Комната Никитина находилась в середине коридора, темная дверь слева, с медной ручкой. Внутри одна большая комната, метров двадцать, с высоким окном на улицу.
Окно занавешено старым тюлем, на подоконнике стопка газет «Советский спорт» с подложенными листочками-закладками. У окна письменный стол с зеленым сукном, на нем настольная лампа с абажуром, чернильница и перо в подставке.
По одной стене книжный шкаф до потолка, набитый плотно, без зазоров. Спортивные справочники, медицинские и военные мемуары, томики поэзии вперемешку с педагогической литературой. По другой стене диван с потертой обивкой и круглый стол под зеленой плюшевой скатертью.
На столе три раскрытые папки, протоколы соревнований, графики, разложенные в порядке. В углу на тумбочке радиоприемник «Балтика», на нем фотография в рамке, молодой человек в военной гимнастерке, с двумя руками, у барьера на конкурном поле, лошадь придерживает за повод. Не сразу узнаешь Никитина на этой фотографии.
— Сначала чай, — сказал Никитин. — Потом разговор. Садись.
Он указал на стул у круглого стола. Сам пошел к двери, в коридор, я слышал, как он ходит на кухне в коммуналке, гремит чайником, наливает воду из крана, ставит на плиту и чиркает спичкой.
Заварку и чашки он принес на маленьком жестяном подносе, левой рукой. Поднос с чашками поставил перед собой, налил кипяток ловко, поддерживая чашку основанием большого пальца через краешек, не пролив ни капли.
Не глядя на руку, как будто и не отсутствовало правой. За двадцать восемь лет, прикинул я по фотографии и его возрасту, движения отработаны до автоматизма.
— Сахар? — Никитин подвинул сахарницу.
— Спасибо, два куска.
Он положил мне два куска щипчиками, себе один. Размешал ложкой быстро, не звякая.
— Крюков мне о тебе писал еще в июне, — сказал. — В июле я приехал посмотреть. Три раза. Скажи, пожалуйста, точно, сколько лет занимаешься пятиборьем?
Я посмотрел на него. Вопрос задан спокойно, без подвоха, как на устном экзамене.
— Целиком пятиборьем с прошлой осени.
— С октября семьдесят первого, значит. — Он сделал отметку у себя на полях папки. — До этого участвовал по отдельным видам?
— По стрельбе с лета прошлого года, учился у бывшего охотника в деревне, из охотничьего ружья. Плавание в речке, без тренера. Бег там же, по проселку. Лошадь тоже колхозная, у конюха. Фехтования не было.
— Никакого?
— А откуда там взяться фехтованию?
— В пензенском зале у Льва Борисовича, в первый же день, он мне рассказал, ты выиграл у его первого номера. В первый же день, у мальчика, который уже три года в секции.
— Я смотрел, как он начинает атаку. У него задняя нога проседала перед батманом.
Никитин поправил очки и помолчал.
— Знаешь, что такое первое и второе намерение в фехтовании?
— Вроде да.
— Ну-ка, расскажи.
— Первое, атакую, чтобы достать. Второе, атакую, чтобы вызвать твою защиту и заставить отреагировать, а затем использовать твою реакцию в своей атаке.
— Откуда ты это знаешь?
— Лев Борисович объяснял.
— На каком занятии?
— Кажется, на шестом.
— У Льва Борисовича это объясняют на втором году обучения. — Никитин смотрел на меня поверх очков. — А вовсе не на шестом занятии.
Я промолчал. Отвечать тут нечего, любая отговорка прозвучит хуже молчания. Никитин не настаивал на ответе. Сделал еще одну отметку карандашом.
— Хорошо. Дальше. — Он перевернул лист в папке. — Пятиборье. Откуда тебе известно слово «периодизация»?
— Из книжки, — я выдавил свою обычную отговорку. — Видел в библиотеке.
— В какой книжке? В какой библиотеке?
— В районной. Не помню автора.
— Матвеев, Лев Павлович. — Никитин назвал имя и снова проницательно посмотрел на меня. — В районной библиотеке Сердобска его книги нет, я проверил. Она есть в областной, в Пензе. На полке закрытого фонда, выдается по записке от тренера. Ты в областной библиотеке записан?
— Нет.
Он кивнул. Не сказал, что я попался, а просто словно сделал очередную отметку для себя.
