Без десяти восемь я подошел к спортзалу ПТУ. Не на стадион «Труд» к Зубову, а сюда, к Крюкову.
Отдельное здание во дворе, за мастерскими, низкое, из того же силикатного кирпича, что и учебный корпус. Над дверью жестяная вывеска с облупившейся краской «Спортивный зал». Рядом, на гвозде, прибит фанерный щиток с расписанием секций, отпечатанным на машинке через выцветшую ленту.
Я потянул дверь. Тугая пружина-доводчик скрипнула и протащила створку обратно, пришлось придержать рукой. Внутри тамбур с цементным полом, дальше зал.
В нос ударил запах. Мастика для пола, кожа снарядов, сухой мел из ящика у брусьев и поверх всего застарелый дух пота, въевшийся в стены за годы. Знакомый до мелочей запах любого спортзала страны.
Стены до пояса окрашены масляной краской мутно-зеленого цвета, выше побелка с разводами от протечек под потолком. Под потолком забранные сеткой лампы и два высоких окна с решетками.
На дальней стене шведские стенки, выкрашенные той же зеленой краской, рейки залоснились от рук. У правой стены гимнастический козел с потертым кожаным верхом, маты, свернутые в рулон и штанга с разнокалиберными блинами на деревянном помосте. В углу боксерский мешок на цепи, обмотанный по шву синей изолентой.
Трое пацанов разминались у шведской стенки. Один тянул заднюю поверхность бедра, закинув ногу на третью рейку.
Двое других по очереди подтягивались на перекладине, негромко считая. На меня посмотрели вполоборота, без интереса, по привычке скользнули взглядом по новенькому и вернулись к делу.
Крюков стоял посреди зала. В синем тренировочном костюме с белыми полосами, в кедах, на шее на шнурке секундомер в стальном корпусе. Рослый, сухой, с короткой стрижкой и обветренным лицом физкультурника, привыкшего работать на улице в любую погоду.
— Громов. — Он не повернул головы, заметил меня раньше. — Подходи.
У стены под окном стоял канцелярский стол со столешницей, обтянутой потертым зеленым сукном. На нем графин, перевернутый стакан, стопка тетрадей в коленкоровых обложках и круглая жестяная банка из-под леденцов с карандашами и обмылком резинки.
Крюков выдвинул табурет, сел. Кивнул мне на второй.
Я сел. Спина прямая, руки на коленях.
— Дышишь как? — Он смотрел не в лицо, а на грудь, на то, как ходят ребра. Профессиональный взгляд, такой же, как у Зубова в субботу. — Я еще в тире заметил, у тебя что-то не так? Приболел? Астмы нет?
— Плеврит это. Остатки.
— Что значит остатки? Говори толком.
Я ответил коротко, как привык за лето говорить со взрослыми. Без жалоб и объяснений, одни факты.
— Кашель по утрам, сухой, три-четыре раза. При глубоком вдохе тянет справа, под нижними ребрами. Температуру меряю вечером ртутным градусником. Вчера тридцать семь ровно. Неделю держится между тридцать шесть и девять и тридцатью семью и одной.
Крюков смотрел на меня секунду, не мигая. Потом перевел взгляд на свои руки, сцепил пальцы.
— Никаких замеров, — сказал он. — Ни сегодня, ни на неделе. Сначала долечивайся.
Это прозвучало довольно жестко. Так на производстве мастер говорит ученику не лезть руками в станок, не благожелательно, а потому, что знает, чем это кончается.
— Объясню один раз, чтобы потом не спорил. — Он положил ладонь на сукно. — Плевра воспалена. Листки еще трутся, спайки не рассосались. Дашь сейчас нагрузку по остаточному воспалению, температура к вечеру подскочит, плеврит вернется в полную силу. И тогда потеряешь не две недели, а месяц, а то и до зимы проваляешься. Тебе это надо?
— Не надо.
