В феврале я приехал к Тарасову.
Не по делу — просто заехал. Его полк стоял на плацдарме у Одера, в районе Кюстрина. Это было — сложное место. Плацдарм маленький, немцы давили с трёх сторон. Полк держал правый фланг уже три недели.
Тарасов встретил меня у штабного блиндажа. Полковник теперь — погоны новые, зимние, чистые. Лицо — похудевшее, под глазами круги. Три недели на плацдарме дают о себе знать.
— Серёж. — Тарасов.
Мы пожали руки. По-старому, крепко.
— Как ты. — Держимся. — Плацдарм? — Держим. Плохо, но держим.
Мы зашли внутрь. Блиндаж был тёплый — хорошая печка, Тарасов умел обустраиваться. На столе карта, кружка чая, блокнот с записями.
Я сел.
— Тарасов. — Я. — Как люди. — Устали. Три недели без смены. Но — держатся. — Сержанты. — Сержанты хорошие. Я их сам отбирал — по тому, как ты учил. — Как я учил. — Смотрел, кто думает, не кто исполняет. Это твоё. — Это наше. — Хорошо, что наше.
Он налил мне чаю. Сел напротив.
— Серёж. — Я. — Ты давно не был в полку. — Давно. С Багратиона виделись у Бережного, потом — мельком в сентябре. — Я знаю. Дёмин пишет мне. — Дёмин тебе пишет? — Пишет. Раз в месяц. Я ему отвечаю.
Я смотрел на него.
— Тарасов. Ты с Дёминым переписываешься. — С декабря. Когда он в госпитале был. Я написал первый. Он ответил. Так и пошло. — Что пишет. — Что выздоровел, что в Москве, что Полина рядом. Что хочет на фронт — но врачи не пускают до весны. — До весны — это уже скоро. — Скоро. Может, война раньше кончится, чем его пустят. — Может.
Помолчали.
— Серёж. — Я. — Ты про Берлин — что думаешь. — Думаю — апрель. Может май. — Это скоро. — Очень. — Я доберусь. — Доберёшься.
Тарасов посмотрел на меня — ровно, без театральности.
— Серёж. Ты говоришь «доберёшься» уверенно. — Уверенно. — Откуда уверенность. — Из того, кем ты стал. Тарасов сорок первого не доберётся до Берлина. Тарасов сорок пятого — доберётся. — Это разные люди. — Это один человек с разным опытом. — Ты веришь в опыт. — В опыт и в везение. — Везение — это не метод. — Нет. Но оно есть.
Тарасов улыбнулся. Это была его редкая улыбка — быстрая, почти незаметная.
— Серёж. — Я. — Я рад, что ты заехал. — Не за что. — Это — много. Ты полковник, начальника штаба фронта. Тебе ехать к командиру полка на плацдарм — нестандартно. — Ты — не просто командир полка. — Знаю. — Тогда — не странно.
Я допил чай. Встал.
— Тарасов. — Я. — Держи плацдарм. — Держу. — И — береги себя.
Он посмотрел.
— Серёж. Ты никогда так не говорил. — Первый раз. — Почему сейчас. — Потому что скоро конец. Не хочу терять ближних в последние месяцы. — Я постараюсь. — Не «постараюсь». Береги. — Хорошо.
Я вышел.
Огурцов у машины.
— Как он. — Держится. Три недели на плацдарме — это видно на лице. — Но в норме. — В норме. — Хорошо.
Мы поехали.
По дороге Огурцов сказал: — Серёж. — Я. — Ты ему сказал «береги себя». — Сказал. — Раньше не говорил. — Знаю. — Почему сейчас. — Потому что я боюсь потерять его в последние два месяца. — Это нормально. — Нормально. Но страшно. — Страшно — нормально.
Огурцов помолчал.
— Серёж. — Я. — Я тоже боюсь. — Чего. — Того же. Последние месяцы — самые опасные. Все думают — скоро конец, расслабляются. А немец — ещё воюет. — Знаю. — Тогда оба знаем. — Оба знаем.
Через три недели пришла сводка.
