.

– Пожалуйста, имей лишь снисхождение и сострадание, хорошая моя, милая, – попросила она тихо. – Я больна… Больна и часто сама не знаю, что говорю…

– Тихо, Зигрид, ни слова больше! Я ни в чем тебя не упрекаю и, конечно же, хочу тебя оберегать и со всей любовью заботиться о тебе, – с готовностью откликнулась Ирис.

И снова Зигрид от всего сердца поцеловала сестру: демон отступил, и она ощущала только любовь, чувствовала, что вновь способна дарить ее подружке своей юности. Но реальность вновь разрушила хорошие движения души и добрые чувства.

– Итак, ты снова моя дорогая прежняя Зигрид! – воскликнула Ирис радостно. – Та самая Зигрид, без советов и помощи которой мне никак не обойтись. Идем, – и она вместе с сестрой, обняв ее, стала подниматься по лестнице. – Только подумай, пока тебя не было, мы – то есть папа, Марсель и я – поехали к мадам Кризопрас, и я была ей представлена как будущая невестка. Смешно, правда, что этот «милый Борис» и Саша отныне величают меня тетушкой? Но все они были так восхитительно милы и сердечны со мной… Правда! И только подумай, мадам Кризопрас – или Ольга, как мне теперь положено ее называть, – произнесла долгую, очень забавную речь о недостатках долгой помолвки – мол, это было бы сомнительное удовольствие для невесты и жениха, да и всех остальных, а Марсель объявил, что ждать вообще не собирается… Но что с тобой, Зигрид? Тебе снова плохо?

– Ничего, ничего! Уже прошло.

– Бедняжка! Да, тут и папа присоединился, так что теперь наша свадьба большинством голосов назначена на первое мая. Наша свадьба, подумай только, Зигрид! И мадам Кризопрас, то есть Ольга, взялась позаботиться о моем приданом, тут она совершенно как рыба в воде, – это значит о белье и туалетах, все остальное имеется в замке Хохвальд, Марсель говорит – в огромных количествах. Так что я в сокровищницу майората по семейному обычаю внесу лишь некоторые серебряные приборы с моим гербом… Но первого мая, Зигрид! Всего несколько недель, и я стану женой, его женой! Мне до сих пор кажется, что я сплю и вот-вот проснусь… Как это вышло, Зигрид, как случилось, что он, такой богатый, чудесный мужчина, который может выбирать среди самых лучших и красивых, избрал меня, твою бедную маленькую Ирис, со множеством недостатков, с бесчисленными несовершенствами? Взаправду ли это? Или мне все снится?

За этими разговорами они поднялись в комнату Зигрид, и там Ирис остановилась перед сестрой с увлажнившимися от переживаний глазами, со сложенными руками и смиренными словами на устах… И снова сердце Зигрид растаяло, и еще раз она поцеловала Ирис в щеку.

– Он не мог сделать лучшего выбора, чем ты, – сказала она растроганно.

Но стоило Ирис выйти, как добрый дух в Зигрид ослабел.

– Иуда! Иуда! – простонала она, заламывая руки. – Троекратным поцелуем трижды предала я свою сестру! Нет, он не мог выбрать никого лучше, чем она, и все же, все же, его я ненавидеть не могу, не его, только не его…

* * *

Беспокойные и полные хлопот недели последовали за обручением князя Марселя Хохвальда с графиней Ирис Эрленштайн, суматошные и беспокойные – только такими они и могли быть при столь кратком сроке помолвки, ведь требовалось подумать о тысяче вещей. Этим занималась (правда, с помощью Зигрид) одна только мадам Кризопрас: она советовала, проверяла и выбирала, словно настоящая мать невесты, – и да, она даже съездила в замок Хохвальд, чтобы там подготовить все к приему новобрачной, так как дальше родового гнезда свадебное путешествие не планировалось. Результатом инспекции замка – серебром, бельевыми, кладовыми с фарфором и стеклом – мадам Кризопрас осталась удовлетворена и, вернувшись во Флоренцию, продолжила свою кипучую деятельность.

Для само́й влюбленной пары флорентийские весенние недели пролетели, как один прекрасный сон. Пребывание на прекрасной чужбине давало им гораздо больше свободы, чем это было бы в Германии, и когда они в обществе графа или Саши удивлялись сокровищам искусства Города цветов[123] или на целый день уезжали в окрестности Флоренции – это были часы наивысшего духовного наслаждения, часы чистого, безмятежного единения, в течение которых и ум, и сердце обоих находили обильную пищу, а их души встречались и перетекали друг в друга на бесчисленных мостах общих интересов.

Зигрид в этих поездках принимала участие редко. Для нее слишком заметно и ощутимо было родство душ, связавшее Ирис с ее женихом, при этом ей казалось, что ее саму отделяет от них высокая стена. Не будучи духовно обделенной, во многом даже и интеллектуально богатая, она все же не обладала тем теплым воодушевлением, которое отличало интересы Ирис в духовной сфере. И хотя Зигрид старательно работала над своим умственным развитием, Ирис всегда опережала ее – она двигалась вперед с сердечным жаром. Усердие Марфы – пыл Марии[124]. В этом состояла разница между ними, непреодолимая пропасть.

О сцене в церкви Бадиа Зигрид со Спини не обмолвились ни словом. Он, как и прежде, бывал у Эрленштайнов, его принимали вежливо, но отнюдь не поощряя его поклонение перед Зигрид. Также он часто встречался с графом и его дочерями на вилле Кризопрасов, однако там он больше времени посвящал сияющей бедной Саше, которая, кстати, в качестве свадебного подарка для дяди тайно писала портрет Ирис, – Ирис, в подвенечном уборе и фате, благоуханной и нежной, как сама поэзия.

– Настоящее искусство – когда пишешь с любовью, – сказала она, сияя, когда Спини, которого она посвятила в свой «сюрприз», похвалил ее работу и сделал это очень убедительно.

Поскольку Ирис, естественно, приходилось позировать каждое утро по меньшей мере час, то князь Хохвальд не был в полном неведении относительно природы ожидавшего его подарка, тайной для него оставалось лишь, как это будет исполнено…

Граф Эрленштайн очевидно наслаждался счастьем ребенка, которого принял как родного и давно уже считал собственной плотью и кровью. Если он и стал более молчаливым, чем прежде, то не из-за эгоистических переживаний от предстоящей разлуки с «солнышком» – его самочувствие значительно ухудшилось, в чем он и признался Зигрид, которая часто заставала его в поздние часы за бумагами и просила поберечь себя.

– Кто знает, много ли у меня еще времени? Нужно кое-что привести в порядок! – говаривал он.

В конце концов время пролетело, и флорентийская весна достигла пика своего очарования. Это было накануне первого мая, в сумерках. Ирис и Зигрид сидели в комнате последней, обе задумчивые и говорили мало. Юная невеста пребывала в праздничном, приподнятом настроении, весьма объяснимом накануне торжества, а Зигрид, усталая, печальная и с тяжелым сердцем, в котором происходила честная, но тщетная борьба с демонами ревности, зависти и ненависти – их дикие голоса становились все громче по мере приближения момента, когда Марсель Хохвальд и Ирис навсегда соединят свои жизни, – казалась спокойной. Убальдо бесшумно поставил на боковой стол лампу, опустил жалюзи. Ирис сидела в низком кресле, скрестив тонкие руки за головой и с широко открытыми глазами грезила наяву о миртах, фимиаме и свадебных песнях, о море, которое омывает ее новый дом, и, конечно, – о князе, сделавшем ее такой непомерно счастливой…

Зигрид расположилась в углу дивана и смотрела прямо перед собой – свет бил ей прямо в глаза, она встала и набросила на колокольчик лампы тонкое красное покрывало; комнату тотчас окутал приглушенный розоватый свет, и белое платье Ирис окрасилось в цвета вечерней зари. Эта картина оказалась такой прекрасной, что Зигрид тотчас пришло на ум, как это его очарует, когда он вскоре придет сюда и…

Одним движением она сорвала с лампы красную вуаль, убрала ее в выдвижной ящик и рылась в нем, пока не отыскала зеленую, которой и прикрыла лампу. Теперь свет, так приятный ее глазам, походил на лунный – таким он был слабым, приглушенным и волшебным. Глаза Зигрид снова нашли Ирис, и платье, и лицо которой теперь обрели зеленоватый оттенок, и если бы не ее открытые глаза, то она могла бы показаться мертвой, так много этот зеленый свет отнял красок у ее нежного и в то же время жизнерадостного облика.

Мертва! Если бы она действительно сегодня, накануне свадьбы, умерла!.. Сердце Зигрид при этой мысли сбилось с хода, и, стоя рядом с лампой, она не могла оторвать взгляд от обращенного к ней нежного профиля Ирис, который на темной синеве кресла казался выточенным из алебастра. Мертва!.. Что сказал бы Марсель Хохвальд, что сделал, если бы, придя сегодня, обнаружил свою невесту мертвой? О, его боль разорвала бы в клочья душу и ей, Зигрид, но ее сочувствие поддержало бы его, утешило и, возможно, его сердце склонилось бы в конце концов к прекрасной утешительнице… Сперва, конечно, лишь для того, чтобы говорить о покойной, а потом – кто знает! – потом он мог бы и полюбить…

Ирис вздохнула тяжело-тяжело, опустила руки и откинула голову назад, на спинку кресла: веки почти полностью прикрыли фиалково-синие глаза, в которые он всегда так восхищенно вглядывался, будто никак не мог налюбоваться…

Из светло-голубых глаз Зигрид, которые требовали сравнения скорее с бирюзой, чем с нежными незабудками, почти полыхнуло красным в сторону спокойного бледного лица, и эта вспышка, казалось, застыла и зафиксировалась.

Ирис сделала движение рукой, словно защищаясь от чего-то, но ее рука тяжело и безвольно опустилась, веки сомкнулись окончательно, и черты обрели странную неподвижность.

Затаив дыхание, нагнувшись вперед, Зигрид стояла и неотрывно смотрела: способно ли желание, мысль убить наверняка? Ирис умерла? Она лежала в кресле без движения, дыхания не слышно – тихо-тихо, как сама смерть!.. Или во всем виноват обманчивый зеленоватый свет?.. Медленно, бесшумно, как зачарованная, Зигрид двинулась вперед, пока не оказалась рядом с сестрой. Белые розы, которые Ирис сегодня приколола к платью, пахли дурманяще и сильно, грудь казалась бездыханной, и неужели то была лишь магия зеленой вуали, наброшенной на светильник, или на спокойные черты и вправду легли цвета смерти?..

Ужас охватил Зигрид: что, если ее греховные убийственные мысли были услышаны? Она хотела окликнуть Ирис по имени, но язык не слушался, хотела прикоснуться ко лбу сестры, но не смогла пошевелить даже пальцем. Тут в дверь тихонько постучали – боже, боже, вдруг это уже Марсель Хохвальд!.. Едва передвигая ноги, Зигрид пошла прочь от кресла… Как она посмеет взглянуть ему в глаза? Как скрыться от него? Но это оказался не Марсель Хохвальд, а кавалер Спини, который, еще раз постучав, открыл дверь.

– Прошу прощения, дамы, – сказал он, входя. – Граф, когда обо мне доложили, направил меня сюда и сказал, что сам вскоре за мной последует…

Не успел он договорить, как Зигрид уже стояла рядом с ним – бледная, растерянная, с безумным взглядом.

– Смотрите, там… Ирис! – прошептала она. – Она умерла?

Спини бросил испытующий взгляд на Зигрид, которая яростно вцепилась в его руку своими сильными холодными пальцами, и пошел, потянув ее за собой к креслу, в котором Ирис скорее лежала, чем сидела.

– Что произошло? – спросил он, склонившись над нею.

– Ничего. Я просто на нее смотрела, а потом она опустила руки и закрыла глаза…

– Смотрела! Только смотрела и ни о чем не думала, ничего не хотела? – спросил кавалер медленно.

Зигрид отшатнулась, как от удара.

– Как можно помешать кому-то думать? – хрипло спросила она в ответ.

– И в этих неотменимых мыслях чего же вы хотели? – продолжил с еще большим напором Спини, и Зигрид снова ответила вопросом:

– Она умерла?

Спини остановил на Зигрид странно испытующий взгляд и легонько провел правой рукой по лбу Ирис.

– Нет, – спокойно ответил он, – не умерла. Для этого, к счастью, одной только человеческой воли недостаточно.

– Как вы смеете… – начала было Зигрид, но, не договорив, под взглядом кавалера опустила глаза и спросила совершенно изменившимся тоном: – Она спит?

– Да, спит, но сном искусственным, бессознательным. Вы загипнотизировали сестру, графиня, – она лишена воли, просто инструмент. Почему вы этим не воспользовались?

– Загипнотизирована, – повторила Зигрид, словно очнувшись от сна. – Я и не знала, что на такое способна. Как прикажете этим воспользоваться? Заставить Ирис выделывать фокусы? О, это недостойно!

– Существуют и другие…

– Приказать ей что-то сделать в обычном состоянии, будто по собственной воле?.. Боже правый, не вводите меня в искушение, – простонала Зигрид.

Спини странно улыбнулся.

– Неужели демон в вас столь силен, что находит искушение, ловушку в каждом неосторожном слове? – поинтересовался он. – О чем вы думаете? О преступлении? И я ваш советник, ваш соучастник в этом? Удивительная логика! Я имел в виду другое. Вы же хотели обнаружить уязвимое место в прошлом князя Хохвальда – ну, так вот наилучшая возможность посредством медиума узнать, омрачает ли хоть какая-то тень характер этого человека. Дайте вашей сестре в руку предмет, который принадлежал князю или от него исходит. И затем спрашивайте, при условии что…

Он запнулся, но Зигрид не обратила на это внимания. Ее взгляд рыскал по комнате и остановился наконец на левом запястье Ирис, которое обхватывал толстый и незамысловатый золотой браслет-цепочка, с которого свисал золотой георгталер[125]. Эту монету князь носил на цепочке для часов и перевесил на браслет Ирис, когда та однажды тоже захотела такой амулет. Зигрид стащила браслет с запястья сестры, положила монету в ее левую руку и затем накрыла сверху безвольной правой. Потом она горячечно-ожидающим взором нашла Спини:

– А теперь?

– Теперь спрашивайте!

– Я не знаю, с чего начать, – сказала она неуверенно. – Пожалуйста, спросите вы.

Он опять улыбнулся на свой особый манер.

– Как прикажете! – Потом кавалер сделал обеими руками поглаживающие движения у лба и висков Ирис. Затем повелительно произнес: – Смотрите!

– Я смотрю, – сказала Ирис тем отчужденно звучащим голосом, который всегда появляется вследствие подобных экспериментов.

– Скажите, кого вы видите.

Ирис беспокойно поводила головой туда-сюда, потом улыбнулась.

– Марсель! – воскликнула она счастливо.

– Где он? Один?

– Он в цветочной лавке, – продолжила Ирис. – О, он выбирает для меня цветы! Продавщица показывает ему камелии – он качает головой. Теперь она приносит белые розы… Не белые розы! Он отворачивается от них и говорит… О боже, не могу разобрать, что он сказал!

– Прислушайтесь повнимательнее! Что он сказал? – приказал Спини.

– Не получается, – пролепетала Ирис.

– И все же. Вы должны! Что он произнес?

– Он сказал это тихо, про себя. «Во всем свете – никаких белых роз для Ирис… Эти белые розы Равенсберга!»

– Дальше!

– Он, кажется, взволнован – ему несут другие цветы, белые орхидеи! Он покупает их – для меня! Скорее прочь белые розы, чтобы я могла сразу приколоть к платью его цветы, когда он придет!

Зигрид вытащила бриллиантовую стрелу, которой Ирис всегда закрепляла цветы, и положила ее в вазочку на столике, а букет роз дала сестре в руку, к монете.

– Дальше! Что вы теперь видите? – наседал Спини.

– Он поручил завернуть цветы в шелковую бумагу и ушел с ними. Я вижу, как он идет через дорогу. Смотрит на часы и идет дальше.

– Он один?

– С ним никого нет.

– Вы в этом уверены? Присмотритесь!

– Это так мрачно… Он стоит теперь в тени колокольни собора.

– Приложите усилия! Я хочу этого! Приказываю вам! Он один?

– Да. Теребит бумагу на цветах… Постойте! Какая-то тень позади него. Но это не его тень… это наполовину расплывающаяся тень, это… Я ничего больше не вижу!

– Но вы должны увидеть. Я хочу этого! – воскликнул Спини, совершая вновь эти поглаживающие движения над висками спящей, которая беспокойно заметалась.

– Это больше не тень, просто расплывающийся туманный образ… Ах! Луна восходит над домами, я вижу, – пробормотала Ирис. – Марсель крепко воткнул иголку в бумагу, он не видит этой тени. Но луна освещает все, я вижу… Это какая-то женщина!

Зигрид невольно ахнула, но Спини предостерегающе поднял палец.

– Как эта женщина выглядит? Что делает? – спросил он.

– Она в темном платье, с белой кружевной вуалью на голове и в руке… Как странно, она держит в руках свои длинные, светлые волосы – луна их освещает, они как золотые солнечные лучи, такие прекрасные, такие длинные. О, я вижу, под вуалью ее волосы обрезаны и вокруг шеи у нее узкая красная полоска, как лента. Но это не лента. Из нее что-то капает и попадает на белые розы у нее на груди. Три белые моховые розы. Но они светятся уже пурпуром… Это что же, кровь? – закончила она тихо, вздрогнув всем телом.

– Дальше! – приказала теперь Зигрид, и «дальше!» произнес также и кавалер.

– Женщина улыбается, – начала Ирис опять, но очень тихо и устало. – Она улыбается и… О! Это же я сама! – заключила она громче, будто очень удивившись, и еще более удивленными выглядели Зигрид и Спини.

– Дальше! – приказал последний с явным напряжением.

– Нет, это Зигрид, – продолжила Ирис. – Мы обе… И снова нет! Это та женщина в венке из белых роз из того белого футляра, который мне дал папа…

Кавалер вопросительно посмотрел на Зигрид, но она лишь пожала плечами.

– Одни фантазии! – сказала она разочарованно. – Ирис, я, портрет!.. Заканчиваем!

– Дайте мне задать еще один вопрос. Что делает тень этой женщины?

– Она склонилась к Марселю и говорит – я вижу, ее губы шевелятся…

– Попробуйте разобрать слова!

– Не слышу…

– Вы должны. Я хочу этого!

Лицо Ирис приобрело выражение напряженнейшего внимания.

– Слишком тихо, – пробормотала она.

– Слушайте! Надо услышать.

– Слышу. Тень говорит: «Белые розы теперь красны – они искупили». Ах!.. Теперь она тает, эта тень… Исчезла!

– Заметил ее князь?

– Нет.

– Слышал он эти слова?

– Не знаю. Нет, не слышал. Он теперь пошел дальше, весь в свете луны…

– Он один?

– Да!

– Вы не видите никакой другой тени рядом с ним?

– Никакой.

– Присмотритесь!

– Я ничего не вижу, никакой тени. Он свернул сейчас с площади у собора на виа дель Проконсоло… Уже он у палаццо Нонфинито… Сейчас будет здесь!