— Вот и делай что говорят.
Я знал это и сам, знал лучше многих врачей в районе. Но слышать из уст тренера выходило иначе.
Крюков подтянул к себе верхнюю тетрадь, открыл на чистой странице. Достал из жестянки карандаш, послюнил грифель и стал писать. Писал медленно, печатными буквами, как пишут люди, привыкшие, что их почерк потом разбирают другие.
— Так. Слушай режим на две недели. — Он проговаривал вслух то, что выводил карандашом. — Прогулки пешком. Сорок минут, шагом, не быстро, дыхание носом, ровно. Утром и вечером.
Грифель скрипел по бумаге. На странице ложились строчки, одна под другой.
— Дыхательные упражнения. Лежа на спине, утром и перед сном. Вдох на четыре счета животом, задержка два, выдох на шесть. По десять раз. Без рывков, без глубокого вдоха через боль. Понял меня? Через боль не делай.
— Понял.
— Дальше. — Он подчеркнул следующую строку. — Бега нет. Бассейна тоже. И в подвал к стрелкам не суйся. В тире сырость и пороховой газ, плевре сейчас это хуже всего. Отстреляешься через две недели, никуда твоя мишень не денется.
Он дописал, поставил снизу короткую закорючку вместо подписи. Вырвал лист по линии сгиба, ровно, придержав корешок ногтем. Протянул мне через стол.
— Держи. Выполняй. Через две недели придешь в это же время, тогда посмотрим, что с тобой делать дальше.
Я взял листок. Бумага в клетку, на сгибе уже наметилась светлая полоса. Буквы крупные, грифель кое-где продавил страницу насквозь.
Сложил вдвое, убрал во внутренний карман пиджака. Встал, задвинул табурет под стол.
У шведской стенки один из пацанов сорвался с перекладины, спрыгнул на мат, мат глухо ухнул. Крюков, не оборачиваясь, бросил через зал:
— Сенькин, не считаешь, не подтягиваешься. Заново давай.
И уже мне, не поднимая глаз от тетради, ровным голосом, каким говорят о деле решенном:
— Столовая в семь, в двенадцать и в шесть. Не пропускай ни разу. Тебе сейчас еда нужнее тренировки.
После полудня я зашел в учебную часть. Нина Георгиевна выписала направление в общежитие, не отрываясь от своих бумаг, привычным движением.
Достала из ящика бланк, заполнила перьевой ручкой, макая ее в чернильницу с фиолетовыми разводами, промокнула пресс-папье и пристукнула круглой печатью.
— Комната четырнадцать. Второй этаж, по коридору направо до конца, — сказала она, дуя на оттиск. — Кастелянше отдашь, она белье выдаст. Матрас, одеяло, две простыни, наволочка, полотенце. Распишешься в журнале.
Бумажка с печатью легла мне в руку, еще влажная.
Общежитие стояло в соседнем дворе, кирпичная трехэтажная пристройка к учебному корпусу, соединенная с ним крытым переходом. У входа на стене застекленная доска с распорядком дня и списком дежурных по этажам.
На вахте у двери сидела пожилая женщина в вязаной кофте, перед ней журнал и графин. Она глянула в мое направление, провела пальцем по списку, кивнула на лестницу.
Лестница бетонная, со стертыми краями ступеней, перила покрашены в коричневый цвет. На площадке второго этажа стоял бак с водой и алюминиевой кружкой на цепочке, рядом ведро. По коридору тянулась ковровая дорожка, протертая до основы посередине.
Комната четырнадцать оказалась в самом конце. Я постучал и толкнул дверь.
Четыре кровати с панцирными сетками, по две у каждой стены. Четыре тумбочки.
Один платяной шкаф на всех, фанерный, с перекошенной дверцей. Стол под окном, два стула.
Окно выходило на котельную, на красную кирпичную трубу с жидким дымом. Пол крашеный, у двери протерт до дерева.
