— Давно тут? — тихо спросил я у старика.
— Третий день, — ответил он, не поднимая глаз от хлебных чёток. — А ты, видать, с утра взят? К обеду как раз поспел.
Обед. Слово прозвучало почти издевательски. В горле пересохло, в животе урчало — из Дербичево меня привезли голодным, а в погребе не кормили, дали только чай, а Сойкина каша уже и забылась.
— Кормят тут? — спросил я.
Старик усмехнулся в седые усы:
— Кормят… Два раза. В полдень и ввечеру. А чего дадут — от начальника зависит.
— В смысле?
— А в том смысле, что кормовые деньги — шесть копеек с рыла на день, — он покосился на меня. — Только доходят до нас не все. Пристав сначала отстегнёт долю себе, потом надзирателю, потом повару… а нам — что останется.
Он покрутил в пальцах один хлебный шарик, бросил в рот и принялся жевать медленно, с наслаждением, будто это был не чёрствый мякиш, а бифштекс.
— Ты бы, парень, поел, пока есть, — сказал он. — Денег-то с собой сколько?
Я промолчал. Денег у меня не было. После встречи с жандармами, которых привел Михаил — не постеснялись ни близкого начальства, ни меня, ни друг-друга, ни старой церкви, крест от которой высился над тропой: обчистили как луковицу. И тут же поделили на четверых, вслух сетуя, что у мазурика с собой, вот ведь беда, ни грошика не было, ни единой медной монетки… так и в бумаги запишем, что бедный был шаромыжник, в чем и душа держалась.
Денег этих я больше не увижу, даже если выстелю жалобами путь от села и до самого стольного града Петербурга.
— Ладно, — старик понял без слов. — Не хочешь — не говори. Но учти: на баланду казённую сильно не надейся. Хлеб дают, это да. А в щах — ну, вода и вода. Капусту если найдешь — считай, повезло.
— А мясо? — спросил я.
Старик посмотрел на меня как на дурачка.
— Мясо, — повторил он с каким-то даже уважением к моей наивности. — Ты, мил человек, где такое видел, чтобы арестантам мясо давали? В остроге, может, и есть по табели. А в участке — нет. Здесь на мясо денег не дают. Рыба — раз в неделю, и то если постараться. А так — баланда с постным маслом. Или горох размазня. Или каша… если кашей можно назвать то, что тут дают.
Он вздохнул, перебрал чётки и добавил тихо:
— Но терпимо. С голоду не помрёшь. А вот когда в «холодную» посадят — там не кормят совсем. Так, хлебца кинут и кружку воды. А сидеть можно сутки, а можно и трое.
Я слегка похолодел — не столько от его слов, сколько от того, как буднично он их произносил.
— А кто раздаёт? — спросил я.
— Повар из арестантов. Которого поставят. Только ты не обольщайся, — старик поднял наконец на меня глаза — мутные, с красными прожилками. — Кому он ложку пожирнее нальёт — тот свой. А новенькому — с того краю, где пожиже. Или сверху снял, тебе отлил. Главное — не зли его. Попроси вежливо. Скажи «спасибо», когда получишь. А на «тычки» не напрашивайся.
— Какие тычки?
— А такие. Не понравишься — он тебе черпак с баландой сунет, а ты держи. И мисочку держи крепче. Ткнул сзади под ребра, выронишь — сам и виноват. Вторую никто не нальет.
Я хотел спросить ещё, но в коридоре загремело. Кто-то заорал: «Принимай посуду!» — и надзиратель залязгал засовом.
— Ну вот, — сказал старик, пряча чётки за пазуху. — Обед принесли. Сейчас узнаешь, почём фунт баланды.
…Гороховая похлебка оказалась терпимой. Где-то в глубине котла там даже ребра побывали, а сам горох разварился почти в нут, блюдо шелковой текстуры, которым нас потчевали в Дубаи. А тяжелый кусок сытного хлеба можно было жевать почти как самостоятельное блюдо.
На шесть копеек? Ну — ну. Катерина мне такой обед приносила за десять, а то и за двенадцать.
Баланда закончилась и неожиданно навалилась беда, которую я не предвидел, ибо вовсе о ней не знал — скука.
Как то до этого дня скучать мне не приходилось, всегда было дел по горло и еще сверху. А если попадал в пробку или на какое-нибудь скучное собрание, то можно было полистать телефон. Тут же сел, сложил руки на колени и… все. Сиди. Медитируй.
