Кулагин стоял у машины Морозова в пять пятьдесят утра, в правой ладони — стебель полыни. Это была его обычная утренняя поза с июня, и я её сегодня заметил так же, как замечал в Анне и в Калаче. Сегодня — последний раз. Об этом я ещё не знал.
С семнадцатого августа полк перешёл на работу в Большой излучине Дона.
Это пришло в полк не как приказ, а как сдвиг полосы работы. С пятого по шестнадцатое мы шли по тыловым колоннам в районе Сиротинской и Перелазовского. С семнадцатого Кожуховский с утра принёс новую карту — теперь у нас работа лежала ниже по течению Дона, по линии Качалин — Калач-на-Дону — Сурожская. Это была полоса, в которой по сводкам дивизии шли тяжёлые бои на земле: шестьдесят вторая и первая танковая армии РККА сдерживали наступление шестой армии Паулюса на восточный берег Дона. У шестидесятой второй за последние три дня по донесениям дивизионной разведки было потеряно до пятнадцати тысяч человек. По нашим вылетам было одно — поддержка наземных частей штурмовкой по немецким колоннам, идущим к переправам.
К шести утра семнадцатого восьмёрка моей эскадрильи стояла на полосе. По распределению на сегодняшний вылет шли: я с Захаровым (первая пара, Михаил у меня в задней), Морозов с Тихоновым (вторая, Чернега в задней у Морозова), Гладков с Бабенко (третья, Антонов в задней у Гладкова), Шестаков с Ковальчуком Степаном Андреевичем (четвёртая, без задней — у Шестакова и Степана машины ещё одноместные, их распределение по двухместным шло отдельным графиком на двадцать пятое). Кулагин шёл с нами запасным, у машины Морозова в строю. В кабине его сегодня не было — Чернега у Морозова стоял в первой паре стрелков-радистов, и по графику Кулагин вылетал на следующей неделе с двадцать первого числа.
К пяти пятидесяти утра Кулагин стоял у машины Морозова, как и все эти дни на полосе. В правой руке у него был сорванный с утра стебель полыни — обычный, тонкий, ровный. Он его медленно мял пальцами, не нюхая, и смотрел на пыль у колёс. Ветер сегодня шёл с юго-востока, лёгкий, и полынь у Кулагина в руке выглядела свежее, чем привычно — он её, видимо, сорвал в посадке у дальнего края полосы, где полынь была не выжжена августовским солнцем.
Я подошёл к нему на полминуты, не больше.
— Григорий Иванович.
— Алексей Петрович, командир.
— Завтра — пойдёшь с Морозовым ведомым второй пары, как и в прошлый раз. Сегодня — на земле дежуришь.
— Понял, командир, буду на земле.
— Что с письмом из Каменска.
— Молчит, командир. С шестого числа Бурцев отправил отцу через политлинию, ответа пока нет. Бурцев говорит, ответ может прийти к концу следующей недели, может позже.
— Хорошо. Если что — скажи.
Он отвернулся к крылу и не отвечал больше. Я отошёл к семёрке. На пути я ещё раз обернулся в его сторону: Кулагин стоял, заложив руки за спину, полынь в правой, ветер шёл от него на запад. Полынь у него была не только материальной вещью, а формой ровного дежурного состояния — среднего, которое лётчик принимает на земле перед работой.
Цель на семнадцатое утром лежала у переправы у станицы Качалин.
Через переправу немцы переводили мотопехоту на восточный берег Дона. По донесению дивизии — четыре или пять рот, плюс лёгкая артиллерия. Мы шли восьмёркой, прикрытие — пара Як-1 от десятого ИАП с Бутурлиновки.
Захват с двух тысяч прошёл стандартно. Я бросил эрэсы и бомбы по плотинной части переправы. Морозов за мной — по понтонам. Гладков — по подъезду с правого берега. Шестаков — по подъезду с левого. Прикрытие Як-1 работало над нами на верхних эшелонах, и в этот вылет немецкие истребители у нас в эфире не появились — Як-1 успели перехватить пару Bf 109F-4 ещё до подхода к цели и связали их боем в стороне.
