Они были похожи как две капли воды — первое, о чем подумал Элвин, увидев брата. И тут же вдруг осознал: отец приехал не от большой к нему любви, а чтоб убедиться в фамильном сходстве. Он смотрел на незнакомого мальчишку, своего единокровного брата, и тут же почувствовал к нему холодную, глухую неприязнь.
Мать врала. Он не был особенным.
Он продолжал рассматривать Альберта и как будто смотрелся в зеркало — но в то самое, которое искажает изображение. Амальгама стерлась, и вместо четкого, живого отражения — мутный, болезненный силуэт, который посмел носить его черты.
Те же серые глаза — но глаза Элвина искрились живым, насмешливым умом, быстрым, цепким, готовым в любую секунду ухватить суть. Он смотрел на мир так, будто оценивал, чем тот может ему быть полезен. Глаза же брата смотрели отстраненно, словно сквозь пелену — тяжелые, влажные, с красноватыми прожилками, с темными кругами внизу, будто он никогда толком не спал. Но когда они встретились со взглядом Элвина, в них вдруг вспыхнуло что-то совсем иное — не страх, не вражда, не настороженность, а радость. Неприкрытая, взрослая радость на детском лице, совершенно неуместная здесь и сейчас.
«Он обрадовался мне, — с холодным изумлением подумал Элвин. — Он меня не боится. Он меня ждал.»
Он продолжал рассматривать мальчика. Те же светлые, коротко стриженные волосы — но у Элвина они лежали жестко, непокорно, то и дело выбиваясь из прически, словно сама его натура отказывалась подчиняться правилам. У брата же волосы казались тонкими, безжизненными, прилизанными. Они обрамляли лицо тусклыми прядями. Ни одного непокорного завитка — только мертвенная, идеальная гладкость, за которой угадывалась твердая рука камердинера и многолетняя привычка держать себя в узде.
Те же благородные аристократичные черты лица — но у Элвина они были чуть полнее, мягче, как будто сглаженные привольной деревенской жизнью. Брат же напротив выглядел так, будто природа создала его из одних углов — подбородок, скулы, нос, все заостренное, острое, болезненное. Кожа бледная, с синеватым отливом, полупрозрачная, почти просвечивающая.
Но при этом — и это бесило Элвина с первой секунды — брат держался с холодным достоинством человека, которому только это и остается, который принял свою судьбу и не ропщет на нее. Он сидел в кресле с отвратительно-прямой спиной, с этим ужасным полудохлым видом и безмерно раздражал его, потому что даже в болезни не выглядел жалким.
Это было невыносимо
А еще он смотрел на Элвина так, словно в самом деле ждал от него проявления родственных чувств. На его бледных, почти бескровных губах появилась робкая, неуверенная улыбка — такая трогательная, такая искренняя, что у него свело скулы от омерзения.
— Как хорошо, что ты приехал, — сказал Альберт. Голос его был тихим, прерывистым — каждое слово давалось с трудом, но в нем слышалась радость. — Я думал, ты не захочешь.
«А ты бы отказался от такой жизни, дурак?» — с холодной ненавистью подумал Элвин, но вслух ничего не сказал.
— Я знал, что у меня есть брат, — продолжал Альберт, не замечая холодности Элвина. — Отец рассказал мне о тебе, но мама была против. Теперь… — на секунду голос дрогнул, но он совершенно не по-детски взял себя в руки и продолжил, — не важно. Я столько времени мечтал, что ты приедешь, — и добавил, позволив себе на одно мгновение стать тем, кем он был на самом деле — одиноким, испуганным ребенком, — его голос прозвучал как мольба, — Ко мне никто никогда не приходит.
Элвин с холодным бешенством понял, что этот больной, полуживой ребенок, который выглядел на семь лет, а не на девять, этот тщедушный, узкоплечий мальчик с тонкими, как птичьи лапки, руками рад его приезду. Он не ревнует. Не завидует. Не боится, что Элвин отнимет у него что-то — имя, наследство, любовь отца.
Хотелось подойти и ударить его кулаком в лицо, чтобы стереть эту глупую блаженную улыбку. Расплатиться за это идиотское дружелюбие. Чтобы увидеть, как на лице расцветает такая же злоба, как у самого Элвина в душе.
— Мне всегда хотелось иметь брата. Мы с тобой обязательно подружимся, — добавил тем временем Альберт, даже не подозревая о тех чувствах, что одолевают Элвина.
