Низкие курчавые облака, едва касаясь оголенных горных вершин, величественно проплывали над землей, предвещая раннюю весну. На южных склонах, под солнечными лучами, находившими себе путь среди облаков, шелестела зеленая трава, продуваемая холодным ветром. Вдоль арыков наливались соком плакучие ивы, вот-вот должны раскрыться величиной с фасоль набухшие почки. Ликовали фруктовые деревья, пережившие суровую зиму: ветер ослабел и ему уже не под силу трепать гордо расправившиеся, отяжелевшие ветки. Природа оживала и птичьи голоса наполняли воздух беззаботностью.
Лишь черные юрты[15], разбросанные под горой, не заметили дыхания весны. Они стояли, покосившись от зимнего снега и дождей, и проплывающие сверху облака, казалось, пригибали их еще ниже к земле, бодрящие зимние морозы встряхнули стариков, но к весне они опять начали сдавать. Не проходило недели, чтобы кто-нибудь не умирал. Засыпанная снегом тропинка к кладбищу опять была утоптана, и множились красноватые могильные холмики. Болезней было больше, чем лекарств. Уныние и тоска заразили, казалось, не только взрослых и детей, но и домашних животных. И звуки нежной песни жаворонка в вышине не могли пробиться сквозь безысходность, поселившуюся в душах обитателей маленького оба[16].
Без особого труда можно было различить дорогу, протянувшуюся вдоль Сонудага[17], она то терялась, то проступала яснее на фоне пробивающейся травы. Акгыз часто всматривалась в дорогу, и неудивительно, что она сразу заметила на горизонте две, черные точки. Постепенно они превратились в силуэты всадников.
Карры-мулла[16] еще утром распорядился освежевать молодого барашка, и теперь казан с мясом стоял на огне. Жена Карры-муллы, казашка Айсулув наполнила новый медный кундюк[18] водой и поставила возле очага. «Пожалуй, что у нас будут гости, и, может, эти всадники едут как раз к нам, — решила Акгыз. — Кто же они могут быть? На праздных гостей вроде не похожи…» Акгыз приподняла потемневший полог и зашла внутрь белой юрты, поставленной для них с Абдуллой еще до его отъезда в Иран.
Холодов уже больше не предвидится. Убрать бы этот полог. Тяжелый, как свинец: ни войти, ни выйти. Или она совсем ослабла? Дожди ли ее измучили? Когда же Карры-мулла скажет, что пришла весна и можно снимать пологи? Ей казалось, что стоит убрать пологи и исчезнут ее мрачные мысли.
Она была не единственной, кто заметил всадников. Их наверняка видели и другие жители оба. Почти в каждой из юрт найдется исстрадавшаяся душа, жаждущая возвращения родного человека: кто ушел в боевой поход, кто попал в плен или продан в рабство. Сколько молодых вдов, сколько рано поседевших женщин! Сколько матерей, проливших слезы по пропавшим без вести сыновьям! И все же люди живут, и есть у них свои тихие радости. Акгыз тяжело вздохнула. Неловко часто выходить из кибитки без дела: Карры-мулла, конечно, ничего не скажет… Но неудобно как-то. Однако женское любопытство оказалось сильнее. Кто эти люди на гнедых конях? К кому они направляются, чего хотят? Почему, наконец, кони у них гнедые, а не белые? Разве добрый человек не предпочтет белую лошадь? Акгыз и сама не поняла, как оказалась на улице.
С тех пор как Абдулла ушел в набег, ожидание мужа стало для Акгыз ежедневным занятием. Она подолгу простаивала на улице, всматриваясь вдаль. Она высматривала его из юрты сквозь щели камышовых стен, даже через маленькое окошко. В первое время ей было боязно выказывать нетерпение, было страшно, что люди услышат тревожное биение юного сердца. Она машинально ощупала волосы. Еёруки помнили густые красивые локоны, не поддающиеся гребню. Тогда, на третий день после свадьбы, день посвящения в жены, она впервые нарядилась в одежду молодой женщины. Абдулла сидел, любуясь ею. Он смотрел, затаив дыхание, будто в новом обличье она обрела новые, неведомые до той поры, черты. Потом, когда девушки и молодые женщины, участвовавшие в обряде посвящения, ушли, Абдулла взвесил на руке ее тяжелую налитую косу и сказал:
— Такие волосы не седеют.
Акгыз зарделась, отвернулась, и он притянул ее к себе и нежно обнял:
— Разве есть кто счастливее меня?
Она не ответила. Да и сейчас что бы она сказала? Как-то Абдулла спросил у Махтумкули:
— По душе ли тебе твоя гелнедже?
— Да, она мне понравилась, — улыбнулся Махтумкули. — Она такая спокойная, добрая, веселая.
«Не слишком ли я была спокойная, — думала теперь Акгыз. — Сколько прекрасных слов говорил мне Абдулла. А я хоть раз бы сказала «люблю». Будто это стыдно. А может любовь и есть покой?»
Акгыз опять вернулась в юрту, вытащила из ковровой торбы, маленькое, с ладонь, зеркальце, пригладила волосы. Вдруг ей бросился в глаза поредевший пробор. «Сколько волос выпало!» — с болью подумала она.
Она опять вышла на улицу. Всадники были уже совсем близко. Теперь не оставалось сомнений, что направляются они к Карры-мулле. Ехали неторопливо, в седлах сидели сгорбившись, будто невидимая ноша непомерной тяжестью легла им на плечи.
Махтумкули быстро освоился в медресе Ширгази. Все казалось родным и знакомым. Хиву он так себе и представлял: купола минаретов, чистые улицы, приветливость людей. Доброжелательные талыпы[19], мудрые книги — Махтумкули как будто здесь жил с детских лет. Но сегодня он почему-то чувствовал себя неуютно. И небо заволокли тучи, и друг его Нуры Казым все не возвращается. Махтумкули ждал его с книгами еще десять дней назад.
Чтобы развеяться, он ранним утром вышел в город и бродил по старинным улицам, вспоминая родное оба. Мысленно, как птица, расправил крылья и полетел над колодцами, над бесконечными песчаными холмами, туда, к предгорьям Сонудага, к гокленам. Если птица порхает, то полет Махтумкули был иного рода. Это был полет мысли. В своем мысленном полете он помогал пастухам, беднякам, предотвращал кровопролития, поворачивал вспять джигитов, идущих в набег, разделял с людьми их тяготы, облегчал страдания. Сегодня он долетел до дома Менгли и парил над ним, не зная, как залететь внутрь. Наконец устремился в дымовое отверстие. Менгли! Ты здесь… Он обнял ее. Она плачет: «Когда же ты вызволишь меня из этого ада?». Махтумкули утешает ее, но напрасно.
Вдруг рыдания раздались наяву, где-то справа, и Махтумкули свернул в ту сторону. Плакала и рвала на себе волосы старуха узбечка. Двое ясаулов[20] избивали палками старого узбека. Никто не пытался их остановить. Наоборот, соседи, заходя в свои дома, запирали за собой двери, а прохожие спешили пройти стороной. Только плакала его жена. Подобное зрелище было не редкостью в Хиве. Оно было в порядке вещей, и хивинцы только благодарили аллаха, что злая участь сегодня их миновала. Другое дело — Махтумкули. Ему невыносимо было видеть это.
