К книге
Натюрморт с селедкой и безПопытка к бегству. Сказка о сухом колодце
80%
Попытка к бегству. Сказка о сухом колодце
24

1. Дед Федор

Зимой и летом дед Федор ходит в душегрейке – девяносто лет ему, старые кости тепла просят. А так он крепкий, на ногах стойкий и выпить не дурак. У него сегодня гость: приехал геолог, выставил поллитру – разговорить деда, о колодце расспросить. А дед и рад, ему всегда охота сказки сказывать, было б кому слушать.

– О сухом колодце, мил человек, по-разному толкуют. И места разные кажут, кто в Корявом логе, кто на Пьяном болоте. Чуть ямку в земле найдут, сразу: сухой колодец, сухой колодец! А ведь на то верная примета есть: комок земли кинешь или там камушек какой, полыхнет – и нет его. Поболе камень – пыхнет зарницей – и все: ни звука, ни стука, ничего.

Еще при царе слух о колодце шел, а когда и кто его выкопал – того не знаю. Чего не знаю, того не говорю, не такой я человек. Про меня в областной газете пропечатали, в самом Челябинске: так и так, живет в селе Венцы народный сказитель, хранитель старых преданий и еще чего-то там, не упомню. Вот оно как.

До прошлого году никто о колодце не спрашивал – сказка и сказка, а тут вдруг кинулись искать. Чья-то дурья башка слух пустила, будто клад в нем и богатства несметные. Только нет в нем кладов, не было и нет. А что есть? Что в нем есть, то никому не ведомо.

В старое время ребятишки любопытствовали, факелы бросали, только дна разглядеть не могли: пыхнет, и опять темно. Сам-то я не видал, потому как запечатали его давно, еще до моего рождения. В нем дядя мой сгинул, Федюнька, и невеста его Полюшка. А может, и не сгинули они, люди по-разному сказывают.

Федюнька, он бедовый был, ни черта, ни лешего не боялся, особливо как примет на грудь. Вот раз привязал он веревку к дереву да в самый в колодец и полез. То ли на спор, то ли по дурости. А может, по пьяному делу. Спустился и пропал, пыхнуло огнем – и поминай как звали. Веревка чисто ножом обрезана. Мать его, бабка моя, все голосила, что хоронить нечего. А уж как невеста убивалась, Полюшка! Год прошел, ни на кого и взглянуть не хотела, жениха своего ждала.

Он, Федюнька-то, грамоте был учен. И стали люди в лесу находить весточки: которые на бересте, которые на бумаге, а одна и вовсе на рубашке Федюнькиной – чтобы, значит, вера была, что это он писал, никто другой. Мать рубашку его признала: сама ткала, сама шила, сама латки ставила – как не признать?

Что в письмах-то? А вот что: передайте матушке да тятеньке, что не сгинул я и не пропал, а живу в Нижних Венцах. Места тут знатные, хлеба вдосталь, земля хорошая, люди добрые. И скажите невесте моей, Полюшке, пущай в колодец прыгает, не боится и не сомневается, я ее тут жду.

Наши венцовские не верили, конечно, грешили на шутников – есть такие бессовестные: людям горе, а им смех. Только Полюшка иначе поняла, поверила она, что жениховой рукой письма писаны. Все к сухому колодцу рвалась, уж и запирать ее стали. Да не усторожили – сбежала Полюшка и приданое с собой прихватила: видали ее поселковые с большим узлом на дороге. У колодца на березе ленту повязала – здесь я, мол, сюда ушла.

Ну, как она пропала, власти понаехали, расследование завели, куда, мол, в селе Венцы люди деваются. Жандарм в колодец полез – из наших не захотел никто. Полыхнуло знатно, в том жандарме весу было пудов шесть. Расследовали власти, расследовали, а кончили дело просто: распорядились крышку сколотить, колодец запечатать да холм земли насыпать, чтобы никто, значит, больше там не пропал.

