К книге
ГромовкаГлава 1 Последний старт
3%
Глава 1 Последний старт
1

Казанский манеж «Ак Барс» гудел вполсилы. Треть трибун, и те не полны.

Нижние ряды заняты родственниками спортсменов, несколько человек из федерации в одинаковых синих куртках с надписью UIPM на спине, два оператора с камерами, которые снимали скорее по обязанности, чем по интересу. Чемпионат России по современному пятиборью не футбол, не фигурное катание. Билеты продавали, но покупали их в основном те, кто и так пришел бы бесплатно.

Манеж пах свежими опилками и конским потом. Грунт в конкурном поле меняли накануне, утром прошлась поливальная машина, и земля на поворотах осталась темной, тяжелой, чуть скользкой. Барьеры стояли стандартные, полосатые, красно-белые, на высоте метр десять.

Двенадцать препятствий, маршрут с двумя сменами направления, время прохождения минута сорок. На электронном табло светились фамилии участников. Громов А. С. девятый стартовый номер.

Я, то есть этот самый Громов А. С. стоял у левой стенки манежа и держал за повод гнедую кобылу. Астра, так значилось на жеребьевочном листе, приколотом кнопкой к фанерному щиту у входа.

Шестилетняя, рост в холке сто шестьдесят два, темперамент «подвижный», что на языке конкурных ветеринаров означает «нервная». Кобыла переступала задними ногами, прижимала уши при каждом хлопке двери и косила левым глазом на трибуны, где кто-то хрустел пластиковой бутылкой.

Я переложил повод в левую руку, правую положил на холку, чуть ниже гривы. Пальцы двигались медленно, по кругу, продавливая мышцу ровно настолько, чтобы лошадь чувствовала тепло ладони, но не давление.

Никаких слов, просто звук, низкий, ровный, на выдохе, как жужжание. Астра повела ухом в сторону, потом обратно, и через минуту перестала переступать.

Вот это я умел. Всегда умел, с лошадьми получалось лучше, чем с людьми.

Пятиборье нашло меня в девять лет. Не я его, оно меня. В Пензе, в спортивном интернате, куда мать отдала, потому что зарплаты на заводе хватало только на еду, но не на репетиторов.

Интернат давал и то, и другое, а в нагрузку секцию на выбор. Я выбрал плавание, но тренер по плаванию посмотрел на мои плечи и отправил к Виктору Ильичу Сазонову, в группу пятиборья. «Узкоплечий, — сказал он. — В плавании потолок. А у Сазонова и таких берут».

Сазонов, сухой мужик с прокуренным голосом и орденской планкой на пиджаке, который он надевал дважды в год, на День Победы и на открытие сезона. Про орден никогда не рассказывал, про пятиборье мог говорить часами.

Он-то и объяснил мне, в чем фокус. Пятиборье не пять видов спорта. Пятиборье это один вид, в котором ты пять раз разный человек.

Когда фехтуешь, терпи и жди. Если плывешь, забудь обо всех, ты один. Сел на лошадь, доверяй ей. Стреляешь, замри. Бежишь, терпи снова, но по-другому, до конца.

Мне это подошло. Я не умел делать что-то одно лучше всех. Зато умел делать пять вещей достаточно хорошо, и не ломаться на переходах.

Сазонов говорил: «Пятиборец не тот, кто все умеет. Пятиборец тот, кто не сыплется». Я не сыпался. Долго не сыпался.

К семнадцати годам кандидат в мастера. К двадцати мастер спорта.

Сазонов к тому времени уже болел, тренировал из кресла, но на мои соревнования приезжал, сидел у бортика и писал на бумажке замечания дрожащей рукой.

Он умер в две тысячи девятом, и я даже на похороны не попал, потому что в тот день проходил медкомиссию перед сбором. Комиссию прошел. На сбор поехал. На Олимпиаду нет.

Это вообще история моей жизни. Подходить вплотную и не попадать.

Афины, две тысячи четвертый, мне семнадцать, юниорский возраст, но результаты взрослые. За три недели до отбора подвело колено. Мениск, артроскопия, шесть недель на костылях. Отбор прошел без меня.

Пекин, две тысячи восьмой. Четыре года работы после колена. Отобрался, третий результат на чемпионате России, чистый, без вопросов.