– Ради бога, – выдохнула Зигрид.

– Проснитесь! – приказал Спини, совершив несколько пасов руками, и Ирис тотчас открыла глаза.

– Я спала? – спросила она, удивленно глядя по сторонам.

– Да, и довольно долго, – ответила Зигрид, возвращая ей на левое запястье браслет, а когда Ирис на нее вопросительно взглянула, быстро пояснила: – Замочек открылся, я его обратно застегнула.

– Спасибо! – сказала Ирис дружески. – О! И кавалер здесь! Я ведь не заметила, как вы пришли, синьор! Добрый вечер! Нет, и почему же мои розы не приколоты?

– Булавка лежит здесь. – Зигрид указала на бриллиантовую стрелу. И пошла сменить зеленую вуаль на лампе на нежно-розовую, добавив при этом: – Вероятно, ты ждала цветов от Марселя?

– Тогда, наверное, я сделала это во сне, – засмеялась Ирис, протягивая руку за булавкой. – Ничего об этом не помню… Ах! – перебила она себя криком радости, ибо Убальдо как раз распахнул дверь в коридор и с сияющим лицом голосом Стентора[126] объявил: «Sua Altezza il Principe[127] Марселло», – от этой манеры объявлений его было не отучить никакими силами. Ирис поспешила навстречу возлюбленному – в левой руке розы, правая вытянута для приветствия, счастливая улыбка на губах и море любви в глазах. Зигрид и Спини невольно переглянулись, ибо князь Хохвальд вступил в комнату, держа в руке маленький, связанный для закрепления на платье букетик белых орхидей…

Об этом чудесном доказательстве ясновидения в гипнозе они, впрочем, совсем забыли, наблюдая за своим медиумом: Ирис преодолевала короткое расстояние до двери странными, неуверенными шагами, и там она схватилась за руку Хохвальда, словно человек, у которого закружилась голова и который нуждается в поддержке, – она закрыла глаза и упала бы на пол, если бы руки жениха не подхватили и не удержали бы ее.

Зигрид, сильно испугавшись, принесла бутылочку кельнской воды и натерла Ирис виски, лоб и руки, и казалось, та, когда ощутила крепкий аромат великолепного освежающего средства, полностью пришла в себя; ее с трудом удавалось удержать на месте.

– Но я же бодра, как рыбка в воде, – уверяла она со смехом. – Пусть даже Зигрид утверждает, что я якобы только что спала, это все чистой воды наветы! Но все члены у меня были такими странно тяжелыми, как будто на них какой-то груз, и в голове было так… так нелепо, как у старого доброго Вагнера в «Фаусте», когда в его голове крутилось знаменитое мельничное колесо[128]. Сейчас же у меня на чердачке все снова прояснилось.

Хохвальд невольно улыбнулся, но все же покачал головой. Что же довело Ирис, его свежую, по-молодому сильную Ирис до такого приступа?

Не вдаваясь в дальнейшие изыскания, он взял букет орхидей, который она отложила было в сторону, и протянул его своей невесте на «девичник», как он шутя назвал этот вечер.

– О, какие чудесные цветы – как белые бабочки, – воскликнула Ирис восхищенно и, протянув князю розы, которые все еще держала в левой руке, сказала со сладчайшей улыбкой, с интимнейшим взглядом: – Возьми взамен мои белые розы, Марсель, – белый ведь сегодня вечером и завтра и твой цвет!

Князь склонился поцеловать белые ручки, которые протягивали ему изысканные цветы, ниже, чем необходимо, чтобы скрыть гримасу боли, которая исказила при этом его открытое, по-мужски красивое лицо. Он не был суеверным человеком, но в общих чертах знал легенду о белых розах Равенсберга – однажды ему поведали ее в сумеречный час у камина, – и все же вид зловещих цветов в руках у Ирис вечером накануне их свадьбы задел его; сердце сжалось.

– Собственно, невеста не должна дарить белые розы, – к тому же добавил Спини.

– Суеверие! – обронила Зигрид, пожав плечами.

– Так и есть, – подтвердила Ирис. – Но вот что странно, весь мир – кроме тебя, Марсель, – составил заговор против моей любви к белым розам. Мама никогда не могла на них смотреть без отвращения, папа тоже всегда решительно выступал против них, а теперь еще и кавалер высказывается по тому же поводу!

– Но, Ирис, если твоему отцу не по душе белые розы, – сказал Хохвальд с легким упреком, – не лучше ли обойтись без них?

– Нет, Марсель, ты и вправду считаешь, что сегодня я хотела бы чем-то досадить дорогому моему, любимому отцу? – спросила Ирис наполовину серьезно, наполовину со смехом. – Вы правда все не видите, что эти розы – не белые? «Девичий румянец» – так их назвал садовник, и при свете дня их чашечка действительно такая розовая, как…

– Как твоя щечка, – закончил за нее Хохвальд, держа один цветок у нежного лица своей невесты. – Но серьезно, Ирис, они больше похожи на белые розы, нежели на любые другие, и потому давай мы их лучше спрячем от твоего отца, раз они ему настолько не по душе, не правда ли?

Хотя Ирис живо протестовала против царящей вокруг нее цветовой слепоты, но все же согласилась на просьбу Хохвальда, который упаковал розы в шелковую бумагу и отложил, чтобы забрать позже.

После этого появился граф Эрленштайн, с виду радостный и спокойный, и сразу затем что-то загадочно прошуршало и проскользнуло в коридоре, распахнулись двери в салон, и будущие новобрачные опустились на своего рода трон, около которого уже заняла место мадам Кризопрас. Затем появилась Саша в костюме знаменитой итальянской художницы Розальбы Каррьеры, писавшей пастелью, и вручила эскиз к своей картине: Ирис в свадебном венке. Затем вошел Борис в русском национальном костюме, отрекомендовался своей всемилостивейшей юной тетушке и представил свадебный подарок от себя и генеральши – массивный серебряный самовар со стаканами в кавказских ажурных серебряных же подстаканниках и серебряную чайную вазу на подносе того же металла – все в богатых византийских формах, которые так характерны для русского серебра.

Следующей выступала не кто иная, как мисс Фуксия Гранд, почти ослепительно прекрасная в несколько рискованном костюме Фортуны, с золотым рогом изобилия, заполненным великолепными цветами. Она прочла наполовину на английском, наполовину на немецком остроумное стихотворение и передала им рог изобилия, на загнутом конце которого держался совсем простой, но чрезвычайно ценный porte bonheur[129], в котором в четыре ряда соединялись драгоценные камни, названия которых образовывали имя Ирис (изумруды, рубины, сапфиры) – волнующее подношение, которое князь Хохвальд, чтобы почтить дарительницу, тут же надел на запястье своей невесты. И снова открылась дверь, и старая княгиня Укачина, как представительница предыдущих поколений, передала невесте очень ценную брошь в виде княжеской короны, и снова вошла Саша, в этот раз в образе домового духа Хохвальда, и возложила в этом качестве по поручению жениха к ногам его прекрасной невесты сафьяновую шкатулку о шести отделениях, каждое из которых открывалось веерообразно, с поистине царского вкуса разнообразными в деталях украшениями из бриллиантов в качестве утреннего подарка[130]: там лежали диадема, колье, цветочный букет к корсажу, браслеты, аграфы и букеты, которые в прекрасном рисунке сочетали повторяющиеся символы невесты (лилии) и геральдический знак и сокровище Хохвальда (дубовую ветвь) в окружении грациозно изогнутых бантов.

Ирис словно ослепило это царственное подношение, в исполнении которого она ощущала прежде всего любящую руку дарителя, чем доставила и ему удовлетворение – заслуженное и неподдельное. Ведь самое главное в жизни – быть понятым! Ирис, которая радовалась своим сияющим сокровищам, как ребенок под рождественской елкой, и с удовольствием позволяла всем ими полюбоваться, тем не менее почти стыдливо закрыла шкатулку, когда чуть позже перед ней встала Зигрид и окинула ее содержимое почти презрительным взором, в котором, впрочем, чрезвычайно внимательный кавалер Спини успел прочесть гнев и зависть. В любом случае раньше она вручила сестре венок невесты на белой атласной подушечке с такими задушевными словами, что столь резкий переход казался почти невероятным, но кто разберется в глубинах сердца, до краев полного горькой ревностью?

Вечер в тесном кругу проходил весело и оживленно, мадам Кризопрас по немецкому обычаю велела всем не состоящим в браке танцевать вокруг «невестина венка», то есть с завязанными глазами пытаться схватить маленький сплетенный из миртовых веточек веночек, и из трех девушек это удалось мисс Грант, а из трех холостяков, к которым nolens volens[131] был причислен и граф Эрленштайн, – Борису Кризопрасу: случайность эта немного отдавала deus ex machina[132], но мисс Фуксия кокетливо зарделась, Борис же украдкой бросил виноватый взгляд на Зигрид.

Бедный Борис! С тех пор как он начал ежедневно выходить с мисс Фуксией, в его сердце, изменчивом и вечно подвижном, подобно морской поверхности, образ Зигрид начал меркнуть. Уже более недели минуло с тех пор, как он признался князю за завтраком у Дони, что ему, собственно, светло-рыжие прелестницы всегда казались идеалом красоты. Тем не менее в отношениях с мисс Фуксией особенного прогресса не было, ибо эта опытная кокетка умудрялась ловко избегать решающего объяснения. На самом деле, сейчас ее обхаживал один римский принц, и выслушать признания Бориса она была готова не раньше, чем будут получены гарантии и известный указ черным по белому гарантирует ей, что он призван продолжить род Укачиных под княжеской короной. Но и старая княгиня не зря приходилась покойному Кризопрасу сестрой – расчетливая и осторожная, она не собиралась предпринимать решающие шаги в Петербурге, пока ее ходатайство в должной степени не обеспечено золотом, так что пока римский принц служил своего рода разграничителем сторон.

Когда все расходились вечером накануне первого мая, никто не обратил особенного внимания на то, что князь задержался до самого конца. Он, как участник торжества, проводил почетных гостей дома и пожелал спокойной ночи членам семьи, после чего граф Эрленштайн в последний раз лично проводил юную невесту в ее девичью комнатку, напротив которой располагалась его собственная спальня. И вот после этого, сказав Зигрид: «Спокойной ночи», князь Хохвальд тихо добавил: «На пару слов» – и открыл дверь ее комнаты. Она вошла туда ошеломленная, с бешено колотившимся сердцем. Но князь недолго держал ее в неведении. Без враждебности, но резко и серьезно он сказал, стоя перед ней:

– Зигрид, а что это давеча было с Ирис?

– Что? – запнулась она от испуга.

– Этот обморок, когда я пришел. Она сказала, что, похоже, заснула… Причем в твоем и Спини присутствии? Хотелось бы получить разъяснение относительно такого удивительного происшествия.

Хохвальд не испытывал к своей невестке большой симпатии, поэтому, видимо, взгляд его оказался более строгим, а тон – более повелительным, чем его снисходительное сердце допускало в других обстоятельствах. Когда же Зигрид молча опустила голову, это встревожило его еще сильнее, так что он повторил свой вопрос еще более требовательно.

– Я лишь думаю, поверишь ли ты мне, если я расскажу, что произошло, – проговорила она с горечью.

– Поверю ли? С каких пор я должен сомневаться в правдивости твоих слов? – отреагировал он холодно.

– Что ж, тогда… – начала Зигрид. – Мы с Ирис были в комнате одни, она сидела в низком кресле, а я покрывала вуалью лампу. При этом я на нее взглянула и смотрела довольно долго, сама не знаю почему. Она будто уснула – и тут пришел кавалер и сказал мне, что я, сама того не желая, ее загипнотизировала… О, видишь, ты мне не веришь! – с жаром заключила она.

– Только словам «сама того не желая», – возразил Хохвальд спокойно, но нахмурив лоб. – Но это неважно. А дальше?

– Дальше? – снова запнулась Зигрид. – Дальше кавалер приказал ей проснуться.

– Это вся правда? – спросил князь, явно преодолевая себя.

– Да.

– И вы не просили, случайно или в шутку – ты видишь, я склонен помочь тебе обелить себя, – что-нибудь искать, или делать, или провидеть? – продолжил Хохвальд.

Зигрид заносчиво выпрямилась.

– Мне не нужно обелять себя, – возразила она, враждебно глядя на него. – Мы и правда задали ей несколько вопросов: например, где ты находишься, и она сразу увидела, как ты выбираешь в цветочной лавке букет орхидей. Впрочем, речи ее были путаными – она упоминала какую-то тень, какую-то женщину, которую принимала то за себя, то за меня, то за один старый портрет из папиной коллекции, и несколько раз упоминала белые розы Равенсберга. И что? Я о подобном никогда не слышала.

– Есть одна легенда, – ответил князь Хохвальд, который слушал очень внимательно.

Потом он в задумчивости сделал несколько шагов туда-сюда, Зигрид не спускала с него горящих глаз.

– Тебе достаточно моего объяснения? – наконец спросила она.

– Вполне.

Он снова остановился перед ней и положил правую руку ей на плечо – прикосновение, от которого девушка вздрогнула и почувствовала, как кровь отхлынула от ее щек. Но она постаралась выдержать его взгляд, глаз не отвела…

– Зигрид, – сказал он серьезно и мягко, тем только ему присущим тоном, который проникал собеседнику прямо в сердце. – Зигрид, завтра я стану для тебя братом, и от всего сердца желал бы стать хорошим братом, помогать и советом, и делом. Но у каждого есть, как говорится, свои слабости, хотя я считаю, что Ирис – моя сила! И если кто-то заденет ее – тут для меня ограничений не будет. Предостерегаю тебя от этого и навсегда запрещаю проводить с Ирис какие-либо гипнотические эксперименты, а также допускать, чтобы это проделывал кто-то другой. Я не из тех, кто бросает слова на ветер, и лишь одно нарушение этого запрета – повторю, запрета! – и мы навсегда чужие. Надеюсь, ты меня поняла.

Зигрид молча кивнула – она боялась, что закричит, стоит ей только открыть рот.

– Мне нравится жить в дружбе со всем миром, – закончил Хохвальд тепло, – и разрыв с тобой, которая всегда была для моей жены любящей сестрой, безусловно, ранил бы и меня. Но он был бы неминуем. Так что отнесись с уважением к моей просьбе…

– К твоему запрету!

– К моему запрету… И давай останемся друзьями. Спокойной ночи, Зигрид!

– Спокойной ночи!..

* * *

Неудивительно, что Хохвальд не смог сразу уснуть после всех странностей, о которых ему довелось услышать. Он всегда недоверчиво относился к «животному магнетизму» и противостоял современным сеансам гипноза, как человек, подобного опыта не переживший. То, что он сегодня услышал о погружении в гипноз Ирис, сбило его с толку и заставило недоумевать. Первое: что за сильная воля погрузила его возлюбленную в гипнотический сон? Зигрид, она сама это подтвердила. Но никого нельзя загипнотизировать «случайно» – так что в этом Зигрид солгала. И потом – каков результат! Здесь Хохвальд не подвергал сомнению рассказ Зигрид, так как помнил один хмурый дождливый день, когда во второй половине дня он сидел в девичьей комнате своей невесты и рассматривал ее «сокровища»: собрание вееров, которое уже пополнил несколькими ценными экземплярами, другие вещицы – фигурки из Севра, мейсенские и дрезденские фарфоровые композиции, крохотные китайские чайные жестянки.

Граф Эрленштайн читал у камина, однако было душно, погода навевала сон, а дождь тяжелыми каплями барабанил по рамам окна, так что книга выскользнула из его руки и он задремал…

Зигрид давно уже тайком ускользнула – она ненавидела эти посиделки с будущими молодоженами, так что они остались практически наедине. Тут-то Ирис и показала жениху белый сафьяновый футляр с двумя миниатюрными портретами и, попросив не смеяться над ней, поведала, какое странное парализующее чувство всегда охватывает ее при взгляде на портрет дамы в венке из белых роз.

– Кажется, будто эта прекрасная фея несет мне несчастье, а ведь она умерла, как сказал папа, – заключила Ирис.

Ценой невероятного душевного напряжения Хохвальд совладал с собой при виде белого сафьянового футляра. В его памяти ожила сцена в сумерках у камина, когда тот самый рот, запечатленный рукой мастера на слоновой кости, поведал ему сагу о белых розах Равенсберга и историю этого самого футляра… О, бывают в нашей жизни такие дни, в которые каждое сказанное слово запечатлевается в душе подобием бронзового памятника.

Заданный Ирис с улыбкой вопрос, не околдовала ли его фея с белыми розами, испугал князя, и он страстно, как никогда прежде, прижал белокурую головку невесты к своей груди, будто желая оградить от какой-то неназванной угрозы.

А теперь… То, что он услышал сегодня вечером, являлось лишь еще одним звеном цепи, которая – невидимая и неизъясненная всепроникающей наукой – связывает нас с той областью, в которую не проник пока никто из живущих. Хохвальду вспомнилось, что некогда, побывав на нескольких экспериментальных гипнотических сеансах, он расспрашивал одного врача о существе и обоснованиях гипнотизма. Тот, очень трезво мыслящий человек, без всяких оговорок признал, что в гипнотизм верит, но добавил, что наука пока эти явления отвергает, так как еще не выявлены таинственные действующие силы, не говоря уж о всестороннем их исследовании. Прежние гипотезы, что представления о животном магнетизме держатся лишь на заблуждениях и обмане, по его словам, давно уже отброшены, ибо для врача и юриста гипнотизм – наука будущего. Силы, давно признанные, но остающиеся тайной для нас, были опорочены аферами и шарлатанством Калиостро, Сен-Жермена и их последователей, наука объявила их вне закона – теперь этот взгляд, без сомнения, отринут авторитетными учеными как ошибочный и поспешный, и с ним следовало бы бороться.

– Если теперь, – сказал себе Хохвальд, – хватило внешних факторов, чтобы установить контакт между Ирис и этой… этим прошлым, каково было бы воздействие, если бы она напрямую соприкоснулась с ним?

Нерешенный, неразрешимый вопрос, ответ на который покоился в лоне будущего.

Но, кроме этих размышлений, в мысли Хохвальда о событиях вечера вторгалось кое-что еще – Зигрид. Она была ему… Ну, назвать ее неприятной, вероятно, было бы слишком сильно, но все же она ему не нравилась, и когда он видел ее лицо, классически правильное, в первом блеске юности, его всегда посещало ощущение, что на его пути извивается змея – единственное живое существо, к которому он испытывал непреодолимое отвращение. Он немало корил себя за такую антипатию к Зигрид Эрленштайн и небезуспешно старался держаться с ней по-братски, однако слегка застывший взгляд ее светло-голубых глаз, окаймленных светлыми ресницами, вновь и вновь напоминал ему взгляд змеи, и он был рад, что она сама всегда вела себя с ним так же: прохладно, сдержанно, часто почти враждебно. «Нельзя допустить, чтобы она часто гостила в Хохвальде», – подумал он, засыпая.