Михаил у меня в задней кабине отработал привычно: четыре сектора, по четыре отметки за полёт, ровно. Я к его манере уже за неделю привык, и сегодня его «чисто» и «вижу» у меня в шлемофоне шли как часть ровного звукового фона. Зенитки у переправы стреляли средние — двухсантиметровые, в трёх точках вдоль речной линии, и осколком прошло по моему правому крылу одну тонкую пробоину. По другим машинам у нас: у Захарова — две, у Морозова — одна, у Гладкова — одна, у Шестакова — три (он шёл нижним эшелоном по подъезду, и зенитки у него по тому захвату работали плотнее). Ни одна машина не пострадала критично.
Возврат — без приключений. Сели к восьми сорока. Прокопенко с бригадой принялся за ремонт.
Восемнадцатого утром цель сдвинулась дальше — на переправу у станицы Сурожской.
Это была переправа выше по течению Дона, в зоне отхода первой танковой армии. По донесениям, к утру восемнадцатого немцы там уже держались на правом берегу плотно и подтягивали резервы. У нас в восьмёрке утром восемнадцатого Кулагин шёл в первый раз с пятого числа в составе боевой группы — Чернега у Морозова сегодня по графику дежурил на земле, и второй стрелок-радист, Кулагин, по двойной нагрузке шёл с Морозовым третьим в кабине второй пары. То есть Кулагин сегодня в воздух шёл как ведомый, не стрелок-радист, а сам пилотом своей собственной машины — на одноместной, которую Прокопенко перевёл из учебной обратно в строй на эту неделю.
К пяти пятидесяти утра восемь машин стояли на полосе. Машина Кулагина — старая, с потёртой обшивкой, с щербинами по правому крылу — стояла во второй паре справа от Морозова. Михаил у меня в задней кабине, как и вчера, шёл по своей сетке. Бабенко у Гладкова, Антонов в задней. Шестаков с Ковальчуком Степаном Андреевичем.
Я перед запуском мотора прошёл вдоль линии. У машины Кулагина я остановился. Кулагин сидел в кабине, фонарь ещё открыт, шлемофон на голове. В правой ладони у него лежал тот же стебель полыни — тот же или новый, я не разобрал, но точно полыни. Он его не мял. Он его держал спокойно. Левой ладонью он закрыл маленький кармашек на левом нагрудном — там, видимо, лежал письмо или что-то ещё, что он сегодня брал в воздух.
— Григорий Иванович, готов к вылету?
— Готов, командир, машину утром Прокопенко проверил.
— Идёшь третьим, плотно за Тихоновым. Не отрывайся.
— Не оторвусь, командир, держу строй.
Кулагин шевельнул подбородком, защёлкнул фонарь. Я отошёл к своей машине. Прокопенко у моего крыла уже ждал.
— Алексей Петрович, машина готова к вылету.
— Захаров и Михаил на местах?
— На месте, в задней. Михаил Степанович тоже сел уже.
— Хорошо, идём на взлёт.
В пять пятьдесят восемь на полосу выкатились восемь машин.
Переправа у Сурожской лежала под пеленой тонкой утренней дымки.
Дымка к полудню сходила в обычное время, но сегодня в шесть тридцать утра она ещё держалась, и через неё с двух тысяч переправа просматривалась хуже, чем привычно. Я снизил высоту до тысячи восьмисот, чтобы выйти под дымкой. Группа за мной. Эрэсы по понтонам пошли с тысячи трёхсот.
Зенитки у Сурожской работали плотнее, чем вчера у Качалина. По числу позиций я насчитал шесть на правом берегу — счетверённые двадцатимиллиметровые. У них трасса шла гуще, и у входа в атаку первое попадание пошло уже на втором заходе.
— Кулагин, право! — крикнул в эфир Морозов.
Кулагин по этой команде ушёл вправо. Я через зеркало успел увидеть — он шёл за Тихоновым, чуть выше, с лёгким разворотом. У его машины — слева у фюзеляжа — короткий жёлтый огонь, и сразу за ним полоса дыма. Зенитка попала в бак.
— Кулагин, гаси! — обронил в эфир Морозов.
Кулагин в эфире не отозвался. Он не успел. По форме огня у фюзеляжа я разобрал, что бак вспыхнул не вскользь, а с центром — снаряд прошёл насквозь, в полость с горючим. Машина Кулагина пошла вниз с креном вправо, не управляемая. Парашюта у него над кабиной не появилось — он, видимо, не успел открыть фонарь.