За двое суток до вылета звонок от тренера сборной: «Алексей, ситуация изменилась, летит Ковалев». Ковалев сын вице-президента федерации.

Результат хуже моего на сорок очков. Я написал протест. Протест рассмотрели через два месяца, когда Ковалев уже вернулся из Пекина. Без медали, к слову.

Лондон, две тысячи двенадцатый. Двадцать пять лет, пик формы. На контрольных стартах лучшее время в карьере.

Дисквалификация за три месяца до Игр, подозрение на мельдоний в пробе «Б». Апелляция. Независимая экспертиза.

Оправдан через одиннадцать месяцев. Олимпиада к тому времени давно закончилась. Извинений никто не принес.

Рио, две тысячи шестнадцатый. Двадцать девять лет, уже не мальчик, но тело еще держало планку.

На тренировке в бассейне неудачный поворот, удар спиной о бортик. Два позвонка.

Операция в ЦИТО, титановая пластина в поясничном отделе, два года реабилитации. Врач сказал: «Спорт под вопросом». Я понял так что «Спорт под вопросом», а не то, что «спорт под полным запретом». Разница в пару слов, а меня хватило еще на четыре года.

Токио, две тысячи двадцатый. Тридцать три года. Отобрался снова, на характере, на том, что осталось от техники, на злости.

Снят с рейса за сутки до вылета. Административная ошибка в документах, кто-то в федерации вписал старый номер паспорта вместо нового.

Когда разобрались, самолет уже сел в Нарите. Случайность это или нет, доказать невозможно. Подозревать можно.

После Токио от меня ушла Света. Не сразу, она уехала к маме в Калугу «на неделю» и осталась там насовсем.

Сказала по телефону: «Леша, я не могу больше жить с человеком, у которого нет жизни, а есть только следующая попытка. Мне тридцать два, я хочу ребенка, дом, нормального мужа. А ты… Ты даже не здесь. Ты всегда на каком-то старте, которого еще нет».

Она не кричала. Просто говорила спокойно, как о решенном.

Развод оформили через полгода. Детей не нажили, когда бы? Между операцией и реабилитацией? Между отбором и дисквалификацией?

Мать звонила каждое воскресенье и каждое воскресенье говорила одно и то же: «Лешенька, ну хватит, устройся на нормальную работу, ты же инженер, у Валеры на заводе такие нужны, двести тысяч оклад, соцпакет». Мать считала, что диплом МАИ это профессия, а пятиборье это болезнь.

В каком-то смысле она не ошибалась. Инженером я работал в общей сложности полтора года, между Лондоном и Рио, когда деньги совсем кончились.

Конструкторское бюро на окраине Москвы, зарплата шестьдесят тысяч, тесный кабинет с тремя компьютерами, чертежи вентиляционных систем. Я приходил на работу, садился за монитор, делал, что просили, и ровно в шесть уходил в зал.

Начальник за эти полтора года ни разу не видел на моем лице ничего, кроме вежливого равнодушия. Уволился, когда позвонил новый тренер и сказал: «Есть шанс на сборы».

Денег не осталось никаких. Квартира в Москве съемная, тридцать два метра на «Бабушкинской», с обоями в цветочек от прежних жильцов.

Машина десятилетняя «Шкода» с ржавым порогом. Накоплений ноль. Занятия проводил Шаталин, мой последний тренер, бесплатно, потому что федерация финансировала только действующий состав сборной, а я в действующий состав не входил. Шаталин говорил: «Отдашь, когда выиграешь». Не шутил, верил в меня.

Все, мать, бывшая жена, друзья, бывшие тренеры, врачи, все говорили одно: хватит. Сазонов бы, может, сказал иначе, но Сазонов лежал на Востряковском кладбище.

А остальные смотрели на меня и видели тридцатисемилетнего мужика с четырьмя шрамами, пустым счетом и неспособностью признать очевидное.

Может, они и правы. Может, между упрямством и глупостью нет никакой разницы, и я действительно потратил жизнь на дверь, которая никогда не откроется.

Но вот что я знал точно, я умел делать пять вещей хорошо и не сыпаться на переходах. И если есть место, где это может пригодиться в последний раз, оно здесь, в казанском манеже, на гнедой кобыле с нервным левым глазом.

У разминочного барьера за пределами поля топталось полтора десятка лошадей с всадниками. Молодые ребята, двадцать два, двадцать пять лет, привычно разминались, на автомате, перебрасывались словами.