После войны, говорят, открывали. Я сам не видал, я тогда срок отбывал, из немецкого плена – да на Колыму, вот оно как. Воротился в родные Венцы, избы старые, а люди все новые, прежних нас осталось четверо: старуха Никитична с полоумной дочкой, да я, да зять мой Роман. Мы одного года с ним, с Романом, на войну вместе пошли. А в сорок пятом я, значит, на Колыму, а он домой к семье, к Верке своей. Он на меньшей сестре моей был женат.

Никитична с дочкой не знаю, как выжила, чем прокормилась – знаю только, до самой смерти молилась, грех замаливала. А какой грех, того не сказывала.

Куда люди подевались? В сорок седьмом-то году? Эх, геолог-геолог, плохо вас истории в институтах учат. Кто опух да помер, кто побираться пошел. А в нашем селе те, что живы остались, в колодец попрыгали – все лучше, чем с голоду доходить. Береза в лентах да тряпках была: девки, значит, ленты вязали, а бабы – платки. Они небось в Нижних Венцах и посейчас живут. А чего не жить, когда харчи хорошие? У меня, мил человек, много родни под землей.

Нет, не проси, не сведу я тебя к месту, будь ты хоть трижды геолог. Ты не первый просишь: студенты весной были, я им все как есть выложил, а места не выдал. И так зять Роман серчает, зачем голову людям морочу. Так что спасибо за компанию, мил человек, не обессудь, коли что не так. Давай я тебя к автобусу провожу.

Манька! Манька! Ишь, бежит – как собака. Чуть я со двора, так тебе уж и скучно? Подь сюда, на корочку, на! Эх, коза бестолковая, почто хлеб роняешь? Прости, хлебушек, прости меня и козу мою. На, Манька, да вперед не роняй. Стой, да стой же ты, волчья сыть, что за животная такая норовистая? Я ж доить тебя буду, не резать. Вот, так-то лучше. Снести, что ль, молочка Роману? У него дочка ферму держит в сорок голов, да куда коровьему против козьего. Молочка снесу, про геолога расскажу. Роман ругаться будет: он такой, комсомолец-активист, ни в сказки не верил, ни в чудеса. А и зря: без чудес как на свете жить?

2. Дед Роман

Тепло на крыльце на лавочке. Дед Роман под солнцем греется, в небо щурится – там зеленое на синем колышется. Помнит Роман, это старая береза у ворот. Глаза негодные стали, только и видят, что цветные пятна. Шурин Федор пришел, покряхтел, рядом сел, теплую банку в руки подал.

– Испей, – говорит, – молочка козьего, оно полезное. Слышь, Ромаша, тут ученый приезжал, геолог. Про сухой колодец спрашивал. Я сперва не хотел место указывать, а потом думаю: а была не была, пусть глянет. Он в земле понимающий, может хоть перед смертью вызнаем, что там за чудеса. Ты давно там был, Ромаша? Не зарастает полянка-то. Березы по краю стоят, вроде место сторожат. Так слышь, геолог-то молодой, здоровый, что твой экскаватор, лопату взял, землю пораскидал, крышку сдвинул. И чего он удумал, геолог-то? Слышь, Ромаша? Веревкой обвязался да в самый колодец полез! Я его упреждал, отговаривал, так он, дурья башка, только рукой махнул: ничего, мол, там нет, один оптический обман. Ну полез он, зарница пыхнула – и все, и поминай как звали. Веревка чисто ножом обрезана – вот те и оптический обман! Я место ветками закидал и сразу к тебе… Теперь ты веришь, что колодец не простой? Да ты не слушаешь, Ромаша? Ну хоть молочка испей, парного, козьего, оно полезное.

Не идут Роману на душу ни молоко, ни шуриновы байки. У Федора с малолетства язык что молотило, и руган он был, и бит был за побрехушки, а к старости хуже стал, слова не скажет, чтоб не соврать. Для Романа Федоровы речи, что плескот воды по камушкам: звенят да булькотят, думать не мешают.