— Остановитесь, рабы божьи! — обратился он к ясаулам и встал между ними и стариком. Тяжелый удар опустился Махтумкули на плечо, в глазах потемнело. Ясаулы ничуть не смутились и продолжали свое черное дело.
— Сорок! — произнес один из ясаулов и грязно выругался. Другой вздохнул, вытер пот со лба, и они удалились.
Забыв о боли, Махтумкули помог занести в дом избитого до полусмерти старика. Все тело было в темных кровоподтеках, бледное лицо посинело. Махтумкули где-то уже встречал старика. «Да ведь я же купил у него гульяку[21] с подвесками», — вспомнил поэт. Махтумкули и сам был серебряных дел мастер, и собственноручно делал брошь для Менгли. Но слишком хороша была гульяка у старого узбека. Махтумкули не удержался и купил.
В доме старика он увидел девушку — как две капли воды похожую на Менгли, столь же красивую. Казалось, это была она, только в узбекском наряде. Над тоненькой бровью — родинка… Ну, точь-в-точь.
— Менгли! — вырвалось из уст Махтумкули.
Старика уложили на мягкую постель. Беспорядочно разбросанные по дому вещи говорили о том, что здесь рылись в поисках ценностей. Девушка, похожая на Менгли, принесла пиалу с желтоватой жидкостью, напоминающей бараний жир. Она макала вату и смазывала раны старика. Судя по тому, как она это делала и как быстро принесла пиалу, можно было заключить, что подобное случалось и раньше. Избитый приходил в себя — застонал.
Через некоторое время домочадцы окружили Махтумкули.
— Аллах вознаградит вас! Да продлит всевышний вашу жизнь! — говорила жена старика, вытирая слезы. А девушка, похожая на Менгли, разложила на полу мягкий ковер и расстелила скатерть. Эти люди понравились Махтумкули. Ему захотелось задержаться здесь; да и удобно ли было так просто уйти, оросив утешительное «мужайтесь»? Следуя обычаю, Махтумкули отломил кусочек хлеба и положил в рот. Старик теперь внимательно смотрел на него, а дочь сидела у изголовья и ее слезы капали старику на лоб. Старик не отводил глаз от Махтумкули — похоже, не совсем понимая, где он находится. Потом сдвинул брови, и на лице отобразилось страдание. Видимо, он вспомнил ясаулов с палками в руках.
— Неизвестно, что бы с тобой было, — сказала его жена, если бы этот добрый человек не подоспел на помощь.
Глаза старика просветлели, губы разжались, обнажив белые зубы. Может быть, удивление, что в его родной Хиве, где люди боялись прийти на помощь, прятались в своей скорлупе, притворяясь, что ничего не замечают, — удивление, что нашелся добрый человек, который попытался ему помочь, придало ему силы и он спросил:
— Кто ты будешь, сынок?
Махтумкули обрадовался, что старик заговорил.
— Туркмен я, дедушка.
— Конечно, как же иначе…
Старик опять закрыл глаза, но дочь поднесла ему воды и, пока он пил, бросила короткий взгляд на Махтумкули. В ее глазах сквозила нежность, и поэт почувствовал, что его лоб покрывает испарина и он не может оторвать глаз от девушки, столь похожей на Менгли: грезы смешались с явью — перед ним находилась реальная девушка, девушка его мечты. От воды старику стало легче и он шумно вздохнул. Махтумкули смутился, отвел глаза и опустил голову.
— У нас в Хиве безобразий с каждым днем все больше, — начал старик. — И виноваты в том мы сами, сынок. Если бьют меня, прячется сосед, если забивают до смерти соседа, прячусь я. Мы все разобщены, мы все жертвы. Если бы можно было объединиться, сплотиться… Никто к этому не готов, и это больнее и горше, чем палочные удары.
Да, Махтумкули это прекрасно знал. «Так ли уж надо избивать людей палками и рубить саблями, чтобы они поняли преимущества дружбы? — думал Махтумкули. — Почему люди стремятся держаться дальше от чужой беды?» И не находил ответа на эти вопросы.
— Из какого племени туркмен ты будешь, сынок? — спросил старик, откашлявшись. Ему тяжело было говорить, он задыхался, хрипел. Махтумкули еще больше смутился от жалости и растерянности, не зная, чем бы сам мог еще помочь старику. Девушка стала омывать отцу спину, она видела, как ему тяжело было говорить, но не просила его замолчать, может быть, ей хотелось услышать, что расскажет о себе гость.
— Из гокленов я, — сказал Махтумкули. Девушка смотрела на него, как будто ждала продолжения. И тогда он сказал:
— Меня зовут Махтумкули.
— Значит, вы тот туркмен, про которого говорят «Девочку Алмахан спас?» — спросила дочь старика. Глаза ее весело блеснули. И Махтумкули удивился смелости узбечки.
— А не путаете ли вы меня с кем-нибудь другим?
Похожая на Менгли девушка придвинула ближе к Махтумкули блюдо с фруктами. Ее прекрасные волосы, ниспадающие на упругую девичью грудь, удивительно сочетались с шелковым платьем. До сих пор Махтумкули не мог отличить ее от Менгли. Ему казалось, что Менгли переоделась в узбекское платье и испытывает его верность. «А, может быть, все красивые, нежные девушки похожи друг на друга», — подумал Махтумкули. Девушка прервала его мысли:
— Ясаулы хана хотели забрать шестилетнюю дочку бедняка, не сумевшего выплатить налоги. Туркмен по имени Махтумкули пожертвовал своего коня ради спасения бедняжки…
Махтумкули улыбнулся, склонил голову. А девушка, похожая на Менгли, положила руку отцу на лоб и продолжала:
— Хивинцы очень часто говорят об этом случае. Люди не забывают ни зла, ни добра. Своими глазами мы убедились сегодня, что за человек Махтумкули.
Поэт уже собирался уходить, но похожая на Менгли девушка и ее отец задержали его. Да и сам Махтумкули был непрочь посидеть еще, хотя он смущался, слушая о самом себе. Людям в этих краях очень не хватало доброты: естественное проявление человеческого участия становилось легендой, передаваемой из уст в уста. Добрый поступок блестел, как алмаз, упавший на грязную землю.
Девушка хотела поведать Махтумкули, что она уже многое знает о нем, что она слышала его стихи и некоторые запомнились ей. Она только не знала, как ска-зать об этом. Наконец, улучив минуту, когда Махтумкули не смотрел на нее, она запела:
Фраги! Здоровье — дар неоценимый,
Хоть юность, как весна, неуловима.
Десятилетья счастья мчатся мимо
Но не пройдет несчастный год никак.[22]
Махтумкули был наверху блаженства. «А что, если эту милую девушку тоже зовут Менгли? — подумал он. — Ее пение, голос… Так поет Менгли».
— Хоть, сынок, и говорят в народе, что свою дочь только дурак хвалит, но не обессудь… — начал старик неуверенно, но, когда Махтумкули сделал ободряющий жест, продолжил с большей смелостью: — Дочку нашу зовут Гюльчахра. Баловали мы ее с детства. Вдруг возьмет, стихи начнет читать пли запоет… Мать очень боится. Времена нынче неспокойные. А для поэта и певца в особенности.