У одного на шлеме болтался незастегнутый ремешок, и тренер с бровки тыкал пальцем, застегни. Пахло разогревочной мазью, кожей седел и чем-то кислым от пластиковых стаканов с изотоником, расставленных на складном столе у входа.

Рядом со мной, у стенки, на пластиковом стуле сидел Шаталин. Шестьдесят три года, мешки под глазами, планшет с протоколом на коленях.

Он ничего не говорил. Все, что можно сказать, сказано на утренней разминке, на вечерней разминке вчера, на сотнях тренировок за последние полтора года. Шаталин просто сидел и смотрел, как я привожу лошадь в порядок.

По громкой связи объявили седьмого участника. Голос судьи-информатора отскакивал от стен манежа, эхом разбивался на осколки: «Карташов, Дмитрий Андреевич, город Москва, ЦСКА…» Двадцатитрехлетний парень легко поднялся в седло, тронул лошадь шенкелем и выехал на поле. На трибунах захлопали, негромко и ритмично.

Я достал из кармана редингота кусок сахара, обычный рафинад, три кубика с утра, и протянул Астре на открытой ладони. Кобыла взяла мягкими губами, захрустела. Теплый воздух из ее ноздрей осел на коже руки.

На табло сменилась фамилия, восьмой номер. Времени оставалось минут семь-восемь.

Я проверил подпругу, сунул палец между ремнем и боком лошади, стандартная ширина. Поправил стремена, на два отверстия короче, чем накануне, Астра чуть ниже ростом, чем та лошадь, на которой я разминался вчера. Шлем уже на голове, ремешок застегнут, перчатки тонкие и замшевые, в правой руке хлыст.

Шаталин поднялся со стула, подошел на три шага. Кивнул. Я кивнул в ответ.

Сел в седло. Астра чуть качнулась под весом, переступила, но не дернулась. Я прижал голени к бокам, выпрямил спину, отпустил повод ровно настолько, чтобы лошадь чувствовала контакт, но не давление на морду. Руки на уровне холки, локти прижаты, плечи опущены.

«Громов, Алексей Сергеевич, город Москва, ЦСП…»

Тронул Астру шенкелем и выехал на поле. Свет манежных прожекторов падал сверху, резкий и белый, на грунте лежали четкие тени от барьеров. Земля под копытами чавкала, влажная после утренней поливки, особенно на поворотах, где машина проходила дважды.

Звуковой сигнал. Секундомер на табло мигнул, побежали сотые доли секунды.

Первый барьер, Астра поднялась ровно, не мешкая, передние ноги сложены, задние прошли чисто, приземление мягкое. Я уже смотрел на второй, корпус наклонил чуть вперед, повод стабильный.

Второй тоже чисто. И третий. Кобыла нашла ритм, галоп стал ровным, и в манеже на секунду стало тихо, даже случайные зрители замолкают, когда связка идет без штрафных.

Поворот к четвертому барьеру. Левый, крутой, почти девяносто градусов. Грунт здесь темнее, в углу дренаж работал хуже, и земля не просохла после утра.

Астра перевела вес на задние ноги, начала разворот, и на середине дуги ее левое заднее копыто проехало по мокрой поверхности. Не падение, а проскальзывание, на полкорпуса, но лошадь качнуло влево, траектория сломалась, и Астра вместо прямого подхода к барьеру пошла под углом.

Правый шенкель, полуодержка поводом, попытка вернуть прямую линию за два темпа до прыжка. Астра среагировала, но косо, через правое плечо, и на отталкивании ушла вбок еще на полкорпуса.

Прыжок получился кривым. Передние ноги прошли над жердью, задние нет. Правая задняя зацепила верхнюю планку.

Удар. Жердь полетела вниз, загремела по стойкам. Астра дернулась от звука, мотнула головой, рванула вперед, а у меня левое стремя уже соскользнуло с ноги после бокового смещения, и баланс ушел.

Лошадь вильнула влево и вперед. Я полетел вправо и вниз.

Стойка барьера оказалась прямо по траектории, металлическая труба, обмотанная поролоном и зеленой тканью, но под тканью сталь.

Затылок. Глухой звук, не громкий, не кинематографичный. Как будто арбуз упал на пол.

