К книге
Штурмовик. Дон.Глава 13 «Дорога»
45%
Глава 13 «Дорога»
13

Двадцать третьего июля Кожуховский отправил меня в штаб дивизии.

Это была обычная штабная посылка, какая в полку случается раз в две-три недели — командиру эскадрильи лично подвезти отчётные документы по утвержденным наградам и по списочному составу. Кожуховский попросил заодно отвезти одно служебное письмо командиру дивизии, и я согласился без вопросов; за зиму в Кашине я к этой процедуре привык. Полуторка вышла из Калача в шесть утра, я был у штабной за десять минут до. Под моими ногами в утренней пыли шёл сизый след часового, прошедшего ночью к посту у дальнего капонира.

Шофёр был немолодой, лет сорока, из БАО, с обветренным лицом и медленной речью. По его манере держать баранку — пальцами расслабленно сверху, а не ладонью — я понял, что человек он за рулём давно, и на этой полуторке у него ход выработан до автоматики. Я сел в кабину рядом с ним и не стал разговаривать. Шофёр тоже молчал.

Штаб дивизии стоял в Калаче-на-Дону, в восьмидесяти километрах на юго-восток. По карте дорога шла в основном через сухую степь, без посадок, с одним отрезком вдоль Дона по правому берегу. На карте у меня в планшете была отмечена линия — от Калача через Перелазовский, через Чернышковский, до Калача-на-Дону, штаба восьмой воздушной армии. Командующий восьмой ВА на двадцать третьего числа — генерал-майор Хрюкин — должен был у нас сегодня по графику проводить совещание с командирами полков. Трофимов с утра уже выехал отдельно, не моим транспортом.

К восьми утра мы прошли половину пути. Степь к семи прогрелась до тридцати градусов, и в полуторке от мотора шло тепло, поверх жары. Я снял шинель, положил рядом с собой на сиденье. Шофёр шинели не снимал — у него за зиму в шинели выработалась привычка, и в полуторке без шинели ему было непривычно.

Между Перелазовским и Чернышковским дорога вышла на длинный прямой отрезок, без поворотов на пятнадцать или двадцать километров. На этом отрезке мы и увидели колонну пехоты.

Колонна шла нам навстречу. То есть — на восток, с северо-запада, в сторону Дона. Это была не короткая группа, а полноценная колонна — длиной километра в три, может больше. По центру шли люди в шинелях не по жаре, со скатками за спиной, с винтовками через плечо. По обочинам, по краям дороги, шли отдельные — раненые, на костылях, кто-то перевязанный по голове. Между группами и колонной шли подводы с грузом, повозки с лошадьми. На некоторых телегах сидели по двое-трое, по одной женщине, дети — это были, видимо, остатки сельских жителей из района, который полк не удерживал.

Шофёр сбавил ход. Полуторка пошла по правой обочине, на двадцати-двадцати пяти, чтобы не врезаться в колонну и не тратить лишнего топлива на остановки. Мы шли так минут пять, потом ещё пять.

Через нас прошёл «эмка» — штабная легковая чёрного цвета, с двумя командирами на заднем сиденье в высоких фуражках. «Эмка» обогнала наш полуторку слева, по встречной полосе, не сбавляя; шофёр у неё был молодой, лихой, со свежей формой. Через минуту прошла вторая «эмка» — серого цвета, с другими командирами. Через ещё минуту — третья. Все они шли по встречной полосе, мимо колонны, не сбавляя.

Я смотрел на колонну через окно полуторки.

Это была колонна 28-й армии, отходящая по приказу с северо-западной полосы. По карте 28-я к двадцать третьему числу выходила с района Купянска и севернее, через Россошь, к Дону. Полоса её отхода лежала ровно по той дороге, по которой мы сейчас шли. Я об этом знал из сводок дивизии, не подробно, но в общих чертах. По обстановке у них за неделю — три позиции потеряно, четыре населённых пункта оставлено, потери считают тысячами.