Наступило первое мая – великолепный, поистине весенний солнечный день, с нежным, едва заметным освежающим ветерком с Апеннин, полный аромата роз, с голубыми небесами, – по-настоящему правильный день для свадьбы. Эрленштайны после переезда во Флоренцию стали прихожанами церкви Орсанмикеле, и здесь, в этом великолепном готическом, единственном в своем роде памятнике архитектуры, перед знаменитым табернаклем Андреа Орканья с его чудотворным изображением Мадонны, перед этим изумительным памятником искусства, над которым пятьсот лет пролетело как пятьсот дней, прелестнейшая юная невеста в венке и вуали преклонила колени, едва колокола пробили ангелус[133], – ее невинное сердце было растрогано и билось от глубокой святой серьезности этого часа, знаменовавшего поворотный пункт в жизни двух людей.

Двойное «да» прозвучало, самая святая клятва, которую только могут произнести человеческие уста, была принесена, и новобрачные опустились на колени перед алтарем для краткой искренней молитвы, для принесения безмолвного торжественного обета. Аромат воскурений завитками поднимался вверх и смешивался там со светом полуденного солнца, ясного, как небесное благословение, струившегося сквозь витражи и превращавшего мистическую темноту правого нефа церкви в светлые сумерки. Нежные меланхоличные звуки органа наполняли пространство, плыл аромат роз и цветов апельсина – все вокруг стихло, так как свидетели происходящего, не решаясь беспокоить новобрачных в их тихой молитве, молча замерли в ожидании рядом со своими стульями – узкий, совсем узкий круг, состоящий лишь из отца невесты, сестры жениха, двух подружек невесты – Зигрид и Саши, а также сопровождающих их Бориса и кавалера Спини, больше никого.

Как белая голубка, склонилась коленопреклоненная Ирис перед священным реликварием Орканьи и обратила в блаженном и благочестивом самозабвении прекрасные фиалково-синие глаза к чудодейственной Мадонне, которая, казалось, мягко улыбалась ей сверху, и такой интимной, такой глубокой была ее молитва, что Хохвальд не сразу решился помешать ей, но когда он тихо шепнул: «Ирис, милая моя жена», – та с улыбкой охотно вернулась к реальности.

Дома, в старом палаццо, их ждал уже маленький круг в сказочном окружении цветов, который должен был дополнить свадебный стол – ценные материи тянулись длинными шлейфами по каменному полу, бриллианты сверкали и переливались в полуденном свете, а в центре этого круга об руку с супругом стояла княгиня Ирис Хохвальд и принимала пожелания счастья, которые все адресовали ей с большой теплотой.

Завтрак под веселые и серьезные речи доставил, как это всегда бывает, удовольствие гостям – и стал, как тоже заведено, испытанием для новобрачных, ибо являться поводом для праздника, позволить в стихах и прозе поздравлять себя – всегда непросто. Наконец мадам Кризопрас, которая в платье из фиолетово-золотой парчи с соболиной отделкой не без величия исполняла обязанности «матери невесты», кивнула молодой жене, и та поднялась, чтобы наверху, в своей спальне, сменить свадебный наряд на дорожное платье. Одновременно граф проводил своего зятя переодеться в гардеробной.

– Вы найдете меня в моей берлоге. Не для прощания – я никогда не прощаюсь, но для того, чтобы благословить мое солнышко перед отъездом, наедине, без посторонних глаз.

* * *

Минуло больше года… В парке замка Хохвальд в сказочном великолепии цвели розы, под теплым летним ветерком, веявшим драгоценной свежестью со стороны Северного моря, шелестели кронами дубы, буки с пурпурными листьями и сосны. Перед лицом вечности один год и три месяца – песчинка, но для двух счастливых людей каким богатым, незабываемо чудесным может оказаться краткое время, проведенное на полном поэзии и красоты нордическом побережье!

Пятнадцать месяцев безмятежного счастья для Марселя и Ирис Хохвальд пролетели как один прекрасный сон, несмотря на то что они не покидали уединенный Хохвальд, – даже когда осенние и весенние штормы вздымали волны Северного моря на высоту серой шиферной крыши замка.

Граф Эрленштайн скончался через несколько недель после их свадьбы – теперь он знал, что возлюбленный муж убережет дитя его сердца от жизненных бурь, и как будто только этого он и хотел дождаться. Ирис с супругом поспешили обратно во Флоренцию и оставались там до тех пор, пока графа не похоронили в Сан-Миниато. Мадам Кризопрас по настоянию брата предложила Зигрид приют в своем доме, по крайней мере на время, и девушка, скорбевшая по отцу настолько сильно, насколько позволял ее холодный темперамент, и в этой первой святой боли слившаяся с Ирис в былой любви, охотно приняла это предложение и пообещала позже посетить Хохвальд. Потом надо было урегулировать наследственные дела. Чтение завещания, к общему удивлению, говорило о более обширном, чем предполагалось, наследстве.

– Папа всегда тратил только проценты с имущества примерно в размере моей наследственной части. Я очень часто делала для него расчеты, – не раз объясняла совершенно изумленная Зигрид.

Она все же не стала богатой наследницей в современном смысле этого слова, но вполне могла на доставшиеся ей средства без особых хлопот жить достойно и ни в чем себе не отказывать – за исключением разве что совсем уж экстравагантных желаний.

Наследство Ирис между тем определенно – более чем в два раза – оказалось больше «вследствие капитала одной крестной», как пояснялось в завещании; та же неназванная крестная оставила Ирис очень красивые жемчужные украшения и другие ценности. И потому Зигрид достались все украшения ее покойной матери – решение, которое мадам Кризопрас находила очень странным и пристрастным, а Ирис защищала как совершенно справедливое и естественное, и этот взгляд безоговорочно поддержал князь Хохвальд. Ирис также получила от неназванной крестной запертый и обитый черным бархатом сундучок, ключ от которого лежал в запечатанном письме (граф сам вручил его Ирис с условием, чтобы оно было вскрыто лишь после его кончины). Князю Хохвальду также досталось от графа запечатанное послание, с надписью: «Для князя Марселя Хохвальда, моего зятя. Прочесть только лично». Зигрид предполагала, что в этом письме содержатся объяснения по поводу удивительных имущественных отношений – например, имя загадочной крестной Ирис. Она даже позволила себе поинтересоваться об этом у зятя, который в самой вежливой форме сообщил ей, что покойный не уполномочил его говорить о содержании письма. Эту отповедь Зигрид дополнила яростным самобичеванием по поводу собственного любопытства. Черный сундучок и прилагавшееся к нему запечатанное письмо Марсель Хохвальд попросил у своей супруги на хранение – до той поры, когда ее боль немного утихнет, и она передала ему и то и другое без сопротивления, ибо не спешила ознакомиться с содержимым: ей отчетливо помнился ужас, охвативший ее, когда она впервые увидела этот темный ящичек.

Когда дела уладились – быстро и гладко, Зигрид перебралась на виллу Кризопрасов, старый дворец у Борго дельи Альбицци был заперт и передан управляющему, Хохвальды вновь покинули Флоренцию, и Ирис, теперь облаченная в черный креп, второй раз приехала в свой новый дом.

Траур вначале запрещал какое-либо светское общение – и это было хорошее время для совместной жизни, для поездок по окрестным землям и лесам верхом и в экипаже, для прогулок пешком, для восхитительных выходов в море под парусом на белой, украшенной золотом яхте «Ирис», на носу которой возвышалась лилия – все это было внове для Ирис и полно невиданных чудес, ведь в юности она жила на юге Италии и хорошо знала Тирренское, Адриатическое и Средиземное моря, но не север, не говоря уж об увенчанном дубовыми и буковыми лесами побережье Северного моря. Лето пролетело как во сне, зима среди сокровищ замка Хохвальд, с его обширными коллекциями произведений искусства и книгами, принесла новые радости, но также и тревоги – сердце Ирис учащенно билось, когда вокруг бушевали штормы, когда ревел и грохотал прибой и вздымались волны высотой с башню.

И потом в парке и в лесу растаял глубокий-глубокий снег, подснежники в качестве возвещавших наступление весны герольдов сменили синие чудо-фиалки, в будуаре молодой княгини теперь благоухали ландыши и нарциссы, а когда расцветали вишня и боярышник, как бы в ознаменование торжественного дня первого мая, род князя Хохвальда продолжился рождением наследного принца, светловолосого и синеглазого, как его мать, и старый достойный замковый капеллан тут же окрестил его под именем Зигфрид.

В солнечном воздухе раздался звон колоколов домовой часовни и деревенской церкви, оповестивших округу о радостном событии, а береговая защита в дюнах дала пятьдесят залпов над зеркально-гладким морем. Юная мать лежала в белых подушках, блаженно улыбаясь, все ее мысли и мечты были связаны с ребенком, перед кроваткой которого, убранной кружевами, стоял князь, и счастье переполняло его сердце…

Теперь пришел июль, и розы цвели, как в сказочном саду Розалинды, обещая великолепное лето.

Ранним утром Ирис задернула поплотнее голубые шелковые занавеси, отделанные кружевом, в детской комнате, у кроватки спящего Зигфрида, а также шторы на окне, чтобы утреннее солнце раньше времени не потревожило маленького соню, дала пару распоряжений молодой сильной рыбачке – муж ее этой весной погиб в море, утонул, и она нашла приют и кров в замке, где стала кормилицей маленького принца, – а потом, тихо напевая, как за ней водилось и раньше, поспешила спуститься в большой, отделанный дубовыми панелями холл, с деревянного кессонированного потолка которого среди массивных, кованого железа светильников и корабельных флагов свисали модели кораблей и морские чудища. Этот зал, с почерневшими от времени причудливых форм каминами, украшенными руническими письменами, в которых в прохладные весенние деньки нередко горели мощные поленья, с массивными дубовыми столами и стульями, медвежьими шкурами, оружием, снаряжением, оленьими и лосиными рогами, походил на крепость северного морского короля – некоторые археологи готовы были пуститься в путешествие ради того, чтобы увидеть это помещение.

Образ Ирис в мягком утреннем платье из белой шерсти, ее прелестная головка, синие глаза и светлые льняные волосы как нельзя лучше подходили этому пространству: возьми она массивный питьевой рог из серванта, и иллюзия оказалась бы полной – как будто королева Дагмар желает поднести утренний напиток возвратившемуся домой супругу Вальдемару, датскому герою. Но Ирис не тронула рог и выскользнула на улицу, на морскую террасу, где надеялась найти князя Марселя. Но там его не оказалось – и она приветствовала кивком свое любимое море, которое празднично, будто мирно спящее дитя, раскинулось перед ней в солнечном свете летнего утра:

Большие море и небо,

Но больше их мое сердце,

И краше, чем жемчуг и звезды,

Сверкает моя любовь…[134]

Тогда она ушла с террасы, снова пересекла холл и расположенную слева библиотеку, которая в первом этаже была обращена окнами в парк, а двумя этажами выше – к морю, и нашла князя за письменным столом в его кабинете рядом с библиотекой, просторном уютном покое с удобными креслами и мебелью. Здесь облицованные панелями стены также украшали изображения охоты и лошадей, коллекция редких рогов косули, несколько семейных портретов, а в центре комнаты, напротив так называемого дипломатического стола[135], висел написанный Сашей прекрасный пастельный портрет Ирис в свадебном наряде.

Марсель Хохвальд сидел, склонившись над отчетом лесничего, когда Ирис подошла к нему и обвила его шею руками.

– Ах, доброе утро и добро пожаловать, солнышко, – сказал он, взглянув на нее со счастливой улыбкой. – Давай, позавтракай у меня, пока я прочту этот отчет. Разберем почту, а потом мне нужно будет наведаться к главному лесничему, и ты можешь составить мне компанию.

– О, Марсель, как чудесно! – возликовала Ирис, словно ей посулили какое-то редкое развлечение, и так как вслед за ней вошел слуга, чтобы справиться, где ее сиятельство будет завтракать, то вскоре полностью сервированный и легко транспортируемый чайный столик уже стоял рядом с письменным столом, и Ирис приготовила чай у кипящего шипящего самовара. Во время завтрака Хохвальд открыл почтовую сумку и упорядочил находящиеся там письма, направленные на адрес замка.

– Два для казначейства, одно для капеллана, одно домоправительнице – ну, сегодня не густо. Но нет, еще одно адресовано мне – настоящий манускрипт от Ольги, и от него разит юфтью[136]. Кукушка забери эти современные духи! О, Ирис, ты же уже закончила со своим чаем – прочти мне эту эпистолу, вдруг твой нос менее чувствителен.

Ирис с улыбкой взяла у него письмо с огромной цветной монограммой русскими буквами и открыла конверт.

– Готова поспорить, что Борис теперь тоже за десять шагов благоухает юфтью, – промолвила она, разворачивая письмо. А затем она прочитала следующее:

Mon cher Marcell![137]

Вот снова вышло из-под пера французское обращение, то самое, которое в прошлом году во Флоренции ты так часто «официально обрывал». Но что ты хочешь от космополитки, для которой, собственно, вполне естественно это вавилонское смешение языков? Немка по рождению, русская по браку, живущая по большей части в Италии, Франции и Англии – я же живое воплощение «интернациональной национальности».

Но перехожу к делу: ты и твоя жена, теперь вы достаточно провели времени tête-à-têtes[138], и я считаю, что наследный принц Вашего сиятельства довольно подрос, чтобы выдержать посещение дам. Так что мы прибудем, Зигрид, Саша и я, постоять, как три добрые феи, у колыбельки Зигфрида, если таковая, конечно, у него имеется. Современных детей больше ведь не укачивают, что очень полезно для их ума, но, полагаю, не особенно милосердно по отношению к добрым нянюшкам. Как только ты телеграфируешь одной строкой: «Bienvenu», или «Welcome», или «Benvenuto»[139], тогда мы пакуем вещи и появляемся, подобно трем грациям, в Хохвальде. Я так жажду снова увидеть милый старый замок – впервые после двадцати двух лет, ибо краткое пребывание в нем в прошлом году, чтобы подготовить прием для Ирис, полноценным визитом считать не могу. К тому же море в те дни бушевало, и ночью, если мне удавалось заснуть, сны были поистине ужасны…

Так что мы приедем и рады этому, по меньшей мере я могу сказать так про себя и Сашу, которая безумно любит и тебя, и Ирис и бредит о море. Рада ли Зигрид, представления не имею, – она так ужасно сдержанна и холодна в своих проявлениях, – но точно не против поездки. Не знаю, покажется ли тебе, что Зигрид изменилась к лучшему. Она почти избавилась от жесткости своего характера и из юной девушки становится светской дамой, у ее ног немало мужчин, но, кажется, она совсем этого не замечает. Эта блондинка с холодными незабудками глаз часто кажется мне тихим омутом, в котором, по пословице, водятся черти. Зимой на больших приемах она почти не бывала, но после Нового года я вновь стала устраивать мои «вечера», на которых она появлялась и выглядела очень красивой и неприступной в своих черных тюлевых и кружевных платьях, этакая королева ночи из «Волшебной флейты». Ты найдешь ее, вероятно, несколько высокомерной, если мне позволено так выразиться, с другой же стороны, она много и решительно говорит – короче, она изменилась. Я слышала, она за пять четвертей года лишь дважды ответила на письма Ирис и твои. «Что мне писать? – заявила она мне в своей прохладной манере. – В том, что интересует Ирис, я мало что смыслю, а нацарапать что-нибудь слезливое – Dieu m’en préserve![140]» Должна признаться, после такого ответа мне хотелось хорошенечко ее встряхнуть, à la mode d’Allemagne, you know![141] Саша ладит с ней лучше всех… Нет, не то чтобы мы с ней не ладили, боже сохрани, но рядом с ней я всегда чувствую, будто – да, только сравнение и приходит мне в голову – будто рядом со мной айсберг, прекрасный, холодный, неприступный. Короче, Noli me tangere[142]. Такие натуры действуют мне на нервы!

Но теперь о другом. Как тебе известно, восемь дней назад в русской часовне виллы Демидова Борис обвенчался с Фуксией Грант. Все прошло чрезвычайно пышно и достойно. Со стороны невесты никого не было, потому что, слава богу, она, к сожалению, сирота и единственный ребенок. Но была пара присутствующих здесь, соответственно – проездом ухваченных приятельниц-американок в качестве bridesmaids[143], и они явились в белых кружевах и розовом атласе с огромными шляпами в духе Гейнсборо, что выглядело странно, но мило. Фуксия была великолепна, по стоимости ее туалет был поистине королевским. Венцы над головами жениха и невесты во время церемонии держали два молодых русских аристократа, друзья Бориса.

Короче, свадьба, вне всякого сомнения, удалась! После завтрака молодая пара отправилась в Рим, где Фуксию следовало представить Corps diplomatique[144] и при дворе, – я же пока отдыхаю от хлопот, ибо даже если Татьяна Укачина и взяла на себя роль матери невесты, то держалось все – все! – на мне. Правда, свое приданое Фуксия заказала в Париже – сама царица не могла бы пожелать лучшего для своей дочери. Но ввести дикарку в свет, всем представить было непросто… Enfin[145], немного научить европейскому savoir vivre[146] по кодексу upper ten thousand[147]. Она иногда бывает такой ужасно бестактной и… нетривиальной, знаешь ли! Сейчас это, конечно, принимают за оригинальность, но потом, очень надеюсь, все сгладится, и под влиянием Бориса она откажется наконец от своих янки-манер.

Но вот что, собственно, я хотела сказать: Борис желал бы представить вам Фуксию в качестве молодой супруги и просит вашего разрешения прибыть в Хохвальд одновременно с нами. Поездку к вам они хотят считать своим weddingtrip[148] – их дальнейшие планы зависят от того, будет ли Борис отозван в Петербург или останется в Риме.

А теперь еще одна новость: кавалер Спини действительно унаследовал титул маркиза Мареммы! Полагаю, это всего лишь титул, без средств, но вчера он отправился в Рим, так как правительство хочет выкупить его землю. Говорят, что много он за свои жалкие малярийные болота не получит, но по меньшей мере титул, связанный с этими владениями, останется при нем в любом случае. Знаешь что, Марсель? Ты мог бы, собственно, его тоже пригласить в Хохвальд! У бедной Саши лишь одна тихая сердечная склонность (о вкусах не спорят), и, в конце концов, он еще может остановить на ней свой выбор. Титул он, считай, уже выбил, и даже если он не слишком обеспечен, с учетом Сашиного состояния они могли бы безбедно жить, и потом – у некрасивых девушек нынче ведь так мало шансов, а бедная Саша, к сожалению, так похожа на славного покойного Кризопраса! Впрочем, идея позвать Спини исходит не от меня: Зигрид навела меня на эту мысль, и я считаю, она права. Отправишь ему приглашение, Марсель? Да? Это было бы очень мило с твоей стороны, и, честно говоря, я от твоего имени Спини уже пригласила, но эти итальянцы будут еще позаносчивее испанских идальго, даже если бедны, как церковная мышь, – без специального персонального приглашения от тебя он ни за что не поедет… Так что! Пожалуйста!..

Но пора завершать письмо, надо быть краткой. Приветы от Зигрид и Саши – тебе и Ирис. Остаюсь toujours[149] твоя верная сестра

Р. S. Поцелуй à son Altesse le Prince héréditaire[150].

Р. S. № 2. Быть может, Ирис черкнет Фуксии пару строк по поводу их приезда в Хохвальд, хорошо?