Машина шла к земле по баллистической линии, без рывков. У неё к двадцатой секунде огонь охватил всё крыло. На двадцать пятой — она вошла в землю у небольшой берёзовой посадки, в трёхстах метрах от северного края переправы. По форме падения я понял, что Кулагин не отстреливался, не пытался выйти, не открывал фонарь. Удар попал не только в бак — осколок, видимо, прошёл и через кабину. С воздуха я видел: чёрный столб, плотный, не широкий, поднимающийся к небу через секунду после удара.
Кулагин был мёртв. Я не сразу это сказал себе словами. В кабине у меня шла дальше работа — выход из атаки правым разворотом, контроль группы, передача в эфир «выход на восток». Я это всё сделал. У меня в задней кабине Михаил по своей сетке обронил «чисто справа», «чисто слева». Через пять минут мы шли над Доном на двух тысячах, на восток, к Калачу. Я в эту пятиминутку про Кулагина не сказал в эфире ни одного слова. У меня в голове форма «Кулагин — мёртв» сложилась через минуту после его падения, и я её не комментировал.
Сели к восьми тридцати.
Прокопенко уже стоял у моего крыла, и по его лицу я понял, что он по радио с земли через дежурного по полосе уже знает. У Сурожской с земли никто не подбирал — там сейчас правый берег у немцев. Кулагин лежал у берёзовой посадки в обломках своей машины, и его тело сегодня не будет принесено в полк.
Я слез с крыла. Морозов сел вторым, Тихонов за ним. Их пара спустилась с крыла молча. Морозов отёр ладонь о голенище — теперь он эту привычку, перенятую от Прокопенко, делал левой, не правой; правая ещё не вернулась к полной силе.
— Морозов, на минуту.
— Я, командир, слушаю.
— Бабенко — у Гладкова в третьем. Пусть зайдёт ко мне, как сядут все.
— Понял, командир. Я ему передам после ужина.
Бабенко с Гладковым сели через две минуты после Морозова. У Гладкова в крыле — две пробоины, у Бабенки — одна. Бабенко слез с крыла, отёр ладонь, оглянулся на полосу. Он по моему взгляду понял, что я его ждал, и подошёл сам.
— Алексей Петрович, командир.
— Николай, по Кулагину — слышал?
— Слышал в эфире, командир.
— У него в кабине сегодня в левом нагрудном что-то лежало. Я перед взлётом видел — он рукой прикрыл карман.
— Может, письмо отцу. Он его две недели назад написал, передал Бурцеву. По политлинии в Каменск.
— Может, и письмо. Тело его в полку сегодня не будет — Сурожская у немцев. Но в полку остался его планшет, его шинель, его вещмешок в палатке стрелков. Это сегодня надо разобрать. По уставу — старшина с Бурцевым. По делу — кто-то из своих.
— Я с ним из Каменск-Шахтинского по соседней дороге, командир. Через Дон в одну сторону — Каменск, в другую — Усть-Лабинская. Я возьму.
— Хорошо, Николай, бери на себя.
Бабенко кивнул чуть и пошёл к палатке стрелков-радистов через половину поля. Я остался у крыла. Через десять минут он вышел из палатки с маленьким мешком — вещмешок Кулагина, плотный, прошитый. Он шёл с ним к землянке Кулагина в звене Морозова. У Кулагина в землянке к восемнадцатому числу лежало то, что привычно у штурмовика-лейтенанта во второй месяц на полосе: запасная гимнастёрка, две пары портянок, бритва с деревянной ручкой, кусок мыла в обёртке, тетрадка с записями по полётам, фотография в маленькой рамке (мать с двумя сестрами младшими на пороге дома в Каменске), несколько писем за лето, и сорванный с утра стебель полыни на тумбочке — тот, который он не взял в воздух. У моей семёрки Бабенко остановился на полсекунды, посмотрел вниз. У него в правой руке был раскрытый складной нож с обломанной костяной накладкой — тот самый, который он принёс в полк ещё в Кашине.
Я не стал его сопровождать. Это была его работа сегодня — земляка по Югу, не моя. У Бабенки в звене Морозова сегодня вечером в землянке Кулагина будет своё.
