Как-то раз московских студентов 1970‑х годов вывели на улицы демонстрировать дружбу приехавшему в СССР президенту Сирии Хафезу Асаду. Но с демонстрацией ничего не вышло, поскольку семидесятники прагматично попрятались от снега в подъездах и в метро. «Асад им до лампочки», – констатировал Черняев [Черняев 2008: 94]. Революционный интернационализм недавнего прошлого канул в Лету, уступив место заботам текущего дня.
Прагматизм семидесятников хорошо описала актриса Елена Проклова (1953 г. р.). «Я человек земной, – отметила она в мемуарах. – Не в смысле приземленности, а – как бы точно сказать? – трезвый, что ли, мне необходим резон. Я понимаю так распределение своих сил: в первую очередь я должна сделать все для своих близких и себя <…> Дальше есть несколько друзей <…> Остальное – по-разному: как и насколько хватает сил, желания. Иногда это бывают товарищи, работа, иногда совсем посторонние люди, благотворительность <…> Если хватает сил на большее, то это гиганты, люди избранные какие-то» [Проклова 2008: 10].
Слова простые. Наверняка во всех поколениях люди действовали в соответствии с подобным житейским подходом. Лишь «гигантам» удавалось раньше думать о Родине, а потом о себе. Но рационализм других поколений был заслонен часто завесой из слов, которые следовало произносить согласно церемониалу. Признаться в том, что живешь для себя, значило сознательно себя приземлить, дегероизировать, превратить в унылого обывателя. Вряд ли публичное признание подобного рода способствовало бы карьере актрисы 1950‑х годов. А «земная» Проклова откровенно фиксирует это свое качество. Она знает, что трезвость и рационализм теперь – не недостаток, а достоинство. Семидесятники ее хорошо поймут, поскольку в основной массе именно такие.
Вот еще характерный отрывок из Прокловой. «Во времена Великой французской революции жил человек. И кто-то там спросил его: „Что ты делал, когда Робеспьер рубил головы, а Дантон произносил речи?“ На что человек спокойно ответил: „Я жил“. По-моему, он был совершенно прав. Жизнь дается нам один раз, но ее можно и нужно прожить. Сама по себе жизнь – это главное» [там же: 192]. Здесь есть яркий антиреволюционный пафос. Причем содержится он не только в том, как Проклова одобряет выживание обывателя. Слова о жизни как самоцели противопоставлены словам писателя Николая Островского, которые вдалбливали учителя в каждого школьника 1970‑х: «Самое дорогое у человека – это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно стыдно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, мог сказать: вся жизнь и все силы отданы самому главному в мире – борьбе за освобождение человечества».
В трактовке семидесятников жизнь тоже дается один лишь раз, но она уже не предназначена ни для борьбы за освобождение человечества, ни для достижения каких-то иных глобальных целей. «Я не рассчитываю никого перевоспитать, наставить на путь истинный», – заметил как-то Виктор Цой, имевший возможность влиять на тысячи фанатов [цит. по: Житинский 2009: 461]. «Я не знаю ни одной цели, ради которой готов биться головой о стенку», – откликается ровесник Цоя из фильма о семидесятниках «Легко ли быть молодым?», снятого Юрисом Подниексом (1950 г. р.) в середине 1980‑х. А другой герой фильма уточняет: «Моя цель – жить спокойно» [Травина, Травин 2010: 165–166].
«Мелочное» прошлое выходит теперь на первый план, а вопрос о стыде и позоре переносится на задачи сиюминутные. Стыдно не добиться в жизни успеха, позорно не иметь солидного дохода, мучительно больно оказаться не в состоянии прокормить семью и т. д. Причем как стыд, так и позор вряд ли становятся чувствами, определяющими экзистенциальное состояние человека, поскольку «горе длится ровно столько, сколько мы позволяем себе его длить» [Проклова 2008: 23]. Иначе говоря, все поправимо в жизни. Если ты вдруг оказался неудачником, утраченное самоудовлетворение вполне можно вернуть упорным трудом и пересмотром неправильных взглядов на жизнь.