Тот вдруг со смесью удивления и возмущения понял, что этот ребенок, похожий скорей на высохший труп, думает прожить достаточно долго, чтобы стать ему другом.
Это показалось оскорбительным.
Мальчиков развели.
Элвина поселили в дальней комнате — достаточно просторной, чтобы он не чувствовал себя стесненно, но достаточно далекой от отцовских покоев, чтобы случайно не пересекаться с родителем чаще необходимого.
Можно было бы предположить, что сэр Ласселл избегает своего бастарда, но нет. Тот, казалось, не выносил присутствия и своего законного сына. Встречались они как правило за завтраком, который подавали рано, и никогда — чаще одного раза в день.
Альберт жил в другом крыле — в домашней лечебнице, которую оборудовали специально для него: широкие двери, пандусы вместо лестниц, кресло на колесах в углу спальни на случай, когда припадки были так часты, что он не мог ходить.
В комнате витал тяжелый, железистый запах — пахло лекарствами, настойкой опия, чем-то горьким и приторно-сладким одновременно и железистым — кровью — от десятков кровопусканий. Эти запахи, казалось, пропитали стены, шторы, даже деревянные половицы под ногами. Элвин почувствовал его сразу, как только переступил порог, и едва удержался от того, чтобы не поморщиться.
Он увидел кресло брата в первый же день. Оно стояло у окна — обтянутое темно-синим бархатом, выцветшим на солнце до грязновато-серого по краям. Высокие подлокотники лоснились от частого использования. Широкие колеса с железными спицами врезались в ковер, продавив две параллельные колеи: к окну и от окна. И так тысячи раз. Каждый день.
Заметив его взгляд, Альберт пояснил:
— Не обращай внимания, — сказал он, кивнув на кресло. — Это в те дни, когда мне совсем плохо, — и тут же торопливо добавил, как будто желая успокоить брата. — Не переживай. В последнее время мне лучше.
Элвин ничего не сказал. Ему не было никакого дела.
Его мать, та недалекая женщина, которую он оставил в прошлой жизни, тоже временами жаловалась на здоровье — то голова болит, то сердце схватит, то просто «не в силах встать с постели». Элвин давно научился не верить этим жалобам. И потому, услышав нытье брата на здоровье, решил: ну да, видно же, слабый, хилый. Что с него взять? Не его дело. Отец привез его сюда не для того, чтобы он нянчился с больным.
Первые дни мальчики почти не пересекались. Альберт жил в своем крыле, Элвин — в своем. За общим столом встречались редко — Альберту часто приносили еду в комнату, потому что он неважно себя чувствовал. Элвин не придавал этому значения.
Но через неделю это произошло.
Он сидел в библиотеке, располагавшейся неподалеку от покоев брата, — листал книги, разглядывал корешки, привыкал к новому дому. Дверь была приоткрыта, и из коридора доносились обычные звуки: шаги слуг, приглушенные голоса, скрип половиц.
А потом — крик.
Не громкий, нет. Скорее сдавленный, вырвавшийся сквозь стиснутые зубы. А за ним — тяжелый, глухой удар, будто мешок с песком сбросили на пол.
Элвин замер. Прислушался.
— Мастер Альберт! — голос горничной, испуганный, срывающийся. — Срочно позовите доктора!
Элвин не двинулся с места. С минуту сидел в кресле, глядя в раскрытую книгу, и слушал, как в коридоре хлопают двери, кто-то бежит, кто-то отдает распоряжения. Потом любопытство пересилило — или что-то другое, чему он не хотел подбирать названия.
Он вышел в коридор. У двери в комнату Альберта толпились слуги. Кто-то держал нашатырь, кто-то — чистое полотенце. Горничная, бледная, с дрожащими губами, стояла на коленях на пороге и что-то шептала.
Элвин подошел ближе.
Альберт лежал на полу. Скрюченный, с закатившимися глазами, с запекшейся пеной у губ. Его тело била крупная дрожь, руки и ноги дергались в нелепых, неконтролируемых движениях. Он не кричал — он хрипел, издавая какой-то низкий, животный звук, которого Элвин никогда раньше не слышал.
Элвин застыл на пороге. Не от страха — от непонимания. Он видел больных, видел умирающих, видел пьяниц в судорогах. Но такого — чтобы ребенок, почти ровесник, корчился на полу в собственной пене, обмочив штаны, а взрослые слуги стояли вокруг и ничего не могли сделать — такого он не видел никогда.
— Что это с ним? — спросил он. Голос прозвучал ровно, холодное любопытство — не более.
