Февраль кончался распутицей.
Это была украинская распутица сорок четвёртого года, та самая, о которой потом в книгах писали как о «грязи, которая выиграла войну за немцев». На самом деле — грязь выиграла за всех. Мы тоже — буксовали в ней одинаково. Танки тонули по башню, грузовики становились без надежды. Кавалеристы и пехота — шли пешком, по колено в чёрной густой жиже.
В штабе у Конева — это всё видно было — как замедление стрелок на карте. Дивизии вместо двадцати километров в сутки делали по три-пять. Это было — обычно для распутицы, но Конев не любил замедление.
— Калюжный.
— Да, товарищ генерал армии.
— Какие у нас потери от грязи?
— В технике — нечем мерить. Не «потери», но — застряло около двадцати процентов транспорта.
— Это много.
— Это много.
— Ларин.
— Да.
— Ваше мнение?
Я думал.
— Конев. Грязь — естественная пауза. Мы не можем её перехитрить. Но — мы можем подготовиться к её концу. Грязь высохнет к началу апреля. У нас — март и половина апреля на подготовку. Если за это время — переоснастим, перегруппируемся, накопим горючее — потом ударим, и Манштейн не успеет.
— Это — план Ватутина, кстати. Он мне писал на прошлой неделе.
— Тогда — у вас с Ватутиным — одна голова.
— Голов — две, мысль — одна. Это бывает у работающих рядом.
Я кивнул.
Конев — впервые за весь день — улыбнулся коротко. Это значило — настроение у него относительно ровное. Корсунь-Шевченковский два месяца назад выгорел успешно, январский Корсунь — оперативная победа фронта в его жизни. Конев был — на крыле.
— Ларин.
— Да.
— Сегодня — телеграмма от Шмыгалёва. Через сутки.
— Да.
— Шукшин — слёг.
Я смотрел на него.
— Слёг — в каком смысле?
— Тиф.
Я молчал.
— Сейчас — в санбате. В тяжёлом состоянии. Шмыгалёв пишет — «может не выздороветь».
Я кивнул.
— Конев.
— Да.
— Я бы хотел — съездить.
— Знаю. Я и сам — собирался предложить.
— Когда?
— Завтра. Я отпускаю — на трое суток.
— Спасибо.
— Не за что.
Конев помолчал.
— Ларин.
— Да.
— Тиф — не быстро. Если не повезёт — три-четыре недели. Если — повезёт — месяц с выздоровлением. Не знаем.
— Знаю.
— Хорошего — мало.
— Знаю.
Я вышел.
В коридоре — Огурцов. У окна, как всегда.
— Серёж.
— Я.
— Шукшин.
— Откуда знаешь?
— Зыкин сказал. Только что.
— Едем завтра.
— Знаю.
— На трое суток.
— Шукшин в санбате?
— В санбате.
— Я с тобой пойду.
— Иди.
К Шмыгалёву мы прибыли через сутки.
Дивизия стояла под Уманью — украинский районный центр, который мы освободили десятого марта. Распутица здесь была — особенно сильной. Чернозём, размокший на полметра, превращал любую дорогу в линию борьбы.
Шмыгалёв вышел встречать сам — я не ожидал. Генерал-лейтенант, командующий армией (его повысили в декабре), не должен был выходить встречать подполковника. Но Шмыгалёв вышел.
— Ларин.
— Шмыгалёв.
Мы пожали руки. Шмыгалёв — постарел. За полгода — заметно постарел.
— Как Шукшин?
— Жив. Температура держится сорок. Дышит тяжело, в полусознании. Врач говорит — «или сегодня-завтра кризис, или ещё неделя, потом конец».
— То есть — неопределённо.
— Неопределённо.
— Я могу — к нему?
— Можешь. Я туда тоже захожу — каждый день.
— Сейчас?
— Сейчас.
Мы пошли. Огурцов — с нами.
Санбат — большая изба на окраине деревни. Внутри — десять коек, на восьми — больные. Шукшин — в углу, на отдельной койке, отгорожен ширмой (тиф заразен). Перед ширмой — табурет для тех, кто заходит, но не подходит близко.
Я сел на табурет. Огурцов — рядом, на скамье. Шмыгалёв — у двери, не сел.
Шукшин дышал — коротко, неглубоко. Лицо — жёлтое, ввалившиеся щёки. Глаза закрыты. Под одеялом — он казался — меньше, чем я его помнил.
— Полковник Шукшин.
Не ответил.