Трое уже обжились. На спинках кроватей вафельные полотенца, на тумбочках кружки и зубной порошок в жестяных банках.
У крайней тумбочки на полу стояли лыжные ботинки с пристегнутыми креплениями. Над одной кроватью к стене канцелярской кнопкой пришпилена вырезка из «Советского спорта», уже пожелтевшая по краям.
На этой кровати, подложив под спину подушку, сидел парень с учебником на коленях. Я узнал его сразу. Сенькин Валера, третий с субботних соревнований. Тот самый, что и сегодня утром подтягивался в зале и схлопотал от Крюкова.
— Привет, — сказал он, оторвавшись от учебника.
— Привет.
— Ты Громов?
— Да.
Он посмотрел на меня чуть дольше, прикидывая что-то про себя.
— Видел тебя в субботу. — Он помолчал. — Хорошо плыл.
И опять уткнулся в учебник. На обложке значилось «Допуски и технические измерения». Разговор на этом кончился.
Я подошел к свободной кровати у окна, на ней лежал свернутый матрас в синюю полоску, поверх стопка белья и серое одеяло, перетянутое бечевкой.
Расстелил матрас по сетке, она просела и звякнула пружинами. Заправил простыню, подоткнул углы.
Натянул наволочку, встряхнул одеяло. Вещи разложил в тумбочку, смена белья на нижнюю полку, на верхнюю мыло в пластмассовой мыльнице, зубной порошок, тетрадь и два карандаша. Полотенце повесил на спинку кровати, как у соседей.
За окном кочегар вышел из котельной с ведром шлака, высыпал в железный короб у стены. Дым из трубы на минуту сделался гуще, потом опять опал до бледной струйки.
В шесть я спустился на ужин. Столовая помещалась на первом этаже учебного корпуса, в торце, окнами во двор.
Длинные столы в два ряда, накрытые клеенками в красно-белую клетку. По столам алюминиевые солонки, граненые стаканы стопками, нарезанный хлеб на тарелках. От раздачи тянуло паром и запахом перловки с тушеным луком, поверх него котлетный дух с пригоревшего противня.
Я взял с горки алюминиевый поднос, влажный после мытья, и стопку посуды. Встал в очередь вдоль стальной направляющей. Парни впереди передвигали подносы по поручню, переговаривались и гремели крышками мармитов.
Раздатчица в белом халате и косынке работала молча и быстро, без лишних слов. Черпаком из бачка плеснула в миску щи, поверх ложку сметаны размешивать не стала.
На второе вилкой переложила котлету, рядом навалила перловку, прижала ложкой. Компот из сухофруктов уже стоял в стаканах на краю стойки, бери сам. Я взял два хлеба с тарелки, белый и черный.
Сел с краю, за наполовину пустой стол. Котлета оказалась жесткой, с хлебом пополам, перловка склеилась, но горячая, и масла в ней хватало.
Я ел не спеша, до конца. Крюков сказал правильно, еда сейчас нужнее тренировки. Доел перловку до последней крупинки, хлебом собрал с миски жир. Компот выпил, разварившиеся груши и яблоки из стакана выловил и съел.
Вечером, перед отбоем, я достал из тумбочки тетрадь. Открыл на новой странице, разгладил ладонью разворот. Карандашом провел сверху черту.
Записывать пока нечего. Цифр нет, замеров нет и две недели не будет. Один разрыв между тем, что есть, и тем, к чему идти.
Закрыл тетрадь. Сунул под матрас, к стенке, как привык.
За окном в котельной с гулом тянула топку. Трубы парового отопления в углу комнаты прогрелись, чуть слышно потрескивали на стыках, отдавая тепло. Сенькин уже спал, лицом к стене, подтянув одеяло к плечу. Учебник лежал на тумбочке корешком вверх, заложенный карандашом.
Я разделся, лег. Сетка просела, пружины звякнули и затихли.