Р. S. № 3. Адрес Спини: Marchese Spini della Prescaja nella Maremma, Rom, Albergo Costanzi[151].

Р. S. № 4. Адрес Фуксии: A Madame la Princesse d’Ukatschin-Chrysopras, Rome Hôtel de l’Europe, Piazza di Spagna[152].

Прочитав последний постскриптум, Ирис опустила на колени листок, исписанный элегантными вытянутыми буквами, украшенный фиалками и пахнущий кожей, и посмотрела на своего супруга.

– Поразительно, какой у Ольги талант устраивать переполох, – после недолгой паузы вздохнул он. – Чувствую себя загнанным в угол. Но ничего не поделаешь: напишем во Флоренцию «Добро пожаловать!». Возьмешь на себя «княгиню Фуксию», Ирис, хорошо? А я этого кавалера… О, Ольга, зачем ты мне еще и его навязала? Нам придется завесить портреты предков, золотко, иначе не миновать нам неслыханного позора, если они увидят, как в этом феодальном родовом гнезде принимают американских и итальянских авантюристов!

– О, Марсель!

– Нет, Ирис, я уверен, ты знаешь меня и не сомневаешься, что я ценю людей по их образованию, а не по рождению. Но об руку с развитием интеллекта должно идти и сердечное развитие, ибо что за польза от внешне лощеного человека, характер которого далеко не безупречен? Именно этого я опасаюсь в отношении обоих навязанных нам гостей. Однако отчего ты так задумалась, дорогая моя?

– Из-за письма, – ответила Ирис. – Прежде всего о Зигрид, о том, как она изменилась!

– Зигрид… Но нет, – перебил себя князь, – ты знаешь, я не поклонник твоей сестры, но это не должно склонить меня судить о ней несправедливо.

– Но она для меня загадка, Марсель, – воскликнула Ирис, покачав головой. – Подумай, ведь до того момента, когда ты вошел в нашу жизнь, она ведь любила, заботилась и думала только о папе да обо мне, она меня баловала, нежила, все прощала. И вдруг такая резкая перемена. И как я должна это понимать?

– Надеюсь, она сама как-нибудь разрешит для нас эту загадку, – ответил Хохвальд, у которого имелись кое-какие соображения, но он не хотел делиться ими с Ирис. – Человек подвержен переменам, а в жизни порой выпадает полоса «бури и натиска», которую надо преодолеть. Возможно, как раз сейчас Зигрид переживает такие времена, своего рода поворотный пункт. Многие быстро его преодолевают или выплескивают, другим нужно время, чтобы привести себя в порядок и пережить брожение в душе. Полагаю, такой характер, как у Зигрид, лучше всего оставить наедине с собой, пока ей самой не захочется вернуться на круги своя. Что касается Ольгиного письма, тут и правда есть о чем подумать, кроме Зигрид, – я имею в виду случай Бориса и Фуксии.

– Да, – живо откликнулась Ирис. – Ольгины слова о невестке звучат раздраженно, тебе не показалось?

– Вне всякого сомнения, малышка, – согласился князь. – Теперь мы увидим, что нечто подгнило-таки в Датском королевстве. Надеюсь, все как-то образуется, – иначе Борису придется туго – ему действительно нужна энергичная, но все же любящая жена. В наличии энергии у «мисс I reckon из Нью-Йорка» сомневаться не приходится. Она добивалась своего с похвальной настойчивостью – с самого начала намеревалась стать княгиней, как однажды милостиво мне разъяснила.

Ирис кивнула и снова развернула письмо.

– Есть третий пункт, который заставляет меня призадуматься. Я имею в виду кавалера или, скорее, предложение Зигрид позвать его сюда. Тут тоже не без перемен, Марсель, ведь Зигрид всегда его терпеть не могла.

– Но Ольга же написала о причине – Саша! – сказал князь, однако Ирис покачала головой с недоверием.

– Синьор Спини с того самого дня, как мы познакомились с ним в Риме, всегда тенью следовал за Зигрид, – произнесла она задумчиво. – Она никогда его не поощряла, наоборот, но я видела, что он не сдавался, напротив – постоянно стремился к своей цели. Ему никогда и в голову не приходило искать Сашиной любви, и готова поспорить, сейчас он в этом заинтересован так же мало, как и прежде. Почему же ей хочется оказаться здесь вместе с ним? Я обычно не нервничаю по пустякам, Марсель, но должна признаться, что это меня слегка тревожит!

Князь Хохвальд очень спокойно закурил сигару.

– Благодаря Ольгиному дружескому участию, мне ничего не остается, как пригласить его. Но если Зигрид считает, что здесь сможет играть с ним в кошки-мышки, то она ошибается, – тут мой дом, и я здесь хозяин. Так что будь спокойна, любимая! Хуже всего, что теперь придется пожертвовать нашим прекрасным покоем… Правда, рано или поздно мы все равно должны были явить себя миру, но все, что он может предложить нам, никогда не будет столь чудесно, как эти пятнадцать месяцев, проведенные наедине… Теперь нам придется делиться с другими!

– О, Марсель!

Ирис выскользнула из своего кресла и опустилась на колени рядом с супругом, положила голову ему на грудь и взглянула на него увлажнившимися прелестными синими детскими глазами.

– Марсель, ты и вправду не изнываешь от скуки, тебе достаточно лишь меня? – спросила она робко.

Тогда он взял ее светлую головку двумя руками и поцеловал в чистый лоб.

– Как ты можешь говорить о достаточном, о скуке, любимая, когда только благодаря тебе я нашел средоточие, начало и цель моего бытия? Скорее уж я должен спрашивать, хватает ли тебе серого северного неба и этого узкого клочка земли?

– Любимый, дорогой, старый, глупый Марсель, – рассмеялась она сквозь слезы. – Да, Италия прекрасна, а другие страны, возможно, еще прекраснее, но для сердца лучше всего все же родина, и мой дом – Хохвальд. Только вчера, когда ты был в отъезде и я осталась дома одна, меня с такой силой пронзила мысль, что Хохвальд, где есть ты и Зигфрид, – всё для меня. Когда над моей головой под легким летним бризом шелестели дубы и буки, шептали высокую песнь родины, и прилив со своим сладким мечтательным «Та́ласса! Та́ласса!..» поднимался к террасе, я ощутила, что не в силах с этим расстаться, что сердце мое приковано к этому месту каждой волной, которая бьется о берег!

Князь Хохвальд нежно провел рукой по ее светлым волосам и по ее горящей щечке.

– Как же я счастлив, что ты полюбила мою родину, – сказал он бесхитростно. – Здесь я провел свое детство и двадцать одиноких лет, когда мне казалась, что я не имею права на радости этого мира.

– Это долгий срок, Марсель! – проговорила Ирис серьезно, все еще стоя перед ним на коленях.

– Тебе выпало исцелить меня, так было предопределено, – ответил он, очевидно взволнованный.

– И все же ты никогда не говорил, что за заблуждение так долго тебя мучило, – добавила она, вопросительно взглянув на него.

– Когда ты стала моей, оно было погребено, и пусть покоится с миром, – сказал он очень серьезно и сердечно.

И Ирис тут же поняла его со всем тактом истинной любви.

– Оставим в покое навечно. И, если бы это зависело от меня, хорошо бы, чтоб оно никогда не воскресло.

– Как бы оно посмело! Перед моим солнышком тают любые тени, – с любовью произнес Хохвальд. – Разве что во сне еще иногда всплывают неясные воспоминания о том времени, обычно же для меня теперь все ясно и светло – благодаря тебе, Ирис! Но сны я вижу довольно редко, у меня никогда не было привычки, подобно Ольге, вечно рассказывать длиннейшие истории из своих сновидений. Она ведь и в этом письме сообщает, будто ей и здесь в прошлом году снилось нечто ужасное?

– Да, Марсель! Но Ольга любит все преувеличивать.

Князь Хохвальд еще раз ласково пригладил шелковистые и мягкие, как лебяжий пух, льняные волосы Ирис.

– Тебе ведь тоже иногда что-то снится, Ирис? – поинтересовался он, немного помолчав перед этим.

– О да, – улыбнулась она. – Всякие глупости, конечно.

– Но не страшные сны, правда?

– Нет, страшными, пожалуй, их не назовешь, – ответила она задумчиво. – Это ведь… Но ты не должен надо мной смеяться, Марсель!

– Никогда, Ирис.

– Это действительно странно, – продолжила она, – что мне так часто снится одно и то же, и только здесь, в Хохвальде. Поначалу я всегда просыпалась, и сердце билось изо всех сил, теперь же этот сон больше не пугает меня, несмотря на то что он часто возвращается, и точно таким же, как в первый раз.

– Совершенно естественно, Ирис. Ты об этом думаешь, и во сне вымысел прокручивается в твоем мозгу, когда его не контролирует сила воли. Если бы сновидения раз от раза оказывались разными, тут в игру вступили бы другие впечатления, другие факторы.

– Но я никогда не вспоминала этот сон, отправляясь в постель, только изредка днем! – с живостью воскликнула Ирис.

– Ты должна мне его рассказать, любимая!

– С удовольствием. Итак, мне снится, что я где-то иду, стою или сижу – и место, где это происходит, единственное, что меняется в этом сне. Я вижу, как рисую, вышиваю, играю на скрипке, гуляю или делаю что-то еще – короче говоря, внезапно, но меня это ничуть не страшит, появляется некая дама в очень простом черном платье, белый треугольный кружевной платок повязан на голову так, что средний его уголок падает ей на лоб. На кого она похожа, не могу точно сказать, но думаю, что на меня саму, или на Зигрид, или на портрет в белом сафьяновом футляре, который мне отдал папа, – помнишь, Марсель?

– И?.. – нетерпеливо спросил он.

– И в руках она держит волосы, свои собственные отрезанные светлые волосы, и маленький букетик белых моховых роз, которым указывает на красную полоску вокруг своей шеи. И букетиком же манит меня, и я тотчас иду за ней, ведь она смотрит на меня ласково, и она очень красивая, хотя и сильно похожа на меня, – перебила себя Ирис, проказливо взглянув на мужа.

– Сначала сон, комплименты потом, – поддразнил ее он, но явно преодолевая некоторое внутреннее сопротивление.

– Да. Итак, дама с белыми розами идет передо мной на морскую террасу и указывает там на одну бойницу в старом крыле замка – в западном, ты знаешь. И затем я вижу, как в этой бойнице мерцает едва заметный красный огонек… И когда я его замечаю, она снова манит меня и ведет по замку – я имею в виду по-прежнему его старую часть: сквозь длинные низкие переходы, по узким крутым витым лестницам, которых, возможно, тут и вовсе нет, до какого-то более широкого прохода, где стоят старые шкафы и лежит всякий хлам. И вот перед одним таким старым то ли ящиком, то ли шкафом она меня останавливает, смотрит на меня и затем исчезает, и в этот момент я всегда, к счастью, просыпаюсь, ибо в одиночестве я совершенно точно не смогла бы оттуда выбраться. Но я так часто проделывала этот путь во сне, что в том широком проходе, который выглядит как караульня, мне знакома уже каждая сломанная табуретка, – с улыбкой завершила Ирис свой рассказ.

– И ты ни разу не предприняла туда экспедицию при свете дня? – спросил Хохвальд странно напряженно.

– Берегу себя, – засмеялась она, вскакивая. – Излишнее любопытство никогда не входило в число моих пороков. Итак, теперь ты знаешь мой сон, в котором нет ничего таинственного или ужасного, но тем не менее я с удовольствием никогда его не видела бы. И теперь, если мы собираемся к старшему лесничему, нам пора выходить. Десять минут мне нужно, чтобы переодеться, а письма Ольге, Фуксии и Спини мы можем написать и попозже, правда? Но еще вопрос: мы поедем верхом или в экипаже?

– Думаю, верхом, Ирис!

– О charmant![153] До скорой встречи!

И она вылетела – белая стройная фигурка; Хохвальд слышал, как она напевает в холле своим звонким голосом…

– Вот, значит, как, – сказал он, в глубоких раздумьях поднявшись из-за своего письменного стола. – Вот, значит, как! Но я не сдамся – ее молодую жизнь эта тень не должна и не посмеет омрачить и отравить, повергнуть навсегда в прах. И пока Ирис под моей защитой, я буду бороться за покой и мир в ее душе.

* * *

И недели не прошло с того июльского утра в Хохвальде, как в один прекрасный, яркий солнечный день к порталу замка, где Марсель и Ирис Хохвальд встречали гостей, подкатили два экипажа, заранее отправленные на железнодорожную станцию: мадам Кризопрас с Сашей и Зигрид, а также недавно обретший княжеский титул Борис со своей супругой. Громкие радостные приветствия, объятия, вопрошания – ибо семья Кризопрас, несмотря на всю свою поверхностность, была все же добросердечной, и родственные чувства отнюдь не были ей чужды. Саша просто светилась от радости, что сможет побыть со столь любимыми людьми, и Борис, изъясняясь великолепнейшим сленгом, уверял, что «ужасно» обрадовался этому путешествию, и это живо подтверждал его поистине изумительный дорожный костюм. На княгиню Фуксию Укачину-Кризопрас, урожденную мисс Грант, не так-то просто было произвести впечатление, и все ее «O, very splendid, very grand, indeed[154]» совершенно ничего не значили – бедняжка никогда еще не видела имения, столетиями остававшегося во владении одного знатного семейства, и имела самое смутное представление о том, что такое родовое гнездо ценностью превосходит все нынешние резиденции миллионеров в Новом Свете, вместе взятые.

А Зигрид? Зигрид выглядела оживленной, смеялась, шутила, спрашивала, ахала над розовыми кулачками и голубыми глазками малыша Зигфрида… Она тоже при встрече обняла Ирис и шутя пожала руку князю, но мадам Кризопрас написала правду: Зигрид изменилась. Она – сама сдержанность, само спокойствие – теперь цеплялась за любое слово, вступала в каждую словесную баталию, и Ирис за первый вечер, проведенный с Зигрид, словно оцепенела, и к этой ее скованности примешивалось что-то вроде досады и самого болезненного разочарования. Что вообще заставило Зигрид так отдалиться? Надо как следует за нее взяться, поговорить по душам – и тогда, тогда тень наверняка рассеется!

В то время как Ирис больше наблюдала за сестрой, Марсель Хохвальд сосредоточил внимание на молодоженах и мысленно сравнивал свой и их медовый месяц. Он при всем желании не мог бы даже на час оказаться марионеткой в руках жены, а именно это произошло с добряком Борисом: тот, как борзой пес, постоянно гонялся за высказанными и невысказанными желаниями своей супруги и бросался исполнять любую ее потребность, обозначенную взглядом или словом. Сравнение, которое князь проводил между Фуксией и Ирис, было далеко не в пользу первой.

Мадам Кризопрас чувствовала себя совершенно разбитой после путешествия по железной дороге и жары в купе.

– Вы делайте, что хотите, а я иду спать, – с привычной напористостью объявила она после торжественного ужина. – Завтра еще день будет. Кстати, когда же явится кавалер?

– Послезавтра, – коротко ответил Хохвальд и, не удержавшись, добавил: – Раз уж ты его так любезно пригласила, Ольга!

Только что полусонные глаза мадам Кризопрас вновь широко распахнулись: она взглянула сперва на группу в другом конце салона, в которой находилась Саша, потом посмотрела на Зигрид, которая рылась в ящике с фотографиями, и только потом – на своего брата.

– А что же, разве тебе его визит неприятен, Марсель? – спросила она удивленно.

– Приятен? – переспросил он. – Дорогая Ольга, если ты рассматриваешь его в качестве будущего зятя… – Он осекся.

– Это еще не значит, что он для тебя всегда желанный гость, – закончила за него мадам Кризопрас. – Ты же это хотел сказать, да? Но почему же, дорогой, ты сразу об этом не написал? Мы же во Флоренции принимали его ежедневно! – При этом она пожала плечами.

– Но, Ольга, ты сообщила, что уже пригласила его по предложению Зигрид, – ответил Хохвальд со смехом и без едкости. – Разве не было бы невероятной грубостью не отправить немедленно приглашение, которого человек, судя по всему, уже ожидал?

– Разумеется! – согласилась мадам Кризопрас. – Но мне никогда не приходило в голову, что Спини тебе не по душе!

– Нет, это не тот случай, дорогая Ольга, – сказал князь, как и прежде, без строгости. – Однако, откровенно говоря, я не очень хотел бы принимать его у себя… Мы никогда об этом не говорили, но думаю, что Ирис тоже не особенно ему симпатизирует. Он ловкий человек, разносторонне образованный, это правда, но все же балансирует на грани авантюризма. Женщины не всегда это видят так четко, как мужчины, так как у нас, мужчин, больше возможностей заглянуть за кулисы, и я, к сожалению, хотя и невольно, но бросил взгляд на закулисье жизни Спини, и одного взгляда мне хватило. Но теперь уж ничего не изменить, он приедет, так что сделаем хорошую мину при плохой игре!

– Сделаем, – согласилась мадам Кризопрас. – Но мне очень жаль, что я навязала тебе нежеланного гостя, Марсель! Мне никогда это не пришло бы на ум, если б Зигрид не дала мне ясно понять, что этот визит может стать единственным в своем роде шансом для Саши. И так как Саша, к сожалению, так похожа на своего покойного отца…

– Да, Зигрид умилительна в своей дружбе, – прервал Хохвальд старую жалобную песнь своей сестры о непривлекательности покойного Кризопраса настолько иронично, насколько это позволяло его доброе сердце.

Зигрид же продолжала перебирать фотографии, улыбаясь и не вмешиваясь в происходивший рядом разговор – она дала мадам Кризопрас удалиться, а позже, когда Хохвальд вернулся в салон, привлекла к себе вопросом об одном изображении.

– Давеча я не хотела противоречить тете Ольге, – добавила она потом несколько неожиданно, – но ты ведь лучше, чем я, знаешь ее и знаешь, как часто она с энергией и энтузиазмом хватается за любое слово, произнесенное отчасти в шутку, отчасти необдуманно… Так что полностью беру на себя вину за приглашение кавалера.

– О, оставим эту тему, дело сделано, – быстро ответил Хохвальд. – Он приедет, так что ни к чему и дальше говорить об этом, не стоит нарушать мир и покой.

– Да, но если у тебя такие сильные резоны против него… – произнесла Зигрид и впилась взглядом ему в лицо.

– Что ж, вероятно, их тоже можно было бы оспорить.

– Оспорим, – засмеялась она. – Выкладывайте все, господин зять!

– Выкладывать? Что именно?

– Ну, что ты имеешь против кавалера – пардон, против маркиза Спини.

Князь Хохвальд вновь поднялся из кресла, в которое было опустился.

– Прости меня великодушно, Зигрид, я до сих пор уважал секреты Спини и не стану их разглашать теперь, когда он прибудет под мой кров в качестве гостя! Ты понимаешь это, не правда ли?