— Это — Ларин. Подполковник Ларин. Приехал — увидеть вас.
Шукшин шевельнул веками. Едва-едва. Глаз не открыл.
— Я слышу, — сказал он. Голос — тихий, как будто издалека.
— Хорошо.
— Подполковник Ларин.
— Да.
— Я рад.
— Я тоже.
Помолчали. Шукшин — собирался с силами для каждой фразы.
— Подполковник.
— Да.
— Я — может, не выйду.
— Знаю.
— Если — не выйду.
— Слушаю.
— Я в декабре сорок второго — взял у вас тетрадь в руки. Помните?
— Помню.
— Сорок одно имя было.
— Сейчас — около трёхсот.
— Я думал — об этом часто.
— О чём?
— О том, что вы их — помните. Каждого. Это — редко.
Я молчал.
— Я тоже — стараюсь помнить. У меня — свой блокнот. У командиров штаба свои тетради. У всех, кто видит — свои.
— Знаю.
— Но вы — первый, кого я видел, кто это — записывает руками. Не считает «потери», а — записывает имена.
— Это — мой принцип.
— Это — правильный принцип.
Шукшин закашлялся. Тихо, но — больно — было слышно.
— Подполковник.
— Да.
— Если умру — у меня в кармане шинели — записная книжка. Возьмите. Там — мои имена. С июня сорок первого.
— Возьму.
— И — занесите в свою тетрадь.
— Занесу.
— Чтобы — они не пропали.
— Чтобы не пропали.
Шукшин закрыл глаза. Снова — тяжело.
— Подполковник.
— Да.
— Я — устал.
— Отдыхайте.
— Подождите минуту.
— Жду.
Он лежал, дышал. Я ждал.
— Подполковник.
— Да.
— Я хочу — сказать одну вещь.
— Слушаю.
— Я в декабре сорок второго первый раз — увидел вас. Я тогда подумал — «этот человек — больше, чем выглядит». Я никогда — не спросил, в каком смысле. Я и не спрашиваю.
— Знаю.
— Я просто — рад был — что вы — у нас были.
— Шукшин.
— Да.
— Я тоже — был рад.
— Спасибо.
— Не за что.
Шукшин помолчал.
— Подполковник.
— Да.
— У моей жены — адрес. В Москве. В шинели, в нагрудном кармане. Сообщите ей. Если — что.
— Сообщу.
— Скажите — спокойно ушёл.
— Скажу.
— Хорошо.
Он закрыл глаза. Снова — задремал, но не во сне, а — в полузабытьи.
Я сидел минуту. Потом — тихо встал.
— Шукшин.
Он не ответил.
Я подошёл к двери. Огурцов и Шмыгалёв вышли первыми. Я — за ними.
В коридоре — у дверей санбата — Шмыгалёв сказал:
— Ларин.
— Да.
— Я последние десять минут — почти не дышал.
— Знаю.
— Шукшин — много слов потратил. Это для него — много.
— Знаю.
— Это значит — он понимал, что — последние.
— Видимо, да.
— Подполковник.
— Да.
— Шукшин был — мой самый близкий человек в дивизии. Я — не знаю, как буду без него.
— Знаю.
— Прости, что говорю — тебе.
— Не за что.
Я положил руку Шмыгалёву на плечо. Это было — редко. Я редко позволял себе такие жесты. Но — сейчас нужно.
— Шмыгалёв.
— Да.
— Я тебе — на этой неделе ещё телеграфирую.
— Хорошо.
— А Дёмин — где?
— На севере. Сорок седьмая армия, тоже на западном направлении.
— Здоровый?
— Здоровый.
— Хорошо.
— Корнилов — в строю?
— В строю.
— Тарасов?
— Тарасов — у Дёмина в полку. Перевели его в декабре. Дёмин его попросил.
— Хорошо.
— Гаранин — в звании генерал-майор. Командир дивизии. Не моей — соседней, та же армия.
— Все живы.
— Все живы. Кроме Кулика, Безуглова и — может быть — Шукшина.
— Может быть.
Шукшин умер в ту же ночь.
Шмыгалёв пришёл к нам в наш барак в пять утра. Я не спал — лежал, ждал. Огурцов спал, но проснулся, когда вошёл Шмыгалёв.
— Ларин.
— Знаю.
— Без слов.
— Без слов.
Шмыгалёв сел на край моей койки.
— В три ночи.
— Знаю — кризис всегда между двумя и четырьмя.
— Это — обычно?
— Обычно.
— Я был у него.
— Сам?
