К книге
Отсюда и до победы 3Глава 5
33%
Глава 5
5

Май начался тихо.

Это была странная тишина. На фронте — оперативная пауза, дивизии стояли на молдавских и украинских рубежах, отдыхали и пополнялись. В Москве — Конев на совещании у Сталина, готовили летнюю операцию. В нашем штабе фронта в Дарнице — Калюжный держал дела, я ему помогал.

И я ждал.

Не события. Даты. Я ждал свою собственную дату, которую сам себе поставил в декабре сорок первого. Май сорок четвёртого. Берлин.

Я знал, что Берлина не будет. Я знал это с декабря сорок третьего, когда Иваньковскому впервые сказал «год, может полтора». С декабря сорок третьего по апрель сорок четвёртого я постепенно отпускал эту дату, отпускал кусками. К концу апреля я думал, что отпустил.

Но в начале мая оказалось, что не до конца.

Я просыпался утром, и в голове было «май». И эта тишина в штабе. И понимание, что в Берлине сейчас работают немецкие чиновники, в магазинах что-то продают, в школах учат, и никто из них не предполагает, что я когда-то в декабре сорок первого сказал себе «в этом мае мы их закроем». Они живут себе.

Я ходил по штабу, делал работу, и в голове это шло параллельно. Не «горе». А, может, и горе, но какое-то рабочее. Без слёз. Просто фоновый шум.

Огурцов это видел.

Третьего мая он сказал:

— Серёж.

— Я.

— Ты подавлен.

— Не подавлен.

— Подавлен. Я вижу. Ты три дня молчишь больше обычного.

— Думаю.

— О чём.

Я смотрел на него. Огурцов спрашивал прямо. Это бывало у него редко. Если спрашивал, значит, считал, что мне самому полезно проговорить.

— Сёма. О мае.

— О сорок четвёртом?

— О том, который сейчас.

— Май сорок четвёртого ты отпустил в декабре.

— Я думал, что отпустил.

— А оказалось?

— А оказалось, что не до конца.

Огурцов помолчал.

— Серёж.

— Я.

— Я хочу одну вещь сказать.

— Слушаю.

— Ты в декабре сорок первого сказал «к маю сорок четвёртого». Это было в новогоднюю ночь у Клина. Я помню.

— Помнишь точно.

— Точно. Ты сказал нам, потом мы выпили за это, потом ты сказал что-то про двенадцать месяцев.

— Двенадцать раз по двенадцать. Тридцать шесть.

— Тридцать шесть. Я не понял, но запомнил.

— Это была моя арифметика. Двенадцать месяцев — год. Тридцать шесть месяцев — три года. С июня сорок первого ровно три года к маю сорок четвёртого.

— Сейчас сколько прошло.

— Тридцать пять.

— Тридцать пять и сколько осталось.

— До конца войны? Двенадцать. Может, тринадцать. Может, четырнадцать.

— То есть всего сорок семь.

— Сорок семь.

— Это на одиннадцать больше, чем ты говорил.

— На одиннадцать.

— Серёж.

— Я.

— Одиннадцать месяцев из сорока семи это много или мало?

Я думал.

— По арифметике двадцать три процента.

— Это много.

— Это много.

— А по жизни.

— По жизни не знаю.

— Я скажу тебе по жизни.

— Слушаю.

— По жизни это мало. Потому что главное в этой работе не «когда», а «дойдём». Дойдём — значит, выполнили. Не дойдём — значит, нет. На одиннадцать месяцев позже это всё равно «дойдём». Это та же категория.

Я смотрел на него.

— Сёма.

— Я.

— Ты эту мысль готовил.

— Готовил.

— Когда.

— Последние две недели. Я видел, что у тебя май в голове. Думал, что сказать.

— И придумал.

— Придумал.

— Хорошо.

Помолчали.

— Сёма.

— Я.

— Это меня не сразу отпустит.

— Знаю. Я не для «сразу». Я для того, чтобы было сказано.

— Хорошо.

— Будешь думать дальше. Сам.

— Буду.

Я думал дальше.

Думал, что май — это не только моя личная дата. Это объективная точка во времени, в которой мы все находимся. Я в этой точке думал так, как думал. Дёмин в это время выздоравливал в Виннице. Тарасов где-то на марше под Бухарестом. Бережной командовал корпусом на втором Белорусском.

Шмыгалёв в Молдавии. Иваньковский на западной границе. Корнилов и Гаранин в дивизиях. Все они в этом самом мае сорок четвёртого года живут какую-то свою жизнь, и никто из них, наверное, не думает «май, Берлин, не вышло». У них в голове другое. У каждого своё.

