В пущу мы заехали двенадцатого июля.
Это был крюк от нашего маршрута — километров сорок. Дубов свернул без вопросов, я ему сказал куда. Огурцов в машине молчал, смотрел в окно.
Когда лес начался — он изменился сразу. Не постепенно, как бывает при въезде в обычный лес, а резко: асфальт кончился, дорога стала грунтовой, по обе стороны встали старые ели, такие высокие, что верхушки пропадали. Воздух в машине сменился — стало прохладнее, пахло смолой и чем-то старым, глубоким.
— Серёж. — Я. — Это здесь. — Да.
Дубов ехал медленно. Дорога была узкая, в колдобинах. Три года назад по этой же дороге шли немецкие колонны. До этого — наши колонны на запад. Это была старая дорога, она всё помнила и никому ничего не говорила.
Я попросил Дубова остановить у развилки.
Вышли.
Пуща стояла так же, как в июле сорок первого. Это было первое, что я почувствовал: она не изменилась. Три года войны, немецкая оккупация, охота на партизан, мины, взрывы — а лес стоял. Деревья были те же. Запах был тот же. Птицы пели то же самое.
Огурцов встал рядом. Смотрел в лес.
Я не говорил ничего. Он тоже.
Потом Огурцов сказал: — Серёж. — Я. — Здесь мы выходили. — Здесь. Чуть левее. У той ели с раздвоенным стволом. — Я помню ту ель. — Помнишь? — Я её три раза обходил, когда мы искали дорогу.
Я посмотрел на него.
— Ты не говорил. — Не говорил. Зачем было говорить, мы шли.
Это было типично для Огурцова. Он замечал, запоминал, не говорил, пока не нужно. Три года я знал это его качество и каждый раз удивлялся, когда оно проявлялось.
Мы пошли к той ели.
Она стояла там же. Старая ель, метра четыре в обхвате, с двумя стволами от самого корня, похожая на букву Y. Я узнал её сразу. Именно здесь Капустин остановился и сказал: «Дорога — левее, я слышу».
Я стоял у дерева. Огурцов рядом.
— Капустин говорил «дорога левее». — Да. И мы пошли. — И вышли. — И вышли.
Огурцов потрогал кору рукой.
— Серёж. — Я. — Ты помнишь Капустина хорошо? — Помню. Он был первым. — Первым кем. — Первым, кто принял меня в той жизни. Посмотрел и решил — этому человеку можно доверять. Не спрашивая, кто он. — Как ты сам делаешь. — Как я сам делаю. Я не знал тогда, что это моё. Я взял у него.
Огурцов убрал руку с коры.
— Капустин погиб где. — В сентябре сорок первого. Под Вязьмой. Я его в тетрадь первым записал. — Первым. — Первым.
Помолчали.
— Серёж. — Я. — Я хочу постоять здесь немного. — Стоим.
Мы стояли. Пять минут, может десять. Дубов у машины курил, не подходил. Хороший водитель — понимает, когда нужно оставить людей.
Лес был тихий. Птицы пели, ветер в верхушках. Где-то далеко — гудение, то ли техника, то ли гром. Не понять.
Огурцов первый заговорил. — Серёж. — Я. — Я вот думаю. — О чём. — В июле сорок первого мы здесь шли. Нас было несколько человек. Из них сколько живых. — Из нашей группы — мы двое. Ещё двое погибли позже, я знаю. Двоих потерял из вида. — Из шести, скажем, — двое наших. — Примерно. — Это треть. — Это треть. — А в дивизии, которая тут через пущу шла в сорок первом, — сколько живых? — Этого никто не знает. — Может, единицы. — Может, единицы.
Огурцов посмотрел наверх, на верхушки елей.
— Серёж. — Я. — Мы с тобой — везунчики. — Везунчики. — Но это не только везение. — Нет. — Это ещё — работа. — Работа. — Это ещё — ты. — Нет. — Не спорь.
Я не стал спорить. Огурцов сказал это так, что спорить было незачем — не для похвалы, а как констатацию.
— Сёма. — Я. — Это ещё и ты.
Огурцов посмотрел на меня. Потом отвернулся к дереву.
— Может быть.
Из пущи мы выехали через час.
По дороге Дубов нашёл местного деда, который шёл из деревни с корзиной. Дубов остановил, спросил, где ближайший колодец. Дед указал, пошёл рядом с машиной — его деревня была в той же стороне.
Дед говорил по-белорусски, Дубов понимал половину. Дед оказался местным, прожил в Беловежской пуще всю жизнь. Немцы его деревню не трогали — маленькая, не на дороге.
Я спросил через Дубова: не видел ли дед в июле сорок первого, как шли наши солдаты через лес?
Дед подумал.
— Шли. Много шло. Оборванные, раненые. Я давал им хлеб. Все говорили «спасибо», шли дальше. — В какую сторону шли? — На восток. К Кобрину, к Барановичам. Кто куда.
Я кивнул.
— Дед. — Что. — В тех, которые шли, — были живые. — Были. Я видел потом некоторых, уже после войны пришли в деревню, искали места, где были. Двое нашли.
Двое нашли. Из тех многих, которые через пущу шли в июле сорок первого, двое вернулись искать.
Я не сказал деду, что мы тоже из тех.
— Спасибо, отец. — Не за что.
Мы поехали дальше.
К ночи доехали до первой дивизии из нового списка.
Это была семьдесят первая стрелковая, которую я знал ещё по Курску — Бобылёв, командующий тогда. Бобылёв теперь командовал корпусом, дивизией командовал полковник Стешенко, которого я не знал.