Чтобы убить время я принялся вспоминать выдающихся деятелей этого исторического периода на букву А, но уже на втором десятке Александров, Андреев и Аркадиев озверел.
Мелькнула мысль попроситься к босоте на партию в картишки, но, приглядевшись, понял я что играют ребята на собственные зубы — и резко передумал. Своих лишних нет, чужие без надобности. Неинтересная ставка.
Попробовал сам с собой в города играть, дошел до того, где имел честь сесть на нары и… споткнулся.
Как же так вышло в тот несчастный день, который теперь маячил впереди? Где произошел взрыв я уже примерно представлял, что послужило причиной — понятно. Эта Смородинская дура разлетелась в клочья. Доигрались, господа, и это было скорее ожидаемо, но… на кой черт туда явилась вся «Трикона» в полном составе, и почему Ксению, единственного оставшегося ребенка князя никто не отправил в безопасное место и не прикрыл?
Почему именно ей досталось больше всех?
По запискам, которые до меня дошли в сильно попорченном виде, княжна была изуродована и прожила не долго, но успела попросить отца о судьбе Марии Гавриловны Ложкиной…
Не срасталось. Что сейчас, что сто лет назад, что двести спустя чтобы нажать одну единственную кнопку такая толпа народу не нужна — ротмистр и один бы справился. Или любой из его студентов.
Единственное, что пришло мне в голову: они спасались. Кто-то их выдал и заговорщики прятались от ареста. Но, чтобы арестовать князя?.. Для этого его должны были, как минимум, схватить в трех шагах от Государя с адской машиной наперевес.
Пазл рассыпался, не успев собраться. Не хватало ключевых деталей, и все сильнее мучило ощущение, что я забыл важное.
Что, мать его за ногу, такое мог я запамятовать?
… — Я к этому прянику не пойду, — сразу заявил ротмистр, — иначе, сам понимаешь, вся моя легенда насмарку. Ты пойдешь.
— В качестве кого? — опешил я. — Адвокат ему не нужен, родни нет. За невесту при всем желании не сойду.
— А что так? — скривился ротмистр, — побольше белил наложить и вполне себе невеста. Даже с приданым… я б за такое приданое и на козе женился, не побрезговал.
— И в храм бы с козой пошел? — поддел я.
— А чего бы и нет? Ежели батюшка благословил, нам, сапогам, морду кривить грех. Батюшка плохого не сотворит…
Мы ошалело переглянулись. Идея была такой идиотской, что вполне могла прокатить на ура.
— Да ну… Какой из меня батюшка?
— Тощий, — признал ротмистр, — но Господь и не на такие чудеса способен.
— А борода?
— Приклеим. Лучше родной будет. Только — условие у меня, господин Ангел. И предупреждаю сразу: ежели откажешь… живым ты из этого дома может и выйдешь, но на своих ногах вряд ли. И игрушку отберу.
Изменился он так мгновенно и разительно, что смысл дошел не сразу. Я поднял глаза на смешного человека в халате, босого, с глупой сеточкой на волосах, с утра уже слегка поддатого… На меня в упор смотрели темные глаза опаснейшей твари под этим небом. Сильной. Уверенной. Наглой.
С большим опозданием до меня дошло, что тут я один против четверых, считая Сашка и его братьев-близнецов. Как до звонаря на колокольне.
— Что за условие-то?
Смородин прикрыл глаза и снова превратился в обычного человека, шарлатана от науки, интригана и карьериста.
— Игрушку дашь? На пять минут. Сразу верну, не хочу лишний раз в руки брать… как ты его в кармане таскать не боишься?
— А надо?
— Не помешало бы. Но тебя учить что мертвого лечить.
Я протянул складень, недоумевая, на что он мог понадобиться ротмистру. Снять копию с надписей? Занести в протокол? Поставить шулерскую метку?
Он взял, как берут отравленный ядом нож: двумя пальцами, стараясь не касаться острых краев. Поддел ногтем. Некоторое время смотрел неотрывно, я уж думал, что на этом и кончится, но нет. Установив складень на каминную полку, прямо посреди бокалов и тарелок, Смородин широко, истово перекрестился и заговорил… заговорил так, что я понял — для него в этот миг меня нет. Могу хоть ограбить, хоть зарезать, хоть весь дом вынести.