Это значит, что мой счёт по «маю сорок четвёртого» был моим личным счётом. Не их.

Это была важная мысль.

Если счёт мой, то и отпускать его мне. И моя задача не в том, чтобы внешне всё совпало с моей внутренней арифметикой, а в том, чтобы то, что я мог, я сделал.

Я мог. Сделал.

Сделал не на десять процентов больше, чем должен был, не на пятьдесят. Сделал по своей мере.

Это было, может быть, главное, что я понял за весь май сорок четвёртого.

Огурцов это видел и не комментировал.

Десятого мая Конев вернулся из Москвы.

Я зашёл к нему утром, как обычно. Он принял меня в своём кабинете. Лицо у него было — не уставшее, а сосредоточенное. У него такое бывало, когда впереди было большое дело.

— Подполковник.

— Так точно.

— У меня известие.

— Слушаю.

— В Москве на совещании было решено по летним операциям. На центральном направлении — главный удар. Белоруссия. Жуков и Василевский будут координировать. Конев на втором плане, поддерживает с юга.

— Понимаю.

— Я получил указание. Меня переводят в Москву на месяц, потом возвращаюсь сюда. Здесь будет Калюжный, фронт переходит на оборону до начала операции.

— Понятно.

— Но это не главное.

— Слушаю.

— Жуков попросил вас.

Я молчал.

— Куда.

— К себе. На первый Белорусский фронт. На главное направление.

— Когда.

— С пятнадцатого мая. Через четыре дня.

— Понятно.

Конев смотрел на меня.

— Ларин.

— Да.

— Я бы вас оставил. У меня вы — рабочая сила, к которой я привык. Но Жуков просит лично.

— Я понимаю.

— Это его прежнее намерение, я думаю. Декабрь сорок третьего, когда он с вами говорил.

— Видимо.

— Тогда обещал «после войны вернёмся». Сейчас вернулся раньше.

— Раньше.

Конев помолчал.

— Подполковник.

— Да.

— Я не буду много говорить. Скажу только. Спасибо вам.

— Не за что.

— За что. У меня дивизии в группе теперь думают. С декабря сорок третьего я это вижу. До этого думали меньше.

— Это работа.

— Это ваша работа.

— Это общая работа.

— Хорошо. Общая.

Я смотрел на него.

— Конев.

— Да.

— У меня к вам последняя просьба.

— Слушаю.

— Когда Дёмина перевозят в Москву, я бы хотел, чтобы это было через ваши каналы. Не через мои новые у Жукова.

— Почему.

— Потому что ваши проверены. Я знаю, как работают. Я не уверен ещё, как будут работать у Жукова.

— Понимаю.

— И ещё. Я к Дёмину в Москве заеду в первые недели работы у Жукова. Если вы спросите Жукова от себя, он, скорее всего, пропустит. Если я попрошу сам, может быть сложнее.

— Я попрошу. Сразу.

— Спасибо.

— Не за что.

Конев помолчал.

— Ларин.

— Да.

— Я слышал, у вас живые ближние есть в нашем фронте.

— Восемь.

— Восемь.

— Из тридцати восьми всего.

— Это много мёртвых.

— Это много.

— И живых — тоже много.

— Тоже много.

— Хорошо.

Конев встал. Подошёл к окну, постоял.

— Подполковник.

— Да.

— Скажу одну вещь. Личную. Без свидетелей.

— Слушаю.

— Я с вами полтора года работал. Это много. У меня раньше из «моих личных» инструкторов было двое. Один умер ещё до войны, второй пропал в сорок втором. Вы третий.

Я молчал.

— Я не сентиментален, вы знаете. Но скажу — мне будет вас не хватать.

— Конев.

— Да.

— Я тоже без сентиментальности. Мне будет вас не хватать.

— Хорошо.

— И — я к вам ещё буду заезжать. По линии у Жукова. Не «гостем», а по делу. Жуков не возражает заездам командиров его фронта в южные фронты. Это нормальная практика.

— Я знаю. Заезжайте.

— Заеду.

— Хорошо.

Я козырнул. Пошёл к двери.

— Ларин.

Я остановился.

— Да.

— Огурцов с вами.

— Со мной.

— У Зыкина к нему просьба будет через час.

— Какая.

— Зыкин сам скажет.

— Хорошо.

Я вышел.

В коридоре стоял Зыкин у своего стола.

— Подполковник.

