К книге
Отсюда и до победы 3Глава 3
20%
Глава 3
3

В конце марта я попросил Зыкина об одном.

Зыкин сидел в своей приёмной перед кабинетом Конева, пил чай. Я подошёл, сел напротив.

— Зыкин.

— Подполковник.

— У меня просьба.

— Слушаю.

— В моей тетради есть имя. Рядовой Серков Алексей Иванович, тысяча девятьсот двадцать четвёртого года рождения. Деревня Кравцово, Курская область. Погиб семнадцатого октября сорок третьего года под Кременчугом.

— Знаю эту тетрадь.

— У него где-то под Курском мать. Я хочу попасть в Кравцово.

Зыкин кивнул. Не задал ни одного вопроса.

— Когда?

— На следующей неделе. У меня окно.

— Какое расстояние?

— Думаю, четыреста километров от Дарницы.

— Это два дня туда, день там, два обратно. Пять дней.

— Конев меня отпустит на пять дней?

— Сейчас спрошу.

Зыкин встал, постучал в дверь Конева, зашёл. Я ждал в коридоре. Через две минуты он вернулся.

— Подполковник. Конев отпускает.

— Без вопросов?

— Без. Он сказал одну фразу.

— Какую?

— «Если бы ко мне приехал такой, я бы тоже это сделал».

Я смотрел на Зыкина.

— Это он про себя.

— Видимо.

— У Конева погиб кто-то близкий?

— Сын. В сорок втором. Я не должен был говорить, но раз пошёл такой разговор.

Я молчал.

— Зыкин.

— Да.

— Спасибо.

— Не за что.

— Я не знал.

— Никто не знает. Конев не показывает.

Я кивнул. Вышел.

В коридоре думал. Конев со мной год работал, и я ни разу не заметил. У него не было ничего в лице, в голосе, в манерах, что выдавало бы. Он был просто командующий фронтом, ровный, точный, без эмоций. А внутри у него был сын в сорок втором, и он его помнил, и понимал, что значит «попасть в чью-то деревню к матери».

Это меняло Конева для меня. Не в смысле уважения. В смысле понимания, кто стоит во главе фронта. Человек, который тоже что-то прятал.

Я нашёл Огурцова в нашем бараке. Он чистил сапоги.

— Сёма.

— Я.

— На следующей неделе едем.

— Куда?

— Деревня Кравцово, Курская область. К матери Серкова.

Огурцов поставил сапог.

— Серков Алексей Иванович, рядовой, погиб семнадцатого октября сорок третьего, под Кременчугом.

— Помнишь?

— Конечно. Я тебе диктовал, когда ты записывал. Молодой был, девятнадцать лет.

— Я был на похоронах.

— Я тоже. Серков лежал у дороги, мы шли мимо. Ты остановился, записал.

— Ты помнишь больше моего.

— У меня цепкая память. Деревенская.

Я сел напротив.

— Сёма. Зачем еду — понимаешь?

— Понимаю.

— Объясни мне, чтобы я понимал.

Огурцов помолчал.

— Серёж. Ты ведёшь тетрадь два с половиной года. Имена в ней лежат, никто их не видит, кроме тебя и меня. А у каждого имени где-то есть мать или отец, или жена, или дети. Они получили похоронку, в которой написано «пал смертью храбрых», и больше ничего. Ни как, ни где, ни рядом ли был кто-то знакомый.

— И?

— И ты можешь к одной приехать. Сказать, как было. Это много.

— Только к одной из четырёхсот.

— Одна из четырёхсот лучше, чем ноль. Шукшин сказал то же словами другими.

Я кивнул.

— Сёма.

— Я.

— Со мной поедешь?

— Со мной.

— Я не как приказ.

— Я и не как подчинённый.

Выехали третьего апреля.

Это был уже не март, как я планировал, а апрель. Конев попросил остаться ещё на четыре дня по операции. Я остался.

Игнатов вёл. Огурцов сидел рядом со мной. Дорога шла на восток, через освобождённую Украину, через Сумскую область, в Курскую. Через те места, где год назад шли бои за выход к Курской дуге, в которых Серков, видимо, был жив.