— Сам. Не отходил с вечера.
— Хорошо, что был.
— Он — в последний час — был в сознании.
— Что сказал?
Шмыгалёв подумал.
— Сказал — «передайте Ларину, что в записной книжке — двести девятнадцать имён».
Я смотрел на него.
— Это — последние слова Шукшина?
— Не последние. Последние — он сказал жене в голове, кажется. Беззвучно. Губы шевелились, но звука не было.
— А — «передайте Ларину» — было звуком?
— Было звуком.
Я кивнул.
— Тогда — это последняя его служебная фраза.
— Видимо.
Шмыгалёв снял с пальца своего обручальное кольцо. Не своё — Шукшина. Видимо, передавали из руки в руку перед отправкой жене.
— Ларин. Жене Шукшина — лично сообщишь?
— Лично. У меня будет — повод в Москву в этом году.
— Какой?
— Не знаю ещё. Но — будет.
— Хорошо. Это — кольцо. Потом ей передашь.
Я взял кольцо. Положил в нагрудный карман — рядом с уже своей записной книжкой.
— Шмыгалёв.
— Да.
— Я завтра увезу записную книжку Шукшина.
— Возьми.
— И — про похороны — когда?
— Послезавтра. Здесь же, рядом, на сельском кладбище.
— Я буду.
— Хорошо.
На похоронах было — около тридцати человек.
Шмыгалёв, его новый начальник штаба — полковник Силантьев, который недавно занял место Шукшина (я его впервые увидел; молодой, в звании год), несколько комполка. Я — с Огурцовым. Дёмин — приехал из своей дивизии (он сумел вырваться через своё командование, это была — четырёх часов в одну сторону). Тарасов — приехал с Дёминым.
Когда я увидел Дёмина — мы обнялись. Не как Бережной в июне — а как два старых друга, видевших друг друга через много дорог.
— Дёмин.
— Серёж.
— Спасибо, что доехал.
— Не за что.
— Полковник.
— Полковник. С декабря.
— Знаю.
Тарасов стоял рядом — тоже в полковничьих погонах, я не сразу заметил.
— Тарасов.
— Подполковник.
— Полковник. С января.
— Сегодня — впервые узнал.
— Я не телеграфировал. Не хотел отвлекать.
— Хорошо. Поздравляю.
— Спасибо.
— Не за что.
Я смотрел на двоих своих — теперь оба полковники, оба командиры полков. С июня сорок первого Дёмин — рядовой, потом сержант. С июля сорок второго Тарасов — лейтенант, ранили под Петрово, дальше — рос. Сейчас — оба на одном уровне со мной по званию.
Это было — то, ради чего я выбрал поле в Москве в апреле сорок третьего.
Они стояли — рядом. И — это было — главное.
Похороны — короткие, по-фронтовому. Гроб опустили в землю. Сельский батюшка — старичок, выживший немецкую оккупацию, — прочитал краткое отпевание. Шмыгалёв сказал три фразы:
— Полковник Шукшин Иван Васильевич. Сорок шесть лет. С нами с финской. Спасибо тебе за всё.
Все молчали. Потом — троекратный залп из автоматов. Дань уважения.
Я подошёл к могиле. Положил горсть земли. Закрыл глаза на секунду.
Внутри сказал — себе:
«Шукшин. Тридцатый ближний. Завожу новую страницу для тебя — твоя и моя тетрадь, начиная отсюда. Прости, что не успел больше. Ты дал — много. Спасибо.»
Открыл глаза. Отошёл.
Огурцов был — рядом. Положил руку мне на плечо. На секунду. Потом — снял.
— Сёма.
— Я.
— Тридцатый.
— Тридцатый.
Дёмин подошёл с другой стороны.
— Серёж.
— Дёмин.
— Ты — выглядишь — усталым.
— Знаю.
— Не сильно — но видно.
— У меня сейчас — другая работа. Меньше физически, но — голова.
— Знаю. По телеграммам.
— Ты получаешь мои телеграммы?
— Иногда. Я — Шмыгалёву пишу про тебя, иногда. Он отвечает.
— Не знал.
— Я не докладывал. Просто — мы держим связь.
Я кивнул.
— Дёмин.
— Да.
— Ты — в первой линии?
— В первой. Полк моего фронта — на острие.
— Береги себя.
— Берегу.
— Не «берегу» — серьёзно.
— Я серьёзно.
— Хорошо.
Помолчали. Дёмин — посмотрел на Тарасова.
— Тарасов.