— Зыкин.

— Слышали.

— Слышал. С пятнадцатого мая к Жукову.

— Я знаю. Сам шифровку принимал.

— У вас просьба к Огурцову.

— Да.

— Какая.

— Хочу с ним проститься нормально.

Я смотрел на Зыкина.

— Зыкин.

— Да.

— Это серьёзная просьба.

— Серьёзная.

— Огурцов с вами полтора года через коридор.

— Это много.

— Это много.

— Я сегодня вечером скажу ему. Он зайдёт к вам.

— Хорошо.

— Зыкин.

— Да.

— Я тоже хочу.

— С кем.

— С вами.

Зыкин помолчал.

— Подполковник.

— Подполковник.

— У меня сегодня в семь вечера ужин в столовой. Один. Если придёте, поужинаем.

— Приду.

— Хорошо.

В семь вечера я пришёл в столовую.

Зыкин уже сидел, ждал. Перед ним каша, хлеб, чай. Передо мной поставили то же самое. Столовая была почти пустая — командующий уехал в Москву по дальним делам, штаб работал на пониженных оборотах.

— Зыкин.

— Подполковник.

— Я хочу сказать спасибо.

— За что.

— За всё, что вы делали полтора года. Не «как адъютант командующего», а лично.

— Я не делал ничего лично.

— Делали. Вы передавали в обе стороны то, что нельзя было передать по службе. Вы сказали Коневу про мать Огурцова. Вы сказали мне про сына Конева. Это не «работа адъютанта».

Зыкин помолчал.

— Подполковник.

— Да.

— Это была моя работа. Просто моя личная.

— Тогда — спасибо за личную работу.

— Не за что.

Мы ели некоторое время молча. Каша была неплохая — в штабе фронта кормили чище, чем в дивизиях.

— Зыкин.

— Да.

— Расскажите про себя.

— Что.

— Что захотите. Я о вас полтора года практически ничего не знал, кроме «семья в Пятинах под Калугой, целая».

— Это и есть основное.

— Я знаю. Но есть, наверное, остальное.

Зыкин подумал.

— Подполковник. Я был учитель.

— Учитель.

— До армии. В сельской школе, в Пятинах. Преподавал арифметику и русский. Шесть лет, с тридцать четвёртого по сороковой. Потом призвали, и я в учительство больше не вернулся.

— Не вернулись или не успели.

— Не успел. Может, не вернусь и после.

— Почему.

— Потому что после Конева — учительство кажется мелким. Я к этой работе привык, мне в ней удобно. После войны Конев меня к себе зовёт, говорит «возьму к себе ординарцем уже не в штабе, а в Москве, в Минобороны». Я пока не решил.

— Это серьёзное предложение.

— Серьёзное. Полковничье звание в перспективе. Это много для учителя из деревни.

— А вы хотите.

— Я не знаю.

Я кивнул.

— Зыкин.

— Да.

— Я тоже не знаю.

— Что не знаете.

— Что буду делать после войны. У меня Жуков в декабре сказал «после войны вернёмся». Сейчас вернулся раньше, но не про «после». Сейчас просто перевёл к себе.

— А когда «после»?

— Не знаю. Может, ещё раз спросит, может, нет.

— Подполковник.

— Да.

— Если спросит, что ответите.

— Не знаю.

— Это нормальный ответ.

— Это нормальный ответ.

Зыкин съел ещё пару ложек, потом сказал:

— Подполковник. Я скажу одну вещь.

— Слушаю.

— Я думал о вас много за эти полтора года. Думал, кто вы.

— И?

— И решил не думать.

— Почему.

— Потому что неважно. У вас работает то, что у вас работает. От кого оно у вас, от природы или от чего-то другого, не моё дело. Я этим решением освободил голову.

— Это разумно.

— Это нормально. У меня в учительстве то же самое было. Не каждый ребёнок поддаётся объяснению, как у него учится. Некоторые просто учатся, и всё. Это не «талант» в книжном смысле, это просто отдельное устройство головы. Я их учил, не разбирая.

— И со мной.

— И с вами. Я вас «учил» в смысле, я с вами работал по своей линии. Передавал в обе стороны. Это была моя версия.

— Спасибо, Зыкин.

— Не за что.

Доели. Зыкин сложил ложку.

— Подполковник.

— Да.

— У меня к вам последняя просьба.

— Слушаю.

— Если в Москве пересечётесь с Жуковым лично, спросите его про меня. Я хотел бы знать, видит он у себя меня или нет. Конев меня к себе зовёт, как я сказал. Я бы пошёл, но если бы Жуков предложил, может, выбрал бы Жукова. Это короткий путь к Москве.