— Не торопись отвечать. Подумай. Я тебе задам важный вопрос, ты его послушай и скажи как посчитаешь нужным. — Он отпил чаю, аккуратно поставил чашку. — Сколько тебе лет на самом деле?
Я замер. Чай в моей чашке уже остыл. За окном проехал, дребезжа, поздний троллейбус, осветил потолок отблеском фар.
— Шестнадцать.
— По метрике шестнадцать. — Никитин не отводил от меня глаз. — Но я не про метрику спрашиваю. По привычкам, по тому, как ты сидишь за столом, смотришь, отвечаешь, по тому, как ты ставишь руку на цевье и как кладешь ладонь на холку, как ты разобрал Барышева на третьем уколе, переключившись на провал атаки, по всему этому я сделал вывод, что тебе вовсе не шестнадцать лет.
Я молчал.
— Я не из органов, — сказал Никитин ровно. — Я тренер. Мне не нужно от тебя признаний. Мне нужно понимать, кого я беру к себе. Если ты вундеркинд с детства, я буду веду тебя одним способом. А если ты, к примеру, перенес травму головы и у тебя обнаружились навыки, которые появляются у взрослого, я буду учить тебя по другой методике. Если у тебя в семье был спортсмен, который тебя учил с трех лет, и ты молчишь, потому что не хочешь этого рассказывать, это третье. Мне нужен честный ответ, чтобы знать, чего у тебя нет и что у тебя есть.
Я взял чашку, отпил остывшего чая. Поставил обратно.
— У меня отец умер давно, я его совсем не знал, — сказал я. — Мать растила меня одна, в колхозе. До прошлого лета я ничем не занимался. Потом тяжело болел плевритом, лежал в горячке. Когда выздоровел, начал тренироваться. Сам, как будто что-то стукнуло.
— Вот как?
— Да, само собой появилось.
— Ты сам пришел к тому, что в воде надо дышать на третий гребок, а лошадь надо успокаивать выдохом, и Барышева можно разобрать на третьем уколе провалом атаки?
— Да, так и есть.
Никитин долго смотрел на меня. Не сердито и не насмешливо, а внимательно, словно врач, который не ставит диагноз с ходу, но помечает что-то для будущей диагностики.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Не настаиваю. Каждый имеет право на собственное объяснение. Только знай, я к тебе еще вернусь с этим вопросом. Не сегодня и не завтра. Когда, сам решу.
Он закрыл папку.
— Подойди, посмотри книги, пока я еще чаю налью, — сказал Никитин. — Можешь брать с полки, какие хочешь.
Он встал и ушел в коридор с чайником.
Я подошел к шкафу. Сейчас, подойдя ближе, я увидел, что книги все-таки стояли плотно, по тематикам.
На нижней полке справочники: «Легкая атлетика», «Стрелковый спорт», «Фехтование», «Конный спорт», довоенные и послевоенные издания вперемешку. Выше Матвеев, Зациорский, Озолин, все то, что в районной библиотеке держали в закрытом фонде или не держали вовсе.
Еще выше мемуары: Буденный, Жуков, Брусилов, и среди них тоненькая книжка в обложке с зачитанным до белизны корешком, «Современное пятиборье», издание тысяча девятьсот тридцать восьмого года, автора не разобрать.
На самой верхней полке поэзия. Блок, Гумилев в самиздатском переплете с машинописными страницами под обложкой, томик Тютчева, Лермонтова с золотым обрезом. На фотографии у радиоприемника, разглядел я ближе, молодой Никитин в гимнастерке стоит у барьера, караковая лошадь, на лацкане у него значок ГТО и еще какой-то, спортивный, не разобрать. Под фотографией подпись углом: «Львов, июнь сорок первого».
Никитин вернулся с горячим чайником. Поставил на подставку.
— Вы из Львова? — спросил я, кивнув на фотографию.
— Львовское пехотное училище. — Он сел, налил себе и мне. — Курсант, последний месяц перед войной. Я в пятиборье пришел из курсантского спорта. У нас в училище гоняли по пяти видам еще с двадцатых, по программе старого военного пятиборья, стрельба из боевого оружия, верховая езда, фехтование на эспадронах, плавание в обмундировании, бег с препятствиями. Не олимпийский вид, но что-то рядом.
— Двадцать второго июня вы были во Львове?