Теперь Махтумкули стало понятно, почему эта девушка, столь похожая на Менгли, нашла дорогу к его сердцу. Он бывал в Мерве, Бухаре, на афганской земле. Но не встречалась ему еще девушка-поэт. Он знал, что в Мерве во времена Низами Генджеви жила поэтесса Мехсиет, даже был знаком с ее стихами, читал ее рубаи. Но до сегодняшнего дня ему не случалось вот так встретиться с живой поэтессой, в ее доме и слушать стихи из ее уст. Он не мог оторвать глаз от Гюльчахры, хотя и было ему неловко перед ее родителями. А Гюльчахра остановила свой нежный взгляд на Махтумкули и запела:
Три дерева на высоте растут,
Но им соединиться невозможно.
Огромный камень, тяжкий, как верблюд,
Поднять одной десницей невозможно.[23]
Прекрасная мелодия растрогала Махтумкули. Чем звонче лился голос Гюльчахры, тем больше горбился Махтумкули. А Гюльчахра чувствовала себя все смелее и увереннее. Она уже давно полюбила имя Махтумкули. Она думала: «Махтумкули отважнее сказочного героя. Не каждый вынесет, что он вынес. Рано лишился материнской ласки, потом разлука с Менгли… Два брата, пропавших без вести… Сам прошел через плен и рабство… Вот где мужество! Не потому ли он так добр, что ему уже пришлось испить до дна горькую чашу жизни? Ах, Махтумкули! Сколько ты пролил слез!»
Говоря: «Людской язык
Празднослов и клеветник,
И кипят земных владык
Черные дела», — я плачу.
Так, Махтумкули, ты прав:
Плоть безумна, мир лукав.
Говоря: «Мне в грудь запав,
Скорбь гнездо свила», — я плачу.[24]
Гюльчахра сидела, перебирая струны дутара: «Ведь и у нас был свой поэт Дурды Шахир. Только он не принимал так близко к сердцу страдания народа. Махтумкули тоже не мог бы быть придворным поэтом. Сколько раз персидский хан зазывал поэта к себе во дворец! Но Махтумкули не оставил свой народ. Наверное, поэтому он не превратился в одного из тех поэтов, которые перекладывают в стихи легенды и сказки. Он пишет о бедняках, о нищих, об угнетенных. В этом его величие, за это его любят не только туркмены — вся Хива поет его песни».
Махтумкули был необыкновенно рад тому, что оказался в этом доме. Ему нравилось здесь все. Он взял в руки чайник: тонкая роспись изображала весенний солнечный день. Кованый сундук справа он него был покрыт мастерской резьбой. Шелковые одеяла ярких праздничных цветов радовали глаз.
Старик попытался приподняться на локтях, но боль заставила его опять лечь. Дочь стала играть тише. Теперь она будто аккомпанировала хрипловатому голосу старика.
— В год, когда родилась Гюльчахра, туркмены напали на Хиву. Семнадцать лет прошло с тех пор. Восемь месяцев они осаждали крепость. И скот здесь было начали пасти, даже что-то посеяли… Знаешь, как говорят: «К баю пойдешь, дом потеряешь; к хану пойдешь, голову потеряешь». Наш хан тогда пошел к персам. Тридцать тысяч персов пришли сюда с пушками. Туркмен много полегло. Мало кто спасся… Два народа, а вера одна. Но что с этого? И хан, и бек всех продадут за свой трон. И единоверцев продадут. И братьев продадут, и детей…
Гюльчахра опять запела:
Нам не постигнуть рока: темен его язык.
В страхе держать народы — это мечта владык.[25]
— Вера для них, сынок, знамя, под которым они грабят и убивают. И своих единоверцев в том числе.
Новая песня в устах Гюльчахры унесла Махтумкули в другое время, в его юность. Она пела его стихи своим чудным бархатным голосом.
Иссякли воды наших гор,
Не рвется ветер на простор…
Когда-то веселивший взор
Гурген пересечен врагами.
И горы, словно корабли,
По морю слезному пошли.
И кровь из глаз Махтумкули
Бежит хазарскими волнами.[26]
Махтумкули взял у Гюльчахры дутар с длинным грифом, он отличался от туркменского. Увлекшись было музыкой и стихами, Махтумкули вдруг обнаружил, что ему страшно неловко перед стариком. Хорошо ли петь песни в доме человека, только что пережившего тяжелое испытание? С другой стороны, их беседы и стихи отвлекали старика от боли…
Гюльчахра открыла кованый сундук, который издал при этом мелодичный звон, и достала несколько книг в красивых переплетах из ткани. Перед Махтумкули лежали произведения Низами, ибн Сины, Байрам-Хана, Джами, Саади, Навои, Фирдоуси, Несими. Большинство книг были знакомы, но были и такие, которых он не читал. На некоторых страницах пестрели строки стихов, написанные от руки. Махтумкули был потрясен этим богатством, ему казалось, что он грезит. В конце концов он приехал в Хиву не только для изучения геологии. Творения великих умов представляли для него не меньший, если не больший интерес. Имя Байрам-Хана для него было связано с венцом его мечтаний — Хиндостаном. Теперь прояснился источник, откуда Гюльчахра черпала пищу для души. Теперь становилась понятной легкость и непринужденность общения с ней. И вот, его утренняя подавленность, угнетенность духа — развеялась! Благодаря Гюльчахре, ее красоте, таланту.
Махтумкули вернул ей дутар. Она не заставила себя просить, и это было ему приятно. Он смотрел на изящные длинные пальцы, перебиравшие струны, на тонко очерченные губы, жемчужные зубы…
Скачет по кочкам горный джейран —
Смогу ль на него накинуть аркан?
Любит другую красавец джигит —
А может судьба его мне посулит![27]
Нежный голос Гюльчахры наполнял трепетом его сердце. Он еще никогда не слышал ничего похожего. Он почувствовал себя в райском саду, и ее голос звучал для него, как пение райской птицы. Многоголосое утро весеннего дня и бурлящие потоки Сумбара — все соединял в себе голос Гюльчахры. «Какое удивительное создание! — думал Махтумкули. — Как бы она не попала в руки ханов или беков!»
Дорога на Ургенч, как ни длинна —
Не долготой своей она страшна.
Не тем, что сто врагов на той дороге,
А что с тобой нас разлучит она.[28]
Вдруг Махтумкули поймал себя на том, что он непрестанно сравнивает Гюльчахру с Менгли. И это испугало его. Несмотря на все то впечатление, какое на него произвела Гюльчахра, в нем продолжало жить беспокойство. Да, ответ был — Менгли. И он удивился ее власти над ним.
Гюльчахра передала ему дутар и улыбнулась; будто говорила: «Ну, а теперь очередь твоя». Махтумкули робко коснулся струн. Красота Гюльчахры была такова, что казалось, простая палка заиграет в восхищении, не говоря о дутаре.
Ты не гордись, гора, надменной высотой,
Железом плавленным иль серебром ты станешь.
Река, не хвастайся могучей быстриной,
С годами высохнешь, пустым руслом станешь.[29]
Слушая Махтумкули и очарованная его игрой и стихами, Гюльчахра невольно опустила голову на подушку. При этом ярко вспыхнула ее круглая брошь, напоминающая полную луну. «Вот легендарный Рустем Зал[30], — думала Гюльчахра, — и Махтумкули. В чем сущность героизма? Осуждать безнаказанных ханов, наглых беков, писать такие отважные стихи — это ли не героизм? Махтумкули — Рустам Зал среди поэтов». А Махтумкули пел. Пел все лучше, все вдохновеннее.