Семидесятник не стесняется признаться в том, что работает ради денег. Артист Андрей Краско (1957 г. р.) отмечал: «В выборе ролей у меня нет никакого принципа, я деньги зарабатываю <…> Хочу, например, дом построить» [Андрей Краско. Непохожий… 2007: 186]. Такой подход не снимает, правда, надежды на большой творческий успех, на великую роль. Однако успех этот в данном поколении редко становится целью, доминирующей над сиюминутной выгодой.
Отказ от глобальных целей ради себя и своих близких естественным образом выводит семидесятников в разряд конформистов. Стремиться к великому можно и нужно. Но нет столь великой задачи, ради которой человек этого поколения стал бы сознательно разрушать себя и свой тесный мирок. В представлениях семидесятника о жизни всегда есть место для отступления. Даже такой радикальный политик, как Борис Немцов (1959 г. р.), не привыкший отступать и трагически погибший из‑за своих убеждений, отмечал, что конформизм, с его точки зрения, «не является отрицательным качеством жизни. Скорее это свойство уравновешенного общества. Общества, в котором революционные перемены не воспринимаются как благо» [Немцов 1997: 64]. А в беседе со мной добавил: «В оппозиции мне комфортнее, чем во власти, но я нормально отношусь к тем, кто считает карьеру важнее убеждений: жизнь-то ведь у нас одна» [Немцов. Интервью]. Эту-то одну-единственную жизнь у него и отняли, поскольку умом своим Немцов был семидесятником, но душой, по-видимому, так с поколенческим конформизмом и карьеризмом не сумел смириться.
Если исходить из того печального тезиса, что необходимость проявлять конформизм во многом определяла характер жизни советского человека, то надо определить, в какой степени изменились те жизненные условия, которые влияли на конформное поведение семидесятника. В сравнении с жизнью других советских поколений это поколение имело существенные особенности. При всей условности такого рода сравнений можно, наверное, все же сказать, что именно в эпоху формирования семидесятников произошел настоящий перелом, отделивший это поколение от его отцов, дедов и прадедов.
Во-первых, промывание мозгов, хотя формально оставалось весьма активным в сравнении с тем идеологическим воздействием, которое существует при демократии, в реальной действительности становилось все слабее из‑за появления многочисленных «ниш», в которых человек оставался наедине с самим собой или в контакте с той группой близких людей, которые придерживались воззрений, радикально отличавшихся от официозных. В школе или в высшем учебном заведении молодой человек подвергался воздействию идеологической системы лишь в ходе сравнительно редко проводимых ритуальных мероприятий (пионерские линейки, комсомольские собрания, праздничные демонстрации) или на занятиях по общественно-политическим дисциплинам. В остальное время пропаганду можно было «выключить»: не слушать радио и не смотреть телевизор, когда оттуда лилось что-то «высокоидейное», забросить за шкаф унылую пропагандистскую литературу и, наконец, вообще уклониться от общения почти с любым политически озабоченным человеком. Если старые советские поколения вынуждены были искать редкие ниши, в которых можно остаться человеком, то семидесятники скорее лишь изредка попадали в ниши, где система откровенно на них давила, не давая сохранять индивидуальность.
Во-вторых, давление системы на человека было в эпоху формирования семидесятников значительно слабее, чем раньше. Как правило, пионерские линейки и комсомольские собрания отличались откровенным формализмом. Праздничные демонстрации превращались в веселые коллективные прогулки, завершавшиеся порой возлияниями в дружеских компаниях, где про формальный праздничный повод почти не вспоминали. Уроки и лекции по истории, философии, политэкономии и научному коммунизму проводились людьми, давно уже ни во что не верившими, кроме зарплаты. Ученикам и студентам необходимо было получить хорошую оценку, вызубрив материал, а не стать убежденными коммунистами. А главное – в дружеской среде ровесников так редко попадался убежденный пионер или комсомолец, что неформальное общение скорее деидеологизировало молодого человека, чем мобилизовывало на борьбу.