Я смотрел в окно. Дорога была обычная, для апреля сорок четвёртого. Чёрная земля, кое-где зелень пробивалась. Деревни проезжали разные. Одни целые, одни обгоревшие, одни ещё стоящие, но с заметно меньшим числом жителей. Жителей считал я по дыму из труб. По дыму всегда было видно, как живёт село.

К вечеру первого дня дошли до Сумской области. Заночевали в селе Бутурлино у крестьянки, к которой нас определил по разнарядке местный начальник тыла. Хозяйка была старуха лет семидесяти, муж умер до войны, сын был в армии где-то под Кёнигсбергом, дочь жила в соседнем селе.

Огурцов с хозяйкой разговорился сразу. Они говорили час, пока я разбирал бумаги в углу. Я слышал краем уха про корову, про сено, про то, как немцы стояли в её избе шесть месяцев и старший лейтенант был неплохой, но младший лейтенант был плохой. Про то, как старший лейтенант просил у неё молоко за деньги, а младший просто брал.

Огурцов слушал, кивал. Иногда задавал вопрос, чтобы хозяйка продолжила.

Когда мы легли, я сказал:

— Сёма.

— Я.

— Ты её разговорил.

— Она сама разговорилась. У неё давно никто не слушал.

— Это твой талант.

— Это не талант. Это деревенское.

— Ты три года в армии, и оно у тебя осталось.

— Не уходит. Это, видимо, навсегда.

— Хорошо.

— Серёж.

— Да.

— Завтра доедем за день, если дорога не подведёт.

— Если не подведёт.

— Подведёт. Тут грязь хуже наших.

— Тогда заночуем где-то посередине.

— Заночуем.

Подвело. К Кравцово мы доехали только к вечеру второго дня.

Деревня была обычная для Курской области. Дворов пятьдесят, выстроены в одну длинную улицу вдоль балки, с прудом в нижней части. Половина изб целые, половина с разной степенью повреждения. Курская дуга прошла рядом, но не через саму Кравцово. Серков, видимо, ушёл из этой деревни ещё до Курска, в сорок втором или раньше.

Игнатов остановился у первой избы. Я вышел спросить.

Из калитки вышла женщина лет сорока, с платком на голове, в длинной юбке. Посмотрела на нас без удивления, как смотрят люди, которые много раз видели приезжих военных.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, товарищ командир.

— Я ищу мать рядового Серкова Алексея Ивановича.

Женщина помолчала.

— Это Анна Тимофеевна.

— Жива?

— Жива. Третья изба от пруда, по правой стороне. На крыше железо.

— Спасибо.

— Не за что.

Я вернулся в машину.

— Сёма. Анна Тимофеевна. Третья изба от пруда.

— Едем.

Подъехали к избе. Двор был чистый, маленький. Корова в загоне, две курицы во дворе, поленница у стены. Дом старый, бревенчатый, но крыша новая, железная.

Я вышел. Огурцов тоже. Игнатов остался в машине.

Я постучал.

Дверь открыла маленькая женщина, лет шестидесяти пяти, в платке, с морщинистым лицом. Глаза у неё были спокойные. Это были глаза человека, который уже всё пережил и больше не боится.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте.

— Анна Тимофеевна?

— Да.

— Я подполковник Ларин. Это старшина Огурцов. Можем войти?

Она посмотрела на меня внимательно.

— По Алексею.

— По Алексею.

— Заходите.

Изба была маленькая. Печь, стол, две лавки, в углу икона. Над лавкой фотография на стене. Я сразу её увидел. Молодой парень в форме, фуражка набекрень. Серков перед уходом в армию.

Анна Тимофеевна указала нам на лавку.

— Садитесь.

Мы сели.

— Чай заварю.

— Не беспокойтесь.

— Я заварю.

Она поставила чайник на печь. Достала из шкафа три кружки, поставила на стол. Села на табурет напротив.

И смотрела.

Не спрашивала ничего. Ждала.

Я сказал:

— Анна Тимофеевна. Я приехал, чтобы рассказать, как погиб ваш сын.

Она кивнула. Молча.

— Я с ним лично знаком не был. Но я его записал в свою тетрадь, и я был у могилы.

— У какой?