— Заступнице Усердная, Благоутробная Господа Мати, к Тебе прибегаю аз окаянный и паче всех человек грешнейший; вонми гласу моления моего и вопль мой и стенание услыши… о рабах Божих без вести сущих Николае, Афанасии, Петре, Василии…
В первый раз я так удивился что не сообразил. Но за молитвой Богородице последовало обращение к Николаю Чудотворцу о тех, кто сбился с дороги и пропал в пути, затем к святым Ксенофонту и Марии, и к Архангелу Гавриилу, с просьбой о помощи в скорейшем и чудесном нахождении потерявшихся людей. Имен было ровно семнадцать, все мужские, все крестильные. Никаких Сидоров, Тарасов и Сергеев — только Сергий, Исидор, Тарасий. Без фамилий, без должности, без статуса. Только крестильное имя… Бог знает своих.
Напутствие ротмистра и два рубля оказались волшебным средством. В здание старой тюрьмы в Коровниках я прошел как хорошо прогретый нож в кусок сливочного масла. Очень удачно штатного батюшки там как раз не было, уж несколько лет как.
Немолодой, кряжистый надзиратель шел впереди меня. Походка у него была слегка медвежья, таз отклячен, ноги чуть не успевали за телом и семенили, безбожно косолапя.
— А где ж отец Александр, — полюбопытствовал он, — обычно к мазурикам он сам приходит, за обязанность считает.
— В этот раз не смог, — коротко отозвался я. В рясе было неловко, от рыбьего клея подбородок немилосердно чесался. Чувствовал я себя как Дед Мороз на утреннике в детском садике.
— Дела наши грешные, — не то поддакнул, не то посетовал надзиратель, — зайти с вами, аль не надо? Оно понятно, таинство… А только мазурик-то не простой, убивец. Ну как на вас кинется, у него ж ничего святого за душой. Мы и то удивились, что батюшка пришел… Крест то на ем есть, на мазурике, когда мыли — видели.
— Этого достаточно, — сказал я, чтобы что-то сказать. Молчать было неудобно.
С дверью мужик ковырялся долго, минуту, а то и больше — замок был громозкий и тугой. А когда она, наконец, с противным лязгом открылась, мне не секунду стало не по себе. Представил, вот я сижу, жду казни, а ко мне заходит бородатый мужик в рясе. Что я сделаю? Да тюкну его по башке, сдерну облачение, оторву бороденку, присобачу на что угодно, хоть на мыло и сопли и попытаюсь выйти. Шанс? Еще какой. Я бы его не упустил.
Но надзиратель ждал, а от сопровождения я уже отказался. Ну что ж. Не наелся — не налижешься. И я перешагнул порог.
Дверь закрылась за мной.
Приговоренный сидел один в небольшой камере без света, кроме как из маленького окна. В сером арестантском халате и опорках. Увидев меня, он поднял голову, но встать не поторопился. Волосы были всколочены от сна, на лице проступила многодневная щетина, такая, что еще немного — и борода.
Лет ему было, навскидку, плюс-минус двадцать.
— Ну, здравствуй, Митько… А кем крестили тебя — помнишь?
— А тебе что за дело, пингвин императорский?
Ничоси… Сказать, что я удивился — не сказать ничего. Нет, сама аналогия была понятна: Черная ряса, которая кажется еще более черной на фоне серых стен. Белый плат (подризник) на нем — единственное светлое пятно… пингвин и есть. Но императорский?
— Откуда такие познания в зоологии, сын мой? — не выдержал я.
— От верблюда, — фыркнул Митько. — напутствовать будешь? В дорогу дальнюю?
— А ты нуждаешься?
— Не слишком. Господь твой всех моих тифом прибрал, и невесту не забыл… а мне отчего то на полгода целых амнистию выписал. Не знаешь, зачем?
— Знаю, — ответил я, присаживаясь на корточки, чтобы наши лица оказались на одном уровне. — Знаю, Митько. Затем, чтобы ты успел разглядеть вот что: Господь не забирает лишнего. Забрал всех твоих — не потому что забыл про тебя, а потому что готовил дорогу. Тиф косит без разбору, только на первый взгляд. А на второй — он как садовник: вырезает сухие ветки, чтобы ствол не погубить. Ты уцелел. Значит, ты — ствол.
Митько прищурился, но ничего не сказал.