Стешенко принял нас уже вечером, уставший. Дивизия шла в преследовании четвёртый день, темп высокий, люди на ногах.
— Подполковник. — Стешенко. — Мы на ходу. Если хотите что-то смотреть — завтра утром. — Одно сейчас. — Слушаю. — Стыки с соседями. — Справа — нормально. Слева — потеряли связь вчера вечером, восстановили к утру. — Что случилось. — Связной погиб. Его замену не успели сориентировать.
Я достал блокнот. Записал.
— Стешенко. — Да. — Эта же ошибка была у второй дивизии под Оршей на третий день. Малинин выпустил инструкцию. — Я инструкцию получил. Вчера не успел внедрить. — Завтра внедрите? — Завтра. — Тогда — до завтра. — Хорошо.
Огурцов уже нашёл нам место ночевать — у штабного старшины, в сарае при школе. Чисто, сухо, сено.
Я лёг. Долго не спал.
Думал о деде из деревни. Двое из тех многих вернулись. И мы с Огурцовым вернулись — хотя и иначе, на машине, в форме, а не пешком по лесу.
Думал о Капустине у раздвоенной ели.
Думал о том, что в тетради — шестьсот имён, и среди них есть и те, кто шёл через пущу в сорок первом. Я их не знаю — я записывал тех, кого видел. Но они там тоже были.
Через какое-то время Огурцов, который уже, казалось, спал, вдруг сказал: — Серёж. — Я. — Ты думаешь о пуще. — Да. — Я тоже.
Помолчали.
— Сёма. — Я. — Что ты думаешь. — Думаю, что мы замкнули круг. — В каком смысле. — В том, что откуда начали — туда вернулись. Это закрыто теперь. — Закрыто? — Закрыто. Дальше — новое.
Я думал.
— Сёма. — Я. — Что — новое. — Польша. Германия. Берлин. — И дальше. — Дальше — не знаю. Это после войны.
Помолчали.
— Сёма. — Я. — Правильно, что мы заехали. — Правильно. — Спокойной ночи. — Спокойной.
На следующий день я работал с семьдесят первой.
Стешенко оказался хорошим командиром — собранным, прямым, без лишних слов. Проблема была одна: инструкция по связным группам внедрена не была, потому что в дивизии не было человека, ответственного за её внедрение. Это была системная дыра, которую я видел ещё у Конева.
Я предложил простое решение: в каждом полку назначить одного офицера ответственным за стыковую координацию. Не новая должность — дополнительная функция к существующей. Этот человек отвечает за всё, что касается соседей: связь, разграничительные линии, смена связных.
Стешенко выслушал.
— Это логично. Почему раньше так не делали. — Делали в некоторых дивизиях. Не везде. Пока не будет приказа сверху — останется инициативой. — Вы напишете Малинину. — Напишу. — Хорошо.
К вечеру я написал Малинину короткую записку. Малинин ответил на следующий день: «принято, оформляем приказ по фронту».
Это был второй случай за операцию, когда моё наблюдение из одной дивизии уходило на весь фронт. Я привыкал к этой скорости медленно — она была другой по природе, чем работа с одним командиром.
Огурцов вечером сказал: — Серёж. — Я. — Ты сегодня написал записку. — Написал. — И она пошла по всему фронту. — Пошла. — Это — та самая школа, о которой ты говорил три года. — Не совсем. — Почему не совсем. — В школе учат думать. Здесь я исправляю конкретные ошибки. Это ближе к ремонту, чем к обучению. — Ремонт — тоже важно. — Важно. Но другое. — Обучение будет после войны. — Возможно.
Огурцов помолчал.
— Малинин просил тебя написать книгу. — Помню. — Ты сказал — попробую. — Сказал. — Это и будет обучение. Когда напишешь. — Возможно. — Не возможно. Точно. Я читал твои записки — те, что ты диктовал иногда вслух. Это уже книга, только не собрана. — Ты читал мои записки? — Слышал. Я рядом сидел.
Я смотрел на него.
— Сёма. — Я. — Ты за три года собрал книгу в голове. — Не книгу. Я просто слушал. — Это одно и то же.
Огурцов пожал плечами. Может, соглашался, может, нет. По нему было не понять.
Мы прошли за июль девять дивизий.
Это было меньше, чем пятнадцать за три недели до Багратиона. Но преследование — другой режим. Дивизии на ходу, стоп в одном месте редкий. Работа стала мобильной: приехал, поговорил с командиром на ходу, часто прямо у машины над картой на капоте, уехал.
К концу июля фронт вышел к Висле.
Варшава была за рекой.
Это была граница чего-то нового. За Вислой — уже не Советский Союз, уже не его территория. Там — Польша, которая ждала нас и не ждала одновременно. Сложная история, которую я знал из той жизни и не мог говорить вслух.
Огурцов у реки постоял, посмотрел на другой берег.
— Серёж. — Я. — Это уже не наше. — Не наше. — Надо идти туда? — Надо. — Почему. — Потому что Берлин за ней. — Берлин — это наше? — Берлин — это конец.
Огурцов подумал.
— Ясно.
Он отвернулся от реки.
— Серёж. — Я. — Я в Польше ни разу не был. — И я. — В той жизни тоже? — В той — был. Однажды. — Как там. — Красивая страна.
Огурцов кивнул.
— Тогда поедем посмотрим.
Мы поехали к машине. Дубов ждал. Август начинался через три дня.
За Вислой — Варшава.
За Варшавой — Германия.
За Германией — Берлин.
Тетрадь в кармане. Шестьсот имён. Огурцов рядом.
Идём.