В-третьих, в связи с постепенным улучшением жилищных условий советских людей все чаще появлялись чисто бытовые ниши, где можно было отсидеться от назойливой пропаганды. Трудно отсидеться с большом бараке или общежитии, где ты постоянно находишься в едином пространстве с другими людьми. Хотя бараки и общежития сохранялись, многие семидесятники вырастали, миновав эти формы социализации и сохраняя свою индивидуальность. Даже в коммунальной квартире существует небольшое приватное пространство (своя комната), в котором семья способна замкнуться от давления среды и жить своей жизнью. Конечно, коммуналка все равно «потрошит» личность человека, поскольку за дверью комнаты ты можешь оказаться в чуждой среде. Но многие семидесятники росли уже в отдельных квартирах, распространявшихся благодаря массовому строительству. Семья могла собирать «на кухне» близких друзей и поддерживать даже в простых бытовых разговорах свою независимость от системы промывания мозгов. А если условия оказывались столь благоприятными, что подрастающий семидесятник имел свою комнату, то он мог в ней на какое-то время замкнуться даже от воздействия родителей, навязывавших взгляды своего поколения.
Итак, из трех наших больших «К», формировавших советского человека былых поколений, роль коммунизма и коллективизма теперь резко снижалась. Оставался лишь конформизм, но без сопутствующих ему «К» он сильно трансформировался. Какие бы взгляды ни формировались в голове сравнительно независимого от внешней среды семидесятника, он вынужден был играть по правилам системы, если хотел делать карьеру или просто заниматься любимым делом. Однако все реже семидесятник должен был для сохранения психологического комфорта искренне верить в декларируемые системой идеи. Исчезал мир, в котором тебя со всех сторон могли окружать убежденные люди, и жуткий страх одиночества заставлял сомневающегося в декларируемых идеалах бедолагу культивировать правильную веру. Семидесятника все чаще окружали люди безразличные либо даже близкие по духу. Все чаще он мог посмеяться над системой, рассказав в узком кругу политический анекдот, и ощутить, что мягкое фрондирование ничуть не менее психологически комфортно, чем жесткая ортодоксальность.
Новая форма конформизма предполагала, что на внешнем уровне ты будешь произносить все необходимые лозунги, выполнять все положенные ритуалы и сам станешь говорить именно то, чего требует система, если, скажем, делаешь карьеру по партийной, комсомольской или даже административной линии. Ты сам будешь разоблачать диссидента, горя праведным гневом и втайне думая, что «идиота», не желающего играть по правилам, а потому осложняющего всем вокруг жизнь, не жалко выгнать с работы или даже отправить в лагеря [Юрчак 2014: 212–233]. Но под этим «внешним уровнем» ты будешь совершенно другим. На условном «среднем уровне» твой праведный гнев совершенно исчезнет. Ты будешь искренне озабочен лишь собственной судьбой и тем, что с ней связано (судьбой семьи, близких друзей, а также того дела, которое считаешь по-настоящему важным). На этом уровне ты будешь предельно рационален, будешь максимизировать выгоды и минимизировать убытки во всех возможных смыслах. Твоя мотивация будет мало отличаться от мотивации человека, живущего вне тоталитарного общества (с поправкой на то, что требования тоталитарной системы нельзя упускать из виду). Наконец, на «внутреннем уровне» новая форма конформизма допускает существование убеждений, принципиально расходящихся с требованиями системы. Именно допускает, а не формирует, поскольку семидесятник вполне может обходиться без собственных убеждений. Но если он по каким-то причинам приходит к выводу о преимуществах капитализма и демократии, о жестокости и преступности советской системы, о необходимости хотя бы тайно продумывать план перемен, то где-то на малогабаритной кухне, в опустевшей после трудового дня институтской лаборатории или на прогулке с узким кругом друзей начинают формироваться мысли, принципиально отличающиеся от «положенных».
Конформизм семидесятников оказывается чрезвычайно вариативен. «Империя времен упадка», по выражению Булата Окуджавы, сохраняла видимость твердого порядка. В ней было все прекрасно, «судя по докладам». Но под внешней оболочкой можно было обнаружить все что угодно: начиная с сохраняющейся местами, но гораздо более редкой, чем раньше, искренней приверженности советской системе до полного безразличия и даже до тайного недоброжелательства по отношению к ней. В годы перестройки и особенно в эпоху реформ 1990‑х вся эта сложная картина стала проявляться на поверхности, но, если бы горбачевских преобразований не случилось, о реальном менталитете семидесятников наука узнавала бы лишь по отрывочным данным.