Лежит на пленном слове печать запрета.
Невольничьи базары шумят с рассвета.
Где честь народа? В саван души одета
И страждает одиноко. Что делать мне?[31]
«Вот где мужество, — думала Гюльчахра. — Он готов бороться с несправедливостью, ему ненавистно рабство и бесправие его народа, и он смело говорит об этом».
Стрела, что пустишь в камень, говорят,
Войдет в него, не повернет назад.
«И это Махтумкули! Нет, его ни с кем не спутаешь. Это его стихи. И в жизни он такой же, как в стихах. Вот ведь случай, который свел меня с поэтом: горе, несчастье в нашем доме, мать рыдает… Но разве место мудрого не в доме печали? Если бы у всех людей было бы понемногу от Махтумкули: чуточку его ума, немного его доброты, нежности к родной земле. О Аллах, почему ты создал людей такими алчными? Почему они ак жаждут крови? Зачем им чужие земли, невольники, золото? Почему, о Аллах, ты, который создал столько прекрасного, создал так мало людей, которые способны видеть прекрасное?»
Махтумкули отложил дутар. Пока играл и пел, он наполнил огромный мир, окружающий Гюльчахру, поэзией и чувством, все кругом как бы родилось заново.
Когда Махтумкули ушел, старик тяжело вздохнул и сказал с горечью:
— Народ, в котором рождаются такие молодцы, обретет счастье.
Старик не постеснялся при дочери хвалить молодого человека, приехавшего из дальнего края.
А Махтумкули продолжал парить в небесах и в ушах у него звучал голос Гюльчахры. Музыка, сорванная ее пальцами со струн дутара, разливалась в вышине, над вершинами гор, над садами, над реками, над степными просторами. В дочери зергара[32] Махтумкули увидел большого поэта. Ее стихи были необыкновенные. Но ведь не только в стихах дело… Гюльчахра как будто стала необходима Махтумкули: он только ушел, а чувствовал, что опять хочет видеть ее.
Теперь в келье медресе Махтумкули не находил себе места. Ему здесь стало тесно и душно. Его мечта осталась за стенами Ширгази. Хива превратилась для него в Гюльчахру. И прежде бывало, что переполнявшие его душу чувства печали или радости находили выход в стихах. Так случилось и сегодня:
Твоя слава достигнет восточных вершин,
Ты — высокий кальян, тонкогорлый кувшин,
Искрометный прозрачный индийский рубин,
Всех рассудка лишаешь ты вдруг, красавица![33]
У входа в юрту часто можно было видеть пару горлинок, которые подбирали просыпанные зерно и крошки. Акгыз старалась обходить их, чтобы не спугнуть. Но сегодня она видела только одну птицу. «Они всегда были вдвоем, ворковали, где же вторая?» Акгыз окинула взглядм округу, но не нашла второй горлинки, сколько ни всматривалась. А та единственная, что была перед ней, наклонила голову набок и смотрела на Акгыз, будто искала сочувствия. Акгыз стояла в замешательстве, не зная, чем помочь птице. Тем временем из овчарни появилась кошка, облизывающая усы. Внезапная догадка мелькнула у Акгыз, она пробежала несколько шагов до овчарни и увидела там разбросанные серые перья. «Кто же это был, он или она? — подумала Акгыз. — А эта, несчастная, будет теперь ходить, как я, неприкаянная. Мы теперь с ней остались две одинокие… Ни человеку, ни птице нет спасения от хищников».
Двое верховых были уже так близко. От чего она так волнуется? Карры-мулла закашлял, она опять зашла в юрту. Сердце ее рвалось наружу, гулко стучало. Нет, Акгыз заставила себя сесть под чувалом[34], висящем на стене. Такой же точно чувал висел напротив. Прежде, еще до ухода Абдуллы, на ковровой торбе над ним висела сабля. Ножны в верхней части были украшены золотистыми узорами.
— Это не простая сабля, — говорил Абдулла. — Это дамасская сталь.
А теперь ни сабли, ни Абдуллы. Абдулла всегда носил ее на поясе, а ночью клал под подушку. Акгыз быстро привыкла к этому: каким мужественным он ей казался!
Как-то раз Абдулла заметил синяки на щеке жены и пришел в ярость.
— А ну говори, что за синяки у тебя?
Акгыз покраснела и опустила голову. Абдулла крепко схватил ее за руку и усадил. В тот момент Акгыз впервые почувствовала силу его рук.
— Больно же…
— Я тебе задал вопрос!
— Во снё я неловко повернулась и ударилась об эфес твоей сабли. Было так больно. Чуть не вскрикнула, едва удержалась. Ты ведь спал — я могла тебя разбудить…
Абдулла от души рассмеялся.
— Ну, и неженка мне попалась! Того и гляди, еще скажешь, что обрезалась об саблю в ножнах!
Нет теперь ни той сабли, ни Абдуллы. Как-то Човдур-хан повесил над чувалом другую такую же саблю. Через некоторое время зашел к ним Махтумкули. Почему-то вдруг Акгыз захотелось посмотреть, как сабля будет выглядеть у него на боку.
— Махтумкули, а ведь ты уже настоящий мужчина…
— Что, гелнедже, — улыбнулся Махтумкули, — хочешь сказать, женить пора?
— А что? Так и скажу!
Акгыз взяла саблю и привесила ее к поясу Махтумкули.
— Как раз! Настоящий джигит!
Махтумкули думал, что она шутит и хотел снять саблю. Но Акгыз схватила его за руки.
— Ты уже не мальчик! Уже год, как ушел твой брат, и ничего о нем не слыхать…
Теперь Махтумкули стало понятно, почему Акгыз повесила на него саблю. А Акгыз глядела на него, будто впервые видела: «С этой саблей, как он похож на Абдуллу!»
Махтумкули, хотя и чувствовал себя неловко, саблю не снял, чтобы не обидеть Акгыз, и направился к выходу. Акгыз с гордостью смотрела ему вслед. А потом, когда он уже вышел, спохватилась, будто с этой саблей она его отправила на погибель. Она живо себе представила, как враги его окружают и убивают. «Что мне такое втемяшилось в голову, зачем я ему саблю навязала?»
— Махтумкули, вернись!
Она сама испугалась своего голоса. Кричала будто не она, а другая с истерзанной душой. В этом крике рвалось наружу все отчаяние, которое она пыталась сама от себя скрыть.
Махтумкули не услышал ее. Или сделал вид, что не слышит.
Только ночью, когда он спал, Акгыз вытащила у него из подголовья и отнесла к себе саблю.
«Хлебнул он горя с юных лет… Говорят, люди рождаются, чтобы страдать. Какая правда в этих словах! Если кому судьба подарит счастье, пожалуй, больше всех заслужил его Махтумкули. Ни гоклены, ни иомуды лучшего поэта не знают. С юных лет истерзана его душа…»
Махтумкули считал своей заслугой, что он противостоял некоторым обычаям. Иные едва оперились, и подавай им сразу двух, а подчас трех жен. Кто назовет это любовью? Разве любовью к собственности. Или жадностью. Подобным образом мыслят ханы и беки, движимые жаждой к захватам и обладанию. Только для простых людей ханские забавы оборачиваются несчастьем.
