Малинин дал мне список пятнадцати дивизий и три недели.
Три недели — это было мало. У Конева на двенадцать дивизий ушёл месяц. Но здесь работа другая: дивизии обкатанные, им не нужен метод с нуля. Нужна точечная настройка по стыкам — именно то, что я уже умел делать быстро.
Я начал с карты. Жукову готовил удар по группе армий «Центр» — белорусская группировка немцев, которая с сорок первого стояла как скала. Этот удар должен был пройти одновременно по нескольким направлениям, сходящимися, с целью окружить и уничтожить. По масштабу — больше, чем Корсунь. Больше, чем Сталинград.
Это я знал из той жизни. В нынешней — только угадывал по тому, как двигались части, как перегруппировывались штабы, какие разговоры шли в коридорах Малинина.
Первую дивизию — двести шестую стрелковую — я объехал в тот же день, как получил список.
Командир оказался полковник Веретенников, немолодой, с Финской. Он принял меня без удивления, без энтузиазма — привычный к инструкторам тип.
— Подполковник Ларин. — Веретенников. — Что хотите. — Стыки. — Какие именно. — Все. Слева, справа, с артиллерией.
Веретенников поднялся, подошёл к карте.
— Слева — восемнадцатая гвардейская. Справа — сто двадцать четвёртая. С артиллерией — дивизион приданный, я их с мая знаю. — Кто у вас на стыках координирует? — Адъютант по связи. — Один человек на два стыка? — Один. — Это слабо. — Это то, что есть. — Если я предложу решение — примете? — Посмотрим.
Час спустя у нас был план. Веретенников принял без споров, но и без восторга — как рабочую меру. Это был тот тип командира, с которым хорошо работать: он не мешает, но и не горит. Результат будет устойчивым.
Я переехал к следующей.
К концу первой недели я прошёл семь дивизий.
Огурцов ездил со мной. В каждой дивизии он быстро находил старшину, а через старшину — понимал настроение бойцов. Не официальное, а настоящее. Каждый вечер он мне говорил одну фразу — что-нибудь вроде «в третьей дивизии люди устали, но держатся» или «в шестой — молодёжи много, но сержанты опытные, это хорошо». Это было точнее любого рапорта.
Среди этих семи был один трудный случай.
Сто восемнадцатая стрелковая, командир генерал-майор Прокопов. Немолодой, с тремя орденами, выглядит уверенно. Принял меня хорошо, показал карту, всё объяснил. Стыки у него, по его словам, отлажены.
Я попросил посмотреть лично. Он согласился.
Мы объехали. Стыки были на бумаге. Связные группы числились в штабном журнале, но на левом фланге, где соседом стояла сто сорок вторая, никакой реальной координации не было. Командир левофлангового полка с командиром правофлангового полка сто сорок второй не общались. Вообще. С мая.
Я спросил Прокопова об этом осторожно. — Генерал. На левом фланге у вас связная группа к сто сорок второй по журналу с апреля. Последний доклад — пятнадцатого мая. Почему перестали? — Я проверю. — Буду благодарен.
К вечеру выяснилось: в мае два командира — мой и соседний — поспорили из-за разграничительной линии, с тех пор не разговаривали. Оба считали, что правы. Никто не доложил выше.
Я попросил Прокопова организовать встречу обоих. Прокопов вздохнул, но позвал.
Встреча была короткой. Я не встревал. Просто сидел и слушал, как два полковника выясняют разграничительную линию. Когда они замолчали, не придя к выводу, я сказал одно: — Товарищи. Через три недели начнётся. Разграничительная линия, которую вы не можете согласовать, стоит вашим людям жизни в первый же день. Это достаточный аргумент, чтобы договориться сегодня?
Они переглянулись. Договорились за двадцать минут.
Прокопов после сказал мне тихо: — Подполковник. Как вы это сделали. — Я ничего не делал. Я спросил об аргументе, который они оба понимали. — Я мог так же. — Могли. Но вы слишком близко стояли. Им было важно, что вопрос задал посторонний.