На сорок седьмом или сорок восьмом километре по дороге у нас на пути встал короткий затор — впереди телега сломалась, и колонна замедлилась. Шофёр заглушил мотор. Мы оба вышли из полуторки.

Я стоял у крыла и смотрел вдоль колонны. Лица в этой колонне были — обыкновенные. Усталые. Запылённые. Без выраженного выражения. Шли молча, изредка кто-то говорил соседу что-то короткое — про обувь, про воду, про то, что впереди. У одного из бойцов на плече шла свежая повязка через гимнастёрку — видимо, в пути зацепило, и он сам себе перевязал. Шёл с винтовкой в правой, повязка на левом плече.

Ко мне подошёл один из шедших — молодой, лет двадцати трёх, в офицерской фуражке без пера, с двумя кубиками в петлицах. Лейтенант. У него за плечом висела сумка-планшет, и в правой руке он держал короткую палку — то ли отломанная ветка, то ли набалдашник от винтовки старого образца, то ли просто палка, на которую он опирался к концу дня. Лицо у него было сухое, с тонким загаром по щёкам, и с тёмными кругами под глазами. На нижней губе у него висел погасший окурок «Беломора» — он его не курил, просто держал в зубах. Бумага у окурка была мокрая по краю.

— Товарищ старший лейтенант, — обронил он негромко. — С полуторкой стоим?

— Стоим минут пять. Колонна впереди.

— У нас впереди телега сломалась, лошадь не везёт. Сейчас разберут, пойдёт.

— Хорошо. Из какой части, лейтенант?

— Двести восемьдесят третий стрелковый полк, двадцать восьмая армия. Командир взвода. Лейтенант Зыков, Степан Андреевич.

— Старший лейтенант Соколов. Сто сорок седьмой штурмовой авиаполк. Я к штабу дивизии в Калач-на-Дону.

— Я знаю сто сорок седьмой. Я вашу группу видел в воздухе на прошлой неделе, шли на запад. От Анны?

— От Анны, перебазировались.

— У меня брат — сержант в штурмовой, четыреста девятый ШАП. Они на Воронежском фронте, ниже вас.

— Хорошо, дай Бог ему дожить.

Зыков коротко мотнул головой — он не благодарил, он просто принимал. Окурок «Беломора» у него на губе не двигался, держался. У него за плечом, на ремне планшета, я заметил пятно — тёмное, похожее на засохшую кровь, но не его. Видимо, нёс кого-то из своих, и кровь была чужой.

— Сколько у вас в полку осталось, лейтенант?

Он подумал секунду, прежде чем ответить.

— На сегодня — сорок два человека в строю. До семнадцатого июля было сто двенадцать.

— Понял, четверть осталась.

— Я как стрелковый взводный — у меня сегодня девять. Было двадцать восемь на двенадцатого июля.

— Понял, лейтенант.

— Это с боями и с переходом. Без боёв мы потеряли в этом отходе ещё немного — пятерых или шестерых отстали. Без вести.

Он не уточнил, какие потери в боях, а какие в переходе. По его манере я понял, что считает он точно, и что отдельные цифры держит в голове, но в разговоре с командиром другой части не раскладывает их подробнее, чем нужно. Это была дисциплина, которую я уважал.

Через нас прошла четвёртая «эмка» — на этот раз тёмно-зелёного цвета, с одним командиром на заднем сиденье в фуражке с высокой тульей. Она шла по встречной полосе, мимо колонны, не сбавляя.

Зыков на четвёртую «эмку» посмотрел не сразу. Потом посмотрел. Окурок «Беломора» на его губе не двинулся.

— Товарищ старший лейтенант, — обронил он негромко, — а у вас в полку штаб полка где едет, когда полк отходит?

— У нас в полку штаб полка отходит вместе с лётной группой, ходом, или с тыловой группой эшелоном. По обстановке.

— Не на «эмке» едет штаб?

— У нас в полку нет «эмки».

— У нас одна была. На двенадцатое. К двадцать второму её нет.