– Это зависит, – ответила она, откинув назад голову, с толикой духа противоречия, что иногда делает привлекательных юных дам очень пикантными, – это зависит всегда от подробностей, Марсель! Во-первых, слово «тайна» само по себе чудесно провоцирующее…

– В чем же здесь провокация? – перебил он ее. – Если у тебя, к примеру, вставные зубы или накладные волосы и никто этого не замечает, то это твоя тайна, и для меня тут нет абсолютно ничего провоцирующего…

– Во вставных зубах и волосах нет ничего порочащего честь, ничего мрачного или опасного для общества, – настаивала Зигрид, не отрывая от Хохвальда пристального взгляда.

– И кто же тебе сказал, что тайна Спини заслуживает одного из этих определений? – спросил он холодновато.

– Что ж, ты сам, всей этой таинственностью, – дерзко бросила она в ответ.

– Вот как? – произнес князь очень мирно. – Ну, тогда ты либо услышала больше, чем я сказал, либо я очень неаккуратно выразился. Хотя в делах, которые требуют, возможно, особой щепетильности, обычно я подобных ошибок не допускаю, но впредь буду осторожнее…

– Да, да! – воскликнула Зигрид, звонко расхохотавшись. – Как там поет Базилио в «Севильском цирюльнике»? «Клевета вначале сладко ветерочком чуть-чуть порхает…»[155]

– Не слишком подходящая цитата, Зигрид, – перебил ее князь, который начал терять терпение. – Я вовсе не возводил на Спини поклепа – до сей поры я без малейшей зависти предоставлял это сплетницам. Кроме того, у меня нет ни малейшего интереса вредить ему!

– И все же ты делаешь это, скрывая, в чем тут дело, – не унималась Зигрид.

– В чьих глазах я ему повредил? В твоих? – спросил он резко. – Или в глазах моей сестры? Я вправе обратить внимание последней, что кавалер твой горячий поклонник, а вовсе не моей племянницы, так что честное заявление, что я предпочел бы другого свояка, едва ли можно счесть совершенно досужим!

– Ах, – молвила Зигрид, становясь серьезной, – теперь наша беседа переходит в совсем другую фазу. Предполагается также, что я хочу отдать свою руку Спини…

– В этом случае я, в силу своего положения, как твой опекун, отклонил бы предложенную тебе честь, – закончил за нее Хохвальд. – Но в следующем году ты станешь совершеннолетней и будешь сама себе хозяйка.

– Да, ожидание оказалось бы недолгим, – заметила Зигрид с иронией, но совершенно спокойно. – И ты не считаешь, что мне надо бы знать, отчего это синьор Спини не подходит тебе как свояк, или, точнее выражаясь, почему он не годится мне в качестве супруга?

Хохвальд помолчал, затем поинтересовался:

– Ты спрашиваешь pro domo[156] или просто так?

– Chi lo sa[157], – ответ был дан с улыбкой.

– Вот как! Если ты этим хочешь сказать, что на самом деле кавалер по твоему наущению был призван сюда для вашего обручения, а бедная Саша послужила лишь предлогом, то лучше напиши ему утром, что воздух здесь очень нездоров. Почту забирают в десять часов.

Теперь Зигрид звонко рассмеялась, и очень даже весело, но искушенный слух все же уловил бы в этом хохоте театральные нотки, как бы «первоклассно» они ни звучали.

– Если бы я хотела выйти замуж за кавалера, я могла бы сделать это еще два года назад, в Риме, – сказала она, чрезвычайно развеселившись.

– С согласия твоего отца, – сухо ответил Хохвальд, тем самым раззадорив ее еще больше.

– Возможно, папе были неведомы секреты кавалера, – поддразнила Зигрид, на что князь лишь пожал плечами, так как тут подошли другие, и разговор в любом случае пора было завершать.

Вскоре все разошлись на ночь, но, так как было еще не поздно, Ирис отправилась проводить сестру в ее комнату, оснащенную тысячей мелочей, о которых думает только любовь – к радости и удобству гостя.

– Пойдем, дорогая, сегодня я, как в старые времена, расчешу тебе волосы, – сказала она мягко, и вскоре Зигрид уже сидела укутанная в белый пудермантель[158] перед зеркалом, длинные золотые волосы распущены, а за ее спиной – Ирис со щеткой из слоновой кости.

– Кто бы мог подумать, что однажды камеристкой у меня будет служить княгиня, – произнесла она с улыбкой, но Ирис все же расслышала в сказанном горечь.

Обеими руками она обвила шею сестры и тихонько поцеловала ее в нежную щеку.

– Зигрид, сейчас ведь ничто не стоит между нами, между мной и тобой, правда? – спросила она ласково.

– Что же должно между нами стоять? – ответила Зигрид небрежно, но все же освобождая голову из мягких объятий.

– Если бы знать… Безымянное нечто, так часто заставлявшее меня по-настоящему страдать, – ответила молодая женщина. – Я часто спрашивала себя, не провинилась ли я в чем-то, но так и не нашла ответа…

– Ты говоришь загадками, Ирис, – Зигрид прервала ее без усмешки, но и без сердечности в голосе.

– Давай оставим прошлое в покое, – предложила Ирис с теплотой. – Но будь уверена, мне не в чем себя упрекнуть. Что я не сразу открыла тебе мои чувства к Марселю? Зигрид, в таком случае ведь и ты сама не обмолвилась бы и словом.

– Загадка, Ирис, загадка! – воскликнула Зигрид с напускным весельем. – Скажи-ка лучше, что вы с Марселем имеете против Спини?

– О… Да ничего особенного… – сказала Ирис рассеянно.

– Нет, Марсель точно ведет себя так, словно это что-то особенное, – Зигрид не оставляла тему.

– Тогда, думаю, у Марселя свои причины, Зигрид. Мне о них ничего не известно!

– Ах, ну расспроси его, пожалуйста, а потом расскажешь мне, ладно? Прошу, прошу! Мне хотелось бы держать моего ухажера в узде, понимаешь? Это была бы отличная забава!

– Фу, Зигрид! Как ты можешь так безжалостно мучить человека, который столь явно и серьезно к тебе неравнодушен, когда тебе и в голову не приходит выходить за него, – произнесла Ирис с нежным укором.

– Так он ведь должен жениться на Саше, и все останется в семье, – последовал фривольный ответ.

Кровь прилила к щекам Ирис, но она промолчала и продолжила тщательно расчесывать сестре длинные золотые пряди, концы которых почти касались пола. После паузы она вновь заговорила с прежней сердечностью:

– Я еще не закончила со своими упреками, хотя «упреки» здесь не вполне правильное слово. Я имею в виду, что твоя обида на меня, похоже, оказалась очень, очень глубокой, ведь ты за все это долгое время ни разу мне не написала!

– Ни разу?! – воскликнула Зигрид возмущенно. – Я же поздравляла тебя с днем рождения, с Новым годом, с рождением ребенка! Это больше, чем я от себя ожидала, при моей-то нелюбви к эпистолярному жанру.

– О Зигрид, – произнесла Ирис кротко, – ты называешь те несколько расхожих фраз, которые я от тебя получала, письмами? Но я не позволила этому оттолкнуть меня, наоборот, решила удвоить собственное рвение, чтобы тебя одолеть. И тоже ведь не помогло.

Зигрид, которая до этого смотрела прямо в зеркало, теперь опустила глаза.

– Не умею я писать письма, – сказала она неуверенно. – Все, что выходит за пределы обычного отчета, все, что касается собственных чувств, на бумаге выглядит таким ужасно деревянным, кривым и смешным. Мне не удается себя пересилить.

Ирис промолчала. Она положила щетку на туалетный столик, заплела блестящие золотом волосы сестры и еще раз провела по ним рукой. Потом сказала:

– Не будем об этом спорить, Зигрид. Мне лишь казалось, что хорошо бы нам пусть только и через письмо, но поговорить о нашем дорогом усопшем, так внезапно у нас отнятом, о нашем отце. Я ничуть не сомневаюсь, что Ольга и Саша нам сочувствуют, но они же не знали его так хорошо, как мы, они просто не могут измерить глубину нашей скорби. Я думаю, эта тема должна бы сделать тебя красноречивой…

Зигрид встала и протянула Ирис руку – казалось, она была задета.

– Я по натуре не очень нуждаюсь в разговорах, ты знаешь это. Я все переживаю в себе – скорбь, боль и радость. Это у меня от нашей матери, только ее замкнутость никого не ранила, а воспринималась как нежное уважение к другим. Я же создана иной – жесткой, суровой. И все же и у меня есть сердце, но сердце, которое взывает к мести, когда его топчут… – Она остановилась, испугавшись, что сболтнула лишнего, выдала сокровенное. Она опустила глаза под ясным взглядом Ирис и все же продолжила: – Впрочем, мне очень даже недоставало возможности обсудить с тобой кое-что, касающееся папы.

– Правда? О, мы же можем теперь это наверстать! – от всего сердца обрадовалась юная женщина. – Как же хорошо вспомнить каждое движение его любимого, доброго сердца и воскресить его образ в нашей памяти! Ты совершенно права, это сложно описать!

– Да, – произнесла Зигрид, чуть помедлив. – Но я, собственно, не об этом. Я уже говорила тебе, что не гожусь для взаимообмена чувствами. Но мне не раз хотелось обсудить с тобой то, что мне все еще кажется непонятным, даже загадочным. Я о папином завещании, точнее – о наследстве.

– О! – произнесла горько разочарованная Ирис. – Об этом я совсем не думала.

– Конечно нет, это же мирское, Мария о таком не заботится, эти вещи проходят по ведомству Марфы, – последовал ядовитый, почти издевательский ответ.

Ирис едва удержалась от резкости, которая против ее воли уже готова была сорваться с губ. Но мягкость и доброжелательность сердца, как всегда, взяли верх.

– Спокойной ночи, – сказала она вместо ответа.

– Но еще же совсем не поздно, – возразила Зигрид, взглянув на часы, которые показывали лишь несколько минут десятого. – Давай, снизойди с высоты облаков и поболтай со мной, смертной, с червем, ползающим в грязи.

И она усадила Ирис рядом с собой на софу, и молодая женщина осталась, хотя и неохотно, так как шуточки Зигрид ей совсем не нравились. И Зигрид это заметила.

– Видишь ли, детка, ты сейчас в том положении, когда материальная составляющая этого мира полностью ускользает из поля твоего зрения, – поторопилась она сказать. – Говорю это не в упрек. Однако о чем бишь я… Да, папино наследство. Если когда-то ты об этом поразмыслишь, то тоже удивишься, как папа смог оставить такую сумму. Получается, мы всегда жили на проценты от одной ее трети. Почему? Тебе об этом известно, конечно, не больше моего, но, быть может, папа что-то прояснил по этому поводу в письме, которое оставил на имя Марселя?

– Не знаю. Марсель ничего не говорил мне о содержании письма.

– Ах… Я думала, между супругами тайн не бывает, – легко произнесла Зигрид.

– Их действительно нет. Но если покойный завещал хранить молчание – никто болтать не станет, – возразила Ирис со всей серьезностью.

– Хранить молчание… Но почему? – задумчиво повторила Зигрид. – Ладно… Вторая загадка – непоименованная крестная, от которой тебе достались деньги, украшения и некая закрытая шкатулка. Кстати, что в ней было?

– Я еще не посмотрела.

– Что?! – вскочила Зигрид. – Хочешь сказать, что ты и впрямь до сих пор не открыла ее? Нет? Что ж, ты явно не слишком любопытна – настолько, что это можно счесть полным равнодушием… Или в письме, которое тебе оставил папа, сказано, что там, в той шкатулке?

– Письмо я тоже пока не прочла, Зигрид! Марсель просил меня подождать с этим, пока не утихнет первая боль, и я отдала письмо ему на хранение. Марсель посчитал, что в письме ничего личного, скорее, лишь пара слов относительно того сундучка и ключа к нему.

Зигрид скрестила на груди руки и сверху вниз уставилась на Ирис с неописуемо издевательской улыбкой.

– Поразительно, какие жесткие и бесчувственные стороны присутствуют в характерах, подобных твоему, – сказала она резко. – Если бы отец оставил мне хоть одну строчку, бог знает о чем, с последним мне приветом, на всякий случай, – я, лишенная фантазии, практичная Марфа, я жаждала бы этих строк, считала бы их реликвией и, обладая ими, гораздо меньше ощущала бы свое сиротство. Но конечно… У меня ведь нет никакого Марселя, который «посчитал» бы что-то! Ты так богата любовью и счастьем, что последние слова отца в его предощущении смерти ничего для тебя не значат…

Ирис очень побледнела и теперь, тоже поднявшись, оборвала слова сестры одним взглядом.

– Замолчи! – приказала она без гнева, без резкости, но с таким превосходством сердца, которое сразу заставило Зигрид умолкнуть. – У тебя нет ни малейшего права так говорить. Марсель знает, какое отвращение я питаю к этой злосчастной шкатулке, вполне возможно и глупое. Не знаю почему, но люди никогда не знают таких вещей. Спокойной ночи!

Теперь она действительно ушла, и Зигрид даже не пыталась ее задержать.

– Вот в чем дело… – пробормотала она, когда дверь за юной женщиной закрылась. – Что ж… Придется разгадать тайну этой неизвестной крестной. А что до моего верного поклонника, маркиза Мареммы, то он мне поможет… Поможет!

Ирис же, выйдя из комнаты сестры, сперва отправилась в детскую поцеловать перед сном маленького Зигфрида, а затем – в свою гардеробную, большое, красивое помещение, обставленное в стиле рококо, где на украшенном кружевами туалетном столике стоял прекраснейший, выполненный в матовом золоте и отделанный эмалью несессер. В этом уютном, богато отделанном помещении застала она и князя, он поджидал ее за чтением. Ему, как солнечный луч сквозь тучи, была послана улыбка, но его любящий глаз тотчас заметил, что Ирис утратила равновесие.

– Что случилось, дорогая? – спросил он, прежде чем она успела что-либо произнести.

Ирис ошеломленно взглянула на него.

– Как хорошо ты умеешь меня читать, – сказала она с простодушной радостью. – Теперь, рядом с тобой, все в порядке, но прежде все во мне взбунтовалось: мне показалось, что уже сегодня моя способность принимать Зигрид в гостях и терпеть ее так близко подошла к концу. Это скверно и жестоко с моей стороны, так как, похоже, именно я невольно вызвала произошедшие с нею перемены. Нет… Ах, зачем повторять, что она сказала. В конце концов она бросила мне упрек в недостатке любви и уважения, так как я все еще не прочитала папино письмо… Ты знаешь, то, в котором лежит ключ к черной шкатулке. Возможно, она и права, конечно, но тем не менее меня это сильно возмутило и разгневало, а ведь мне следовало бы ей посочувствовать. Однако лучшие чувства – сострадание и терпение победят, ведь так, Марсель? Веришь ты в это?

– Верю безоговорочно в прекрасные и благородные черты твоего характера, Ирис. Скверно было бы хоть в малейшей степени усомниться в тебе и твоем прекрасном сердце. Но все не так в отношении Зигрид. Любимая, я не хочу быть с ней жестоким и несправедливым. Она твоя… твоя сестра. Наверное, тебе лучше избегать с ней бесед наедине, пока она пребывает в таком душевном состоянии.

– Этого я и хочу, Марсель!.. А если она спросит, почему я ее избегаю, то выложу ей все начистоту.

– Так будет лучше всего, ибо гроза очищает воздух. Что касается письма твоего отца…

– Я прочту его завтра – не сегодня.

Князь Хохвальд поднялся и задумчиво прошелся несколько раз туда-сюда. Затем он остановился перед Ирис с выражением бесконечной любви во взгляде.

– Нужно прочитать письмо, если ты считаешь это своим долгом, – сказал он благодушно. – И что бы в нем ни было, я буду рядом, чтобы помочь тебе это перенести.

– Марсель, ты тоже считаешь, что там говорится о каком-то несчастье, о чем-то неприятном, ужасном? – спросила она, взглянув на него с испугом.

– Нет, я так не думаю, – ответил муж, притягивая ее к себе. – Но, быть может, оно задаст тебе загадку, которую ты захочешь разгадать. А разгадывать загадки жизни – это не всегда целительно и не всегда приносит счастье.

* * *

На следующее утро, после того как они вдвоем позавтракали в кабинете князя, Хохвальд отдал молодой жене письмо графа Эрленштайна, которое до сих пор хранил у себя. Но пока она нерешительно держала его в руке, князя позвали, и ему пришлось отлучиться в контору по важным арендным делам.

Еще некоторое время, после того как он ушел, Ирис нерешительно посидела в его кабинете с так и не вскрытым письмом, затем поднялась и вошла в расположенную рядом библиотеку – большой продолговатый зал с расписными окнами и цилиндрическим сводом с кессонами.

Стены помещения доверху были заполнены книжными полками, на половине высоты по кругу шла дубовая резная галерея, на которую вела винтовая лестница. Ценные старые гобелены в качестве портьер прикрывали двери, в центре зала располагались глобусы Земли и небесной сферы и внушительный стол для чтения, обтянутый зеленым марокеном[159], в окружении дюжины удобных, обитых тем же материалом кресел – все это в равной степени принадлежало давно минувшим временам.

Ирис положила письмо на стол, открыла изукрашенное гербами и орнаментами окно, чтобы впустить поток восхитительного, наполненного ароматом роз утреннего летнего воздуха, а затем подошла к одной из книжных полок, закрытой и завешанной антикварными коврами, где хранились рукописи на папирусе и пергаменте, сокровища майората – древние Библии и миссалы[160], которые терпеливые монахи переписывали и украшали художественными инициалами и миниатюрами в стародавние времена, еще до изобретения Гутенберга. Но Ирис искала не памятники старого христианского искусства – она вытянула из темного угла этой сокровищницы в библиотеке Хохвальда тот самый сундучок, еще нетронутое наследие, ее собственность, обладание которой не доставляло ей ни малейшей радости.

Она поставила шкатулку на стол и опустилась в кресло, устремив взгляд на продолговатый предмет, из-за черной бархатной обивки и старой искусной серебряной оковки напоминавший гроб. И пока Ирис так сидела, она вновь ощутила, как по телу разливается оцепенение, которое однажды ей уже довелось испытать. Оно поднималось вверх, от ног, и лишало ее способности двигаться, а сердце ее в груди билось так неровно, так громко, что ей приходилось прислушиваться к этому молоточку, будто он мог ей что-то открыть и рассказать. Чувства, слух, зрение и мысль постепенно замерли в ней, только сердце продолжало стучать, громко, необъяснимо…

Не вывела ее из онемения и тихо отворившаяся дверь: ощущая лишь странно колотившееся сердце, метавшееся в груди, как пойманная птичка в клетке, она почти не обратила на это внимание.

Зигрид, войдя в библиотеку почитать свежие газеты, обнаружила Ирис сидящей там без движения, с широко открытыми глазами, перед черной шкатулкой, – и Зигрид стало насколько любопытно, что она подошла к сестре и обняла ее за шею.

– Ты еще злишься на меня? – спросила она тихо. – Не сердись, Ирис, порой я сама не знаю, что говорю, ведь иногда я так несчастна!

Ирис вздрогнула, но из оцепенения вышла лишь отчасти, и прозвучавшая у ее уха просьба Зигрид о прощении показалась ей довольно бессмысленной.