Прокопов кивнул. — Приедете после войны — скажу вам то же самое о себе. — Приеду.
На пятый день я встретил Бережного.
Я знал, что он где-то на этом фронте. По последним сведениям — генерал-майор, командир корпуса. Но в каком именно — не знал. Увидел его случайно: он стоял у карты в штабе Малинина, когда я туда заехал с промежуточным отчётом.
— Серёжа. — Бережной.
Мы обнялись. По-сталинградски, как всегда.
— Ты теперь тут. — С десятого июня. А ты — корпус. — Корпус. С марта. — Какой. — Двадцать восьмой стрелковый. В него входит восемнадцатая гвардейская. — Твоя дивизия. — Уже не моя. Новый командир — Ставицкий, полковник. Хороший. — Скучаешь. — По дивизии скучаю. Корпус — другое. Больше бумаг, меньше земли под ногами. — Ты Жукова видел? — Видел. Один раз. Он меня знает по Курску. — Хорошо знает. — Хорошо.
Мы отошли в сторону от карты, встали у окна.
— Серёжа. — Я. — Иваньковский жив? — Жив. Я его в апреле видел. Не пьёт. — Хорошо. — Дёмин в Москве. — Знаю. Он мне писал. — Пишет? — Пишет. С мая начал. Говорит, скучно в госпитале, пишет всем подряд.
Я улыбнулся.
— Это хороший признак. — Очень хороший.
Бережной посмотрел на меня внимательно.
— Серёжа. Ты изменился. — В чём. — В лице. Спокойнее. — Устал, может. — Не устал. Спокойнее. Это другое.
Я думал.
— Бережной. Я принял кое-что в мае. — Что. — Что май сорок четвёртого — не Берлин. — Ты об этом говорил в декабре сорок третьего. На Новый год у Иваньковского. — Говорил. Но принял только в мае. — Это долго. — Это было нужное долго. — Понимаю.
Он помолчал.
— Серёжа. У меня к тебе одна просьба. — Слушаю. — В мой корпус — зайди. Не по плану Малинина, просто — зайди. Там у меня в двадцать второй дивизии проблема с одним комполка. Я сам не справляюсь — слишком близко стою. — Когда. — Через два дня. После твоих семи дивизий. — Хорошо. — Серёжа. — Я. — Спасибо. — Не за что.
Через два дня я был у Бережного в корпусе.
Проблемный командир полка оказался подполковник Гущин — лет сорока, угрюмый, с тяжёлым взглядом. Я его с первых же минут понял: это был человек, который многое видел и от этого закрылся. Не равнодушный как Кузьмин — наоборот, всё чувствующий, но за толстыми стенами.
Я с ним не стал говорить про стыки. Спросил одно.
— Гущин. — Подполковник. — Как давно вы командуете этим полком. — С ноября сорок второго. — Это полтора года. — Да. — До вас кто был командиром. — Полковник Сазонов. Погиб в октябре сорок второго. — Вы его знали. — Знал. — Хорошо знали.
Долгая пауза.
— Хорошо.
Я ничего не добавил. Просто ждал.
Гущин посмотрел на меня.
— Подполковник. Вы зачем это спросили. — Чтобы понять, почему вы такой. — Какой. — Закрытый.
Гущин помолчал. Потом сказал — без злобы, просто:
— Это не ваше дело. — Вы правы. Не моё.
Я встал.
— Гущин. Я вам скажу одно, и уйду. — Слушаю. — Бережной меня к вам прислал, потому что беспокоится. Не за полк — за вас.
Гущин смотрел.
— Он беспокоится? — Да. Он не может вам сказать — субординация. Поэтому послал меня.
Долгая пауза.
— Подполковник. — Да. — Я — справляюсь. — Я вижу. Полк хорошо держит. Стыки в порядке, связь работает. По работе — всё нормально. — Тогда в чём проблема. — Ни в чём. Это Бережной — беспокоится.
Гущин кивнул. Что-то в его лице чуть сдвинулось.