— Двадцать второго на рассвете. — Никитин отпил чая. — Я ушел с училищем на восток, потом на фронт. Правую руку оставил под Курском, в сорок третьем. Артиллерийский снаряд, отрезало осколком. Год по госпиталям, потом списали. Думал, конец спорту. Потом понял, что еще могу пригодиться. С сорок шестого начал заново, левой. Не как спортсмен, как тренер. Стрелять могу с упора. Фехтовать левой и сейчас сумею, для показа. С лошадью на корде работаю. Плавать научился левосторонним кролем.
Он сказал это все обыденно, без жалобы и бравады, словно зачитал как сводку. Как протокол.
— Я к чему рассказываю, — продолжил он. — У меня к ученикам подход такой. Я знаю, что это такое, заниматься пятиборьем с одной рукой. У вас есть все, руки, ноги, голова на плечах. Но вот у меня руки не хватает. Поэтому мои ученики не имеют права жаловаться, раз уж у них все есть, должны работать по максимуму. Понял?
— Ну разумеется.
— Возьми с полки вон ту, голубую книжку. — Он указал на средний ряд.
Я снял голубой томик. «Очерк теории спортивной тренировки», Матвеев Л. П., издание тысяча девятьсот шестидесятого года, с печатью «Областная библиотека им. Лермонтова, закрытый фонд».
— Это твоя Библия на полгода. Прочти от корки до корки. Списанная, потерянная по карточкам, я ее так и не вернул. — Никитин чуть улыбнулся. — Я к тому же заведующий читальным залом отдела спорта, по совместительству, два дня в неделю. Списать книгу по моей же подписи имею законное право.
Я взял том. Тяжелый, в коленкоре, с потертыми углами.
— Дальше так. — Никитин снова открыл папку. — Я беру тебя в группу спортивного совершенствования при пензенской ДЮСШ. Юниоры по пятиборью. По правилам туда попадают с шестнадцати лет. Я пробью тебя через областной комитет, под выполненный КМС, такие прецеденты имеются. Ты остаешься учащимся ПТУ-3, специальность не бросаешь, ПТУ важно для прописки и дальнейшего распределения. Ездишь ко мне на сборы и тренировки по плану. Крюков ведет тебя на месте, я веду общий план.
— Сколько раз надо ездить в Пензу?
— В первый год два раза в неделю, по средам и субботам. В среду фехтование с Львом Борисовичем, я это согласовал, и теория со мной. В субботу конкур в манеже, у меня свой круг лошадей при ДЮСШ. Плавание, стрельбу и бег будешь продолжать у Крюкова. На каникулах сборы в Пензе.
— А меня отпустят на сборы если учеба будет?
— Со справкой от облспорткомитета куда угодно отпустят. Учебные часы я тебе закрою.
Он посмотрел на меня поверх очков.
— Согласен?
— Конечно.
— Тогда вот. — Достал из ящика стола заранее подготовленный листок, отпечатанный на машинке. — Заявление от твоего имени. Перепиши от руки, подпиши, подай от Крюкова через ваш район. К концу декабря ты будешь в списке. Первое занятие у меня третьего января, в среду, в восемнадцать ноль ноль. Лев Борисович об этом знает.
Я взял заявление, прочитал. Стандартные строки, ФИО, год рождения, разряд, подпись Никитина внизу как принимающего тренера.
— Перепиши сейчас же. — Никитин закрыл папку. — Завтра отдашь Крюкову.
— Хорошо.
— И последнее.
Я поднял на него глаза.
— Громов, будем считать, что у тебя проявились экстраординарные способности.
Я не ответил.
— Так вот, — Никитин снял очки и потер переносицу. — Я тренер из областной ДЮСШ, взял тебя к себе. Сейчас я поговорил с тобой, проверил твой уровень и в итоге принял в группу. Этого достаточно. — Он снова надел очки. — Что там творится у тебя внутри бог весть. Со мной говорить про это не нужно. Меня интересует твое пятиборье, если это помогает тебе, пусть будет так. Про Матвеева, кстати, со мной поговоришь, когда прочтешь.
Я кивнул и поднялся.
— Поешь чего-нибудь перед обратной дорогой? У меня борщ есть на кухне.
— Спасибо. У меня автобус через полтора часа.
— Тогда возьми с собой пирожка. — Он встал, ушел в коридор и вернулся с двумя пирожками в газетной обертке. — С капустой, на дорожку.
Я взял пирожки, томик Матвеева и заявление. У двери накинул пальто и шапку.
— Третьего января, восемнадцать ноль ноль, — повторил Никитин, придерживая дверь. — Не опоздывай. Я опозданий не люблю больше всего.
