Они проговорили на почтовой станции за чаем еще час. Обсуждали тактику, снабжение, минные поля. Новосельский оказался не просто командиром, а военным интеллектуалом. Он читал Клаузевица и Свечина, знал наизусть уставы всех армий Антанты и кайзеровской армии. И он ненавидел бездарность с той страстью, на которую способны только люди, прошедшие через унижения.
— Вы знаете, почему меня послали в эту дивизию, предназначенную для штурмов любой ценой? — спросил он под конец. — Потому что я из дворян. И я был в плену у немцев еще в Империалистическую. А в прошлом году угодил в Уманский котел, откуда выбрался с трудом. Потому для властей я — «не доверенное лицо». Военспец старой школы. Приставили вот особиста. Он ходит за мной по пятам, записывает каждое слово. Думает, что я предатель. Я, который в девятнадцатом банды белоказаков громил на Дону? Я, который в финскую «линию Маннергейма» штурмовал без танков и авиации? Я предатель? — Он понизил голос. — Вы не знаете, каково это — доказывать свою верность каждый день. Каждую минуту. Когда приказ «штурмовать в лоб» — и ты должен вести людей на смерть. Потому что, если ослушаешься — расстреляют, как немецкого шпиона. Я между двух огней, майор. Между штабными идиотами и особистами.
— Знаю, — кивнул Угрюмов. — Оперуполномоченный капитан НКВД Шаталин приставлен к вам после выхода из Уманского котла.
Новосельский подтвердил:
— Да. Ходит за мной, как тень. Даже в туалет. Спасибо, что отослали его на какое-то время.
— Не за что, — ответил Угрюмов. — Формально особый отдел 50-й армии и ваш Шаталин подчиняются мне. Но, неформально — это человек товарища Абакумова. И потому я пока не могу избавить вас от него прямым приказом. Но что-нибудь сделать попытаюсь. Есть у меня на этого Шаталина компромат. Так что можете не беспокоиться на его счет. Шаталин — всего лишь маленький человек, винтик в механизме системы. А войну выигрывают большие люди с правильными решениями. Вы — большой человек по натуре, товарищ генерал-лейтенант. И я прошу вас: забудьте про приказ «любой ценой». Давайте воевать умно. А с особистами я сам как-нибудь разберусь, на то я и сам особист.
— Вы говорите так, словно не относитесь к этой системе, — заметил Новосельский.
Разговор прервал порученец Новосельского. Афганец, растянувшийся у ног Ловца, забеспокоился, привстал и даже гавкнул, когда неожиданно прибежал молодой лейтенант с испуганными глазами и отрапортовал:
— Товарищ генерал-лейтенант, прибыло пополнение. Две тысячи человек маршевыми колоннами. Из них девятьсот пятьдесят без винтовок.
Новосельский поморщился, как от зубной боли, но приказал:
— Разместить в деревне Долгое. Вооружить трофейными карабинами. И проследи, пусть их накормят сначала. Горячим, а не мерзлой баландой.
— Есть, — лейтенант приложил руку к козырьку фуражки и исчез так же стремительно, как появился.
Новосельский повернулся к Ловцу и Угрюмову:
— Вот видите? Отсутствие винтовок у новобранцев, — это не моя метафора. Я не преувеличиваю. А Жуков и Болдин хотели, чтобы я с этими бойцами на Зайцеву гору пошел в лобовую атаку, на немецкие пулеметы без оружия новобранцев погнал. Спасибо вам еще раз, что сумели предотвратить.
— Сумели пока что. Но это не значит, что потом не придется вам наступать в лоб куда-нибудь еще, — сказал Угрюмов. — Война будет долгой, а военачальники наши любят действовать нахрапом.
— Как я слышал, вопросы об умелом маневрировании войсками и о грамотной обороне в штабе фронта пока даже не ставятся, — произнес Новосельский. — Жуков принципиально не признает никаких оборонительных действий, а только бесконечные контратаки до полного истощения не только противника, но и своих сил. Причем, собственные войска выматываются и перемалываются раньше, поскольку у атакующих потери всегда больше, чем у обороняющихся. Это же арифметика войны.
Ловец сказал:
— Поэтому, товарищ генерал, мы и принимаем меры, какие можем, чтобы уменьшить потери.
— Вы говорите так, майор, словно бы представляете кого-то еще, — заметил Новосельский теперь уже Ловцу. — Это ваше «мы принимаем меры» можно трактовать двояко. Как будто за вашей спиной есть какая-то организация, принимающая меры против произвола со стороны Жукова и остальных, кто все эти потери поощряет, создавая условия для них своими неграмотными в военном отношении действиями.