— У сельского кладбища возле деревни Малая Криничка, под Кременчугом. Это Полтавская область. Сейчас наша.

— Когда?

— Семнадцатое октября сорок третьего.

— У меня похоронка пришла в декабре.

— Долго шла.

— Долго.

Она смотрела на свои руки.

— Подполковник.

— Да.

— Как он погиб.

Я подумал.

В тетради у меня было записано коротко. «Серков А. И., рядовой, разведвзвод третьего батальона, погиб при выходе из боя, осколочное в голову». Я помнил его. Помнил, как он лежал у дороги, накрытый шинелью. Я тогда остановился, потому что батальонный связной сказал «свой парень был, разведчик». Я записал. Это всё, что я помнил тогда. Но за полгода у меня в голове сложилась картина, не из памяти, а из того, что я знал о таких ребятах.

— Анна Тимофеевна. Он шёл в разведке. Группа возвращалась с задания, и попала под немецкий обстрел. Минометы. Один осколок попал в голову. Он умер сразу.

— Не мучился?

— Не мучился.

Она кивнула.

— Похоронили хорошо?

— На сельском кладбище. С почестями.

— Кто хоронил?

— Его взвод.

— Командир разрешил?

— Да.

— Хорошо.

Она помолчала.

— У него крест есть?

— Деревянный. С табличкой.

— Имя написано.

— Имя написано полностью. Серков Алексей Иванович, год рождения, дата смерти.

— Хорошо.

Чайник закипел. Она встала, разлила по кружкам. Из шкафа достала кусок сахара, расколола его щипчиками на части. Поставила сахарницу на стол.

Мы пили чай. Молча.

Огурцов слышал тоже, и тоже молчал. Только смотрел на неё внимательно, как умел смотреть.

— Подполковник.

— Да.

— У вас тетрадь.

— Тетрадь.

— Сколько имён.

— Около четырёхсот.

Она кивнула.

— И вы ко всем ходите?

— Нет.

— Сколько?

— Алексей первый.

Она смотрела.

— Почему он первый?

Я думал.

— Потому что я был у его могилы. Записал имя, потому что увидел рядом стоящих ребят, которые его помнили. Это в моей тетради не у всех. Чаще я записываю по докладам. У Алексея был другой случай.

— То есть он вам запомнился.

— Запомнился.

— Хорошо.

Помолчали.

— Анна Тимофеевна.

— Да.

— Я хочу одну вещь показать.

— Слушаю.

Я достал тетрадь. Открыл на странице с Серковым. Положил перед ней.

— Здесь его имя.

Она наклонилась. Посмотрела. Долго.

Не плакала. Просто смотрела.

— Хорошо написано.

— Я стараюсь.

— Спасибо.

— Не за что.

Она тронула страницу пальцем. Один раз.

— Подполковник.

— Да.

— Я не плачу, не подумайте. Я уже отплакала. С декабря.

— Знаю.

— Я просто хочу сказать. Я думала, что Алексея забудут. Что от него останется только похоронка в сундуке. А оказывается, у вас в тетради. Это много.

— Это нормально.

— Это много.

Я кивнул.

— Анна Тимофеевна.

— Да.

— Если хотите, я ещё одну вещь сделаю.

— Какую?

— Опишу вам подробнее, как могила выглядит. И где она. Чтобы вы знали место.

— А я смогу туда поехать?

— Сейчас не сможете. Война идёт. После войны, если жива будете, сможете.

— Я доживу.

— Я не сомневаюсь.

Она посмотрела на меня.

— Спасибо, подполковник.

— Не за что.

Помолчала, потом сказала:

— Подполковник.

— Да.

— Я вам про Алексея расскажу. Если можно.

— Можно.

Она встала, пошла к сундуку. Достала свёрток в платке. Развернула. Внутри были вещи. Старая школьная тетрадь, две фотографии, лента от шапки.

— Это его.

— Можно посмотреть?

— Можно.

Я взял тетрадь. Открыл. Это была школьная тетрадь по арифметике, шестой класс. Аккуратные ряды цифр, исписанные карандашом, с пометками учителя красными чернилами. Почерк был мелкий, ровный.

— Алексей хорошо учился.