— Это он вас позвал. — Да. — Не Малинин. — Не Малинин. Бережной. — Хорошо.
Я уходил уже к двери, когда Гущин сказал:
— Подполковник. — Да. — Сазонов был хороший командир. — Знаю. — Откуда. — Вы полтора года тянете его полк без него. Это говорит о человеке, которого тянешь.
Гущин кивнул. Сел. Смотрел в стол.
Я вышел.
На улице Бережной ждал у машины.
— Серёжа. — Я. — Что он. — Он тянет. Из-за Сазонова тянет. — Я думал. — Бережной. С ним нужно — не трогать. Он сам держит. Просто — пусть знает, что ты беспокоишься. — Он знает теперь? — Знает. — Как ты сказал. — Сказал, что ты беспокоишься. Что не можешь сам — субординация. — Это правда. — Я знаю.
Бережной помолчал.
— Серёжа. Ты это умеешь. — Что. — Говорить то, что человек не может сам о себе. Не обидно. — Это не умение. Это просто — смотреть. — Редко. — Редко.
Мы постояли.
— Бережной. — Я. — Ты Тарасова видел? — Видел в мае. Он в одиннадцатой армии, комполка. — Как он. — Хорошо. Вырос очень. Ты бы не узнал сначала. — Я верю. — Серёжа. Он про тебя спрашивал. — Что спрашивал. — Жив ли, где. Я сказал — жив, у Жукова теперь. Он сказал: «значит, дойдёт». — Это он правильно. — Я тоже так думаю.
К двадцать третьему июня я прошёл все пятнадцать дивизий.
Малинину сдал отчёт. Короткий — по каждой дивизии одна страница. Малинин листал, кивал.
— Хорошо. — По двум у меня рекомендации к замене комполка. — Кому. — Восьмой и двенадцатой. В восьмой — Стасюк, в двенадцатой — Буравцев. Оба держат, но без понимания. Это опасно на наступлении. — Жуков примет решение. — Я знаю. — По остальным? — По остальным — готовы. Стыки настроены, связные группы выставлены. У Бережного в корпусе отдельно — есть нюанс по Гущину, но это не служебное. — Понял.
Малинин закрыл папку.
— Ларин. — Да. — Завтра начинается.
Я знал. Двадцать третьего июня — дата, которую я помнил из той жизни. Три года после начала войны, день в день. Жуков выбрал эту дату намеренно или совпало — не знаю. Но совпадение говорящее.
— Знаю. — Где будете в первые дни. — Здесь, в штабе. По карте. Если нужно в дивизию — скажете. — Хорошо. — Малинин. — Да. — Письмо Сереброва я прочитал. — Что он написал — если хотите сказать. — Он написал, что я — именно тот.
Малинин кивнул.
— Он писал то, что думал. Серебров не льстил. — Знаю. — Значит — именно тот. — Видимо.
Я поднялся.
— Малинин. — Да. — Про книгу — я думал. — И? — Напишу. Не знаю когда, не знаю как. Но — попробую. — Хорошо. — Не обещаю, что выйдет. — Я не требовал обещания. — Тогда — просто скажу, что думал. — Этого достаточно.
В последние три дня перед двадцать третьим я объехал восьмую и двенадцатую дивизии — те самые, по которым у меня были вопросы к командирам полков.
Восьмая первая: Стасюк, командир полка в восьмой дивизии. Сорок лет, вроде опытный. Я его принял спокойно — поговорили, прошли по позициям. К вечеру я понял, что Малинину я написал правильно. Стасюк знал устав наизусть и действовал по нему точно. В стандартной ситуации он хорош. В нестандартной — растеряется. Наступление под Жуковым будет полно нестандартных ситуаций.
Я написал Малинину одну страницу. Без злобы, просто по факту.
Буравцев в двенадцатой оказался другим. Он был нестандартным — своим умом, но хаотичным. Координация у него была плохая не от равнодушия, а от избытка идей, которые он не успевал оформить в приказы.