Прокопенко всё это время стоял у моторного отсека семёрки, не отходя. Он не работал. Это было непривычно: Прокопенко у машины после посадки привычно сразу шёл к пробоинам или к колесу. Сегодня — стоял. Я подошёл ближе. У него правая ладонь лежала на ребре капота, под ладонью на металле проступала тёмная мокрая полоса — пот шёл по руке. У него за лето сорок второго эта рука привычно держалась сухой. Сегодня — нет.
— Григорий Тихонович.
Он не ответил сразу. По его лицу шла та же ровная складка у рта, что и привычно, но под ней — другое, чего я раньше не видел. Через секунд десять он обронил, не оборачиваясь, в сторону полосы:
— Я с этой полыни больше не могу, Алексей Петрович.
Я не уточнил. У Прокопенко за полтора года в полку никогда не было фразы «не могу». Сегодня — первая. По его молчанию я понял, что он эту фразу обронил не для меня, а для себя. Я её принял молча, не давая ему понять, что услышал отдельно.
Он постоял ещё секунд двадцать. Потом отёр ладонь о голенище, снял её с ребра капота. Полоса на металле осталась — тёмная, узкая, по форме его ладони. Прокопенко посмотрел на неё один раз и обронил:
— На семёрке завтра — заклеить правое крыло. К пяти будет.
— Понял, Григорий Тихонович.
Он шевельнул подбородком и пошёл к технической палатке. По шагу я понял, что он сейчас идёт коротко, не своей обычной ровной поступью.
У палатки его догнал Хрущ с какой-то заклёпкой в руке — не спорный вопрос, рабочий. Я не разобрал слов с тридцати шагов, но услышал, как Прокопенко на середине Хрущовой фразы оборвал его коротко и без сдержанности:
— Не сейчас, Васенька. Идёшь — иди.
Хрущ остановился, посмотрел Прокопенко в спину. Прокопенко через секунду понял, что обронил не по полковой манере, и обронил сам, уже тише:
— Через полчаса, Вася. Сейчас не подходи.
Хрущ кивнул, отступил, пошёл к Ярошенко. Я остался у семёрки, не оборачиваясь. Прокопенко с Хрущом в полку с осени сорок первого ни разу при мне не повышали друг на друга голос; сегодня — был не голос, но коротко срывалось. Я этого не уточнял, не комментировал.
К ужину он не пришёл. К десяти вечера, когда я возвращался из землянки Бурцева, у технической палатки я увидел его силуэт — он сидел на низком ящике у точильного круга, держал в правой ладони лопатку, не работая. Просто держал. Я к нему не подошёл. Это была его минута, не моя. На следующее утро в шесть он у моей семёрки стоял, без следов вчерашнего, и шов на крыле уже шёл закрытый и заклеенный. К Хрущу он подошёл сам, к завтраку, обронил «прости, Вася» — короткое, без объяснения. Хрущ ответил «нормально», и они продолжили работу как обычно. Я этот обмен с тридцати шагов слышал, и не уточнял.
Фразу про полынь Прокопенко при мне больше никогда не повторил. Но я её запомнил.
К вечеру восемнадцатого Бурцев принёс мне в землянку папку.
Папка была обычная, потрёпанная, с надписью «Кулагин Григорий Иванович, 1922 г.р.». В ней лежало личное дело — биография, фотография в комплекте, школьная характеристика, аттестат лётной школы, переписка по политработе, последний посланный отцу через политлинию запрос на эвакуацию. В углу папки у меня был приколот обычный лист с надписью «KIA, 18.08.1942, район ст. Сурожской, зенитный удар в бак». Бурцев папку положил мне на стол.
— Алексей Петрович, по семье — будем писать?
— Будем писать, я сам напишу.
— Адрес у меня. Каменск-Шахтинский, Ростовская область, Зацепинская улица, дом семнадцать.
— Если Каменск к концу августа окажется под немцами, письмо не дойдёт.
— Если окажется. На сегодня — Каменск ещё наш.
— Я напишу до завтра, отдам тебе. Передай по обычной почте, без политлинии.
— Хорошо, передам утром.
Бурцев шевельнул подбородком и вышел. Я остался один. На столе у меня лежали книжка Толстого Шумилова, письмо Морозова из госпиталя, рабочая тетрадка, сводный список стрелков-радистов с моей подписью, и теперь — папка Кулагина. Это был шестой плоский предмет.