— Хорошо. Учитель его хвалил. Говорил, в институт поступит, если война не помешает.

— На кого хотел учиться.

— Не знал ещё. Думал, на инженера. Любил книжки про машины.

Я закрыл тетрадь, отдал. Она положила её обратно в свёрток.

— Подполковник.

— Да.

— Я хочу одно знать.

— Слушаю.

— У него в шинели что было.

Я подумал.

— Сейчас уже не помню точно. Что обычно у солдата. Письма из дома, фотография, кисет, нож. Может, ещё что.

— Письма мои дошли.

— До октября сорок третьего, видимо, успели дойти.

— Значит, прочёл.

— Прочёл.

Она кивнула, перевязала свёрток платком. Сел в сундук.

— Спасибо.

— Не за что.

Она помолчала.

— Подполковник. Старшина.

Огурцов поднял глаза.

— Так точно.

— Вы оба женатые?

— Я не женат, — сказал я.

— Я тоже не женат, — сказал Огурцов.

— Почему?

— Не успел.

— Я тоже не успел.

Анна Тимофеевна кивнула.

— Тогда после войны жены́тесь.

— Если получится.

— Получится. Главное войну пройти.

— Главное войну пройти.

Помолчали.

— Подполковник.

— Да.

— Скажу одно. Может, не моё дело, но скажу.

— Скажите.

— У вас лицо как у моего отца было. У него такое же было после первой войны. Не уставшее. Не от работы уставшее. От жизни уставшее.

Я смотрел на неё.

— Анна Тимофеевна.

— Да.

— Это правда.

— Я знаю.

— А ваш отец дожил?

— Дожил до тридцать восьмого года. Умер от лёгких. На германской газом надышался.

— Это много.

— Много. А мать моя умерла рано, в двадцать пятом. От голода тогдашнего. Я с отцом пятнадцать лет жила, до сорока.

— И — что отец говорил?

— Отец немного говорил. Молчал больше. После германской привык молчать.

— Так бывает.

— Так бывает.

Она смотрела на меня внимательно.

— Подполковник.

— Да.

— Вы тоже будете много молчать после войны.

— Видимо, да.

— Это нормально. Я бы вашей жене сказала, если бы была, чтобы не пугалась.

— Скажу сам, если будет жена.

— Скажите.

Огурцов из своего угла:

— Анна Тимофеевна.

— Да.

— Скажу за себя одно.

— Слушаю.

— Я буду рядом с подполковником после войны. Я ему пообещал.

— Это хорошо. Тогда не пропадёт.

— Не пропадёт.

— Старшина.

— Так точно.

— У вас тоже лицо.

— Знаю.

— У вас другое. У вас не от войны.

— А от чего?

— От того, что вы много видите и мало говорите. Это от природы такое.

— Это правда.

— Я угадала?

— Угадали.

Она кивнула. Посмотрела в окно. На дворе уже темнело.

— Поздно. Скоро спать.

— Скоро спать.

Я сидел, смотрел на эту маленькую женщину в платке, и думал, что она увидела во мне больше, чем многие за два с половиной года войны. Она видела не звание, не должность, не легенду. Видела человека, у которого лицо как у её отца после Первой мировой. Это было самое точное наблюдение, которое мне когда-либо делали о моём состоянии.

И Огурцов тоже был угадан. Не до конца, но в основном.

Анна Тимофеевна была из тех тихих людей в деревнях, которые видели сильно глубже, чем думали о себе сами. У них в избе не было ничего, кроме иконы и фотографии сына, и они угадывали лица проезжих военных как опытные читатели. Это была русская деревенская сила, которую я в той жизни знал по рассказам деда. Сейчас увидел в живую.

— Анна Тимофеевна.

— Да.

— Спасибо за разговор.

— Не за что.

— И за то, что приняли.

— Не за что. Это моё.

— Хорошо.

Я писал ей описание долго.

На листе бумаги, которую достал из планшета. Кравцово, Курская область, Анне Тимофеевне Серковой. Описание могилы её сына: где деревня, как до неё доехать с шоссе, где кладбище, в каком углу могила, кто рядом похоронен из своих. Я добавил, что командир взвода был старший сержант Ходырев и что после войны при возможности он может подтвердить место (Ходырев был жив на момент моего последнего контакта с дивизией, но воевал дальше, и я не мог гарантировать, что он будет жив после войны; этого я ей не написал).