Прибежала правнучка, принесла земляники. Держит Роман ягоды в горсти, а есть не может, не принимает душа.

Федор девочке обрадовался, давай сказку сказывать, да так напевно да гладко – не говорит, а песню поет. Ох, не любит Роман сказительский этот говор, не выносит небылиц, особенно ту, о сухом колодце. Из-за глупой сказки, из-за пустой легенды столько людей жизни лишились…

Тепло на крыльце на лавочке. Солнце выглянет – зеленое на синем колышется, тучка набежит – и все меняется, темно становится, как под землей. Думы набегают то светлые, то темные. То тучка, то солнышко.

Довоенную жизнь Роман редко вспоминает – крепко Веру свою любил, ни одну бабу в жизни так не любил, как ее. Походка у нее была неспешная, руки полные, косы на солнце блестели золотом. Вера всегда ему довоенной чудится. Будто та, послевоенная, бессильная да тощая, и не она была.

С фронта шел, медалями звенел, думал: ну все, теперь жизнь начнется хорошая. Председателем назначили, давай колхоз поднимай – а как его поднимать, когда техники нет, лошадей нет – все война забрала? Мужики увечные, и тех мало. У Романа у самого один брат погиб, двое пропали без вести.

Как-то стали подниматься, сорок шестой урожайный был год, дожди шли вовремя, ну все, думал, теперь заживем. Только вышло иначе: на Украине хлеб не родил, а по нашим краям ударило – не сушью, так госпоставками. План назначили такой, что вывезли все вчистую: и семенной фонд, и продовольственный. Роман ходил в район ругаться, так разве начальство проймешь? Еле добыл, чем землю засеять.

Трудодни людям начислял, а дать на них было нечего, пустые были трудодни. Отсеялись как могли, еле дожили до новин. Вот он хлеб, в поле стоит, вышли жать – а какой работник из голодного? Взял Роман да и роздал на трудодни четыре сотни необмолоченных снопов.

Раздавал тайком, на околицу послал сторожить, чтоб из района не застукали. Закон тогда был такой: сперва государству сдай, а что останется – колхозникам. Проверяющие приезжали днем и ночью, шарили по амбарам, по скирдам – не припрятано ли чего. Деревенские тощие, еле ходят, а проверяющие гладкие да злые. У Романа сердце заходилось от гнева, от стыда за власть. Так бы и бросил все, ушел бы от позорища…

Сам он не ушел, так люди помогли: просигналил кто-то, арестовали Романа, увезли в район. Снопы у колхозников позабирали. Напрасно, значит, раздавал: и людям не помог, и себя погубил. Урожай собирать нагнали солдат. Они все сжали, обмолотили и вывезли.

В тюрьме кормили хлебом – тяжелым, липким, горьким. Если бы можно было послать домой! Ему хватило бы половины… куда там, четверти хватило бы. Но послать нельзя, ешь сам. И не хотел, а вспоминал, как старший сын младшему говорил:

– Бывало матушка испечет во-о-от такой каравай, в две руки по ломтю возьмешь и кусаешь: хошь из левой, хошь из правой!

Младший молча смотрел, как старший ест воображаемый хлеб – то ли верил брату, то ли нет. Сам он такого не помнил, мал был. К тому же от голода слабеет память.

Выпустили Романа через год. Следователь сказал:

– Ну ты везучий! Чуток бы раньше – сел бы на десять лет. В июне партия решила меньше сажать председателей, а то председательствовать стало некому.

Вернулся Роман: избы пустые, двери настежь, огороды быльем поросли. Одна бабка Никитична, непонятно каким духом живая, да дочь ее полоумная. Никитична ему и рассказала, что сама видела, как Романова Верка к сухому колодцу всех повела. Сама слышала, как Верка кричала, что в Федюнькиных письмах по правде писано: там, под землей, сытая жизнь. Бабы землю срыли, крышку с колодца сняли, детей похватали и сиганули одна за другой. Первой Вера с младшим на руках, он без памяти был уже, за нею мать Романа со старшим, а там и другие попрыгали.