– О да, – произнесла она механически и вымученно. – Мы же сестры. Нет, я больше не сержусь. Я просто вышла из себя, ведь я так любила папу…

– Знаю, – сказала Зигрид, остановив взгляд на шкатулке и лежащем рядом с ней письме. – Ты хочешь прочесть его? Или уже? – спросила она, кивнув на вещи.

Вместо ответа Ирис взяла одной рукой письмо, другой – одну из лежащих на столе косточек-гладилок[161] и медленно вскрыла ею конверт, не повредив печати. При этом из него выпал маленький, завернутый в шелковую бумагу предмет – его Зигрид подняла с ковра и развернула.

– Ах, – сказала она, показывая искусно сработанный двойной ключ[162], – вот и волшебный ключик от этого тайного сокровища в черном бархате. Открыть?

Ирис только кивнула – она не смогла бы ни согласиться, ни возразить, ибо ее вновь охватила ужасная слабость. Зигрид восприняла этот немой знак как естественное движение и поспешила им воспользоваться. После пары неудачных попыток ей удалось отомкнуть двойным ключом оба замка шкатулки. С торжественным «Сезам, откройся!» Зигрид откинула крышку и обнаружила, что шкатулка лишь вместилище для другой, прикрытой внутри белой бумагой, очень простой, продолговатой, высокой и узкой картонной коробки, оклеенной темной кожей и перевязанной крест-накрест шелковыми лентами, которые удерживали незакрепленную крышку.

Ирис не сделала никакого знака, не произнесла ни единого слова, чтобы остановить ее, так что Зигрид достала из шкатулки картонную коробку и водрузила ее на стол.

– Развязать ленты? – спросила она, и Ирис снова кивнула, как автомат, не отрывая взгляда от коробки; руки с открытым письмом лежали на коленях, будто никаким усилием воли она не могла бы ими пошевелить.

Ее сердце билось и билось все так же нерегулярно и окутывало ее мысли плотной серой пеленой, иначе она заметила бы, что теперь, когда так близка разгадка тайны (той тайны, над которой Зигрид так часто – до одержимости – размышляла), теперь сестра, казалось, совершенно забыла о письме. Зигрид распустила черные ленты, сняла крышку и обнаружила внутри четыре аккуратных свертка разного размера из белой шелковой бумаги. Сверху лежал маленький пакетик в грубой плотной бумаге, перевязанный бечевкой и запечатанный большой печатью, которую, похоже, сгладили нагретым металлическим стержнем. Зигрид разрезала бечевку ножницами и сняла внешнюю упаковку, а потом тайком, пока Ирис этого не видела, сунула ее в карман. В следующей бумажной упаковке обнаружилось лишь несколько весьма ценных украшений: брошь, состоящая из трех настоящих серых жемчужин, соединенных в форме трилистника, дальше несколько совсем тонких, в этрусском духе, браслетов из матового золота, один медальон гладкой черной эмали на легчайшем ожерелье из гагата и, наконец, четыре кольца, рассчитанных на очень изящные пальцы, – обручальное с выгравированной на нем надписью «F. Frh. v. R. 17 июня 1867», три ценных перстня с бриллиантами различных форм, один из которых украшала также продолговатая дивная бирюза, с гравировкой «F. Frh. v. R. 15. März 1866», – кольцо помолвки.

– Сделано как на твои пальцы, мне были бы тесноваты, – сказала Зигрид, выложив три кольца на стол и открывая медальон. В нем обнаружился миниатюрный портрет ребенка, головка которого с огромными, широко раскрытыми голубыми глазами покоилась на украшенных кружевами подушках, – кроха, еще не выросший из колыбельки, того же возраста, что малыш Зигфрид наверху, и это вполне мог быть его портрет. Мысль об этом ненадолго вывела Ирис из ее летаргии – она хотела потянуться за медальоном, но руки отказались ей служить.

Тем временем Зигрид достала из коробки следующий пакет и освободила от мягкой бумажной обертки копну срезанных и скрученных светлых женских волос, которые походили на волосы Ирис своей мягкостью и редким, отливающим серебром льняным оттенком; эти волосы Зигрид бережно распустила, и теперь они свисали как вуаль – изумительные, сказочные женские волосы, слегка вьющиеся, шелковисто-мягкие, как волосы Госпожи Метелицы, обвившиеся осенью вокруг последних роз…

– Как нити Марии[163], – произнесла обычно столь мало способная на поэтические сравнения Зигрид и положила длинные светлые пряди на стол, а Ирис снова кивнула.

В следующем пакете, который извлекла и развернула Зигрид, обнаружился треугольный платок из настоящего белого испанского кружева – дамы набрасывают такие на голову, когда выходят в общество или едут в театр. Вот только эта ценная косынка с прекрасными арабесками узора частично оказалась пропитанной какой-то коричневатой жидкостью, ею полностью окрасился один из длинных концов, и теперь платок никуда не годился.

– Будто в кровь окунули, – произнесла Зигрид с содроганием и отложила нежное шелковое кружево в сторону.

– Будто в кровь окунули, – механически повторила Ирис.

Последний сверток, который Зигрид достала из коробки, оказался невесомым – три засохшие белые розы, связанные в букетик и покрытые налетом того же коричневатого цвета, как и пятно на кружевном платке. Больше в шкатулке ничего не было.

Зигрид опустила увядшие розы на столешницу – ее постигло разочарование. Никаких бумаг, письма, никакого имени – лишь пара вещиц, эти женские волосы, и ни малейшего намека на то, кому они могли бы принадлежать. В целом очень странное наследство – и из-за необъяснимости никакого интереса не представляет. Почему нет имени? Но, быть может, письмо графа Эрленштайна, которое Ирис все еще держала в руке, прольет свет на это удивительное наследие? Не исключено! Это рассуждение впервые заставило Зигрид взглянуть на сестру, и только теперь ей бросилась в глаза и странная остекленелость ее взгляда, и ее оцепенение…

И это стало для Зигрид искушением. Что, если она воспользуется предрасположенностью сестры к своего рода душевному параличу и испытает свои силы в гипнозе, как тогда, во Флоренции?! Ведь тогда Ирис снова можно заставить отвечать на поставленные вопросы и, возможно, связи между разложенными на столе предметами прояснятся. Но, конечно, если Марсель об этом узнает – она же ему обещала… Да боже упаси, ничего она ему не обещала! Он всего лишь пригрозил ей своим гневом, и ничего более. И откуда он об этом узнает? Сейчас он наверняка уехал из замка.

И Зигрид искушению поддалась. Она устремила взгляд на Ирис, и из-за светлых ресниц ее большие холодные очи казались еще холоднее, они угрожали. Ирис ощутила на себе взгляд сестры и, в свою очередь, с трудом подняла на нее глаза – теперь, когда их взгляды встретились, Зигрид сконцентрировала всю свою волю на стремлении погрузить Ирис в гипнотический сон. Усилившаяся застылость черт молодой женщины дала Зигрид понять, что ее желание исполнилось, и поскольку она не помнила точно, какие именно пасы кавалер делал руками, то она просто сказала громко и повелительно, не отводя глаз от бледного лица: «Спи!»

Тут Ирис откинула голову назад, на спинку кресла, и веки ее сомкнулись.

– Ты спишь? – задала вопрос Зигрид.

– Сплю, – ответила Ирис слегка изменившимся голосом.

Но этого было недостаточно. Зигрид вытащила булавку из своего платья и слегка уколола Ирис в руку.

– Чувствуешь что-нибудь?

– Да. Игла.

– Ты ничего не должна чувствовать, совсем ничего. Я запрещаю тебе. Ты поняла меня?

– Да.

Теперь Зигрид уколола ее вновь, но в этот раз так сильно, что на белой коже Ирис выступила капля крови.

– Чувствуешь что-нибудь?

– Нет, – с улыбкой ответила Ирис, и действительно, она даже не вздрогнула при этом болезненном уколе.

– Итак, расскажи мне содержание письма, которое у тебя в руке, – приказала Зигрид.

На красивом лице молодой женщины в этот момент отчетливо появилось напряжение, из-за того что ее дух вынуждали подчиниться чужой воле. Она беспокойно помотала головой туда-сюда, ее брови сдвинулись от мучительной внутренней борьбы, и она еще больше побледнела.

– Я не могу, – пробормотала она.

– Ты должна, – приказала Зигрид жестко. – Читай!

Страдание вновь появилось на ее лице, но потом Ирис начала медленно и отчетливо произносить слова письма, которого ее физические глаза еще не читали:

Эти строки, мое дорогое дитя, нужны лишь для того, чтобы обернуть ключ к черному бархатному сундучку, который после моей смерти станет твоим. Его содержимое – то наследие, которое я охотно уничтожил бы перед смертью, ведь для тебя, надеюсь, оно навсегда останется лишенным всякого смысла. Но я не счел себя вправе поступить так самоуправно. Даю тебе, моя Ирис, совет отца и друга: уничтожь не глядя содержимое этой черной шкатулки. Оно может сначала разочаровать, потом озадачить, а поскольку, как уже было сказано, оно, вероятнее всего, останется для тебя лишенным смысла, то лучше тебе и не видеть эти вещи.

Благослови тебя Господь, моя Ирис.

После того как Ирис замолчала, Зигрид еще мгновение постояла в задумчивости. Потом она взяла письмо из рук сестры, вытащила вчетверо сложенный листок из конверта и прочитала содержимое. Все слово в слово совпало с тем, что Ирис только что произнесла, и этот почти невообразимый, совершенно волшебный для непосвященных факт на какой-то момент так поразил Зигрид, что она ощутила нечто вроде ужаса, и ей пришлось даже стиснуть зубы от волнения. Но все же она была не из тех натур, что позволяют совладать с собой сверхъестественному, напротив – она обладала способностью безжалостно использовать его в своих интересах. Поэтому она убрала письмо обратно в конверт, положила его на стол и теперь взяла лежавший там же медальон.

– Чей это портрет? – спросила она, вложив его в руку Ирис, и, к огромному удивлению Зигрид, та воскликнула с наивной радостью:

– Мой собственный!

– Кому этот портрет принадлежал? – продолжила допрос Зигрид.

Улыбка исчезла с лица Ирис, и она начала беспокойно двигать головой туда-сюда.

– Так темно, я ничего не вижу, – простонала она.

– Должна видеть! Кому этот портрет принадлежал?

В чертах молодой женщины отражалась все более мучительная и болезненная внутренняя борьба, она стонала, как от непереносимой муки, но Зигрид была неумолима.

– Смотри! – жестко приказала она.

– Я вижу, – невнятно пробормотала Ирис. – Портрет принадлежал женщине со светлыми волосами!

– Как зовут эту женщину?

– Не знаю!

– Сосредоточься! Я хочу знать ее имя!

Звук, похожий на предсмертный хрип, вырвался из побелевшего рта Ирис.

– Я не знаю ее имени, – простонала она.

Зигрид остановилась поразмыслить. Ей нужно выяснить больше… Точно, волосы! Она вложила Ирис в руку одну из льняных прядей.

– Ее волосы! Это ее волосы! – прошептала она.

– Имя! Ты должна назвать ее имя!

– Я не могу, – простонала Ирис. – Она качает головой… она стоит передо мной… Я не должна знать имя. Смилуйся! Пожалей! Это невыносимо!

Зигрид невольно забрала у сестры волосы и вместо них вложила ей в руку засохшие розы.

– Красно! Красно! – вскричала она. – Красно от его и от ее крови! Белые розы искупают… искупают…

Тяжело дыша, она остановилась, Зигрид забрала у нее розы и вместо них положила на руки Ирис кружевной платок. Тут молодая женщина начала подергиваться, словно в конвульсиях, ее дыхание становилось все тяжелее и тяжелее, из груди вырвался хрип…

– Говори! Кому принадлежал платок? – спросила Зигрид, бледная, но решительная.

– Ей! Она надела его в последний путь, – едва дыша, прошептала Ирис.

– Кто носил его? Имя! Я хочу знать имя!

– Да, да, да! Я иду! – простонала Ирис и открыла глаза – взгляд был застывшим, безжизненным, затем она встала, судорожно сжав пальцами платок, сделала два-три шага в сторону двери… Платок и медальон выскользнули из ее рук, и она, глухо вскрикнув, рухнула на пол.

Теперь Зигрид по-настоящему испугалась. Пережив первый миг ужаса, она опустилась рядом с потерявшей сознание сестрой, подняла ее голову себе на колени и звала ее по имени:

– Ирис! Ирис…

– Я слышу! – тихо произнесла она.

– Очнись! Просыпайся! Просыпайся! Очнись! Я хочу этого! – кричала Зигрид с бешено колотящимся от страха сердцем.

Но ей пришлось окликать Ирис еще десять, пятнадцать, двадцать раз, со все возрастающим страхом и агонией, которые ослабляли ее волю, прежде чем Ирис тяжело вздохнула и медленно открыла глаза. И ровно в этот момент снаружи раздались быстрые энергичные шаги, и князь вошел в библиотеку.

– Боже правый! – воскликнул он. – Что здесь произошло?

– Она потеряла сознание! – ответила Зигрид, всхлипывая без слез от внутреннего возбуждения, отходя от только что пережитого ужаса и от нового дикого страха перед тем, что ее зять может узнать правду и это очень даже вероятно.

– Марсель, – тихо прошелестела Ирис бледными губами.

Князь без лишних слов осторожно взял ее на руки, поднял, как если бы она была ребенком, и отнес в свой кабинет, где уложил на софу, опустился рядом на колени, смочил ее лоб кельнской водой и целовал милое бледное личико, осыпая тысячей ласковых имен.

– Что со мной было? – спросила Ирис удивленно и слегка приподнялась. – Голова еще кружится, – сказала она с улыбкой, – и в ушах шумит. Я что, упала?

Хохвальд подложил подушку под головку, которая клонилась в сторону, как увядшая лилия, и коротко попросил Зигрид принести бокал крепкого вина. Но Зигрид стояла в ногах софы, смертельно бледная, вся в слезах и, казалось, сама готовая вот-вот лишиться чувств, так что Марсель преисполнился сочувствия и сам отправился за вином, чтобы не переполошить весь дом.

– Бедная Зигрид! Как же я тебя напугала! – произнесла Ирис глухо, но с настоящим, полным любви сочувствием.

Хохвальд незамедлительно вернулся с бокалом шерри, который Ирис наполовину опустошила и очень скоро почувствовала себя лучше, она встала вполне прямо и со смехом заявила, что вполне способна вальсировать. Но князь ничего не хотел знать. Он притянул жену к себе, и она устроилась на софе, преклонив голову ему на грудь.

– Посмотрим еще сначала, танцевать будем потом, – запретил он весело и затем обернулся к Зигрид, по неподвижному бледному лицу которой все еще струились слезы, и сказал ласково: – Посиди пока здесь, с нами, успокойся. Ты видишь, с Ирис, кажется, все обошлось. Расскажи, как все произошло.

Зигрид опустилась в ближайшее кресло – колени у нее подламывались, она бы и не смогла больше стоять. Опустив голову на руки, она немного помолчала, потом начала монотонно говорить:

– Я увидела Ирис в библиотеке, перед черной шкатулкой, с письмом отца, из которого, когда я ее обняла сзади, на пол выпал ключ. Я подняла ключ и спросила, надо ли открыть ящик, и сделала это, когда она сказала «да». По желанию Ирис я также распаковала коробку, там были украшения, волосы, кружевной платок и засохшие розы. Когда я выложила все это на стол и обернулась к Ирис, то увидела, что она сидит в кресле с остановившимся взглядом, словно в оцепенении. Это настолько испугало меня, что я ее громко окликнула, на что она встала и сделала пару шагов, как лунатичка, а потом упала. Я опустилась рядом с ней, подняла ее голову себе на колени, и тут она открыла глаза – и в этот момент ты и вошел, Марсель!

Она замолчала и вытерла слезы со щек – из-за лжи их теплый источник иссяк.

– Да, так все и было, – поежившись, кивнула Ирис. – Я помню, что хотела прочитать письмо, и тут вновь это произошло, как тогда, во Флоренции, – ты знаешь, Марсель, такое ужасное оцепенение и страх… Да, теперь я припоминаю, что Зигрид звала меня из этого оцепенения, и потом я видела портрет – портрет Зигфрида! Он лежал в коробке!

– Вот уж это было бы настоящим колдовством, любимая! – недоверчиво улыбнулся князь.

– Там и в самом деле есть медальон с портретом ребенка, светловолосого и голубоглазого, очень похожего на Зигфрида, – подтвердила Зигрид.

– А письмо? – спросил Хохвальд озабоченно-напряженно.

– Я его пока так и не прочла, – сказала Ирис, совершенно уверенная в том, что говорит правду, отчего Зигрид невольно опустила глаза.

– Ох уж вы, дочери Евы! – воскликнул Хохвальд, не удержавшись от легкого упрека. – Так любопытно было узнать, что за сокровища спрятаны в шкатулке, что вы поспешили их рассмотреть, прежде чем прочитали письмо вашего отца с необходимыми разъяснениями?

– Да, Марсель, ты совершенно прав, – согласилась Ирис с присущим ей чутьем на хорошее и дурное, на правду. – И даю слово, что этого не произошло бы, если б не то ужасное чувство, которое охватило меня и спутало все мои мысли. А Зигрид, она же не могла знать, прочла я письмо или нет!

И Зигрид после такого заступничества, справедливого с точки зрения Ирис, снова спрятала глаза.

– Да, этого я знать не могла, – механически повторила она. Потом поднялась. – Пожалуй, пойду к себе в комнату, – добавила она тихо.

– Да, иди, дорогая, приди в себя! Я пришлю тебе наверх вина и что-нибудь перекусить, – сердечно сказала Ирис, поднявшись и сжав ледяную руку сестры.

И Зигрид удалилась.

Часа через два в ее дверь постучались, и князь Хохвальд вступил в ее уютную комнатку, где она сидела у балконной двери с книгой в руке.

– Я пришел сказать тебе, что Ирис полностью оправилась, – любезно заговорил он. – Мы со всеми другими договорились сегодня после обеда выйти в море на яхте. Моя сестра помнит, как в юности совершала подобную вылазку на один из маленьких островов – там в своего рода священной роще можно выпить чая, и ради Ольги мы хотим сегодня повторить путешествие. Ты хорошо переносишь качку?

– Вполне. Это будет очень мило, – ответила Зигрид.

– Надеюсь. Погода великолепная, море как зеркало, и лишь свежий юго-западный бриз. Морской воздух пойдет на пользу и тебе, и Ирис, он укрепит ваши нервы. Как ты себя чувствуешь?

– О, спасибо, хорошо, – пробормотала Зигрид. – Это же были всего лишь ужас и тревога, когда Ирис вдруг упала…

– Я знаю, – ласково прервал ее Хохвальд. – Что ж, теперь мы прочитали письмо твоего отца, в нем он рекомендует уничтожить содержимое коробки, и я взял на себя исполнение этой рекомендации для Ирис. Но что с тобой? – перебил он себя, когда поднявшаяся на ноги Зигрид на мгновение спрятала лицо в носовой платок.

– Ничего, – ответила она вяло. – Всего лишь жара – не стоило открывать балконную дверь, когда солнце так печет.