Зыков сказал это, без напряжения. По его манере я понял, что «нет» — означает не «потерялась», а «потерялась с командирами штаба», и что эти командиры штаба сейчас не у него во взводе, а где-то впереди, в той самой «эмке», которая прошла мимо нас. Я тоже посмотрел на четвёртую «эмку» — она уже была далеко впереди, и видна только тёмным пятном на дороге.

* * *

Лейтенант Степан Зыков, командир первого взвода первой роты второго батальона двести восемьдесят третьего стрелкового полка, в эту минуту думал не про штабные «эмки».

Он смотрел на лётчика в шинели у крыла полуторки и считал в уме, сколько ещё километров до Дона. По его расчёту — около двадцати, может, двадцати двух. По дороге, в темпе колонны — это пять часов. К часу дня, если колонна идёт без новых заторов, они будут у переправы. К двум — за Доном, в полосе своей дивизионной зоны. К трём — на сборном пункте, к четырём — на построении. К пяти — он получит сводный список тех, кто дошёл с ним, и сравнит с тем, что вышло из Купянска. Этим вечером — донесение в штаб полка. Утром двадцать четвёртого — приказ о следующем рубеже.

У лётчика в шинели лицо было не такое, как у командиров в «эмках». У командиров в «эмках» лица были — гладкие. Не обязательно сытые, не обязательно равнодушные; просто гладкие. Зыков не осуждал их. Просто у него в эту неделю в его взводе из двадцати восьми осталось девять, и на гладкие лица в «эмках» у него к двадцать третьему числу было меньше терпения, чем к двенадцатому.

У лётчика лицо было — обтянутое. Глаза — не выраженные, ровные. Это были глаза человека, который сейчас слушает не для того, чтобы ответить, а для того, чтобы запомнить. Зыков это умел узнавать; у него у самого глаза стали такие к концу июня.

Колонна впереди тронулась — телегу, видимо, разобрали. Зыков повернулся к столу в сторону колонны: иду. Лётчик кивнул в ответ. На прощание они пожали руки. У лётчика рука была сухая, не мозолистая, обычная к рычагам, а не к лопате. У Зыкова — сухая, в трещинах, обычная к шанцевому инструменту больше, чем к гранёному. Они пожали руки одну секунду, ровно. Зыков отвернулся и пошёл к своему взводу.

В правом нагрудном кармане у Зыкова лежал свёрнутый листок — донесение по составу взвода на сегодня, подготовленное к сдаче в штаб батальона по прибытии. В левом нагрудном — короткое письмо от матери, доставленное вчера в районе Купянска. Письмо он за сутки прочитал три раза. В письме мать писала, что в селе тёплая середина июля, что у соседей всё в порядке, что отец работает в колхозе, что брат-сержант пишет редко, что в марте у Анны был зять, и сразу ушёл обратно на фронт. Это было первое письмо за три недели. Зыков нёс его в левом, под пуговицу, прижатое, чтобы не выпало в дороге.

Село у Зыкова было — небольшое, под Тамбовом, по правому берегу Цны. До войны он там окончил школу, потом пошёл в военное училище в Орле. В сорок первом, в августе, его выпустили вторым лейтенантом и направили в сто двадцать восьмой стрелковый полк, который в декабре под Москвой потерял три четверти состава. Зыков с тех остатков перешёл в двести восемьдесят третий стрелковый, к весне. В Купянске он встретил мая, в Изюме — июня. В двадцатых числах июля он шёл по дороге между Перелазовским и Чернышковским вместе с тем, что осталось от его взвода.

С восемью «эмками», прошедшими их за утро, у Зыкова было своё. Он этих «эмок» считал, не специально, а просто потому, что у него за полтора месяца в полосе отхода они шли через колонну каждое утро. По его счёту, к двадцать третьему он насчитал пятьдесят семь — за период с пятого июля. Это была не обвинительная цифра; это была статистика наблюдения.

* * *

Я смотрел Зыкову в спину, пока он отходил.