Роман это услышал, побежал к проклятому колодцу, сам не помнит, как тяжелую крышку задвинул, землей забросал и место сровнял, чтобы больше никто на лживую сказку не соблазнялся. А березу, где косынки да ленты трепыхались, под корень срубил.

Вспоминает Роман, как после голода власти спохватились: дали технику, зерном помогли, аж в Китае, говорят, закупили. В Венцах поселились пришлые. Места богатые, зверя много, ягода в лесах, речка чистая на камнях поет, летом ветер комарье да мошку сдувает, что еще нужно? Благодатные места.

Тепло на крыльце на лавочке, мысли в голове ходят тенями. Как там Вера в Нижних Венцах? Наверно старая, косы белые. Сыновья взрослые… Спохватился Роман – что это с ним? То сказкам не верил, терпеть их не мог, а то вон о чем задумался. Не надо, ни к чему зря душу травить.

Но набегает на солнце облако, и вспоминается лето сорок восьмого, как вернулся он в пустое село. И кажется Роману, что иначе было тогда: не задвигал крышку колодезную, не рубил березу. То ли блазнится ему, то ли кажется, то ли в самом деле случается, а видит он яснее ясного, как приходит в село, встречает Никитичну, и не домой бежит за топором, а прямиком к сухому колодцу. Зажмуривается и прыгает солдатиком – как мальчишкой, бывало, прыгал в пруд.

Летит долго, приземляется мягко. Открывает глаза. Места незнакомые, холмы плавные, невысокие. По правую руку роща березовая, тихая, не шелохнется. По левую – река широкая, медленная. За рекой деревья чудные растут, тонкие да узкие, как веретено. Солнце светит, жаворонок звенит, в речке ребята плещутся. Увидали Романа, на берег выскочили, портки натянули, двое на холм побежали, остальные к нему. Впереди паренек постарше, запыхался, картузик сдернул, затараторил:

– Ой, здрасьте, дяденька, я вас признал! Вы председатель, верно? Вас в прошлом годе в район забрали, в тюрьму, да? Мы уж думали в расход вас пустили, а вы вона живой. Я Федора Никанорыча сын, Ванька, помните? Тятя на войне без вести пропащий, мамка плакала. Ой, идемте скорей, с утра хлеб в пекарне спекли, дух такой, на все Нижние Венцы!

И вправду шурина Федора сын: вишь какая балаболка. Из рощи вышел парнишка с кнутом на плече. Стоит, улыбается, рот до ушей. По тропинке с холма спешит баба Таня, несет что-то в узелке, переваливается, причитает на ходу:

– Ой, Ромаша, ой, радость какая! Дождалась Верка, дождалась голубушка! Живы твои сыночки, живы-здоровы, парнишечки ладные, оба-два на одно лицо. И матушка твоя жива, вот радость-то, вот счастье в дом!

Баба Таня развязала узел, протянула крынку, поклонилась.

– Добро пожаловать, Роман, в Нижние Венцы! Поешь вот пряженки. Не сердись, что мало – коли шибко голодный, много нельзя, скрутит живот. Что в горсти держишь красное? Землянику? Брось скорей, мы тут верхней еды не едим, своей полно.

Через луг напрямик бежал однорукий Савва – молодой, в галифе, в гимнастерке с медалями. Кричал издали:

– Роман, ты, что ли? Живой?

Обнялись. Савва как клешней сдавил Романово плечо. Здоровый, черт.

– Идем в село, твои ж еще не знают.

У Романа закружилась голова, он прикрыл глаза. Открыл – колыхание зеленого на синем, голос старого Федора, как речка по камушкам. Скорей зажмурился, снова открыл – баба Таня стоит, живым живехонька. Пальцы холодит глиняная крынка. Взглянул на свою руку – а она молодая, крепкая. Савва за плечо держит, тянет на холм.

Баба Таня обернулась, крикнула на пастуха:

– Что стоишь, коров кинул! Давно потравы не было? А ну бегом!