– Да, лучше этого избегать, – согласился князь и потом продолжил: – Уничтожать драгоценности Ирис сочла неправильным и с неизменно присущим ей благородством пожелала брошь, браслеты и кольца пустить на дела милосердия. И тут я мог с ней только согласиться. Однако к тебе, Зигрид, я пришел не из-за того! Я пришел потому, что сегодня судил о тебе несправедливо.

– Ты? Несправедливо обо мне судил? – растерянно переспросила Зигрид.

– Да. Сначала я заподозрил, что ты снова загипнотизировала Ирис… Постыдное подозрение, и как показали твои слезы и забота об Ирис – даже и недостойное. Но так как я убежден, что вовсе не унизительно, а наоборот – честь требует признавать собственную неправоту… Вот я и явился к тебе сказать, что очень сожалею о своих подозрениях. Более того, сегодняшний твой испуг и беспокойство об Ирис избавили меня от ужасного ощущения, что ты любишь свою сестру меньше, чем прежде. Не в твоей натуре выражать свои эмоции, и мы должны с этим считаться. Так что – наша добрая сестра навсегда!

И с настоящей сердечностью Хохвальд сжал холодную как лед руку Зигрид и наклонился поцеловать ее в лоб. Тут с ней приключилось что-то вроде головокружения – она пошатнулась, и князю пришлось ее удержать. И потом она подняла на него глаза с выражением какой-то неописуемой боли в обычно холодных глазах.

– Имей ко мне немного сочувствия и терпения, – сказала она тихо, – я так одинока и лишена любви…

– У нас – никогда, – ответил Хохвальд сердечно, склонился и в подтверждение коснулся губами ее губ – самым братским поцелуем. Потом он проводил ее обратно к креслу, кивнул ей и отправился дальше по своим делам.

Когда его шаги стихли, Зигрид подлетела к двери, заперла ее изнутри и с глухим криком бросилась на пол, где и осталась лежать, как громом пораженная, закрыв лицо руками, ее тело содрогалось в конвульсивных всхлипах. Только первый удар в тамтам, раздавшийся внизу, в холле, заставил ее подняться; она встала и подошла к большому зеркалу, которое с ужасающей отчетливостью отразило ее бледное искаженное лицо.

– Так вот, значит, как выглядит лгунья, клятвопреступница, мошенница, – сказала она, кивнув своему отражению. – Да, назовем все в конце концов настоящими именами, ведь мы одни, Зигрид Эрленштайн. Внизу ты солгала – солгала из чистой трусости и низости! Лжесвидетельствовала, так как пошла против его желания, которое должно было стать для тебя священным, словно ты ему присягнула, а ты его обманула – и приняла благородные извинения, притворством выманила поцелуй! Ах!..

Она опустила голову, и тяжелые капли слез потекли по рукам… Эти слезы струились не из священного источника, были не из тех слез, которые там, внизу, затуманили, тронули и примирили с ней два благородных и чуждых обману сердца, – эти лились только от зависти к счастью самых близких, от ревности и бессильной злобы. И Зигрид подумала о тех слезах, а теперешние гневно смахнула с глаз.

– Что мне с этого поцелуя! От него я еще несчастней! – бормотала она, распуская волосы. – Мне надо прочь отсюда – не могу я это вынести, не могу видеть ее в счастье и блеске! Что же он не полюбил меня? Меня, чье сердце отдано ему с момента первой встречи, едва я его увидела… Если бы он полюбил меня, я была бы хорошей и великодушной и… Нет, я останусь здесь! – вскричала она, ударив себя по лбу. – Посмешище, выставлена на всеобщее обозрение, как на подносе, с неприкрытой ненавистью, со всей своей горечью, – дурочка, трижды дурочка! Теперь-то я понимаю, с чего начать. Он сам мне это подсказал, открыл глаза своим поцелуем. Чего я таким образом могла бы добиться? Ничего, они лишь постарались бы скорее выставить меня вон. Но теперь!.. Кто знает, Зигрид Эрленштайн, возможно, тебя ждет триумф?.. К тому же завтра прибудет кавалер!..

* * *

Через полчаса Зигрид, хотя и бледная, но вполне собранная и веселая, приняла участие в общем втором завтраке – Ирис встретила ее тепло и в своей беззаботной и радостной манере повинилась, что настолько испугала сестру.

– Хороша же я была, – смеялась она, – что ты и сама из-за этого чуть не лишилась чувств. Но я вовсе этого не хотела, поверь. Так что, вы с Марселем там, наверху, заключили вечный союз и скрепили его поцелуем? Это правильно, то есть до тех пор, пока я не начну ревновать! – добавила она задорно, с той уверенностью, которую дарует любви безусловное доверие.

Зигрид общение в столь легком тоне не особенно удавалось, и она понимала, что в данном случае маска может обернуться гримасой, так что предусмотрительно не стала отвечать. Примерно через час после второго завтрака на яхте были подняты паруса, и маленькое общество взошло на борт «Ирис». День стоял великолепный – ясный, теплый, с легким освежающим бризом, небеса голубые, а вода того непостижимого зеленовато-серого оттенка, который бывает только в Северном море, и в этой воде, на ее поверхности с легкой рябью, купалось северное солнце во всем его великолепии – изменчивая, интригующая картина.

– Есть ли что-то более прекрасное, более величественное, чем наше Северное море? – обратилась Ирис к княгине Фуксии, которая сидела вместе с мадам Кризопрас, Зигрид и Сашей под общим полосатым тентом.

– Very splendid, indeed[164], с таким-то задним планом, – произнесла Фуксия, с тоской глядя на белый замок у моря.

– Да, это просто прекрасно, правда? – кивнула Ирис с простодушной радостью. – Вы тоже должны обосноваться у моря, дорогая Фуксия, построить дворец по своему вкусу. Но только не «стильный» – это ведь убивает весь уют.

– Что за прок в новом доме? – с презрением проговорила мадам Укачина-Кризопрас. – Раньше я с ума сходила по новым домам, а старые обзывала совиными гнездами и пыльными углами. Но потом я попала в Хохвальд… – И она тихо вздохнула.

Ирис весело склонилась в грациозном поклоне:

– Хозяйка замка признательна за комплимент.

– Да, Хохвальд – великолепный старый дом, – признала Фуксия. – Я начинаю любить старые дома.

– Слишком большая честь для меня, – произнес князь Хохвальд с улыбкой. – Вы же имели в виду меня, Фуксия?

Она засмеялась, показав белые зубы.

– Как бы я посмела назвать моего любимого дядю старым домом, – парировала она весело, закинув руки и скрестив их за головой, на которой довольно задорно держалась черная матроска с трепещущей на ветру пурпурной лентой. – Мой дядя, – повторила она, – разве это не смешно? Когда я вас впервые увидела – это было у мадам Кризопрас, кажется, – вам бы и в голову не пришло, что я могу оказаться вашей племянницей.

– Неисповедимы пути Господни, – с пафосом отреагировал на это князь Хохвальд.

– Тогда я подумывала сама выйти за вас замуж, – продолжила Фуксия с поразительной откровенностью. – Но вы не обратили на меня ни малейшего внимания!

– Это по недостатку вкуса, Фуксия, но Борис, к счастью, спас честь семейства в этом отношении, – возразил князь с улыбкой.

– Ну разве она не шикарнейшая? – каркнул Борис, глядя на собственную жену. – Сочетание твоих рыжих волос, Фуксия, с этим пурпуром просто великолепно. Жаль, нет художника, чтобы полюбоваться тобой!

– Идея Уорта, – сказала Фуксия, оглядев свой кремово-белый полотняный костюм с короткой юбкой и матроской, пурпурно-красный воротник которой еще больше подчеркивал белизну ее шеи. – Сначала я пришла в ужас от такой идеи, но этот великий человек лишь презрительно улыбнулся и поднес красный лоскут к моим волосам. Эффект оказался ошеломительным. Все же надо рисковать, даже если при этом будут повержены устоявшиеся представления.

– Да, Уорт великий человек, – сонно пробормотала мадам Кризопрас.

Для нее еще не кончилась сиеста после обильного завтрака, и легкое покачивание яхты полностью заменило для нее воздействие американского кресла-качалки, которое неизменно располагало ее соснуть после еды. Потом она еще раз собралась с духом:

– Саша, сядь прямо!

Потом наполовину выкуренная русская сигаретка выскользнула из ее пальцев, она откинулась на спинку удобного бамбукового стула, и Морфей заключил ее в свои объятья.

Саша подняла сигаретку и выбросила за борт. Потом взяла блокнот для эскизов и открыла его.

– Посиди смирно, дядя, хорошо? – попросила она, дружелюбно кивнув князю, который, об руку с Ирис, охотно исполнил желание племянницы, а она быстрыми и уверенными штрихами набросала их портретный эскиз.

Яхта медленно скользила по тихому морю, все дальше и дальше уходя от побережья. Киль судна разрезал сверкающий поток в направлении норд-вест, возникали острова, маленькие песчаные кусочки суши со скудной или вовсе отсутствующей растительностью, где гнездились чайки да лишь рыбаки бывали во время промысла. Потом вдали показался остров с крутым берегом – отвесно обрывающейся меловой скалой, над которой возвышались кроны деревьев лиственных пород и темные сосны.

– Вот наша цель, – сообщила Ирис, указывая вдаль, и князь дал команду взять курс на север.

– Похоже на лес, – сказала Зигрид, взглянув в подзорную трубу.

– Это и есть лес, точнее – роща, и она занимает весь остров, – ответил Хохвальд. – В давние времена это была священная роща, посвященная Бальдеру, – предположительно потому, что из-за защищенного положения рощи весна здесь наступала раньше, чем на побережье. Впрочем, остров полон собственного меланхолического очарования.

Фуксия удивилась:

– Меланхолического? Тогда любопытно, что в этом нашла мадам Кризопрас!

Названная особа, услышав свое имя, открыла глаза, поморгала, улыбнулась, зевнула, достала из кармана серебряную бонбоньерку и положила в рот фруктовую конфетку.

– Нет, – сказала она, смакуя ее вкус с полностью возродившейся в ней живостью натуры, – нет, как же прелестна такая прогулка на яхте! Великолепный морской воздух… Саша, сядь прямо! Чувствуешь себя на десять лет моложе. Но и истощает этот воздух тоже ужасно – дети, я проголодалась!

– Мы бросим якорь через четверть часа, Ольга, – утешил ее князь.

– Так что чай будет не позже чем через час, – прикинула мадам Кризопрас и на основании этого расчета взяла еще одну засахаренную клубничку.

И действительно, уже совсем скоро яхта вошла в маленькую бухту на южной стороне острова. Паруса были свернуты, якорь опущен, сходни сброшены, а также на воду спустили лодку, так как бухта была слишком мелководной – просто прибрежная отмель, и до берега следовало добираться на лодке.

– Ах, старый мой остров Бальдера! – проговорила взволнованно мадам Кризопрас.

Было решено, что Ирис в сопровождении Фуксии и Зигрид, а также слуг, которые несли все необходимое для торжественного чаепития в пять часов, выберутся на остров первыми, чтобы выбрать место и все подготовить, так как Ирис, конечно, хорошо ориентировалась на острове.

Крепкие руки матросов за десять минут доставили эту партию éclaireurs[165] на совершенно плоский песчаный берег, и Ирис, провозгласив: «Идем, я знаю одно очаровательное, великолепное местечко», поспешила вперед.

Вдогонку за ней устремились Зигрид и Фуксия, и она привела их к дубовой роще на берегу, простирающейся до бесконечно живописного местечка, где древние могучие деревья образовывали своими ветвями нечто вроде крыши, под которой царил таинственный зелено-золотой полумрак, а подобный огромному порталу собора просвет позволял увидеть резко обрывающийся здесь романтический берег со скалистыми блоками, словно разбросанными рукой циклопа, с пенящимся, ревущим прибоем, который высоко возносил свои брызги – в солнечном свете они казались ярко блещущими отшлифованными бриллиантами, которые морская владычица разбрасывает перед смертными в высокомерной игре.

– Здесь нам поставят навес и приготовят чай, – весело воскликнула Ирис, указывая на могучий дуб, под ветвями которого разросся типичный для севера мягкий, светлый, серо-зеленый, отливающий серебром мох.

– О да! Splendid, quite splendid![166] – восхитилась Фуксия, устремляясь к дубу. – Но только там во мху что-то лежит, – прошептала она, отступая.

– Что же? Боа констриктор? – поинтересовалась Зигрид со смехом.

– Наверное, это какая-то персонификация сна, – усмехнулась Фуксия, и юные прекрасные грации осторожно подошли поближе.

И точно – «что-то» спящее во мху имелось, а именно – молодой человек в элегантном костюме туриста, обладатель прекрасной выразительной головы, покоившейся на закинутых назад согнутых руках, с темными, коротко стриженными волнистыми волосами. Рядом с ним была книга, но на открытых листах, как ни странно, оказались не ландшафтные зарисовки, но ноты. Ирис прочла:

– Семь лет прошло,

и неизбежно снова настал мой срок.

На берег вновь вышвырнут морем я.

Ха, гордый океан!

Недолго ждать, меня ты примешь скоро![167]

«Летучий голландец», – добавила она таинственным шепотом.

– Боже сохрани! Зигфрид… Да, Парсифаль, «простец святой»![168] – прошептала Фуксия, указывая вниз на прекрасное, молодое, бронзовое от загара лицо.

– Ничего, кроме боа констриктора, который расположился здесь отдохнуть, – тихо засмеялась Зигрид, которую спутницы заразили своим озорством.

– Расположился отдохнуть, – повторила Ирис, – чтобы потом, быть может, с новой силой преследовать бедного Тамино[169].

– Убьем отвратительного червяка, – предложила Зигрид. – Хотя мы и не три черные дамы из «Волшебной флейты», и даже напротив – одеты в белое. Впрочем, цвета не имеют значения!

– Так что берегись! – воскликнула Ирис задорно, подняв свой зонтик как копье. Фуксия и Зигрид сделали то же самое, став рядом со спящим, рот которого предательски подрагивал. – Раз, два, три! – скомандовала она, и три звонких голоса завели знаменитый первый терцет дам, служительниц Царицы ночи, в грудь чужака уперлись кончики зонтов:

– Погибни, чудовище, от наших рук![170]

Тут спавший открыл глаза – два очень темных, смеющихся, больших, опасных глаза…

– Чудовище – это хорошо, – сказал он, не меняя положения. – Но сопрано звучит низковато.

В высшей степени задорный терцет хохота прервал классику старины Вольфганга Амадея, – что еще нужно человеку для наслаждения на одиноком острове в Северном море!

– Я щекотки совершенно не боюсь, – со смехом вымолвил незнакомец, так как три кончика солнечных зонтов во время взрывного веселья еще плотнее прижались к серой блузе странника. Опасное оружие тотчас было отозвано, и Фуксия пропела соло своим небольшим, но приятным голосом, безупречно музыкально:

– Иль нет в тебе любви?!

Все, все должна узнать я!

Себя мне назови![171]

Ошеломленный чужак приподнялся, сел и в ответ волшебно прекрасным, мягким и в то же время мощным, темным тенором, прозвучавшим как баритон, исполнил другой отрывок из «Лоэнгрина»:

– Итак, вы тайну знать мою хотели!

От Граля рыцарь к вам сюда пришел:

Отец мой – Парсифаль, Богом венчанный,

Я – Лоэнгрин, святыни той посол!

Фуксия издала тихий вопль, когда раздался чудесный голос.

– Я же знаю этот голос! – воскликнула она, задыхаясь от восторга, и странник со смехом наконец вскочил в полный рост.

– Пожалуйста, – сказал он, безупречно склонившись в поклоне, – если три грации поют, нужно же им достойно ответить, по крайней мере. Этот остров, который я сегодня уж бранил на все лады, начинает казаться мне в высшей степени привлекательным.

– Так как культура облекает все это в форму пикника? – спросила Ирис с улыбкой, указывая на слугу, который как раз поджигал спиртовку под медным чайником.

– Окажите снисхождение, милостивая фройляйн дриада, вы сочли меня столь практичным? – спросил неизвестный, восхищенно глядя на нежный девический облик Ирис.

– В любом случае голодным, – с улыбкой ответила она.

– Благодарю вас за доброе мнение! – воскликнул он со странной задушевностью. – О, как отрадно быть понятым чуткой душой, после того как тебя совсем недавно сравнили с нажравшимся и расположившимся на отдых боа констриктором, – при этом он скосил глаза на Зигрид.

– Что? – возмущенно отреагировала она. – Так вы вовсе и не спали?

– Но, многомилостивейшая, войдите же в положение вашего покорнейшего слуги, – ответил чужак смиренно. – Лежу я здесь, во мху, голодный, ропщущий на судьбу, которая заманила меня в эту мышеловку, в качестве поджаристого бекона посулив общество одного человека, дух которого неотделим от чарующего комизма, – и приманка эта оказалась ложной, неважно, по каким причинам. И тут я вижу, как вы, мои дамы, возникаете из-за поворота – видение в белом, три блондинки в разных оттенках. Что же мне было делать: в грязном костюме туриста, я – неотесанный болван, земляной червь, который должен прикрыть глаза, когда их ослепило солнце. Или даже в данном случае три солнца…

– Вы, судя по всему, выступаете на публике с речами? – перебила его Зигрид несколько насмешливо.

– К сожалению, нет, – ответил чужак со вздохом. – Еще раз милостиво войдите в мое положение! Не должен ли человек стать красноречивым, если ему на таком заброшенном острове внезапно встретились люди? То есть я полагаю, что дамы явились мне не только для того, чтобы вновь исчезнуть в тумане, – добавил он все с той же неотразимо чудаковатой обходительностью.

– Ввиду почти готового пятичасового чая это было бы прямо-таки жестоко, – промолвила с улыбкой княгиня Ирис, распаковывая большую жестянку, полную самых изысканных бутербродов.

– Где же я слышала, как вы поете? – живо поинтересовалась Фуксия. – Помогите мне вспомнить, please, because I know your powerful and sweet voice![172]

Но прежде чем незнакомец успел ответить, раздался другой голос – Хохвальда, который как раз вступил в лесной уголок с Сашей и Борисом и возвестил, что компания в сборе, а под сенью дуба дам подстерегала еще одна неожиданность. Из зарослей выбрался маленький, толстый и немолодой господин с коротко подстриженной бородой, которая оставляла свободными рот и подбородок на манер так называемой бороды кузнеца и скрывала его второй подбородок. За очками блестела пара умных глазок, насмешливо смотревших на мир и на людское тщеславие, ибо костюм этого невысокого человека, хотя и добротный, назвать элегантным было никак нельзя. Большая белая плантаторская шляпа на веревочке болталась у него на спине, а огромную лысину он подсушивал и тер при ходьбе большим желтым шелковым носовым платком. И стоило этому маленькому толстому и немолодому господину увидеть вышедшую ему навстречу группу людей, как он с возгласом: «Не-е-е, не может этого быть!» – перешел на потрясший зрителей галоп и бросился на шею князю Хохвальду.

– Профессор, друг! Какими судьбами здесь? – ошарашенно спросил его Хохвальд, освободившись от объятий.