— Постараюсь.
Дверь закрылась за спиной. На лестничной площадке пахло теми же щами, что и при входе.
Я спустился по гранитным ступеням и вышел на улицу. Шел мелкий, сухой снег, от фонарей падали косые столбы света.
Я застегнул пальто, поправил под мышкой томик Матвеева, он был тяжелый, с твердой обложкой, не помещался в карман и пошел к автовокзалу.
В четверг утром, на следующий день после Пензы, я зашел к Крюкову в спортзал. Положил перед ним заявление, переписанное от руки на двойном тетрадном листе.
— Ну как все прошло? — спросил Крюков, забирая бумаги.
— Поговорили. Третьего января к нему.
— Хорошо. — Он сложил листы в свою папку. — Я тебя протащу через районный комитет. Что еще?
— Метрика нужна.
— Какая метрика? Ах да, по правилам. Ну да, оригинал нужен.
— Выписка из сельсовета. Никитин сказал, в личное дело по ДЮСШ.
— Когда поедешь?
— На выходных, в субботу.
Крюков посмотрел на меня поверх очков-полумесяцев, которые надевал, когда писал.
— Оденься потеплее, не хватало еще простыть.
В субботу ходил утренний рейс, в семь сорок, такой же ПАЗ, что возил нас на спартакиаду. Я сел у окна.
В салоне кроме меня, набилось человек шесть, бабы с базара, мужик с ружьем в чехле, лезущим из вещмешка и школьница с портфелем. Печки в автобусе как таковой нет, стекло в моем ряду затянуло изнутри инеем, я отковырнул ногтем кружок и смотрел сквозь него на дорогу.
На конечной я вышел на единственной остановке у клуба. Дальше шел проселок на Громовку, наезженный санями и колесами лесовозов, по краю уже подбитый первым снегом.
Шесть километров я прошел за час, в кирзовых сапогах поверх портянок, в пальто, шапке-ушанке с опущенными ушами и со сложенной в нагрудный карман справкой об учебе в ПТУ.
Поля по обе стороны проселка лежали под ровным белым снегом. Только колея от саней да цепочки заячьих следов поперек.
По правую руку, в перелеске, стучал дятел. Слева, у дальней балки, поднимались два дымка, летник пастуха еще топился, видно, оттепель не убрала с пастбищ останнюю скотину.
Громовка показалась из-за подъема часов в одиннадцать. Двадцать три избы вдоль единственной улицы, так же, как и когда я уехал отсюда.
Колодец с журавлем посередине, правление колхоза из силикатного кирпича с выцветшим лозунгом «Вперед к победе коммунистического труда», за правлением сельсовет, такая же кирпичная пристройка с флагштоком.
Из печных труб шел редкий дневной дым. Возле клуба ребятня каталась на санках с накатанной горки.
Наша изба стояла на том же месте, по правую руку от дороги. Палисадник, занесенный снегом, под окнами голые ветки сирени.
Калитка знакомо скрипнула. На крыльце снега намело по щиколотку, не подметено с утра, значит, мать в правлении, не дома. Я обмел сапоги веником, что стоял у порога и поднялся внутрь.
Дверь не заперта, в деревне днем не запирают. Я толкнул и вошел в сени. На полке на стене два эмалированных подойника и решето для муки.
Из сеней в избу. Я почуял запах щей, наваристых, со свежей капустой и с лавровым листом. Мать приготовила утром, ушла в правление, чугунок остался на загнетке у печи под полотенцем, чтобы не остыл.
В избе все то же. Русская печь во всю заднюю стену, побеленная, с лежанкой и теплым кирпичом у дымохода.
Стол под клеенкой, две лавки. Над столом отрывной календарь с цифрами «25 ноября 1972, суббота» и под ним приписка карандашом материной рукой: «Зорьке отел в декабре».
Этажерка с книгами в углу, мои школьные учебники, потрепанный выпуск Шолохова, дореволюционный Брокгауз в одном томе.
На стене над лавкой две фотографии в рамках. Над фотографиями выцветший рушник, расшитый красными петухами.
Я снял пальто, шапку и повесил на гвоздь у двери, как привык. Сапоги стянул, переобулся в свои старые валенки, стоявшие на печке. Прошел к печи, заглянул в чугунок, щи в тепле, еще идет парок.
В сенях стукнула дверь. Послышались тихие шаги по половицам.