Махтумкули не хан и не бек, но все его знают. И много девушек думает о нем. Но сердце Махтумкули вместило только одну. Имя ей — Менгли! Ослепила его глаза красота узбечки Гюльчахры, голос ее заставил трепетать его сердце, душа его ликовала от ее стихов. Но сердце было занято. Гюльчахра стала для него близким человеком. Как сестра? Нет, ближе. В народе говорят, самый красивый цветок — гордость земли, самая красивая девушка — гордость народа. Все лучшее в Хиве, вся мудрость стала ему необходима. Каждое утро он просыпался от звуков ее дутара, которые впитали лучи солнца и певчие птицы.
Сегодня Махтумкули был разбужен дивной мелодией, которую слышал еще мальчиком. Волшебная колыбельная — ее пела ему мать. Шорохи ветра, шелест колосьев, переливы птиц — напоминали задушевную сладкую музыку детства. Напев колыбельный вернулся к нему, и он чувствовал, что всюду будет сопровождать его.
Мать, бывало, укладывая его маленькую сестру Зубейду, пела колыбельную. Никогда не забыть ему ее мягкий, нежный голос:
Походит на коня мой брат родной.
За ним я как за каменной стеной,
Услышу весть я о приезде брата,
И зимний день покажется весной.[35]
Редко колыбельная действовала усыпляюще на Зубейду. Песне внимал скорее Махтумкули, сидевший в это время за книгами. Он готов был слушать хоть целый день, как ему хотелось, чтоб эта песня не кончалась! Песня была печальная — о брате матери, которого угнали в плен. Потом мать пела другую песню, тоже печальную и тоже красивую.
Камень не бросай, в реке глубоко.
Бросишь в реку, не найдешь следа.
Замуж дочь не выдавай далеко.
Выдашь — не увидишь никогда.[36]
Махтумкули даже был рад, что сестра не может заснуть. Заснет сестра — оборвется песня. Бывало мать сама засыпала под свою колыбельную. Тогда Махтумкули брал сестру на руки. Она широко раскрывала глаза и не думала спать. Махтумкули подбрасывал ее вверх, она визжала от радости, — ей хотелось еще: она сучила ножками, изгибала свое маленькое тельце. Махтумкули мог бы выйти с ней на улицу, показать ей животных, птиц, цветы. Матери некогда с ее заботами. И днем и вечером девочка в колыбели — конечно, ей скучно. Махтумкули мог бы выйти с ней погулять. Но не решался, боялся насмешек ребят:
— Ну и джигит! Ребенка несет на руках! Вот сила!
Если бы только ребята… Однажды он с Зубейдой на руках вышел на улицу. Отец его провожал Овез-Шиха и они повстречались. Махтумкули почтительно поздоровался с уважаемым аксакалом и прошел мимо.
— Не тот ли это из твоих сыновей, которого ты собираешься отправить к Идрис-баба? — чуть надменно спросил Овез-Ших Довлетмамеда, отца Махтумкули. Тот утвердительно кивнул головой, не чувствуя подвоха.
— Так что же он нянчится с ребенком?
— Он у меня…
— Боюсь, что не получится из него муллы.
Махтумкули услышал слова Овез-Шиха и смутился, но ответить не посмел. А думалось ему вот что: «Разве мудрость такого старика может принести людям счастье? Можно ли ждать человечности от того, кто не способен любить свое дитя? Почему отец не сумел ему резко ответить?»
Еще с детства Махтумкули на многое смотрел другими глазами. Разве стыдно ухаживать за детьми? Гуляя с Зубейдой на руках, он чувствовал себя счастливым, и Сонудаг в пелене полуденной жары казался особенно красивым: он распластывался у ног Махтумкули, веркая, как мрамор, шпилями вершин и позолоченными хребтами. В те минуты, когда Махтумкули держал Зубейду на руках, Сонудаг будто тоже проникался любовью к детям, от него веяло прохладой и, казалось, он вот-вот заговорит и скажет нечто дивное.
Махтумкули давно проснулся, но вставать не хотелось. Не хотелось разлучаться с матерью, с ее песнями. Давно уже эти воспоминания не посещали его. Матери ему очень недоставало. Печали, заботы и болезни рано разлучили их. Он тогда еще был мальчишески легкомыслен. Он был далек от ее печали, а боль не доходила до него. И помочь ей ни в чем не хотел. Теперь только он понял это. Конечно, он не мог вернуть пленников из Персии. Ни тогда, когда был маленьким, ни теперь. Но ведь мог же облегчить страдания матери?
Вспомнилось, как однажды к Абдулле пришли несколько молодых парней из его же оба. Абдулла был совсем юн, на верхней губе у него еще рос пушок. Еще не был женат.
— Сколько мы будем ждать тебя? Ты уже не желторотый птенец! — с жаром говорил один из парней. — Подобает ли нам носить папахи, пока кровь не отомщена? Лично мне стыдно на улице, стыдно людям в глаза смотреть. То мне встречается Аннаджемал-эдже: где ее дочь? Угнали кизылбаши. То мне встречается Адын-ага: где его сын? Увели кизылбаши. Я сквозь землю готов провалиться! Или у туркмен в жилах вместо крови вода? Что молчишь? Может сабли у тебя нет? Может тебе по ошибке дали серп вместо сабли?
Абдулла покрылся холодным потом. Слова кололи его больнее, чем кинжалом. В последнем набеге кизылбаши захватили в плен его мать, но потом в дороге оставили ее — у нее начался сердечный приступ. После этого его несчастная мать часто хворала, превратилась в тень. Сядет где-нибудь и сидит подолгу, а если случится подняться на ноги — встанет на одном месте и стоит не двигаясь. Глаза потухли. В лице ни кровинки. Хоть перед детьми она и пыталась крепиться, было ясно, что дни ее сочтены.
Абдулла до боли в пальцах сжимал эфес, ему была понятна горячность парней, их негодование, готовность отдать свои жизни за лежащее у предгорий оба. Он встал и как раз хотел сказать парням свое «да», когда увидел отца, входившего в дом. Отец появился как в тумане: злоба к кизылбашам заволокла глаза Абдулле. Довлетмамед сразу понял, что происходит у него дома.
— Джигиты! — обратился он к молодым людям. Голос его звучал едва слышно, и он, сам удивившись слабости своего голоса, откашлялся. — Горячность — великий грех, не поддавайтесь шайтану, вы совершите страшную глупость! Прольется невинная кровь. Аллах опять увидит слезы ваших матерей, и жизнь уйдет из их сердец. Что могут сделать девять, трижды девять джигитов верхом на конях? Разорить кишлак кизылба-шей? А завтра что? Завтра где вы спрячетесь? Если знаете место, куда бы нам всем переселиться, назовите мне его. Наши предки рождались и жили здесь. Здесь их могилы…
Довлетмамед замолчал, обвел взглядом руки, сжимающие эфесы, и понял, что говорил напрасно. Ораз-гюль испустила тихий стон: иногда при вдохе у нее появлялась режущая боль под лопатками. Махтумкули стал обмахивать лицо матери платком и озабоченно посмотрел ей в глаза, но внимание его отвлек голос одного из собравшихся.
— Да простит нас Мулла-ага, но мы пришли не советы собирать, а джигитов, воинов. Нам нужен вождь. Вождь с обнаженной саблей, призывающий к мщению. Слыхали мы о некоторых народах, среди которых седовласые старики берутся за мечи и скачут в бой впереди молодежи. А у нас только советы дают.