— Да.
— Скажи Ларину — то, о чём мы говорили в машине.
Тарасов помолчал.
— Серёж.
— Да.
— Мы с Дёминым — рассчитываем на тебя — после войны.
— В каком смысле?
— В том, что — после войны мы трое — соберёмся. У кого-нибудь. У тебя или у Дёмина или у меня. Куда позовут.
Я смотрел на них.
— Тарасов.
— Да.
— Я — пока не знаю, что я буду делать после войны.
— Я знаю. Ты не знаешь. Но — мы — будем тебе писать. И ждать.
— Я тоже буду.
— Тогда — договорились.
— Договорились.
Дёмин кивнул. Тарасов кивнул.
Мы стояли — трое, у могилы Шукшина. Огурцов — рядом, чуть в стороне, как всегда.
— Серёж.
— Да.
— Тогда — мы поедем.
— Когда?
— Сейчас. У меня — обратно четыре часа на машине. И — операция через неделю.
— Какая операция?
— Не могу — служебно. Скоро узнаешь.
— Знаю — что не можешь.
— Серёж.
— Да.
— До встречи.
— До встречи.
Мы обнялись — все трое. И — Огурцов рядом. Я пригласил его жестом. Огурцов — подошёл. Обнялись вчетвером, кратко.
— Дёмин.
— Да.
— Ты — Огурцову — попрощайся.
Дёмин обнял Огурцова отдельно.
— Сёма.
— Дёмин.
— Береги себя.
— Берегу. И тебя — берегу через ему. Серёжа держит тебя в голове постоянно.
— Знаю.
— И — Тарасова.
— Знаю.
— Тогда — счастливо.
— Счастливо.
Они уехали. Машина — старая полуторка, прыгающая по грязи. Я смотрел вслед.
— Сёма.
— Да.
— Они оба — в первой линии.
— Знаю.
— Это — может быть.
— Может быть.
— Я не спрашиваю — что будет.
— Не спрашивай.
— Не буду.
Из Шмыгалёвской дивизии мы выехали днём.
В машине — я молчал. Огурцов — тоже. Игнатов — за рулём, как всегда.
К вечеру мы выехали на главную дорогу. До Дарницы — ещё пять часов. Дорога — расквашенная, но проезжая. Игнатов вёл осторожно — не торопил.
— Серёж.
— Да.
— Я открою.
— Что?
Огурцов достал из вещмешка записную книжку Шукшина. Маленькая, в коленкоре. Раскрыл.
— Двести девятнадцать имён.
— Шукшин не врал.
— Не врал.
— Прочти — последние.
Огурцов прочитал. Последняя запись — десятое марта сорок четвёртого, через пару дней после того, как Шукшин лёг. Это был — обычный рядовой из неизвестного мне батальона. Рядом — пометка «при освобождении Умани».
— Сёма.
— Да.
— Шукшин — до последнего записывал.
— До последнего.
— Это — наш стиль.
— Наш стиль.
— Это, видимо, — я научил Шукшина.
— Не научил. Он — сам пришёл.
— Откуда знаешь?
— Видел в декабре сорок второго. Когда он у тебя в кабинете в Бекетовке листал тетрадь. Я тогда подумал — он не из тех, кто впервые видит. Он — узнавал.
Я кивнул.
— Тогда — мы оба пришли к этому, не зная — друг друга.
— Это — и есть метод.
— Это и есть метод.
Огурцов закрыл книжку. Положил мне в нагрудный карман — рядом с обручальным кольцом Шукшина.
— Серёж.
— Да.
— Сегодня — много за один день.
— Много.
— Знаешь — что главное?
— Что?
— Главное — что Шукшин — спокойно ушёл. У него — было всё.
— Что — всё?
— Жена в Москве. Близкий командир рядом — Шмыгалёв. Тетрадь — двести девятнадцать имён. И — тот, кому он мог передать тетрадь. Это — ты.
— Это — много.
— Это — всё.
— Это всё.
Я смотрел в окно. Дорога — серая, мокрая. По обочинам — поля, всё под чёрной грязью, в которой уже пробивалась трава. Март переходил в апрель.
— Сёма.
— Да.
— Я в Кубышево — когда позовёшь — приеду.
— Знаю.
— У меня в голове — твой адрес.
— Я не давал тебе адрес.
— У Зыкина есть. Я попрошу.
— Хорошо.
Огурцов помолчал.
— Серёж.
— Да.
— Я тебе — что-то скажу.
— Слушаю.