— Я спрошу.

— Не настойчиво. Просто прокиньте слово.

— Прокину.

— Спасибо.

— Не за что.

Мы встали. У выхода из столовой я протянул руку. Зыкин пожал. Сильно, по-крестьянски.

— До свидания, Зыкин.

— До свидания, подполковник.

— Не «до свидания» в смысле «прощайте». А в смысле «до встречи».

— Я понимаю.

Огурцов ходил к Зыкину в этот же вечер.

Он вернулся в наш барак к десяти. Лёг на свою койку. Я лежал на своей.

— Сёма.

— Я.

— Как с Зыкиным.

— Нормально.

— О чём говорили.

— О деревне. У него Калуга, у меня Алтай. Думали, кто из нас дальше от Москвы. Я дальше.

— Это всё.

— Это всё за словами. Без слов — другое.

— Что другое.

— Прощались.

— Окончательно.

— Не «окончательно». Просто прощались. На следующую встречу — посмотрим.

— Хорошо.

Огурцов закурил.

— Серёж.

— Я.

— Ты сегодня сказал Зыкину спасибо.

— Сказал.

— И раньше говорил.

— И раньше.

— Ты в начале мая сказал, что у тебя начинаются «спасибо» чаще.

— Сказал.

— Это уже не «начинаются». Это «стали». Каждый день кому-то спасибо.

— Это плохо.

— Это хорошо. Это значит, что ты живой.

— А раньше не был.

— Был. Но другой.

— Какой.

— Сдержанный. Раньше ты «спасибо» одно говорил, потом думал и сидел. Сейчас говоришь и идёшь дальше.

— То есть быстрее.

— Не «быстрее». Естественнее.

— Хорошо.

Огурцов докурил.

— Серёж.

— Я.

— Я тебе одну вещь не сказал.

— Слушаю.

— Зыкин мне в коридоре, когда я заходил, передал листок.

— Какой.

— Адрес. Жены Шукшина. В Москве.

— Я этот адрес и так помнил. Я его в записной книжке Шукшина видел.

— Зыкин просил передать тебе с напоминанием, что заехать.

— Я и собирался.

— Знаю. Зыкин просто хотел напомнить. Он за тебя думает иногда.

— Я заметил.

— Тогда — заедешь?

— Заеду. Перед тем как к Жукову. Завтра отпрошусь у Калюжного на день.

— Я с тобой.

— Со мной.

К Калюжному я зашёл утром.

— Калюжный.

— Подполковник.

— Я бы хотел на один день отъехать.

— Куда.

— В Москву. К жене покойного полковника Шукшина. Передать кое-что от него.

Калюжный посмотрел на меня.

— Это раньше Конева не делалось.

— Не делалось.

— Почему сейчас.

— Потому что Шукшин умер в марте, я в Москву по службе не ехал тогда, не мог совместить. Сейчас перед переводом удобно. Если поедете в Москву через четырнадцатого числа, у меня будет лишний день.

— Один день.

— Один день.

— У Конева бы попросили?

— У Конева попросил бы.

— Тогда я разрешу.

— Спасибо.

— Не за что.

Калюжный помолчал.

— Подполковник.

— Да.

— У меня вопрос личный.

— Слушаю.

— Вы к Жукову уходите.

— С пятнадцатого.

— Это повышение.

— По должности — да.

— Огурцов с вами.

— Огурцов со мной.

— А Игнатов.

— Игнатов — шофёр фронтового штаба. У меня его не будет на новом месте, скорее всего.

— Не знаю, как там у Жукова.

— Я тоже не знаю. Но мой шофёр должен быть штатный по новой линии.

— Игнатов жалко.

— Знаю.

— У него что в планах после.

— Я не знаю. Я ему обещал связаться после войны.

Калюжный кивнул.

— Я Игнатова перепишу в собственный штат при отъезде Конева. Он со мной останется.

— Спасибо, Калюжный.

— Не за что. Он хороший шофёр.

— Лучший.

К Игнатову я подошёл в гараже после обеда.

Он мыл свою машину. У него была привычка мыть машину сам, даже когда был штатный мойщик.

— Игнатов.

— Подполковник.

— У меня известие.

— Знаю. Уезжаете.

— Откуда знаешь.

— В штабе все слышали к утру.

— Сёма что-нибудь говорил?

— Сёма не говорил. Но я по нему понял ещё вчера.

— Как.