Подписался. Поставил дату. Отдал.

Анна Тимофеевна сложила лист, положила в фотоальбом, который достала из сундука. В альбоме было мало фотографий, две или три. Видимо, она его держала больше для документов, чем для снимков.

— Подполковник.

— Да.

— У меня к вам последняя просьба.

— Слушаю.

— Заночуете у меня.

Я посмотрел на Огурцова. Огурцов чуть кивнул.

— Заночуем.

— Хорошо. Я постелю.

Ночь была тихая.

Она постелила нам в горнице на половиках, сама ушла в боковую комнату. Огурцов лёг сразу. Я лежал, смотрел в потолок.

Думал.

В голове было простое. Я приехал к одной матери одного из четырёхсот. Я не могу так ездить ко всем. Это физически невозможно. Это значит, что у меня в тетради останутся триста девяносто девять, к которым я не доеду.

Но Анна Тимофеевна сказала «это много». И она была права. Не математикой, а другим. Тем, что одна мать может узнать, как погиб её сын, и это для одной матери много, даже если для статистики мало.

Это меняло мой счёт.

Раньше я думал арифметически. Двадцать восемь ближних, четыреста общих. Это была статистика.

Сейчас понимал, что счёт другого порядка. У каждого имени в тетради есть Анна Тимофеевна. Не у каждой Анна, у кого-то отец, у кого-то жена, у кого-то ребёнок. Но у каждого есть. И мой счёт это не четыреста имён, а четыреста семей.

Это была другая величина.

Огурцов рядом дышал ровно. Спал.

Я повернулся набок, закрыл глаза.

Засыпал, думая, что если бы я мог ездить к каждому, я бы ездил. Но не могу. Тогда хотя бы к нескольким. Сколько успею до конца войны.

К концу засыпания подумал ещё одно. Конев сказал «если бы ко мне приехал такой, я бы тоже сделал». Это значит, к Коневу сын никто не привёз. Сын его погиб где-то, и Конев ничего о месте не знает, или знает мало. Если бы я мог, я бы съездил для Конева куда-нибудь. Но я не знал, куда.

Спросить у Зыкина. Зыкин расскажет.

Это была последняя мысль перед сном.

Утром Анна Тимофеевна нас накормила.

Просто. Картошка, хлеб, молоко. Сало она нарезала тонко, экономно. Я понял, что хлеба у неё немного и сало последнее. Заплатить я не мог, военным не положено брать с населения, но и не платить мне не хотелось.

Я оставил на столе кусок мыла из своего запаса. Хорошее мыло, военное, которое в деревне после войны ещё долго будет редкостью. Я положил его так, что она увидит, когда мы уедем.

Мы сели в машину. Анна Тимофеевна вышла проводить.

— Подполковник.

— Да.

— Возвращайтесь живой.

— Постараюсь.

— Старшина.

— Так точно, Анна Тимофеевна.

— И вы.

— И я.

— До свидания.

— До свидания.

Игнатов завёл машину. Мы тронулись.

В зеркало заднего вида я увидел, как она стояла у калитки. Не махала. Просто стояла и смотрела вслед, пока мы не скрылись за поворотом.

— Сёма.

— Я.

— Она крепкая.

— Деревенские все крепкие.

— Не все.

— Эти крепкие. Те, что выжили.

— Точно.

Огурцов смотрел в окно.

— Серёж.

— Да.

— Если бы я сейчас не сидел рядом с тобой, а ты приехал ко мне в Кубышево, ты говорил бы с моей матерью так же.

— Так же.

— И моя мать сказала бы «это много».

— Возможно.

— Точно. Они все одинаковые в этом.

— Знаю.

— Сёма.

— Я.

— Ты не сидел бы дома, ты был бы рядом со мной всё равно.

— Это бы зависело.

— От чего?

— Если бы я был жив, я бы был с тобой. Если бы меня не было, я бы тебя ждал в Кубышево.

— То есть в любом случае мы вместе.

— В любом случае.

Я кивнул.

Обратно ехали два дня.