— Мы — в этой работе — стали как братья. Я в Кубышево — это сказал в декабре, после Большой Луки. Сейчас — повторяю. Для подтверждения.
— Сёма.
— Я.
— Я не повторял с декабря.
— Знаю.
— Подтверждаю.
— Хорошо.
Помолчали.
— Сёма.
— Да.
— Шмыгалёв — может не пережить войну.
— Почему?
— Я видел — он постарел сильно. И — Шукшин был ему — близкий. После Шукшина — будет тяжелее.
— Шмыгалёв — крепкий.
— Все крепкие — пока есть, на ком опираться. Когда — главная опора уходит, и крепкий ломается.
— Это — твоя мысль или общая?
— Общая. Из той жизни.
— Понятно.
Игнатов слышал, но молчал — он давно знал, когда я говорю с Огурцовым — он не присутствует. Это была его — деликатность.
— Серёж.
— Да.
— Если Шмыгалёв сломается — что — будем делать?
— Не знаю. Может — поедем к нему.
— Хорошо.
К Конева мы прибыли поздно ночью.
Я не сразу пошёл в штаб — было поздно. Зашёл в наш барак. Огурцов лёг сразу — он был — выжат. Я тоже лёг.
Утром — пошёл к Коневу.
— Конев.
— Ларин.
— Шукшин — умер.
— Знаю.
— Откуда?
— Шмыгалёв телеграфировал. Я получил вечером.
— Понятно.
— Ваше состояние?
— Рабочее.
— Уверены?
— Уверен.
Конев смотрел.
— Ларин.
— Да.
— Я бы — отпустил вас на неделю. Если нужно.
— Не нужно.
— Уверены?
— Уверен. Работа — отвлекает.
— Это — правда. Я тоже так — после первой смерти близкого.
Я кивнул.
— Конев.
— Да.
— Шукшин в декабре сорок второго — сказал мне одну вещь, которую я запомнил.
— Какую?
— «Спасибо, что вы их помните. Это редко.»
— Хорошо сказано.
— Шукшин был — внимательный человек.
— Знаю.
Конев помолчал.
— Ларин.
— Да.
— Что у вас — следующее?
Я думал.
— Конев. Я бы — съездил к Иваньковскому. Перед нашим следующим ударом.
— Зачем?
— У Иваньковского — сейчас тяжело. Он на участке, где Манштейн пытался деблокировать в феврале. Там — потерь больше всего в фронте. Я ему — нужен.
— Это — личное «нужен» или служебное?
— Личное.
— Тогда — езжайте.
— Спасибо.
— Не за что.
К Иваньковскому мы приехали через два дня.
Иваньковский встретил у штаба. Постарел — как Шмыгалёв. Только Шмыгалёв постарел медленно, а Иваньковский — за полгода резко.
— Серёжа.
— Иваньковский.
— Я слышал — Шукшин.
— Шукшин.
— Я знал его — мало. Один раз встречались — в Бекетовке.
— Помню.
— Достойный был.
— Достойный.
Помолчали.
— Серёжа. У меня — тяжёлое.
— Знаю.
— У меня в дивизии — за февраль потеряли четыре с половиной тысячи. Это — почти треть.
— Знаю.
— Я устал.
— Знаю.
— Я не умею — больше учиться у тебя. Не потому, что — не доверяю. А потому, что — голова уже не вмещает.
Я смотрел на него.
— Иваньковский.
— Да.
— Я к тебе — не учить приехал.
— А зачем?
— Постоять рядом.
Он смотрел.
— Это — много.
— Это и нужно.
Мы пошли в его штабную избу. Иваньковский — налил мне чая. Себе — водки. Это было — у него ново. Я знал — Иваньковский раньше пил мало.
— Иваньковский.
— Да.
— Сколько ты пьёшь?
— Один стакан в день. Не больше.
— И — когда?
— Вечером. После сводок.
— Это — началось — когда?
— Январь. После одного штурма деревни, где мы потеряли сто двадцать за час.
— Иваньковский.
— Да.
— Это — путь, который ничем хорошим не кончается.
— Знаю.
— Тогда — почему?
— Потому что без — не сплю.
— А с — спишь?
— Сплю.
— Это — не сон. Это — отключение.
— Знаю.
Я смотрел в чашку с чаем.
— Иваньковский.
— Да.
— Я тебе скажу одну вещь. Не как командующий командующему, а как тот, кто видел много.
— Слушаю.