Он шёл, без сноса, без особой усталости в шаге. По его спине под скаткой я разобрал, что левое плечо у него чуть ниже правого — то ли застаревшая привычка, то ли след старого ранения. Окурок «Беломора» он у губы по-прежнему держал, и не курил. По колонне он отошёл шагов на двадцать, потом я его уже не видел — он смешался с шеренгой, и в шеренге я его перестал различать.

Шофёр у меня за плечом окликнул:

— Товарищ старший лейтенант, можно ехать. Колонна идёт.

— Едем дальше, по графику.

Мы сели в полуторку. Шофёр завёл, и мы пошли по правой обочине, как и до остановки, на двадцати пяти. Колонна слева шла нам навстречу, и впереди ещё километров на полтора-два тянулась её хвостовая часть. Через эту часть мы пройдём ещё минут за пятнадцать-двадцать. Дальше — открытая дорога до Калача-на-Дону.

Шофёр у меня за рулём в эти минуты молчал. По нему я не сказал бы, что он эту колонну видит в первый раз. По его манере я подумал, что он за июль видел уже несколько таких колонн, и что для него это было одно из условий работы шофёра БАО на полуторке между двумя штабами в эти недели лета сорок второго.

По дороге я думал об одном. У меня в полку у каждого «старого» лётчика на земле, к концу дня, после возврата с вылета, есть своя работа, своя машина, своя бригада, свои бумаги, своя землянка. У Зыкова из двести восемьдесят третьего стрелкового полка двадцать восьмой армии к концу дня сегодня будет своих девять человек, свои бумаги, своя сводка по составу взвода, и завтра утром — приказ на следующий рубеж. Между нами с Зыковым лежала разница в воздухе и в земле, в количестве потерь, в форме работы, в темпе. Но в одной точке мы с ним сегодня сошлись на дороге, и в этой точке у нас был один и тот же темп — отступательный. Полк мой в Калаче, по сути, лежал в той же полосе отхода, что и Зыковская двадцать восьмая армия. Полоса наша была воздушная, его — земная. Между воздушной и земной разница есть, но в этот июль она у нас сошлась к одной географии — к Дону.

* * *

К полудню я был у штаба дивизии.

В штабе мне отдали документы, я принял ответные бумаги по дивизионным сводкам и по новому распоряжению по сводным наградам. Совещание у Хрюкина шло за закрытой дверью, и Трофимова я там не увидел, и не должен был — оно проходило для полковников, не для эскадрильных. К двум часам я был обратно в полуторке, на обратной дороге.

На обратной дороге, к четырём, мы прошли тот же отрезок между Чернышковским и Перелазовским. Колонна 28-й армии за эти восемь часов прошла дальше; её хвоста на дороге уже не было. Вместо колонны на дороге шла тонкая пыльная вереница — отдельные пехотинцы, видимо, отставшие или вернувшиеся с переправы. Их я насчитал по дороге шестеро или семеро. Среди них — двух раненых, на самодельных носилках, которые несли по двое.

Зыкова я в этой вереннице не увидел. Он, видимо, был уже за Доном.

К шести я был в Калаче. У штабной меня встретил Кожуховский. Он был с папкой, и по его лицу я по дороге к крылу семёрки уже понял, что у него для меня есть отметка.

— Алексей Петрович, — обронил он негромко, — пятница сегодня. Я ждал тебя. Точная дата на машины — пятое августа. В дивизию пришла бумага.

— Пятое августа, значит.

— Не середина. Не конец. Начало августа. Пятое.

— Хорошо, Иван Емельянович.

— Машины — на пятое. Стрелков-радистов к ним привезут одновременно. По распоряжению штаба.

— Понятно, Иван Емельянович, ждать август.

Кожуховский глянул к полосе и пошёл к штабной. Я постоял у штабной ещё минуту. Над полосой стояло невесёлое июльское вечернее тепло, и где-то у дальнего края Калача знакомая басистая собака пролаяла два раза. Эта собака за неделю в Калаче стала моим личным маркером вечера; она у меня в землянке через стенку звучала каждый день примерно в одно и то же время.