– Откуда я тут буду? – сияя, карлик добродушно ответил на чистейшем саксонском наречии. – Уж пару дней путешествую на каникулах и при этом хотел забраться и на север. Эта штука, остров этот, давно уж меня к себе манил… Моя лодка в пяти минутах отсюда. Ну же, дражайший Хохвальд, представьте меня, пожалуйста, обществу и уж простите великодушно мой наряд!

– Мой дорогой друг, профессор истории из Лейпцига доктор Август Глаухау, – представил его Хохвальд. – Мы познакомились четыре года назад на развалинах Карфагена и вместе спускались вниз по Нилу. Это было долгое путешествие, но прекрасное и незабываемое благодаря вам, дражайший профессор!

– Слушайте, лесть вне программы, – пригрозил маленький господин с абсолютно счастливым лицом. – Прекрасным и незабываемым то путешествие оказалось благодаря вам, бесценный мой Хохвальд! Да, вы же не думаете, что, высунув нос в мир, всегда встретишь человека, который тебя понимает, а к археологии относится так же серьезно? Ну не-е-е. Гляньте-ка вон на этого молодого человека – бывший мой ученик, то есть в истории и археологии… Ну, и он также собрал кое-какие вполне достойные старые вещицы, оружие и мебель, – но с глубиной, с пониманием чего-то, так сказать, что выглядит не особенно нарядно и для салона не годится, не для дурней. Вчера его встретил, он ужасно обрадовался, тоже хотел побродить и, что было в новинку, предложил сопровождать меня как Famulus[173]. Да, вот так! Грести ему еще понравилось, а потом он мне заявил, что кровь бросится ему в черепушку, если ему придется таскаться по острову в жару! Вот такие у меня нынче ученики! – заключил пожилой господин свою филиппику против бедного грешника, который во время его речи со смехом всячески выражал раскаяние.

– Но, любезнейший профессор, вы же должны считаться с несовершенством человеческой природы, – сказал он, получив наконец слово.

– Молодой человек, – потешно-величественно возразил профессор и обладатель славного имени, – молодой человек, вы говорите, как вы это понимаете, а от этого мало проку, хоть вы и учились у меня. Но это все от смены специальности. Все задатки, прекрасные знания – все пущено по ветру! И не надо ухмыляться. Вполне может быть, что вы и поизвестнее меня, но я охотно предоставлю вам пару листиков лавра! Моя домоправительница в Лейпциге использует их для соуса к рагу!

Все засмеялись, и подвергшийся осуждению – громче всех, и профессор вместе со всеми.

– Нет, на этого парня нельзя сердиться, – сказал он. – Он уже представился? Нет? Ага, играем в инкогнито! Ну не-е-е, маски прочь, ибо вы видите здесь, мои дамы, собственной персоной «многократно упоминаемого певца и весьма умелого искусителя»:

Такого городишка нет,

Где мною не оставлен след[174].

Для немцев это означает, что он камерный певец неисчислимых и неназываемых властителей господин Ганс Кройцвендедих аус дем Винкель.

– Что, вы Ганс аус дем Винкель, – вскричала Фуксия, – величайший на сегодня исполнитель Вагнера?!.

– Подающий надежды сын патриция с Рейна! – с упреком вымолвил профессор. – Бисмарк в своем развитии. Но старинный род аус дем Винкелей, с незапамятных пор торгующий жидким рейнским золотом, мог позволить себе отдать наследника учиться на дипломата. Гимназия, университет – везде он проявил себя, слушал у меня историю и попутно изучал древности. Но однажды в Лейпциг явился сумасшедший музыкант, услышал, как он поет… Ну вот, и результат налицо, милостивые дамы и господа! Прощай, Бисмарк, прощай, Римская империя, история и так далее… В остатке – ну «простец святой»…

– Сердечно рад. Вы – скорее за учебу, господин аус дем Винкель, – сказал Хохвальд, протягивая певцу руку. Затем он повернулся к профессору: – Господа, разумеется, мои гости. Вас первого, дорогой профессорок, я не отпускаю, да и господин аус дем Винкель тоже полонен и от нас не уйдет. Но для начала одно признание – я женился!

– Не-е-е, что за разочарования приходится переживать! – воскликнул маленький толстяк в искреннем потрясении. – На Ниле же не было большего врага брака – скажем так, это превосходило даже мою робость по отношению к брачным узам! А теперь женат! Что ж, поздравляю вас сердечно – тут уж каждый должен знать, что делает, и вы, в конце концов, уже очень взрослый. Ваша почтенная фрау супруга здесь?

– Да, – ответил Хохвальд, и при этом ему пришла в голову одна сумасбродная мысль.

Он подвел профессора к собравшейся вместе группке дам и сказал торжественно:

– Одна из них! Ну, скажете, которая?

Профессор протер стекла очков желтым носовым платком и в высшей степени довольно блеснул глазами.

– Послушайте, вы делаете из меня, так сказать, Париса, – пошутил он. – Тогда история с яблоком обернулась в высшей степени неловко, так как тот хороший юноша, Парис, не додумался разделить яблоко. В моем случае дело намного опаснее, ибо надо выбрать лишь одну, так что делить яблоко не получится. Если позволите, милостивейшая госпожа, вас я из ближайшего рассмотрения исключу, – обратился он к мадам Кризопрас.

– Отчего же? – парировала она. – Вам кажется, я слишком стара? По-моему, вы повели бы себя как настоящий Парис, исключив из соревнования в красоте Юнону, мать богов, как слишком старую.

– Ай, разрази меня гром, кажется, тут я угодил в настоящее осиное гнездо, – воскликнул профессор ошеломленно, так что все расхохотались.

Однако мадам Кризопрас уверила его, что как сестра Хохвальда добровольно покинет ряд граций, и маленький ученый, которому все это явно доставляло удовольствие, приступил к испытанию.

– Well[175] – это я?

Фуксия выступила вперед с не ведающим сомнений победоносным сознанием своей нации.

Профессор смерил ее долгим испытующим взглядом.

– Нет, – проговорил он после паузы. – Это не вы!

– Почему же нет? Попрошу обосновать!

– Ну, эк! Да, послушайте, моя прекрасная сударынька, – тот Хохвальд, которого я знаю, верно, прямо-таки ужасно переменил свои взгляды, но тогда, на Ниле, он был большим другом живописи и искусства. Только он никогда не держал за искусство то, что француз назовет corriger la nature[176], а солдат – побелкой кожаной амуниции. Потому я и утверждаю: это не вы!

Фуксия как иностранка поняла лишь половину сказанного добрым профессором на его саксонском, а Борис уловил другую половину, но все же она сообразила, что речь, вероятно, идет о тщательно распределенном по ее лицу слое пудры.

– Что ж, – сказала она, – я поняла. Не особенно-то вы любезны.

– Моя прекраснейшая сударынька, вы же хотели услышать мои резоны, и я не думаю, что сумел бы высказаться более эвфемистично, – возразил профессор с сияющим лицом. – Теперь я продолжу свое исследование, – обратился он к следующей по очереди Саше. – Вы же, наверное, не здешняя?

– Калмыцкая кровь, смешанная с чисто германской. Результат – русская! – весело ответила Саша. – Профессор, идите дальше, и оставим причины, по которым я не жена вашего друга.

– Но моя хорошая наимилейшая сударынька… – начал доктор Глаухау несколько смущенно.

Она прервала его со смехом.

– Я с гордостью называю себя художницей и очень хорошо знаю, что такое красота, и моему дорогому дядюшке Хохвальду это тоже точно известно, – сказала она так доброжелательно, с таким тактом коснувшись сути дела, что маленький профессор невольно склонился поцеловать прекрасную руку некрасивой.

Ирис же быстро выступила вперед, ближе к ученому, взяв Зигрид под руку.

– Что ж, теперь уж выбор невелик, – сказала она со своей прелестной улыбкой. – Мы две сестры, выбирайте нужную.

– Пусть кто-нибудь скажет мне, что такое нордическая кровь, – воскликнул доктор Глаухау с восхищением знатока. – Светлые волосы, розовые краски, как прекраснейший цветок персика, голубые глаза – да-да, не-е-е, не-е-е! Именно так! Что же касается выбора, тут, скажем, определенно посложнее… Ан нет, вовсе нет! Ибо мое сердце все уже решило за моего Хохвальда: такие милые ясные фиалковые глаза, в которых видно беспредельно доброе сердце, вот его выбор! Приидите к моему отцовскому сердцу, деточка… Я непременно должен вас поцеловать!

И профессор, под всеобщее одобрение без дальнейших церемоний притянул Ирис к своей груди и одарил поцелуем, чем доставил всем присутствующим истинное удовольствие.

Меж тем вода в котелке вскипела, чай был приготовлен, и неожиданно расширившаяся компания расположилась вокруг старого дуба, а Ирис исполняла обязанности хозяйки стола, разливая душистый крепкий напиток и болтая так весело и непринужденно, как возможно только на природе, под сенью зеленых деревьев.

Князь Хохвальд немедленно начал склонять знаменитого археолога к более длительному пребыванию в его доме, Ирис поддержала эти уговоры, хотя профессор не хотел принимать приглашение.

– Вы же не можете пройти мимо такого дома, господин доктор, такого интересного своей архитектурой и с совершенно неисчерпаемой сокровищницей: там и мебель старинная, и коллекции диковин, живопись и другие предметы искусства, – сказала Ирис, выискивая для профессора сэндвичи с трюфельным паштетом из бекаса, которым он явно отдавал предпочтение. – И таких бутербродов у нас дома намного больше, – поддразнила она.

– Послушайте, вы просто ангелочек, – произнес профессор растроганно, допив шестую чашку чая и снова подавая ее Ирис для наполнения. – Ваш старый дом, полный предметами искусства, чертовски для меня привлекателен, но, мой дорогой Хохвальд, честно говоря, я желал на каникулах подышать свежим воздухом, вдохнуть его полной грудью…

– И с этим у нас все превосходно, – перебил его Хохвальд. – Во-первых, наши гости вольны делать, что им заблагорассудится; во-вторых, мы живем на земле, где с одной стороны – морской воздух, с другой – лесной озон удовлетворят любую вашу потребность подышать; в-третьих, вы от нас сможете ежедневно совершать вылазки по воде и по земле к местам, которые археологически еще сравнительно мало разработаны, и, в-четвертых, на случай дождливых дней интересных материалов в самом доме – на месяцы изучения.

– Я же совсем не думал, что вы живете в сельской местности, мой наидражайший Хохвальд, – вымолвил профессор задумчиво. – Вы меня почти уже склонили к тому, чтобы беззастенчиво воспользоваться вашим гостеприимством. Могу ли я спросить, где именно находится ваш дом?

Хохвальд дал подробное описание места и при этом однажды употребил выражение «мой замок».

– Слушайте, – промолвил маленький ученый, – судя по вашему описанию, это должно быть аристократическое владение. Но из ваших слов на Ниле я понял, что вы, собственно, живете в Берлине. Как же называется ваше имение?

– Хохвальд, дорогой профессор.

– Хм! Хм! Мне приходилось как-то слышать об одном сказочном в своем роде замке, где Тициан встречается с Рафаэлем, но этот замок принадлежит одному из королевских приближенных, их высочайшей знати – какому-то князю Хохвальду.

– Так и есть, дорогой профессорок, и только один князь носит такое имя – ваш давний почитатель с Нила.

При этих словах из рук ученого выпал прекрасный сэндвич с паштетом из бекаса и угодил прямо в мох, и, конечно, намазанной стороной вниз.

– Сила тяжести, – со смехом проговорила Ирис и приступила к поиску замены.

– И вы, вы князь фон Хохвальд? Я же с вами совсем не церемонился и вашу чудеснейшую супругу, ваше сиятельство, расцеловал? Не-е-е, послушайте, это было нехорошо с вашей стороны.

– Профессор, где же логика? – рассмеялся Хохвальд. – Почему же с моей стороны нехорошо то, что вы сделали? Когда мы знакомились, вы сказали: «Меня зовут Глаухау», а я сказал: «Меня зовут Хохвальд». Титул я всегда оставляю дома и в путешествиях не использую. Так что тут нет причины для обид, я надеюсь. Итак, дело решенное. Вы проводите каникулы у меня в гостях, но только при условии, что для вас я остаюсь просто-напросто Хохвальдом.

Маленький ученый искоса бросил нерешительный взгляд на своего «друга с Нила» и еще более нерешительный – на Ирис, которая с трудом сохраняла серьезный вид.

– Хорошо, – сказал он, помолчав немного. – Это, собственно, противоречит моим принципам… Играть в княжеского слугу. Мой хребет на самом деле немного слишком тверд для этого…

Тут Ирис все же рассмеялась.

– Господин профессор, вы наш человек! – воскликнула она весело. – Мой муж и я, мы полностью разделяем ваши взгляды, и мы за несгибаемость позвоночника. И потом, вы же видите, мы, хвала Господу, никакие не правители, просто знатные люди, которые, возможно, стоят на ступеньку поближе к трону, чем другие, но… «Что делать, уж такой чудила» – так сказал Гёте.

– Очень верно, моя прекраснейшая и милостивейшая сударыня ваше сиятельство, – все еще несколько скованно возразил ей профессор. – Но все же я сын бюргера из Лейпцига и вырос в… ну, назовем это предубеждением против дворян. Нет, я не социал-демократ, Господь знает, – нет, но я принадлежу к людям, которые против отжившего и несовременного устройства общества и против того, чтобы знать продолжала и дальше существовать. Аристократия…

– Но, господин профессор, – дружески и со всей присущей ей обаятельной любезностью прервала его Ирис, – нам довольно хорошо известно все, что говорится против знати. Гнилые предрассудки, аристократы, которые лениво переваливаются с боку на бок, возлежа на перинах традиций, и все в таком роде – найдется еще пара дюжин лозунгов в этом роде. Но не кажется ли вам, что тем не менее допустимо, не нарушая своих принципов, общаться с этой осуждаемой кастой, которую – по крайней мере, на данный момент – исключить из общественной жизни невозможно? Или вы не верите, что, слава богу, бо́льшая часть дворянства относится к своим обязанностям так же ревностно, как и любая другая каста? Неужели только в аристократической среде есть опустившиеся персонажи, встречаются низкие помыслы и распущенные нравы? Разве не в каждом стаде водятся свои черные овечки?

Профессор дружески кивнул.

– Браво, госпожа княгиня, вы красноречивый адвокат, – сказал он, заметно смягчившись, ибо юность и красота действовали на старого, чувствительного к прекрасному ученого, пожалуй, еще сильнее, чем слова.

– Моя жена всегда знает, как обращаться с теми делами, которые она ведет, и если уж она встала на защиту чего-то, то это должно быть хорошее дело, – проговорил Хохвальд, не сводя счастливых глаз с Ирис. – Но тут и я вступлюсь, вступлюсь за дворянство, знамя которого охотно хотел бы нести во все времена – как символ его обязанностей. Несмотря на это, я желал бы проведения соответствующей времени реформы для привилегированного сословия и, безусловно, в духе английского его устройства. Мне кажется просто проклятием, что у нас плохо обеспеченный младший сын, бедная младшая линия, не говоря уж о незамужних дочерях, должны нести по жизни аристократическое имя, высокое имя, которое накладывает на них обязательства, подавляет их энергию и ведет к горестям «постыдной бедности». В Англии титул, владения и обязанности возложены на главу фамилии и его наследника, младшие же сыновья, с их простым «мистер», могут беспрепятственно обходиться без накладываемых титулом ограничений и занимать в жизни любое положение, которое подходит им по наклонностям и характеру, и без того, чтобы родня судачила по этому поводу. Порода, насколько мне известно, ничуть от этого не пострадала. Если же здесь принц, граф, барон или дворянин откроет торговлю или захочет взяться за иную непривычную для знати карьеру… Только представьте себе возмущение среди членов его сословия, несмотря на то что любого владельца имения, будь он аристократ или простолюдин, можно охарактеризовать одним словом – коммерсант. Он живет на то, что приносят ему земли, скот, винокурни… А что, разве коммерсант делает что-то другое, как товар ни назови? Так что в этом смысле, в смысле английской аристократии, я хотел бы реформ и у нас и полагаю, что для знати это стало бы огромным шагом вперед. Вышестоящие же в этом мире всегда будут, даже если, боже сохрани, воцарится социализм. Ибо первым, что стали бы вводить эти благодетели мира, оказалась бы аристократия – разумеется, под другим названием, но определенно с более широкими полномочиями. Взгляните на республиканские страны: «равноправие», которое там царит, местами все же очень странное, и привилегии известного круга гораздо шире, чем у нашей знати… И тут вы, свободный человек, который ко мне все же заглянул бы, если бы я звался просто Хохвальдом. Вы человек без предрассудков, так оставим уж в покое титул. Неужто вы ополчитесь против того, кого там, на Ниле, называли другом? Не могу в это поверить, ибо это означало бы усомниться в вашем уме и вашем сердце!

– Что ж, – молвил ученый, пожав плечами, – сомнения в моем уме я еще переживу, ибо это, в конце концов, понятие относительное и для многих совершенно лишено какой бы то ни было ценности. Но допустить, чтобы человек, которого я ценю и люблю, усомнился в моем сердце, – это слишком больно…

На том обсуждение и закончилось: в итоге славный лейпцигский профессор с удовольствием поднялся на яхту «Ирис» в качестве гостя Хохвальда. Приглашение, естественно, любезнейшим образом, с настоящим добрым старым немецким гостеприимством было распространено и на Ганса аус дем Винкеля, и тот, так как путешествовал один, с готовностью его принял. Так что лодку отослали – с наказом отправить багаж господ на станцию Хохвальд как срочный груз.

Когда же вечерний бриз скользил над морем и солнце стояло уже низко, белая яхта отплыла от острова Бальдера, бога весны, назад, к замку на море, светловолосая хозяйка которого, прекрасная, как эльфийское дитя, стоя на верхней палубе, вспоминая строки стихотворения Гейне «Закат солнца» из «Песен Северного моря», едва ли ощущала, что темные демоны, которые пришли разрушить счастье и уничтожить мир в ее душе, уже орудуют в ее доме.

Вечерняя заря была в самом разгаре, когда яхта причалила в бухте Хохвальда. Море переливалось пурпуром и золотом, миллионы ярких искр танцевали на воде, а вечерний воздух над ней был мягким и бодрящим, как дыхание Господа…

Маленькое общество в полном составе высадилось на сушу и отправилось к замку пешком через дюны – короткий путь, который заканчивался у высокой, искусно изукрашенной кованой решетки, через которую шла дорога в парк. Сквозь решетку виднелась длинная широкая аллея, по сторонам которой росли могучие каштаны, с запада закат подсвечивал ее красным. Барочный узор ворот с княжеской короной над ними выделялся на освещенном фоне, как силуэт, но в воротах обнаружилась также высокая, невероятно удлинившаяся за счет оптической иллюзии фигура мужчины; лицо его казалось неузнаваемым для ослепленных бьющим в глаза светом заката: фигура эта стояла в воротах, как тень грядущих несчастий, как демон, который запрещал вход счастливым. И все же это был всего лишь прибывший вечером, на двадцать четыре часа раньше, чем ожидалось, гость – кавалер Спини, маркиз делла Пескайа.

Предыдущая главаГлава 3 из 4Следующая глава