— Я в Кострики в октябре — видел дом, в котором всех увели. На крыльце был детский ботинок. Один. Это — было — поворот в моей голове. Я тебе тогда не сказал, что и Огурцов плакал. Огурцов — за всю войну. В тот день.
Иваньковский смотрел.
— И?
— И — если ты — пьёшь, чтобы не видеть Кострики свои — это не сработает. Они — никуда не денутся. Они — внутри.
— Я знаю.
— Тогда — может, попробуем — другое.
— Что — другое?
— Записать их. По именам.
— Это — твоя тетрадь.
— Моя. Я её — Шмыгалёву не предлагал, потому что — у него Шукшин был и свою писал. У тебя — нет рядом такого человека. Может — я тебе.
Иваньковский подумал.
— Ты сейчас — серьёзно?
— Серьёзно.
— Ты — мою тетрадь — заведёшь?
— Заведу. Имена — твоих погибших, которых ты помнишь. Я в свою впишу.
— Это — много.
— У меня — двести девяносто. Плюс — двести девятнадцать от Шукшина. Скоро — пятьсот. Твои — добавятся. Это — нормально.
— Серёжа. Это — необычное предложение.
— Это — единственное, что я могу.
Иваньковский встал. Подошёл к окну. Стоял.
— Серёжа.
— Да.
— Я подумаю.
— Хорошо. Не торопись.
— Сегодня — я скажу тебе.
— Хорошо.
Он стоял минут пять. Молча. Потом — повернулся.
— Серёжа.
— Да.
— Согласен. Я тебе — продиктую. Сегодня — двадцать имён. Завтра — ещё. По мере того, как — вспомню.
— Хорошо.
— Это — тяжело будет.
— Я знаю.
— И — водку — я брошу. Если — будем — это делать.
— Брось.
Иваньковский кивнул. Подошёл к столу. Взял стакан с водкой — не выпитый, утренний. Вылил в печку. Огонь — вспыхнул.
— Всё.
— Всё.
— Спасибо, Серёжа.
— Не за что.
Огурцов — молча из угла:
— Серёж.
— Да.
— Это — на меня тоже работает.
— Знаю.
— Я о Кулике — каждый день думал, последнее время. Сегодня — впервые меньше.
— Хорошо.
Я просидел у Иваньковского три дня.
За эти три дня — записал в свою тетрадь — восемьдесят семь имён из его памяти. Иваньковский — диктовал, я писал. Каждое имя — он говорил с паузой, с подробностью: кто, когда, где, как. Это была — его исповедь.
К концу третьего дня — Иваньковский был — другой. Не выспавшийся, не отдохнувший — но — что-то у него внутри встало на место.
— Серёжа.
— Да.
— Я — не знаю, как тебя — благодарить.
— Не нужно благодарить. Это — общая работа.
— Это — больше, чем работа.
— Хорошо.
Он помолчал.
— Серёжа. Ты — что-то изменил во мне.
— Я ничего не изменил. Ты сам — позволил себе — назвать.
— Это — то же самое.
— Это — не то же самое. Это — твоё. Я просто — слушал.
Иваньковский кивнул.
— Тогда — поедешь?
— Поеду. Через два часа.
— Серёжа.
— Да.
— Дойдём до Берлина — у меня будет — что тебе показать.
— Что?
— Не скажу. Сюрприз.
— Хорошо.
— Только — доживи.
— И ты — доживи.
— Постараюсь.
Я вышел.
Огурцов — у машины.
— Сёма.
— Я.
— Восемьдесят семь имён.
— Знаю. Слышал.
— Это — большая тетрадь будет.
— Большая.
— Завтра — у меня будут — пятьсот.
— Это — не статистика. Это — работа.
— Это — работа.
Огурцов кивнул.
Мы сели в машину. Игнатов завёл. Мы поехали обратно в Дарницу.
За окном — март переходил в апрель. Грязь — высыхала на ветру.
В кармане у меня — лежали:
— обручальное кольцо Шукшина; — записная книжка Шукшина с двумястами девятнадцатью именами; — моя тетрадь с почти четырёхсот именами; — восемьдесят семь имён Иваньковского, переписанные в мою на последних страницах.
И — мысль:
«Я веду — не свою тетрадь. Я веду — тетрадь всех нас, кто помнит.»
Это было — Шукшина мысль, переданная мне через смерть.
И — Иваньковского мысль, переданная мне через жизнь.
Они были — одной мысли.
Это — был март сорок четвёртого.
До Берлина — ещё четырнадцать месяцев.
Я не оборачивался.