— Я думаю, что у нас будет еще разговор на эту тему, — Ловец посмотрел прямо в глаза генералу. — Но не здесь и не сейчас.
Пока Ловец и Угрюмов беседовали с генералом Новосельским в штабной комнате, отряд расположился на привале во дворе за северной стеной почтовой станции. Там разожгли костер. Пламя весело лизало дно большого трофейного котелка, в котором булькала каша с тушенкой, распространяя по ветру аромат еды. Вокруг на перевернутых ящиках и на бревнах, предназначенных для разделки на дрова, расположились бойцы.
Старшина Панасюк помешивал варево в котелке, принюхиваясь.
— Готова каша. С мясом, братцы. Трофейная тушенка немецкая. Говорят, она из конины, но сил от нее прибавляется — будь здоров. Сам проверял.
— Лишь бы не из самих немцев, — хохотнул молодой санинструктор Скоморохов. — Говорят, немцы и людей на мясо пускают в концентрационных лагерях.
— Изверги они, конечно, но все-таки не думаю, что людоеды, — высказался опытный разведчик Ковалев, сидевший на бревне и тщательно протиравший оптику своей винтовки какой-то особой тряпочкой. — Конская тушенка — это полезно. Только не надо выдумывать разную ерунду, чтобы аппетит испортить. Радуйся лучше, Скоморохов, что живы мы все остались.
— Слышали, как немцы сами себе яму вырыли? — подал голос радист Ветров, оставивший рацию на своего сменщика и тоже собравшийся пообедать. — Они взорвали плотину Милятинского водохранилища, думали наших топить, а сами отрезанными от своих остались на Зайцевой горе.
Смирнов, младший лейтенант госбезопасности, прикурил от уголька, выпустил дым и сказал:
— Обычная немецкая самонадеянность. Решили, что мы прем как бараны на рожон, как всегда. А Ловец их обманул. Не пошел никто в лоб. Пошли в обход таким маршрутом, каким он всех наших генералов убедил идти. Вот немцы и опоздали с подрывом. А вода, которая должна была нашу пехоту в низине утопить, сама к немецким позициям подошла. Вот фрицы и сдались, оставшись без снабжения. Перехитрили мы немцев на этот раз.
— А ты, Смирнов, прям как сам участвовал в планировании всей операции, — усмехнулся Панасюк, раздавая кашу по мискам.
— Я просто рядом стоял, когда Ловец в карту пальцем тыкал, — ответил особист без обычной своей колючести. — А то, что у нашего Епифанова голова варит лучше некоторых генералов — это факт. Мы за последние дни столько трофеев взяли, сколько иная дивизия за полгода не захватывает.
— Трофеи — это хорошо, — сказал Ковалев. — А то, что мы своих положили меньше обычного — это еще лучше. Вон, Машу только жалко. Девка совсем молодая была, не успела пожить.
При упоминании Маши бойцы притихли. Кто-то перекрестился украдкой, кто-то просто молча уставился в костер грустным взглядом. Ветров тихо сказал:
— А я слышал, у нее дома мать осталась. И сестренка малая. Как им теперь сказать?
— Не мы скажем, а по медицинской линии начальство письмо пошлет, — ответил Смирнов. — У нас другие заботы. Вон, генерал приехал к Ловцу вместе с Угрюмовым. Неспроста. Видать, новое задание нам дадут.
— Опять в пекло полезем? — спросил Скоморохов, голос его чуть дрогнул.
— А ты хотел бы на курорт? — рявкнул Панасюк. — Война, браток. Мы здесь для того, чтобы немчуре кровь портить. Прикажут — пойдем и попортим еще. А пока жуй кашу и не ной.
Бойцы снова заговорили, но уже тише. О том, что потеплело, снег начал таять, и настоящая весна начнется со дня на день вместе с апрелем. Значит, скоро повсюду размокнет почва, превратившись в грязь — ни пройти, ни проехать. Да и лыжи, которые им здорово помогали перемещаться по лесам вдали от дорог и немецких опорных пунктов достаточно быстро, станут бесполезны до следующей зимы.
— Лодки таскать с собой надо бы скоро, а не лыжи, — проговорил Ковалев.