Тарасов. Двадцать третьего марта. Плацдарм у Кюстрина. Полк форсировал участок Одера под огнём, занимал позиции на том берегу. Тарасов шёл с первым батальоном — как всегда, с передовыми. На плацдарме немцы контратаковали. Один танк прорвался к командному пункту батальона. Тарасов взял противотанковое ружьё — расчёт был убит. Подбил танк с третьего выстрела. Второй танк он не успел.
Убило сразу.
Я читал сводку. Медленно, один раз.
Положил на стол.
Огурцов стоял у окна — он уже знал, по своей линии. Молчал.
Я взял тетрадь. Открыл.
Написал: «Полковник Тарасов. Двадцать третье марта 1945. Плацдарм у Кюстрина».
Закрыл.
Положил.
Долго сидел.
Думал о том, как он спросил «почему сейчас». Я ответил — «потому что боюсь потерять в последние месяцы». Он сказал «хорошо». Через три недели.
Думал о Кулике. Кулик тоже взял ПТР одним. Кулик тоже подбил два танка. Третий накрыл его. Это было в июле сорок третьего. Тарасов видел это — он был рядом, он рассказывал мне.
Тарасов сделал то же самое. Сознательно или нет — не знаю. Но сделал то же.
Это было что-то из их общей школы. Из того, что я вложил в них обоих — «думай с позиции противника». Они оба в решающий момент думали одинаково: один человек с ружьём — быстро, пока танк не развернулся.
Кулик и Тарасов. Один способ.
Я не знал, как к этому относиться.
Огурцов подошёл. Сел рядом.
— Серёж. — Я. — Ты думаешь о Кулике. — Думаю. — Они оба — так. С ружьём. — Да. — Это — из одной школы. — Я знаю. — Ты думаешь, что это из-за тебя. — Думаю. — Серёж. — Я. — Помнишь, что Дёмин сказал в Орле в сорок третьем. После Кулика. — Помню. — Если погиб от снаряда — это война. Если погиб, потому что думал так, как ты учил — это твоя школа. Это не вина. Это — гордость. — Я помню. — Тогда — что сейчас. — Сейчас — гордость и боль одновременно. Они не разделяются. — Они не всегда разделяются.
Я смотрел на закрытую тетрадь.
— Сёма. — Я. — Это тридцать второй. — Тридцать второй ближний. — Из тех, кого знал в лицо. — Из тех. — Осталось шесть недель. Может меньше. — Может. — Я не хочу больше терять. — Я знаю. — Но — это не я решаю. — Нет. Не ты.
Помолчали.
— Сёма. — Я. — Дёмину написать надо. — Написать. — Он с Тарасовым переписывался. — Он уже знает, наверное. — Может, не знает. Я напишу. — Напиши.
Я достал бумагу. Написал Дёмину. Не длинно — Тарасов погиб двадцать третьего марта у Кюстрина. Подробностей не знаю, но — с ружьём, с первым батальоном. Как он умел.
Сложил письмо. Конверт. Адрес московского госпиталя, где Дёмин долечивался.
Отдал связному.
— Сёма. — Я. — Мы с Тарасовым с сорок первого. — С сорок первого. — Это четыре года. — Четыре. — Это была хорошая история. — Очень хорошая. — Он дошёл почти. — Почти.
Огурцов посмотрел на меня.
— Серёж. — Я. — Он дошёл. В другом смысле. — В каком. — Он стал полковником. Командиром полка. Думал сам. Воевал по своему. Подбил два танка — третий не успел. Это — дошёл. Не до Берлина. До себя. — Хорошо сказано. — Это Дёмин говорил. Я только повторяю.
Я думал.
— Когда Дёмин это говорил. — В Орле, сорок третий. Про Кулика. Про то, что «погиб думая» — это гордость. — Ты помнишь точно. — Я помню всё важное точно.
Я кивнул.
Несколько дней после сводки я не выезжал из штаба.
Малинин не спрашивал — понимал. Я работал по аналитике, сидел за столом. Писал записки. Это была тихая работа, и она помогала.
Огурцов в эти дни был особенно тихим. Не печальным — тихим. Он, видимо, нёс Тарасова по-своему, без слов.