Карры-мулла опешил от дерзких слов и не решил, что сказать в ответ. Махтумкули видел, как слаб отец перед решимостью молодых людей. Он-то знал, что мог бы дальше сказать отец. Он и раньше говорил об этом. Может и ребята эти уже слышали подобные мысли. Что касается Абдуллы, три-четыре раза в день он слышит рассуждения отца:
— Это дело не по плечу горсточке джигитов. Тут все туркмены должны быть заодно. Наше несчастье начинается не в Персии. Нельзя в нем винить ни Хиву, ни Бухару. Сами мы виноваты в наших бедах. Вредит, нам наша разобщенность, бесконечные распри между туркменскими племенами.
Еще тогда Махтумкули знал справедливость этих слов, понимал, как необходимо объединение всем без исключения туркменским племенам. Но когда это будет? Размышления о единстве должны были заставить отказаться от набегов самых отчаянных. Казалось бы, даже те, кто больше всех жаждет крови, должны задуматься над мудрыми словами. Однако назавтра горит еще одно селение, льется кровь, угоняют в плен женщин, детей. Гибнут от меча кизылбаша гоклены, иомуды, текинцы, сарыки, эрсаринцы. Никто из туркмен не чувствует себя в безопасности. Казалось бы, эти печальные обстоятельства должны были бы их подтолкнуть к единственному решению, к сплочению. Каждый набег кизылбашей лишний раз напоминает о необходимости единства. Но трагические уроки повторяются один за другим, а умнее никто не становится.
Махтумкули знал, несмотря на молодой возраст, от чего происходит, раздробленность. Во главе племен стояли вожди — ограниченные, недальновидные люди. Они скорее готовы были подвергаться ежедневному риску набегов, нежели уступить другому бразды правления. Корень зла был в их упрямстве. Раздробленность была очень благоприятна для вражеских набегов. Все это Махтумкули узнал от отца, и размахивающей саблей вождь не представлялся ему больше героем:
— Очень хорошо, что туркменские женщины рожают отважных воинов. Но все же я надеюсь, что когда-нибудь родится умный хан, который сумеет объединить всех туркмен.
На первый-взгляд дело несложное. И дед, и отец Махтумкули давно размышляют над этим. Вот и молодые люди, собравшиеся в кровавый набег, тоже как будто все понимают. Но горячая молодая кровь, вольный степной воздух и множество напоминаний об унижениях, нанесенных врагом, толкают джигитов на смерть.
Что делать? Этот вопрос не давал покоя молодому Махтумкули. Позднее, — проходя обучение в Идрис-баба[37]в Бухаре, он нашел ответ:
— Пять или десять ханов не смогут решить этот вопрос. Тут нужен весь туркменский народ. Надо поехать во все оба, оазисы, селения у колодцев и всюду объяснять, разъяснять, рассказывать! Только так! Почему в Персии, в Бухаре — есть государство? Потому что у них много ученых людей. Много книг. Нам нужна мудрость! «Грамотой владеющий народ и в бесплодном крае расцветет». «Чего мечом суровым не добыть, то можно умным словом заполучить». «Любой слепец на горе обречен, как обречён глупец, что неучен». «Ученый своему народу мудрость несет, неученый смерть несет». Откуда взялись эти поговорки? Они выстраданы. Мудрость в них дороже золота. Родились они в моем народе. Где теперь те туркмены, что их придумали?
Масса сложностей обнаруживалась на пути осуществления его идей. Как учить народ, разбросанный по всей степи? Как строить медресе, если нет городов, даже оседлых оба? Или надо посылать туркмен учиться в Хиву и Бухару? Но многие ли получат образование таким образом? Очевидно одно: Надо пробуждать сознание людей книгами, изучать историю, указать путь в будущее. Тогда можно будет вернуться к вопросу об объединении.
Туркмены! Если б мы дружно жить могли,
Мы осушили б Нил[38], мы б на Кульзум[39] пришли!
Теке, йомуд, гоклен, языр и алили[40] —
Все пять должны мы стать единою семьею!
— Нет, Махтумкули, это слова из области сказок. Сладкие грезы. Несбыточная мечта…
Вот о чем думал в то утро Махтумкули, когда проснулся и в ушах у него звучала волшебная колыбельная, которую пела его мать. Сегодня он собирался зайти к Гюльчахре. Целую неделю перед тем он колебался и одновременно предвкушал новую встречу. Вспомнилась поговорка: «Твой сын тебя обережет, дочь принесет тебе почет». Дом Садулла-ага притягивал его. Посидеть с Гюльчахрой — блаженство. Махтумкули ни в чем не ставил ее ниже себя. Часто у них бывать Махтумкули не решался. Но и когда заходил к ним раз в неделю, всегда находил благовидный предлог, чтобы не вызвать кривотолков. Приносил Гюльчахре книги. Беседы молодых, их тихая печаль, красивые песни оживляли жизнь стариков.
Тогда, еще в первую встречу Махтумкули понял, что Гюльчахра к нему неравнодушна. Но он не хотел пользоваться ее чистыми чувствами, а наоборот решил рассказать ей все о себе. Гюльчахра, красотой своей напоминавшая ему Менгли, венец его мечтаний. И хотя он знал, что Гюльчахры ему будет крайне не хватать, все же решил не связывать себя с ней, а ее с собой. Поэтому он однажды рассказал ей, что женат, у него двое сыновей. Гюльчахра не удивилась, будто и раньше об этом знала, справилась о его семье. Он дал понять, что женился неудачно, без любви. После этого Гюльчахра привязалась к нему еще сильнее, плакала, расставаясь, говорила, что тоскует, не находит себе места в этом мире, что хотела уйти, куда глаза глядят и так бы и поступила, если б не стихи Махтумкули. Да он и сам страдал. Теперь у него в сердце рядом с Менгли нашлось место и для Гюльчахры. Только для его жены Карагыз уголка там не нашлось.
Карагыз — дочь бедного сапожника. Она старше Махтумкули на год. Довлетмамед, в свое время, видя мучения сына от разлуки с Менгли, быстро сосватал и женил на ней сына. Нельзя сказать, что Карагыз была писаная красавица, но миловидна и в теле. Терпеть не могла ни книг, ни тем более стихов. Размолвка между ними случилась в первую же брачную ночь. Как выяснилось, ей было известно о любви Махтумкули к Менгли.
— Значит, ты любил другую? — спросила Карагыз напрямик. Прямолинейность молодой жены понравилась Махтумкули, и он решил ответить не таясь.
— Да.
— И что же… сердце твое по-прежнему принадлежит Менгли?
— Да..
Махтумкули был рад тому, что говорил искренне. Он сказал правду, и ему стало легче.
Сомнительную радость его искренность доставила Карагыз. Теплота и нежность, которую она было приготовила для мужа, улетучились. Он уходил — она не спрашивала, куда; приходил — не радовалась возвращению. Поначалу его это не волновало. А потом, потом…
Потом уже было поздно. Народившиеся на свет друг за другом двое сыновей не сблизили их. Карагыз, как джейран, которого не удалось приручить, была своевольна и умела постоять за себя. Махтумкули нравился ее характер. Особенно ему нравилось, как она ухаживает за детьми, Муллабабеком и Ибраимом. И сам любил детей, но не сюсюкал с ними. Приезжая из другого края, привозил им подарки: то яблоки, то гранаты или сладости. Но лед между супругами не растаял.