Тут из-за пристройки, где временно разместился медпункт, вышла Клавдия. Она несла в руках на деревянном подносе миски с той же кашей и куски нарезанного серого хлеба. Бойцы приветствовали ее улыбками и молчаливыми кивками, любуясь ее фигурой. Старшего санинструктора в отряде все уважали.
— Клава, садись с нами, — предложил Панасюк, освобождая место на ящике.
— Спасибо. Я в штаб, — ответила она. — Командирам тоже перекусить надо.
— Заботливая ты у нас, — усмехнулся болтливый Ветров. — Смотри, как бы Полина ревновать не начала.
Клавдия вспыхнула, но ничего не ответила. Только плотнее сжала поднос, прошла к крыльцу, поднялась на ступеньку и, постучав, приоткрыла дверь.
В комнате стоял полумрак. Ставни были закрыты. Керосиновая лампа бросала желтые блики на карту, на лица командиров. Афганец, лежавший у двери, при виде Клавы вильнул хвостом, стукнув им по половице.
— Товарищи командиры, — тихо сказала Клавдия, — вы не ели, только чай пили. Я принесла…
Ловец обернулся, проговорил, глядя на девушку:
— Спасибо, Клава. Поставь на стол.
Взгляд его сразу смягчился — это заметили и Угрюмов, и Новосельский. Она поставила миски, хлеб, разложила трофейные столовые приборы. Движения ее были быстрыми, хозяйственными, но в них чувствовалась та особенная нежность, которую женщины проявляют только к своим.
— Телефонистка? — поинтересовался Новосельский, глядя вслед девушке, когда она выходила.
— Санинструктор, — ответил Ловец, смутившись. — Храбрая девушка. Раненых выносит под пулями.
— Это я настоял ее взять в отряд, — заметил Угрюмов. — Она спортсменка-лыжница и медсестра. Редкое сочетание.
В подвале бывшего дома купца Замятина, где теперь размещался следственный отдел службы безопасности, пахло плесенью, махоркой и сырым бетоном. Лампочка под потолком раскачивалась от сквозняка, отбрасывая тени на лицо женщины, сидевшей на табурете.
Анна Петровна Зуева плакала уже второй час. Актриса городского театра до войны, наполовину немка по матери, дочь бывших аристократов, она совсем недавно считала себя красивой — русые волосы, мягкие черты лица, голубые глаза, полные губы, хорошая фигура. Но арест и жестокое обращение за связь с немецким офицером сделали свое дело: лицо ее потеряло красоту, под глазами залегли распухшие синяки, разбитый нос и губы кровоточили, а руки дрожали, когда она сжимала подол грязного изодранного платья, в котором ее вываляли по полу гестаповцы, когда избивали. С того момента внутри у нее все болело, ноги едва ходили, а спина не могла полностью выпрямиться.
— Я ничего не знала! — повторила она в сотый раз на хорошем немецком. — Клянусь Богом, ничего! Густав приходил ночью. Он приносил еду, иногда — шоколад, иногда дарил мелкие вещи, однажды принес мне чулки, однажды — новые туфли. Я думала, он просто усталый одинокий мужчина, которому нужно женское тепло!
Напротив нее, положив на стол руки, сидел штурмбанфюрер Карл Хорстер. Он не бил женщину, не кричал на нее. Он вообще не повышал голоса. У него были свои методы ведения допроса и вербовки.
— Фрау Зуева, — мягко сказал он, — я не собираюсь вас мучить. У меня есть люди, которые делают это гораздо искуснее. Мне не нужна ваша боль. Мне нужна правда. Ваш любовник, майор Густав фон Браухвиц, был обвинен в государственной измене. Он застрелился. Но я не верю в эту измену. Я верю, что кто-то другой, кто-то, кто знал его привычки, его слабости, подбросил документы, которые привели к его смерти.
Она подняла глаза. В них была даже не надежда, а усталая покорность судьбе.
— Я не видела никаких документов, — повторила женщина. — Густав никогда не показывал мне каких-либо бумаг.
— Возможно, — Хорстер кивнул. — Скажите мне, фрау Зуева, майор когда-нибудь упоминал при вас Клауса Вернера?
Женщина кивнула:
— Да, я слышала от него это имя. Кажется, это кто-то из помощников Густава.
— И что же он говорил об этом Клаусе? — поинтересовался Хорстер.
Анна проговорила:
— Дословно не помню, но слышала, что это очень амбициозный молодой человек. Слишком рьяно за все берется и сует свой нос, куда не просят, стараясь выслужиться. Что-то такое. Но, повторяю, я слушала не внимательно, лишь из вежливости. Меня не интересовало, что происходит у Густава на службе.