Я открыл папку, прочитал биографию. Кулагин Григорий Иванович родился пятнадцатого марта тысяча девятьсот двадцать второго года в Каменск-Шахтинском, Ростовской области. Отец — Кулагин Иван Григорьевич, конюх в колхозе. Мать — Кулагина Дарья Ильинична, домохозяйка. Две сестры младшие — Аня (девять лет) и Лиза (семь). Бабка по матери, Кулагина Ефросинья Тимофеевна, восемьдесят два. Лётная школа — Энгельс, выпуск март-апрель сорок второго. В сто сорок седьмой ШАП — с мая. Первый боевой вылет — двадцать четвёртое июня, в полосе Анны.
Боевых вылетов всего — двадцать один. Сбитых — ноль (на одноместной не считалось). Награды — нет.
Я взял половину листа от рабочей тетрадки, химический карандаш, и начал писать.
'Уважаемые Иван Григорьевич и Дарья Ильинична.
Ваш сын, лейтенант Григорий Иванович Кулагин, погиб в бою с немецко-фашистскими захватчиками восемнадцатого августа сорок второго года в районе станицы Сурожской, на правом берегу Дона. Прямой удар зенитного снаряда в бензиновый бак не оставил возможности к спасению. Он погиб мгновенно.'
Я остановился. Эта формула у меня в письме Шумиловой матери шла в Москве в гл. 8. Сегодня она шла в Каменск-Шахтинский Кулагиным. Между Шумиловым и Кулагиным лежали пятьдесят один день и одна полоса работы.
Я продолжил писать ровным почерком, не торопясь.
'Григорий пробыл в нашей эскадрилье три с половиной месяца. За это время он успел сделать двадцать один боевой вылет, по которым прошёл от учебной полосы до боевой работы в Большой излучине Дона. У него был спокойный, ровный характер, он никогда не торопил решений и никогда не оспаривал приказов. По нему его земляк по Югу, лейтенант Бабенко из Усть-Лабинской, сегодня в полку взял на себя его личные вещи — это в полку у нас знак, который старшим в семье будет, я думаю, понятен.
Тело Григория сегодня лежит у берёзовой посадки на правом берегу Дона. Сейчас правый берег — у противника. Когда мы пройдём обратно — я приму все меры, чтобы найти место и поставить на нём знак.
С уважением, командир 1-й эскадрильи 147-го ШАП старший лейтенант А. П. Соколов.'
Я сложил лист пополам, надписал в Каменск-Шахтинский на адрес из дела. Положил на стол рядом с папкой. Бурцеву утром передам.
Снаружи за пологом землянки шёл вечерний ветер с Дона. Где-то у дальнего конца аэродрома Ярошенко стучал по одной точке, как стучал каждый вечер. Сегодня я под его стук не уснул сразу — лежал минут двадцать, не закрывая глаз. На полку у моей землянки у Воробьёва шла другая работа. Воробьёв с восемнадцатого числа стал у двери своей землянки подметать дважды за вечер. Первый раз — после ужина, второй — перед сном. Это новое появилось сегодня. Я разобрал это уже после полуночи, по двойному скрипу метлы за стенкой соседней землянки.
Двойной скрип у соседней землянки шёл минут пятнадцать. Воробьёв сегодня подметал дольше, чем привычно. Из четверых майского пополнения теперь было двое: Воробьёв и Бабенко. Я слушал скрип и не вставал — это была не моя ночь подходить.
По форме записи в моей рабочей тетрадке у меня под восемнадцатым числом стояло: «Кулагин Г. И., KIA 18.08.1942, район ст. Сурожской, зенитный удар в бак. Тело у берёзовой посадки на правом берегу Дона, у противника. Письмо матери и отцу — написано вечером.» Эта запись у меня в журнале была вторая в этой книге — после Шумилова. Третьей по моему предчувствию будет до конца месяца ещё одна. Я ей не торопил приближение, и она шла фоном, без имени, без даты, без места — просто как контур того, что в эту неделю в полку у нас ещё прибавится.
Скрип за стенкой к полуночи стих. Воробьёв ушёл к себе. У меня в землянке стало тихо.