— Он стал прощаться с людьми. Старшина Кравцов вчера у него час сидел. Зыкин сегодня. Это значит, скоро уезжаете.

— Игнатов.

— Да.

— Калюжный тебя берёт в свой штат после отъезда Конева.

— Знаю.

— Когда узнал.

— Калюжный мне сказал час назад.

— Это хорошо.

— Хорошо.

— Я бы тебя взял к себе, но у Жукова свой шофёр будет.

— Знаю.

— Когда война кончится, найди меня.

— Где искать.

— Я не знаю где. Если в Москве — в Минобороны или в Академии. Если не в Москве — спроси у Дёмина в Москве, он будет знать.

— Хорошо.

— Игнатов.

— Да.

— Я тебя в тетради не пишу, потому что ты живой и я надеюсь, ты живым останешься.

— И я надеюсь.

— Если что — Калюжный знает, передаст.

— Знаю.

Я смотрел на Игнатова. Он стоял в фартуке поверх гимнастёрки, держал тряпку. Простое крестьянское лицо, серые глаза, привычка молчать. С июня сорок третьего рядом со мной, год без двух недель. Тысячи километров за рулём.

— Игнатов.

— Да.

— Спасибо.

— Не за что.

— Будем встречаться.

— Будем.

Я кивнул, пошёл.

Двенадцатого мая мы вылетели в Москву.

Не на машине, а самолётом — Конев распорядился за день до отъезда. У него были связи в авиации фронта. Самолёт был военно-транспортный, тесный, но быстрый. Огурцов летел в первый раз. Поначалу вцепился в скобку рукоятки, потом — постепенно — расслабился.

— Сёма.

— Я.

— Как.

— Не страшно. Просто непривычно.

— Это нормально.

— Я в первый раз — над землёй.

— Я знаю.

— Серёж.

— Я.

— Высоко.

— Высоко.

— А вниз — далеко.

— Далеко.

— Я смотрю и думаю. У моих в Кубышево всю жизнь — две версты от деревни до соседней. Я сейчас полтонны металла надо мной и под мной, лечу триста километров в час. Это — мир другой.

— Это мир другой.

— Я не привыкну к этому.

— Не нужно привыкать. Один раз слетал, и слетал.

— Один раз — точно.

— У Жукова летать ещё придётся.

— Тогда два раза.

— Может, и больше.

— Тогда не «не привыкну». Тогда «постепенно».

— Постепенно.

Я смотрел в иллюминатор. Внизу шли поля, перелески, реки. Украина в мае сорок четвёртого года, освобождённая, восстанавливающаяся. С высоты она выглядела ровной и чистой. Ничего не показывало, что здесь два года назад была война.

Я подумал — это мой третий полёт в этой жизни. Первый — на тот свет от трухлявого столба в Раменском. Второй — обратно в красноармейца Ларина в теплушку под Брест. Третий — сейчас, на «Дугласе» в Москву.

Тот столб был летом сорок третьего по моей внутренней мерке. А по этому миру — четырнадцать месяцев. Скоро будет три года. Три года я в этой жизни.

Это уже не вторая, не пересадка. Это уже жизнь.

В Москве нас встретил адъютант Жукова.

Майор лет тридцати пяти, аккуратный, с папкой. Я его никогда раньше не видел.

— Подполковник Ларин.

— Так точно.

— Меня зовут майор Корнеев. Я ваш связной от штаба Жукова до прибытия в часть.

— Понятно.

— У нас сейчас машина. Сначала отвезём вас в гостиницу.

— У меня день свободный до завтра.

— Я знаю. Жуков сказал «не торопить».

— Я хочу заехать по личному делу.

— Куда.

— Адрес в Чистом переулке. Жена покойного полковника Шукшина.

Корнеев записал.

— Отвезём.

— Спасибо.

Огурцов сел впереди, с Корнеевым и шофёром. Я сзади. Москва за окном была — Москва. Май, тепло, у людей в одежде — наконец нет шинелей. Деревья зелёные. На улицах больше людей, чем зимой.

Это уже не Москва декабря сорок первого, и не Москва апреля сорок третьего. Это Москва мая сорок четвёртого. Которая уже знает, что война скоро кончится.

— Серёж.

— Я.

— Москва другая.

— Знаю.

— Ходят как мирные.

— Почти.

— Это хорошо.

— Это хорошо.

К Шукшиной мы подъехали через час.

Чистый переулок, дом четырнадцать. Старая московская квартирка на третьем этаже. Я поднялся, постучал.