Хорст записал в свой блокнот. Потом спросил еще:
— А знакомо ли вам имя «Ловец»?
Женщина вздрогнула. Это было заметно: в глазах мелькнул страх, дрожь прошла по плечам, пальцы побелели, сжимая разорванный подол платья. И она ответила тихо, почти шепотом:
— Да. Густав говорил о Ловце. Злой русский дух мщения, колдун из леса. Так он его называл.
— Колдун? — переспросил Хорстер.
Она кивнула.
— Так мне говорил Густав, я запомнила почти дословно: «Ловец — настоящий колдун, Анна. Он появляется из снега и исчезает в снегу. Мои лучшие люди не могут его поймать. Я даже бросил против него финских егерей. Но и они ничего не смогли сделать. Он всегда ускользает. Так не бывает с обычными противниками». Густава этот Ловец явно тревожил, — женщина всхлипнула. — Мне кажется даже, что Густав очень боялся этого Ловца. В последнее время он просыпался ночью весь в поту и шептал: «Ловец мне снова приснился. И за мной опять гналась его дьявольская собака».
Хорстер медленно кивнул, записывая каждое слово в блокнот. Потом спросил:
— А вы, фрау Зуева, не встречали этого Ловца?
— Что вы! Нет! Боже упаси! — воскликнула Анна.
Штурмбанфюрер снова задал вопрос, на этот раз вкрадчиво, почти нежно:
— А вы не могли бы с ним встретиться? Как русская подпольщица, которая смогла ликвидировать немецкого майора? Этим вы бы очень помогли нам и облегчили свою участь. Этот Ловец и вправду очень опасен.
— Но, я не убивала Густава! Я любила его! И я не подпольщица! Я ненавижу советскую власть! — возмутилась женщина.
— Допустим. Но вы же талантливая актриса, фрау Зуева. Не так ли? Значит, сможете сыграть роль приманки для Ловца. Если бы он поверил вам и взялся вас спасать, то мы бы не упустили момент поймать его. А при каких обстоятельствах погиб майор Абвера — это строго засекречено. И ничего не мешает представить дело так, что его, например, убили именно вы. Из ненависти к оккупантам.
Женщина замерла, потом воскликнула:
— Вы что же, предлагаете мне стать предательницей?
Тем не менее, в ее глазах мелькнуло что-то, чего Хорстер даже не ожидал увидеть так быстро — не страх, не ужас, а какая-то надежда. И он продолжил свое мягкое давление, проговорив:
— Я предлагаю вам сохранить жизнь.
Анна уставилась на него удивленно, даже театрально подняв разбитую бровь. А Хорстер наклонился через стол ближе, и, почти касаясь ее уха губами, сказал доверительно:
— Вы красивая женщина. И я понимаю, почему вас выбрал Густав, доброе имя которого я пытаюсь восстановить. Я желаю помочь и вам. Но поймите, что сейчас вы — ненужная свидетельница. Вас расстреляют, как только дело о самоубийстве фон Браухвица закроют. И никто не вспомнит, как вы любили своего майора и как плакали над его фотографией. Но, если вы поможете мне поймать Ловца, то я вытащу вас отсюда, дам вам новые документы и новую жизнь. От вас нужно лишь согласие работать на меня и выполнять мои указания.
Анна Петровна смотрела на него долго. Потом опустила голову и снова заплакала — почти беззвучно, только плечи вздрагивали.
— Я согласна. Вы же знаете, что мне некуда деваться, — прошептала она наконец, растерев слезы по разбитому носу тонкими пальцами. — Только скажите, что я должна делать. А то я ничего не понимаю в этих ваших шпионских играх.
Хорстер убрал блокнот, встал, поправил мундир. Открыв дверь в коридор, он крикнул кому-то распоряжение перевести задержанную под домашний арест. Вернувшись, он выложил на стол плитку шоколада. Австрийского. Того самого, который фон Браухвиц приносил Анне по ночам. Потом сказал, улыбнувшись:
— Пока не делайте ничего. Сидите на конспиративной квартире под охраной. Провизией и медицинской помощью вас обеспечат мои доверенные люди. Они же попробуют от вашего имени организовать встречу с Ловцом или с кем-то из советского подполья в Вязьме, для начала. Когда придет время, я дам вам указания. А пока — ешьте шоколад и восстанавливайте здоровье.