— А невеста твоя, — продолжил я, — она умерла, когда вы уже обручены были? — он кивнул, — По закону церковному — вы муж и жена перед Богом. Не перед людьми, а перед Ним. Ты вдовец, Митько. А вдовцам, сам знаешь, прощается больше, чем холостым.
— Ты это мне, батюшка, к чему? — голос его дрогнул, но только на полтона.
— К тому, что полгода тебе дали не для того, чтобы ты сопли жевал и Бога проклинал. А чтобы ты успел пожалеть не себя, а тех, кого ногами вперед вынесли. Когда пожалеешь по-настоящему — может, и поймешь, зачем тебя время лишнее на этом свете держали. А не поймешь — ну что ж… — я выпрямился. — Не наелся — не налижешься.
Он долго молчал. Потом спросил тихо, почти без злости:
— А если я не хочу жалеть?
— Тогда ты уже мертвее, чем после петли. И заходить тогда ко мне незачем.
— Михаилом меня крестили. Архангелом. Меченосцем. Не для тюрьмы такое имя.
— Я помолюсь за тебя, раб божий Михаил, — сказал я, точно зная, что не вру. Молиться буду сам. Хотя у ротмистра и лучше выходит, душевнее, но… почему-то чувствую, что так правильно.
Дверь закрылась. Надзиратель вздохнул с облегчением. А я пошел вдоль серого коридора, чувствуя спиной этот взгляд — злой, молодой, живучий. Ничего, Митько. Деньги у кассы не ночуют. Выживешь. Куда ты денешься.
Исполнение должно было состояться ранним утром и священника не него не звали. Предполагалось, что накануне между нами уже произошло все, что нужно: исповедь, соборование.
У меня был рассвет. Один единственный рассвет. Ровно столько, сколько нужно и ни минутой больше. Не для того, чтобы спасти эту странную жизнь, а для того, чтобы подтвердить, или опровергнуть гипотезу.
Ночь я провел в состоянии между дремой и явью. То смотрел широко открытыми глазами в потолок с вычурной лепниной, в гостевой комнате особняка, то оказывался на какой-то снежной равнине, где Митько держал надо мной в полутьме горящую свечу, а я доставал из теплого снега большие пингвиньи яйца.
Это при том, что ни один вменяемый пингвин яйцо в снег не зароет…
Под утро я забылся неожиданно крепко и проспал бы все на свете, но, заранее проинструктированная Дуня, сначала положила мне руку на плечо, потом попыталась растолкать. Потом сдернула одеяло и, наконец, прибегла к последнему средству — окатила водой из умывального таза.
Очнулся я мокрый и совершенно дезориентированный. За окном была глухая темнота, как в преисподней.
— Солнце вот-вот встанет, господин Ангел, — равнодушно ответила девушка на мой потерянный взгляд, — вы велели будить во что бы то ни стало, хоть кочергой колотить.
— Не понадобилось? Кочергой-то?
— Не понадобилось, барин. Достало и воды. Переодеться вам принесу, умыться, наверное, и не нужно уже, — с этими словами Дуня выплыла из комнаты, как шлюпка от борта фрегата.
К чему были эти морские ассоциации? Наверное оттого, что сидел я мокрый, как мышь. Ни дать, ни взять, жертва кораблекрушения.
Рука нащупала под подушкой складень.
Имя крестильное у меня было. Про плащ Богородицы все понятно… а раньше? Не о здравии же молиться. И не отходную читать.
С жандармами все было ясно, пропавшие — чтоб нашлись. А этот убийца к чему относится? Напутственный канон тут явно не годился, он готовил душу к мытарствам загробным… а мы с ротмистром все же надеялись, что мытарства у Митька будут вполне земными.
Глас от лица отходящего? Он призывал близких восплакать и молил о защите души в страшный час. Пожалуй, впишется. И «Владыко Господи Вседержителю…» — тут жесткого текста нет, обычно тот, кто молится просил Господа освободить душу и принять ее в мир со святыми — но ведь можно попросить и о другом.
Дай, Господи, время раскаяться. Замени мытарства загробные на мытарства земные. Молодой ведь совсем парень. Убийца? Так и я убийца. Правда, во поле брани, а там отнятые жизни по другому счету идут, но ведь были они. Не одна, и не две.
Господи, помилуй раба Михаила. Пресвятая Богородица, укрой его своим плащом.
Молился я не совсем по канону, но искренне. Если я угадал правильно, только это и имело значение.