— Припадок, — ответила горничная, не оборачиваясь. — Сейчас пройдет. Отойдите, пожалуйста, вы только мешаете.
Элвин отошел. Не потому, что испугался, а потому, что не хотел быть к этому причастным. Он стоял у стены, смотрел на брата, который бился в судорогах, и не чувствовал ничего, кроме холодного, оценивающего любопытства.
Припадок длился, как показалось Элвину, целую вечность. Потом судороги стихли, тело расслабилось, глаза закатились глубже — и Альберт затих. Слуги подхватили его, уложили на кровать, расстегнули ворот рубашки, принялись раздевать, стали вытирать лицо влажным полотенцем.
— Он жив? — спросил Элвин.
— Жив, — ответила горничная, — Сейчас придет в себя.
Элвин не ушел. Просто продолжал стоять в дверях и смотреть, как бледное, мокрое лицо Альберта медленно обретает цвет, как веки дрожат, пытаясь открыться, как губы шевелятся, силясь произнести что-то неразборчивое.
Альберт очнулся через несколько минут. Сначала не понял, где находится, — смотрел в потолок мутными, ничего не видящими глазами. Потом взгляд сфокусировался, наткнулся на Элвина, стоящего в дверях.
— …Элвин, — прошептал он почти без сил с какой-то отчаянной мольбой. — Не уходи. Пожалуйста.
Элвин не ответил. Не ушел и не подошел. Просто стоял, скрестив руки на груди, и смотрел.
Один из слуг — пожилой, с седыми бакенбардами — перехватил его взгляд и, видимо, истолковал по-своему. Он подошел, положил руку на плечо Элвина, слегка сжал.
— Ничего, мистер Холт, — сказал он негромко. — Первый раз всегда страшно. Вы привыкнете.
Элвин замер. На секунду в нем вспыхнуло желание сбросить эту руку, огрызнуться, сказать, что он не боится, что ему все равно. Но вовремя остановился.
Он поднял на слугу глаза — и изобразил на лице нечто, похожее как он надеялся, на испуг. Или на растерянность. Или на благодарность за участие. Он сам не знал, что именно у него получилось и зачем ему притворяться, но слуга кивнул с пониманием и отошел.
«Вот, чего от меня ждут, — подумал Элвин. — Вот, как нужно себя вести».
Он ничего не чувствовал. Ни страха, ни жалости, ни отвращения. Только холодное, ясное понимание: он только что солгал без единого слова. И сделал это хорошо.
В тот вечер, лежа в постели, он прокручивал эту сцену снова и снова. Слуга, наверное, уже рассказал другим:
«Мальчик перепугался, бедный, первый раз увидел припадок».
Никто не усомнится. Никто не заглянет ему в душу. Потому что все видят то, что хотят видеть.
«Маска, — решил он. — Нужна маска».
Не та, которую надевают и снимают. А та, которая становится второй натурой. Чтобы никто — никогда — не узнал, что у него внутри. Чтобы он мог стоять у двери, скрестив руки на груди, и смотреть, как брат бьется в судорогах — а все вокруг думали бы, что ему больно, страшно, жалко.
Элвин улыбнулся в темноте. Это не трудно. Это обещает быть интересным.
На следующий день за завтраком отец сказал ему:
— Теперь ты знаешь. У Альберта падучая. Приступы случаются не каждый день, но, когда случаются — ты должен знать, что делать. Доктор объяснит.
Элвину хотелось сказать, что он не собирается нянчить брата, но это испортило бы все дело.
— Хорошо, сэр, — вместо этого ответил он.
— Чудесно, — холодно сказал отец, по-видимому, даже не допуская мысли, что ответ будет иным.
Доктор объяснял на следующий день. Принес манекен — чучело, набитое соломой, от которого проку-то было больше, чем от жалкого инвалида — показал, как уложить больного на бок, как подложить что-то под голову, как расстегнуть ворот, как вставить между зубов ложку, обернутую тканью. Элвин слушал, запоминал, кивал в нужных местах, задавал вопросы. Делал все, чтобы казаться почтительным, послушным и участливым придурком.
— Вы поняли, мистер Холт? — спросил доктор.
— Понял, — ответил Элвин.
— Покажите.
Элвин подошел к манекену. Первым порывом было резко, грубо перевернуть его, но нельзя было при докторе обнаружить свое истинное отношение. А потому он был бережен и аккуратен, словно с младенцем, и сделал все, что требовалось. Доктор кивнул:
— Вы быстро схватываете, — похвалил он.