Паренек побрел в рощу, волоча кнут по земле.

Пошли вдоль поля. Озимая рожь только зацвела, посередине колоса мохнатые палочки-тычинки высунулись и висят на зеленых нитях, а вверху и внизу цветки еще не раскрылись. Роман провел рукой по колосьям, вытер желтую пыль о штаны, нахмурился:

– Давно ветра нет?

– Третий день. Завтра с утра пошлю девок с веревкой рожь шевелить.

– Что ж раньше-то не послал?

– Так только зацвела.

– А… ну ладно.

Поднялись на холм, Роман оглянулся. Правду Федор говорил, красивые тут места.

– Что ж ты, Савва, с бабами в колодец сиганул? – спросил, усмехаясь. Они с детства друг над другом насмешничали, так у них повелось.

– Та не, бабы попрыгали, а я лестницу навесил пеньковую, да и слез, – ответил Савва серьезно. – Вон, гляди, мельница, за ней Федюнька и Полюшка живут с ребятами да внуками. Они, как наши бабы колодец открыли, в одну душу хотели письма наверх послать. Насилу уговорили их себя не оказывать: тише сидишь, целее будешь.

– И то правда.

– Избы, видишь, новые – всем селом ставили, заречные помогли. Вот кузня, руду за рекой староверы копают, там же и плавят. Вот амбар – тут общий хлеб, пришлых принимать.

– Продналог большой? Власти сильно гнобят?

– Налога нет, властей ни слуху ни духу. Все решаем сходкой, по совести.

– По совести? Ну ты шутник! Законы нужны, власть хоть какая. На совести долго не продержитесь.

– Пока держимся, – усмехнулся Савва.

Роман спорить не стал. Осмотреться надо, там видно будет. Власти никакой… ишь, выдумали.

Вошли в село: Савва с Романом впереди, следом баба Таня с пустой крынкой, за нею ребятишки толпой. Люди выходили из оград, здоровались, шли за ними. Брехали собаки, квохтали куры, где-то плакал ребенок.

– Что люди не в поле? Гречиху сеять пора.

– Так воскресенье ж.

– А… ну ладно.

Подошли к избе-пятистенку. Бревна новые, светлые, ставни узорные, крытое крыльцо. Савва вошел в сенцы, отворил дверь в избу, прокашлялся, стоя на пороге. Роман из-за его плеча увидел беленую печь, на столе чугунок и высокий каравай хлеба. За столом мать Романа и сыновья, два мальчика-погодка – щеки круглые, румяные. Молодая женщина наливает молоко в кружки, ее наклоненная голова отдает золотом напротив слюдяного окна.

– Вера, – прокашлялся Савва, – тут человек новый, примешь на постой?

– Добро пожаловать к нашему столу! – Вера передником обмахнула место на лавке.

Роман стоял не шевелясь. Голос у жены все тот же: глуховатый, спокойный. Голые до локтя руки, округлые, как до войны, под рубашкой полная грудь. Вера взглянула на темную фигуру в сенях, повторила:

– Добро пожаловать. Не побрезгуйте с нами отобедать, чем богаты, тем и рады. Ванюша, сбегай в подпол, принеси сметаны.

Старший сын спрыгнул с лавки и топоча босыми пятками помчался в кут. Вера взяла нож, прижала каравай к груди, отрезала ломоть, положила на полотенце, хотела отрезать другой, да так и застыла, глядя в темный проем двери. Не отводя глаз, положила нож на стол, а хлеб все держала у груди, как младенца. Она уже поняла, кто стоит за порогом, уже догадалась, но еще боялась поверить.

Роман смутно вспомнил какую-то другую жизнь, будто первая его семья сгинула в давнем послевоенном сорок седьмом году, а теперь у него другие дети и много лет была другая жена, пусть земля ей будет пухом. Вспомнил – и сразу забыл. Набрал воздуха в грудь и переступил порог своего нового дома.

Предыдущая главаГлава 24 из 30Следующая глава