Тишина. Потом крик кого-то с трибуны, стук копыт убегающей лошади, голос судьи в микрофон: «Врача на поле». Топот сапог по грунту. Я увидел бегущего ко мне Шаталина, на ходу уронившего планшет.

Я лежал на боку, правая рука подвернута, левая нога в стремени, которое уже отстегнулось и болталось на ремне. Шлем треснул по левому виску, косая трещина от края до затылочной части. На зеленой ткани стойки мокрое пятно.

А потом ничего. Темнота. Полная, ровная, без звука запаха и боли. Как будто кто-то выключил свет и забрал комнату вместе с выключателем.

На табло мигал секундомер. Потом кто-то нажал кнопку, и экран погас.

* * *

Жара.

Не городская, не манежная, не та, от которой спасает кондиционер в раздевалке. Другая, густая, неподвижная, настоянная на земле и траве, как в бане, если бы баня не имела стен. Жара навалилась сразу, всей массой, как будто воздух стал плотным.

Сначала я почувствовал запах. Скошенная трава, запах острый, зеленый и влажный. А еще вонь навоза, но не конского, как в манеже, а коровьего, тяжелого и застарелого. И еще что-то сладковатое, цветочное, незнакомое, то ли донник, то ли гречиха, я не знаю, не разбирался в полевых цветах.

Потом я услышал звук. Кузнечики, сотни, тысячи, стрекот стоял ровный, как белый шум, как аппарат в реанимации, только живой.

Где-то вдали шум трактора, не современного, а утробный, низкий рокот дизеля без глушителя. Чьи-то голоса, женские, неразборчивые, перекликались где-то справа, за спиной.

И только в самом конце я увидел свет. Белесое, выцветшее небо, не синее, а именно белесое, как застиранная рубашка, как казенная простыня в спортивном интернате, которую стирали сто раз и не выбрасывали.

Я лежал на спине. Подо мной не грунт манежа, не мат, не асфальт. Земля. Сухая, теплая, в мелких трещинах. Стерня колола сквозь рубашку, обрезки скошенных стеблей, жесткие, с острыми краями.

Надо фоне неба появилось лицо. Женщина. Лет тридцати пяти, может, чуть меньше, но выглядела старше, так выглядят люди, работающие на солнце каждый день.

Темные волосы, прилипшие к вискам от жары, собранные назад в узел, из которого выбились пряди. Глаза испуганные, карие, с морщинками у углов, не от возраста, от прищура.

Платок сбился на плечи. Руки загорелые до локтей, выше белые, линия загара резкая, как по линейке. Крепкие руки, широкие ладони с короткими ногтями, въевшаяся в трещины кожи земля.

— Лешка. Лешка, ты чего? Головку напекло?

Голос звучал сверху, близко. Я попытался ответить, и не узнал свой голос. Высокий, ломкий, чужой, как будто кто-то вставил в горло дудку.

Не мой голос. Вместо слов вышел хрип, даже не хрип, писк.

Попытался встать. Руки уперлись в землю, и не выдержали. Не так, как после нокаута, когда мышцы есть, но сигнал не проходит. Иначе.

Мышц просто не было. Руки тонкие, в голубых прожилках вен, с узкими запястьями, которые я мог бы обхватить двумя пальцами.

Если бы пальцы слушались. Я попытался сжать кулак, пальцы дрожали, и кулак получился рыхлый, неплотный и детский. Ладони маленькие, без мозолей от грифа штанги, без желтых пятен от эфеса шпаги, ничего нет.

Я посмотрел на эти руки. Загорелые, с облупившейся кожей на костяшках, с заусенцами вокруг ногтей, с царапиной на левом предплечье, свежей, запекшейся, от стерни или от ветки.

Это не мои руки. Мои сорок второй размер перчаток, шрам от артроскопии на правом запястье, набитые костяшки. Эти детские, без единой приметы взрослого тела.

Женщина подхватила меня под мышки и потянула вверх. Я встал.

Ноги держали, но колени мягкие, непослушные, как на шарнирах. Мир качнулся, не от головокружения, от того, что точка обзора стала ниже. Сильно ниже.

Женщина, которая тянула меня за руки, смотрела сверху вниз. У нее рост метр шестьдесят максимум. А я еще ниже.

Где это я очутился?

Предыдущая главаГлава 1 из 32Следующая глава