Карагыз тяжело переживала, что не было для нее места в сердце мужа. Вначале она мучилась от бессонницы, потом начались головокружения. Ее свекровь Айсулув хотела помочь ей, пошла к лекарю, казаху. Он дал какое-то снадобье, но недуг Карагыз мучил ее все больше.
Мужа беспокоило ее состояние. Он сказал ей, что с Менгли он соединиться уже никогда не сможет. Она и сама понимала это. Но все равно страдала, страдала от того, что не могла завоевать сердце мужа. Болезнь ее обострялась, сопротивляться у нее не было душевных сил. Она стала чувствовать, что Махтумкули чужой для нее человек. Когда она узнала, что он едет в Хиву, она сказала:
— Ну, что же, счастливого пути! Я постараюсь, чтобы дети не скучали без тебя.
— Я доволен тобою, Карагыз, — сказал он и погладил жену. Его руки скользили в темноте по ее худым, острым плечам, по ввалившимся щекам, ему до боли стало жаль ее. Но что сказать — не знал. «Ах, Менгли, Менгли! — горько думал он про себя. — Ты полностью завладела моим сердцем, ты не оставила места для моей несчастной жены, и тоже заставила ее страдать…»
Карагыз расстроилась, но не заплакала.
— Почему я, как другие женщины, не могу довольствоваться тем, что не приводят в дом вторую жену! Почему я так не могу? Ох, как тесно сердцу в груди… — С этими словами она вышла на улицу. Махтумкули не заметил, когда она вернулась.
В Хиве он с благодарностью думал о Карагыз. Мог ли он учиться здесь спокойно, если бы эта стойкая женщина не вела хозяйство?
Под благовидным предлогом он отказался от предложения Назарлы пойти с ним на базар. И предложение Нуры Казима пойти вместе погулять вдоль арыка он тоже отклонил. Теперь можно было идти к Гюльчах-ре, взяв с собой заранее приготовленную книгу. Но долго наслаждаться ее обществом ему не пришлось. Только девушка начала петь, как в дверях показался Назарлы. Назарлы не стал бы в доме Гюльчахры беспокоить Махтумкули без особой необходимости. Махтумкули с тревогой посмотрел на него и спросил:
— Что-нибудь случилось?
— Растяпа вместо денег и товара несет дурные новости с базара, — сказал Назарлы, тяжело вздыхая. — Пришел караван из Персии. За товарами приехали какие-то гоклены, хотят поговорить с тобой.
Заныло сердце Махтумкули, предчувствуя дурные вести. Назарлы уже знал, что произошло, но не хотел говорить об этом у Гюльчахры. Та тоже разволновалась, и сказала, что с нетерпением будет ждать, когда Махтумкули вернется.
Ни одного из троих гокленов он не узнал. Хотя высокий сухопарый человек с крючковатым носом на длинном лошадином лице и сказал, что он видел Махтумкули еще мальчиком. И продолжил потом:
— Недобрые вести принесли мы тебе, Махтумкули…
Махтумкули не мог поднять глаза, сердце гулко стучало. Он приготовился услышать недобрые вести об Абдулле или Мамедсапе. Много лет прошло как они пропали без вести, но надежда еще теплилась. Если этот рыжеволосый сейчас расскажет об их горькой участи, то надеждам придет конец. Рыжеволосый откашлялся, в нерешительности теребя свою красную бороду, хмурясь и поджимая губы, и произнес наконец, сваливая с себя камень дурных вестей, давивший на него столько дней:
— Твоего любимого сына Муллабабека…
У Махтумкули зашумело в ушах, в глазах потемнело и он полетел в пропасть. Задыхаясь, он хотел встать, но Назарлы удержал его, опустив ему руки на плечи.
— Тяжелую кладь берет на себя сильный верблюд, удары судьбы — мужчина. Много страдания выпадает на долю человека.
После этих слов Назарлы сел, скрестив ноги, поднял руки ладонями вверх:
— Бисмилла рахман рахым…
Краснобородый опять обратился к Махтумкули:
— Мы уже собрались в дорогу, когда Карры-мулла пришел к нам. Он сказал, что услышал о том, что мы отправляемся в Хиву. Потом я был у вас, помолился за упокой души. Другой твой сын тоже лежал в лихорадке. Ему уже лучше. Милостями Аллаха. Ничего не сделаешь, все во власти всевышнего, Махтумкули. Отец велел тебе возвращаться с первым же караваном. И мы здесь долго не задержимся. Сделаем необходимые закупки и сразу обратно. Ни дня медлить не будем.
Не первый раз Махтумкули переносил горечь утраты. И всегда это болезненно, всегда внезапно. Смерть приходит непредвиденно, туда, где ее меньше всего ждешь, и уносит того, кому, казалось, она меньше всего угрожала. Хорошо хоть Ибраиму полегчало. Поэт хотел встать, но не было сил. Назарлы прочел в глазах Махтумкули то, о чем хотел спросить.
— Караван на Атрек отправляется завтра. Кони, снаряжение к завтрашнему дню будут готовы. Я сделал все необходимое.
Махтумкули был ему благодарен. «Хорошо в такой момент иметь рядом верного друга. И поддержит, и поможет… И наверное, надо было предупредить Гюльчахру. Попросить Назарлы или самому?» Поразмыслив, он решил зайти к ней сам.
Гюльчахра ждала его с нетерпением и встретила в дверях. В доме они были одни. Она прижалась головой к его груди. Ей очень хотелось спросить, что случилось, но она боялась ему сделать больно. Она почувствовала, что внезапное появление вестника означает отъезд Махтумкули.
— Когда ты уезжаешь? — спросила она.
Махтумкули ощутил вдруг, что в нем опять просыпалась жизнь. Он обнял ее, тяжесть на душе перестала быть непомерной.
Тонкие розовые губы Гюльчахры стали сухими, а глаза наполнились слезами. Через некоторое время она осторожно высвободилась из объятий Махтумкули.
— Прости, что спрашиваю. Путь далекий, что тебе приготовить на дорогу?
Тысячу раз он был благодарен заботливой Гюльчахре.
— Караван вроде передвижного базара. Были, бы деньги — найдется и пища, и необходимые вещи.
И Махтумкули рассказал ей, что умер его сын, от лихорадки.
Когда Махтумкули вышел от нее, он услышал жалобный стон:
Твои слова мне слаще всех услад.
Но ты ушел. Вернешься ли назад?
Твоя любовь ко мне — моя корона.
И свет моей души — твой добрый взгляд.[41]
Топот копыт раздавался уже у самого дома. Как бы Акгыз не терпелось, все же она заставила себя остаться в юрте и глядела теперь на улицу сквозь дверную щель. О, боже! Да ведь это отец и мать! Акгыз выбежала, забыв обуться. Она взяла за уздцу лошадь, на которой приехала мать, и привязала ее. Мать очень любила Акгыз. Двое ее сыновей пали в бою с полчищами Недир-Шаха[42], и она особенно привязалась к дочери, ныне единственному чаду, боялась отпускать от себя; ей чудилось, что той всегда грозит опасность, и ходила за ней по пятам. Выдав Акгыз замуж, она потеряла сон.