Открыла женщина лет пятидесяти. В платье, без платка. Седые волосы коротко стрижены. Лицо спокойное.

— Я подполковник Ларин. От Ивана Васильевича.

Она помолчала.

— Заходите.

Я зашёл. Огурцов остался в коридоре, по моему знаку. Это был разговор, в котором мне нужно было быть одному.

В квартире — две комнаты, кухня. Скромно. На стене — фотографии: молодой Шукшин в форме, Шукшин уже постарше с женой, дети — двое, мальчик и девочка, оба, видимо, взрослые. Икона в углу.

— Татьяна Андреевна?

— Татьяна Андреевна.

— Я был у Ивана в санбате в марте, незадолго до смерти. Он передавал вам кое-что.

— Что.

Я достал кольцо. Положил на стол.

— Обручальное.

Она посмотрела. Не плакала.

— Я думала, потеряли. У нас было два — одно у него на пальце, одно у меня. У меня цело. Я не знала, на нём ли осталось.

— На нём оставалось. Шмыгалёв снял после смерти.

— Спасибо.

Я положил рядом записную книжку.

— Это его. Двести девятнадцать имён. Тех, кого он помнил с июня сорок первого.

Татьяна Андреевна взяла. Открыла. Посмотрела.

— Я знала, что он вёл.

— Знали?

— Знал, мне рассказывал в письмах. Но не показывал.

— Сейчас у вас.

— У меня.

Она закрыла, положила на стол рядом с кольцом.

— Подполковник.

— Да.

— Иван о вас писал.

— Что писал.

— Что вы — необычный. Что он не знает, что в вас за этим. Но что доверяет.

Я молчал.

— Это было главное, что он мне написал о вас. В декабре сорок второго. После Бекетовки.

— Это было давно.

— Это было.

Она смотрела на меня.

— Подполковник. Я не задаю вопросов. Иван не любил, когда я задаю.

— Спасибо.

— Не за что.

Помолчали.

— Татьяна Андреевна.

— Да.

— Если что-то понадобится, моя записка. Я после войны буду где-то рядом с Москвой. Сейчас перевожусь к Жукову, но связь с Москвой будет.

— Что мне понадобиться.

— Не знаю. Может, ничего. Но если понадобиться — спросите.

— Я не люблю просить.

— Знаю. Но если понадобится — спросите. Это моё.

— Хорошо.

Я встал.

— Подполковник.

— Да.

— Иван сказал, у вас тоже тетрадь.

— У меня тоже.

— Сейчас сколько.

— Около пятисот, с его двумястами девятнадцатью.

— Это вы продолжаете его.

— Я продолжаю своё. Его — переписал в свою, не отдельно.

— Хорошо.

— Татьяна Андреевна.

— Да.

— Я после войны заеду.

— Заезжайте.

— Не как формальность.

— Я понимаю.

— Хорошо.

В коридоре стоял Огурцов.

— Сёма.

— Я.

— Поехали.

— Поехали.

Мы вышли на улицу. Майский московский воздух. Огурцов закурил.

— Серёж.

— Я.

— Как она.

— Крепкая. Как Анна Тимофеевна.

— Они все одинаковые в этом.

— Знаю.

— Серёж.

— Я.

— Это вторая мать.

— Не мать. Жена.

— Жена. Но того же типа.

— Того же типа.

— Сколько ты будешь к таким ездить.

— Сколько успею.

— Я считаю до конца войны может быть десять.

— Может десять. Может больше.

— Если по одной в месяц, до конца войны двенадцать-тринадцать.

— Это, может, и норма.

— Это норма.

Помолчали.

— Сёма.

— Я.

— Завтра — Жуков.

— Завтра — Жуков.

— А потом — Багратион через пять-шесть недель.

— Знаю.

— Огурцов.

— Я.

— Май кончается.

— Кончается.

— Берлина не было.

— Не было.

— И не будет.

— Не будет в этом мае.

— И всё.

— И всё.

Огурцов посмотрел на меня.

— Серёж.

— Я.

— Ты сегодня спокойнее.

— Знаю.

— Май отпустил.

— Отпустил.

— Это хорошо.

— Это хорошо.

Мы пошли к машине Корнеева. Москва шла мимо. Май сорок четвёртого года, тёплый, мирный по виду. В трамваях люди ехали на работу. У ларька стояла очередь за хлебом.

В моей внутренней мерке прошло три года и месяц.

Берлина не было.

Но впереди — был.

Предыдущая главаГлава 5 из 15Следующая глава