Зачислили меня в конце сентября, после диктанта и математики, после собеседования с директором Иваном Тимофеевичем. Группа слесарей-инструментальщиков, первый курс, тридцать два человека. С первого октября я вошел в общий распорядок.
Подъем в семь, по звонку дежурного на этаже. Зарядка во дворе, потом столовая. К восьми тридцати в учебный корпус, на теорию.
Первые часы шли теоретические предметы. Черчение в кабинете с кульманами вдоль окон, на длинных столах с наклонными досками.
Преподаватель, сухой старик в нарукавниках поверх пиджака, ставил на доске задание и ходил между рядами, проверяя, как мы держим рейсшину. Чертили карандашом на ватмане, линии тонкие и толстые, по ГОСТу.
За кривую линию или жирную обводку осевой он молча стирал работу резинкой и заставлял переделывать. Я научился затачивать грифель лопаткой на мелкой шкурке, чтобы линия выходила ровной по всей длине.
Технология металлов в соседнем кабинете. Преподаватель с указкой у плаката, на плакате диаграмма железо-углерод, кривые и фазы, подписанные от руки.
Виды сталей, маркировка, что значат буквы и цифры в обозначении. Закалка, отпуск, отжиг. Я записывал в тетрадь, как все, хотя половину знал и так из прошлой жизни, из разговоров с оружейниками и механиками по инвентарю.
Материаловедение, технические измерения. Микрометр, штангенциркуль, как снимать показания по нониусу, как читать сотые доли миллиметра.
Преподаватель пускал по рядам штангенциркуль и кольцо известного размера, каждый замерял и называл цифру вслух. Кто ошибался больше чем на пять сотых, замерял заново.
После обеда начинались мастерские. Вот тут и начиналось настоящее обучение.
Слесарная мастерская помещалась в пристройке, длинное помещение с верстаками в два ряда вдоль окон. На каждом верстаке тиски, чугунные, тяжелые, с насечкой на губках.
Рядом тиски соседа, потом следующего, через всю стену. Над верстаками щиты с инструментом, обведенным черной краской по контуру, чтобы видно, чего не хватает.
Напильники разной насечки, ножовки, зубила, кернеры, чертилки. Пол цементный, посыпанный опилками для впитывания масла. В воздухе висел запах металла, машинного масла и горелой стали от точила в углу.
Мастер производственного обучения Иван Васильевич, грузный человек лет шестидесяти, в синем халате поверх рубахи, ходил между рядами с заложенными за спину руками. Говорил мало.
Подходил, смотрел, как ты держишь напильник, поправлял локоть или разворот корпуса, шел дальше. Слишком долгие раздумья при работе он не жаловал.
— Ты тут не думай, — сказал он мне на третий день, остановившись у моего верстака. — Думать после будешь. Тут руки должны знать. Голова мешает.
Первое задание простое и оттого злое. Опилить чугунную заготовку в правильный кубик, грань к грани под угольник, по разметке.
Допуск Иван Васильевич давал десятые доли, проверял угольником и щупом на просвет к окну. Видел щель, тогда возвращал.
Я зажимал заготовку в тиски, брал драчевый напильник, длинный, с крупной насечкой. Становился, как поставил мастер: левая нога вперед, корпус развернут, локоть прижат.
Движение от плеча, всем корпусом, нажим на ходе вперед, на возврате напильник идет вхолостую. Туда с нажимом, обратно вхолостую. Туда-обратно. Сотни раз за час.
Стружка металла сыпалась на верстак, мелкая, серая, забивалась под ногти, в складки кожи на ладонях. К концу дня руки в металлической пыли, не отмываются простым мылом, только хозяйственным с песком, на вахте у умывальника. Под ногтями серая кайма, сколько ни три.
После драчевого шел личной напильник, мельче насечкой, потом бархатный, для чистоты поверхности. Грань выходила гладкая, блестящая. Иван Васильевич прикладывал угольник, смотрел на просвет и прикладывал щуп.