Я провёл с ним два часа. Не учил — помогал структурировать. К концу второго часа у Буравцева на столе лежал простой лист с тремя пунктами на каждый тип ситуации по стыкам. Не метод — памятка.
— Буравцев. — Да. — Это не полная схема. Это минимум, чтобы не потерять нить в первые часы. — Это мне подходит. — Когда нить не потеряете — можете сворачивать памятку. — Я её в карман положу. — Хорошо.
На выходе Огурцов ждал. — Сёма. — Я. — Буравцев не плохой. — Видно было. — Ты следил. — Я всегда слежу.
Я сел в машину.
— Сёма. — Я. — Ты за три недели видел пятнадцать командиров в деле. Что скажешь. — Скажу одно. — Слушаю. — Они все разные. Но большинство думает правильно. — Большинство — это сколько. — Двенадцать из пятнадцати. — Это много. — Это потому что — три года учились. Война — хороший учитель. — Жестокий учитель. — Жестокий. Но хороший.
Я молчал.
— Серёж. — Я. — Я тебе что-то скажу. — Слушаю. — Я в сорок первом думал, что война кончится через год. В сорок втором думал — ещё год. В сорок третьем перестал думать о годах. Сейчас — опять думаю. — Что думаешь. — Что в этот раз — правда. — В каком смысле. — Что через год — кончится. — Это предчувствие. — Это знание. — Хорошо.
Вечером двадцать второго июня я вышел на улицу.
Огурцов рядом. Белорусское лето — тёплое, с запахом трав и сосен. Небо светлое, как бывает в эти широтах в июне — сумерки долгие, почти до полуночи светло.
Три года назад в этот самый час Ларин Сергей Иванович ехал в теплушке к Брестской крепости. В двух шагах от него сидел молодой деревенский парень с кисетом. Потом — бомба. Потом — лес.
С тех пор — три года.
Я не смотрел назад — это была привычка с лета сорок первого. Но сегодня — оглянулся один раз.
Не на физическое прошлое. На внутреннее.
Июнь сорок первого — теплушка, лес, Капустин, Огурцов.
Декабрь сорок первого — Можайск, первый орден, Зуев с незаконченной фразой.
Сталинград, Бекетовка, Курск, Украина, Молдавия.
Тетрадь в кармане — теперь не просто моя. Общая.
Огурцов рядом закурил. Первая за вечер.
— Серёж. — Я. — Три года. — Три. — Я думал — не доживу до трёх. — Знаю. — Сейчас — доживу до конца. — Откуда знаешь. — Предчувствие. — Хорошее. — Хорошее. — Это надёжный источник. — Надёжный.
Помолчали.
— Сёма. — Я. — Завтра начинается. — Знаю. — Большое. — Очень большое. — Самое большое из всего, что было. — Возможно. — Ты боишься. — Нет. — Почему.
Огурцов подумал.
— Потому что три года я боялся конкретного. Взрыва рядом, осколка, плена. Сейчас — не боюсь конкретного. Слишком долго рядом со смертью, привык. А абстрактного я никогда не боялся. — Абстрактного — это что. — Это вот это. — Он кивнул куда-то в сторону фронта. — Большая операция, непонятный исход. Это я не могу бояться — я не знаю формы, которой бояться. — Это мудрость. — Это деревенское. У нас в деревне не боялись зимы в целом. Боялись конкретного дня, когда дрова кончатся. — Хорошо. — Хорошо. — Сёма. — Я. — Я рад, что ты со мной. — Я знаю. — Я это часто не говорю. — Я знаю и это. — Говорю сейчас. — Слышу.
Огурцов докурил. Бросил окурок.
— Серёж. — Я. — Идём спать. Завтра — работа. — Идём.
Мы вошли внутрь.
За стенами — белорусская ночь. Тёплая, тихая. Последняя тихая ночь перед тем, как двадцать три июня начнётся артиллерийская подготовка, которую слышно будет за сотню километров.
Я лёг.
Спал.