В Дарницу прибыли вечером седьмого апреля. Конев сразу меня вызвал.

— Подполковник.

— Так точно.

— Съездили?

— Съездил.

— Как?

Я думал.

— Конев. Это была короткая встреча. Час разговора, чай, ночь. На утро уехал.

— И?

— И она сказала «это много».

Конев кивнул.

— Знаю.

— Знаете?

— Я в сорок втором ездил к матери моего адъютанта. Тот погиб у меня на глазах под Ржевом. Я ездил к его матери в Калугу. То же самое.

Я смотрел на него.

— Конев.

— Да.

— Я не знал, что вы тоже.

— Никто не знает.

— Зыкин сказал мне про сына.

Конев замолчал. Потом кивнул.

— Зыкин знает. Он со мной с сорок второго.

— Если хотите, я могу съездить к могиле сына. После войны.

— Я не знаю, где могила. Полевая, под Сталинградом. Скорее всего, общая.

— Если найду место, скажу.

— Если найдёте, скажете.

— Договорились.

Конев помолчал.

— Подполковник.

— Да.

— Я бы вас обнял, но мы оба не любители.

— Я знаю.

— Тогда просто кивну.

— Кивните.

Он кивнул. Один раз, коротко.

Я кивнул в ответ.

Вышел.

В нашем бараке Огурцов уже сидел у печки.

Я лёг на свою койку. Лежал.

— Серёж.

— Я.

— О чём думаешь.

— О том, что Конев сказал.

— Что сказал.

— Он адъютанта своего хоронил у Ржева в сорок втором. Ездил к матери.

— Конев тоже из нас.

— Конев тоже из нас.

— Я знал.

— Откуда?

— Я смотрел, как он смотрит. У него глаза не равнодушного.

— Я не замечал.

— Я замечал.

— Сёма.

— Я.

— У тебя такой талант не уйдёт после войны.

— Не уйдёт.

— Хорошо.

Помолчали.

Я лежал, думал. В тетради у меня появилась запись на полях странички Серкова. Карандашом, мелко, чтобы не мешало основной записи. «Заехал к матери. Анна Тимофеевна. 5 апреля 1944, деревня Кравцово.»

Это была первая такая пометка в тетради. До этого только имена.

Сейчас появился первый адрес. Первое лицо за именем.

Это было начало другой работы. Не вместо тетради, а параллельно. К некоторым именам я смогу доехать, к большинству не смогу. Но к некоторым смогу. Это лучше, чем ни к кому.

— Сёма.

— Я.

— Я хочу к ещё нескольким съездить. До конца войны.

— Знаю.

— Откуда?

— Видел тебя сегодня в избе. Это в тебе уже включилось.

— Скольких успеешь?

— Сколько успеем. Десять. Может, двадцать. Не больше.

— Лучше двадцать, чем ноль.

— Лучше.

Я закрыл глаза.

Засыпал, думая, что у меня теперь два дела. Первое, что было всю войну — записывать имена. Второе, новое — ездить к семьям к некоторым из этих имён. Это, может, не работа подполковника. Но это моя работа.

Конев одобрил без слов. Этого было достаточно.

Через два дня пришло известие.

Дёмин ранен. Тяжело.

Я ещё не знал подробностей. Знал только дату и факт.

Огурцов узнал одновременно со мной, по своей линии через Зыкина.

— Серёж.

— Знаю.

— Тяжело.

— Знаю.

— Едем.

— Едем. Завтра.

— Хорошо.

Я лежал на койке, не вставал. Думал.

Дёмин. Полковник, командир полка. Тридцать четыре года. Семь ранений до сегодняшнего, все лёгкие. Восьмое тяжёлое. Я не знал, насколько тяжёлое.

В голове было сжато. Я не хотел думать, пока не знаю подробностей. Но мысль повторялась сама. После Кулика и Безуглова. После Шукшина.

Огурцов молчал. Он понимал, что слова сейчас не нужны.

Это был апрель сорок четвёртого. До Берлина оставалось тринадцать месяцев.

Дёмин лежал в санбате где-то на западе. Я не знал даже, в каком санбате.

Завтра узнаем.

Предыдущая главаГлава 3 из 15Следующая глава