— Вот эту грань еще на полрыски сними, завалил угол. Тут горбит.
И я снимал. Опять то же движение, локоть прижат, нажим на ходе вперед.
Через две недели меня пустили к станкам. В мастерской их стояло восемь, в торце помещения, токарно-винторезные, под номером 1К62.
Тяжелые, литые, на чугунных тумбах, окрашенные в серо-зеленый цвет. Над каждым лампа на кронштейне.
Когда мастер пустил станок в работу для показа, тот загудел низко и ровно, как маленький трактор на холостом ходу. Электродвигатель в десять киловатт, ремень на шкивах, коробка скоростей.
Иван Васильевич переключил рукоятки на передней бабке, шестерни в коробке сменили зацепление с лязгом, шпиндель пошел медленнее. Скоростей у станка много, от самой малой, чуть за десяток оборотов, до двух тысяч в минуту, под разный диаметр и материал.
— Заготовку в патрон, — показывал мастер. — Зажал тремя кулачками, проверил биение. Резец в резцедержку, по центру, по высоте под линию центров. Подача вот этой, обороты вот этой. И не лезь пальцами, пока крутится.
Я зажал пруток в патрон, торцевым ключом, с натягом. Подвел резец, включил подачу.
Стружка пошла из-под резца витой синеватой спиралью, горячая, падала на станину и в поддон. Запах горячего металла и масла.
Станок гудел под руками, чуть подрагивал. Я держал рукоятку поперечной подачи, подавал резец на доли миллиметра, снимал стружку слой за слоем, мерил штангенциркулем, опять подавал.
Плеврит к этому времени отступил. Через две недели режима, прогулок и дыхательных, температура вечером встала на тридцать шесть и шесть и держалась.
Кашель по утрам пропал. Глубокий вдох пошел без боли в боку, ребра справа расправлялись свободно. Я снова дышал полной грудью, ровно, на четыре счета.
Крюков, как обещал, через две недели вернул меня в зал. Дал нагрузку осторожно, сперва только разминка и техника, потом замеры.
И на стрельбе в тире, в первый же контрольный отстрел, цифры пошли вверх против сентябрьских.
В сентябре, на районе, у меня дрожали руки на огневом рубеже, остаточный плеврит давал мелкий тремор, первый выстрел тогда ушел в молоко. Двадцать пятого октября, на контрольном отстреле в подвале ДОСААФ, рука легла на цевье иначе. Жестче.
Кисть держала винтовку плотно, без мелкого качания мушки в прорези. Я выложил локти на доску, поймал прицельную линию, и она стояла. Не плыла, не подрагивала, стояла на черном круге, как приклеенная.
Сорок шесть из пятидесяти. Против сорока одного в сентябре.
Крюков посмотрел в зрительную трубу, потом на мои руки, записал в блокнот.
— Что с хватом сделал? — спросил он. — Рука другая стала.
Я ответил, что хожу в мастерскую, по четыре часа после обеда. Напильник, тиски, потом станок.
Крюков кивнул, как будто это все объясняло. Записал что-то еще.
Напильник за месяц поставил кисть. Сотни движений в день, нажим на ходе вперед, удержание корпуса, локоть прижат, все это укрепило предплечье и кисть так, как не укрепит ни один эспандер в зале.
Хват сделался жестким, пальцы держали цепко, а мелкие мышцы, отвечающие за тонкое усилие на спуске, перестали дрожать под нагрузкой. Работа с металлом, которую я брал ради специальности и стипендии, заодно ставила мне руку стрелка.
Я убрал винтовку в пирамиду, сдал патроны судье под роспись. Под ногтями стояла все та же серая металлическая кайма, отмытая до половины. Завтра в мастерской прибавится еще больше. Оказывается, физическая работа тоже помогала достичь цели.