На третий день он сказал вечером: — Серёж. — Я. — Я думаю, что нужно написать Бережному. — Зачем. — Тарасов был его человек тоже. Они воевали рядом. — Бережной знает — через штабную линию. — Знает официально. Не от нас. — Да. Напишем.
Я написал Бережному. Тоже коротко — Тарасов. Как было. Что я думаю о нём.
Бережной ответил через неделю. Одна фраза:
«Серёжа. Он дойдёт с нами. Просто — раньше.»
Я прочитал. Положил в конверт с письмами, которые хранил.
— Сёма. — Я. — Бережной написал: «Он дойдёт с нами. Просто раньше». — Бережной — точный. — Точный. — Это его стиль. — Да.
В первых числах апреля штаб переехал.
Ближе к Одеру, в западном направлении. Операция на Берлин готовилась уже вплотную. Жуков собирал силы — это чувствовалось по движению частей, по тому, как работал штаб. Всё сжималось к одной точке.
Я снова начал выезжать в дивизии.
Это было — как в старые времена, только иначе. Теперь командиры принимали меня не как инструктора — как знакомого. «А, Ларин. Заходите». Разговор — быстрый, рабочий. Я говорил то, что видел, они отвечали. Полчаса, иногда час, и я ехал дальше.
Это была уже не школа. Это была — товарищеская проверка. Друг у друга.
Огурцов заметил: — Серёж. — Я. — Ты теперь — не учишь. Ты — разговариваешь. — Они сами умеют. — Это же хорошо. — Хорошо. — Тогда почему грустный. — Не грустный. — Немного грустный.
Я думал.
— Сёма. Учить — это когда ты нужен. Разговаривать — это когда ты приятен. Приятным быть хорошо. Но нужным — важнее. — Ты ещё нужен. По-другому. — По-другому. — Это хорошо или плохо. — Это — просто другое.
Огурцов посмотрел на меня.
— Серёж. — Я. — После войны — ты снова будешь нужен. Не этим командирам. Другим. Молодым, которые не воевали. — Это ты про книгу. — Про книгу. Про школу, которую ты говорил Жукову. — Я говорил про школу, где командиры учатся у командиров. — Вот. Ты там — нужен. — Может быть. — Точно.
Огурцов сказал «точно» так, как говорил про корову. Без колебания.
Я поверил.
В середине апреля пришло письмо от Дёмина.
Дёмин писал от руки — он всегда писал ровно, аккуратно, без помарок.
'Серёж. Получил твоё письмо про Тарасова. Сидел два дня, не мог ответить. Потом написал.
Тарасов был хороший офицер и хороший человек. Мы с ним служили с лета сорок первого. Я видел, как он рос — от лейтенанта до полковника, от горячего мальчишки до командира, который думает раньше, чем действует. Это твоя работа тоже. Спасибо.
Я выхожу из госпиталя двадцатого апреля. Война, скорее всего, кончится раньше, чем я доберусь до фронта. Это — правильно, я думаю. Моя война уже сыграна. Плечо работает — не хорошо, но работает. Рука поднимается. Буду жить.
После войны — напиши, где ты. Я напишу, где я. Встретимся.
Дёмин.'
Я прочитал. Передал Огурцову.
Огурцов читал медленно. Потом сложил письмо.
— Серёж. — Я. — Дёмин — живой. Выходит. — Выходит. — Это хорошо. — Очень. — Серёж. — Я. — «Встретимся». — Да. — Это — обещание. — Это — обещание.
Я убрал письмо. Положил туда же, к бережновскому, к малининскому, к серебровскому. Они лежали стопкой — письма, которые я хранил.
— Сёма. — Я. — Скоро. — Скоро. — Последний месяц. — Последний.
Огурцов посмотрел в окно. Апрельское небо над Германией — серое, с облаками. Но тепло уже. Весна.
— Серёж. — Я. — Помнишь, Бережной написал «дойдёт с нами, только раньше». — Помню. — Тарасов дойдёт с нами. — Дойдёт.
Мы молчали.
За окном — весна сорок пятого года.
Берлин — сто километров.
Тетрадь в кармане. Тридцать два ближних мёртвых. Дёмин — живой. Бережной — живой. Огурцов рядом.
Идём.