Я пошёл к семёрке. Прокопенко уже закрыл машину на ночь. У капонира моей семёрки сегодня стояли два ящика с инструментом — Прокопенко с утра разобрал старый ящик и перекладывал по новой схеме, в подготовке к новой машине. Я подумал об этом не специально — просто заметил, что Прокопенко уже работает по подготовке к августу.

К землянке я шёл медленно. У дальнего конца полосы, в направлении на юго-запад, ещё держалась тонкая полоса дневной пыли, и над посёлком Калач шёл первый огонь — кто-то затопил вечернюю печь. Степь к ночи в Калаче стыла медленнее, чем в Анне; тёплый воздух держался у земли до десяти-одиннадцати.

В землянке я лёг и подумал об одном — как и в дороге, не словами. У меня в правом нагрудном кармане кисет Павлюченко на одну несвёрнутую закрутку и трое писем от Веры. У Зыкова в левом нагрудном кармане сегодня лежало одно письмо от матери. У командиров в «эмках», которые прошли нас сегодня, в нагрудных карманах сегодня лежало, может быть, тоже что-то — у каждого своё. У каждого человека в войну в нагрудном кармане лежит что-то. По тому, что у каждого лежит, видна форма его жизни. По тому, у кого что-то целое в нагрудном, а у кого — пустое или разорванное, видна разница в днях. Я этим вечером эту разницу видел уже не первый раз с мая, и привык к ней не сразу, и сегодня снова к ней не привыкнул — просто принял как факт.

Двадцать пятого июля сегодня закрылось. Двадцать шестого начнётся завтра. Через два дня — двадцать восьмое. Точная дата на машины — пятое августа. До неё — двенадцать дней. До них — приказ.

«Приказ» в этот вечер у меня шёл фоном, без слов. Я знал, что двадцать восьмого июля по приказу наркома обороны выйдет тот самый документ, по которому потом эта война будет ходить ещё много месяцев. Документ этот в моей памяти лежал короткой формулой — «Ни шагу назад» — и в нём были вещи, которые я знал контуром, не дословно. Я по этому документу к двадцать восьмому числу буду слушать его чтения Кравцовым в полку, и в этой слушалке у меня по моему правилу будет одно: внутри принять, наружу не комментировать. Документ я Кожуховскому не назвал и не назову. Кулагину — тоже. Зыкову, если бы его сегодня встретил снова, — тоже. Я с этим документом в моей груди шёл через июль, как нёс справку из будущего в мае, и эта моя ноша была сейчас на одну позицию длиннее, чем у Зыкова — у Зыкова в нагрудном лежало донесение по взводу и письмо от матери, а у меня в нагрудном лежали три письма от Веры, кисет Павлюченко, тетрадка Резникова, и одна неназываемая формула. Формула эта в нагрудный карман не помещалась, но и из груди не уходила.

Снаружи кто-то прошёл по тропке мимо моей землянки — короткий, лёгкий шаг, не армейский, не Прокопенковский, не Хрущовский. Я по звуку узнал Воробьёва: у него за неделю в Калаче выработалась эта вечерняя манера — обходить полосу перед сном, без задания, просто для того, чтобы убедиться, что у дальних капониров никто из БАО не оставил инструмент в траве. Это была не служебная функция, это была его собственная привычка, которая у Прокопенко уже стояла под сомнением. Сейчас Воробьёв обходил, и я по его шагу разобрал, что он сегодня после длинного дня идёт, не торопится, и тревоги в нём по разговору про дорогу со штабными «эмками» — нет. Это была одна тихая отметка, которую я в эту минуту фиксировал у себя и не сообщал никому. У Воробьёва в нагрудном сегодня лежало, видимо, последнее письмо из Иванова. У него в Иванове на ткацком комбинате «Красная Талка» сейчас работали мать и две сестры. К концу июля у них там тыловая полоса была относительно тихая, и Воробьёв об этом по своему лицу не давал понять, но я по его обходному шагу за неделю выучил различать, в какие дни у него письмо свежее, а в какие — давнее. Сегодня шаг был ровный. Свежее.

Предыдущая главаГлава 13 из 29Следующая глава