И мать, и отец Акгыз выглядели древними стариками, хотя им было не так уж много лет. Они поседели и сгорбились, тяготы жизни им приходилось переносить в полном одиночестве. У них была единственная мечта — нянчить внуков, но и этому, видимо, не суждено было сбыться: столько лет прошло с тех пор как муж Акгыз Абдулла ушел и не вернулся.
— Мы сегодня же отправляемся в обратный путь, душа моя… — сказала мать дочери.
— Что так быстро, мама, — сквозь слезы спросила Акгыз. — Неужели даже ночь не пробудешь со мной?
— Боюсь, что мы не можем себе это позволить, — вздохнула мать. — Долго ли нам теперь осталось… Карры-мулла просил заехать по неотложному делу. Вот мы с отцом и приехали…
Акгыз не знала, что свекор пригласил ее родителей. Тут к ним подбежала Айсулув. Она проводила стариков прямо к Довлетмамеду. Надежда Акгыз поговорить с матерью наедине не сбылась, и она занялась приготовлением угощения, но вопрос, что за неотложное дело, из-за которого приехали родители, не выходил у нее из головы: «Что свекор хочет сказать им? Не обо мне ли пойдет разговор? Если обо мне, что же он сам не поехал к ним? Ах, да, ведь он же плохо себя чувствует, поэтому не смог сам поехать. О чем же они будут говорить? Дай бог о хорошем…»
Акгыз слишком соскучилась по матери, и поэтому она осмелилась войти в дом Карры-муллы. За едой шла беседа, но когда она вошла, разговор прервался и все сидели молча. Акгыз как будто получила пощечину и сразу вышла на улицу. Это ее смутило и обескуражило. Неопределенность ее положения, терзавшая ее и ее родителей, еще более усилилась. Ей показалось, что она услышала вопрос отца, когда, прежде чем войти, в нерешительности остановилась у двери:
— А с ней самой вы посоветовались?
В тоне, которым это было сказано, ей послышался оттенок недовольства. «Задержалась бы еще на минуту у двери, — думала Акгыз, — услышала б ответ Карры-муллы».
Как во сне Акгыз открыла дверь в свой дом, споткнулась о порог и упала.
«Что-то Карагыз не показывается? Может она что-то знает и скрывает от меня?» — подумала Акгыз с тревогой. Прошлую ночь они ночевали в одной комнате. Она уже несколько ночей проводила вместе с Карагыз, стараясь скрасить ее одиночество. За это время маленький Ибраим успел привязаться к ней.
Как-то ранним утром приснился ей тревожный сон. Ей показалось, что она слышит голос Абдуллы. Будто он уже давно зовет ее. Все соседи окружили его, только она одна не знает, что он здесь. Вдруг Абдулла обижается и хочет опять уйти. Акгыз бы броситься к нему, остановить его, но она не может встать: что-то тяжелое и жуткое давит на нее. Вот ей наконец удается вырваться из оцепенения, и она что есть силы кричит:
— Абдулла, постой!
Карагыз проснулась в испуге.
— Акгыз, проснись!
Акгыз открыла глаза, побежала к двери, и, не отпирая, принялась с силой трясти ее.
Карагыз подошла к растерянной Акгыз и обняла ее:
— Успокойся, тебе приснился дурной сон…
— Нет! Ты разве не слышала голос Абдуллы? Это я виновата, я не проснулась, и он уехал.
У Карагыз перехватило горло:
— Пойдем, ложись, еще рано. Это был сон.
— Нет, я до сих пор слышу его голос! Неужто ты не слышишь? — Акгыз опять дернула дверь за кольцо, пытаясь открыть. Кольцо оторвалось и осталось у нее в руках. — Он уже за горой… Аллах услышал мои молитвы: Абдулла в добром здравии.
Акгыз пришла в себя только тогда, когда Карагыз отворила дверь и прохладный ветерок подул ей в лицо.
Акгыз чувствовала себя как птица в клетке. Она была бессильна. Ее судьба всегда решалась без ее участия. Она вспомнила как невестой пришла в дом Карры-муллы. Долго не могла привыкнуть к новому дому. Скучала, не знала, с кем поговорить. Но это был удел всех молодых туркменок. Всех девушек, как правило, выдавали замуж за неизвестного человека, в чужое селение. Зачастую родители невесты едва знали жениха. Да они и не пытались узнать его поближе. Все переговоры велись тремя-четырьмя женщинами. Если они сговаривались, дело было решенным. Ни жених, ни невеста перечить не смели. На первый взгляд подобный брак не мог быть прочным, однако очень редко, раз в десять, двадцать лет расторгались браки, заключенные таким способом. Романтические порывы постепенно угасали в цепких узах такого брака.
Но Акгыз повезло. Абдулла оказался таким, каким она и представляла себе своего будущего мужа, и характером, и умом. Тем не менее, в первое время она очень скучала по дому, по родителям, по знакомым местам. Трудно привыкала к новому дому, хотя здесь было больше жизни. Махтумкули часто играл на дутаре, собиралось много гостей. И все равно Акгыз скучала.
— Что с тобой, Акгыз? Что ты таишься от меня? — спрашивал Абдулла, но она не могла дать ясного ответа. После безуспешных попыток добиться от нее вразумительного объяснения Абдулла успокаивался, заключая, что нет повода для беспокойства. Теперь Акгыз укоряла себя: «Теперь я и без Абдуллы справляюсь с домом. Ведь не бегаю же к маме с папой! Был бы рядом Абдулла, век прожила бы здесь и не тужила без родителей…»
Открылась дверь, и вошла Айсулув.
— Гости собираются. Пойди, попрощайся.
Акгыз хотела встать, ноги не слушались. Будто слова свекрови подкосили ее силы. Айсулув протянула ей руки.
Карры-мулла держал коня под уздцы, а отец уже готовился вскочить в седло. У матери были мокрые глаза: наверно плакала. Отец, глядя в сторону, буркнул: «Счастливо оставаться, дочка!», вдел ногу в стремя, воскликнул: «Йа, создатель, не оставь в беде!» и хотел вскочить на коня. Ему вовремя помогли, а то бы он сам не справился. Уже сидя верхом, мать обратилась к Акгыз:
— Ну, мы поехали… Не осуждай нас, дочка. Мы все в руках всевышнего.
Акгыз промолчала. Айсулув помахала рукой:
— Молитесь и надейтесь на лучшее.
Карры-мулла и Айсулув вернулись в дом. Акгыз никак не могла понять, отчего же все уходят от Карры-муллы, опустив голову, и ее родители в том числе. Эта странность начала происходить после визита Овез-Шиха. Карры-мулла дружил с ним и, когда встречался с трудностями, всегда обращался к нему. В тот раз, прощаясь, Овез-Ших воздел руки к небу и воскликнул:
— Да будет так!
Потом к Карры-мулле приезжал Ханам-хан. Перед обратной дорогой он сказал своему коневоду:
— Злился я на Карры-муллу. Думал даже, не потерял ли он рассудок. Слава богу, одумался старик. — Ханам-хан тяжело дышал, когда говорил, будто только что снял с плеч непосильную ношу.
«Что все это значит? Что означают загадочные слова матери? Наверно речь идет обо мне. Почему тогда свекор молчит? Или я не должна догадываться о том, что произойдет? Или меня…»
У Акгыз потемнело в глазах, закружилась голова.
Прошло три дня с тех пор как Махтумкули покинул Хиву. Караван шел по бескрайней пустыне. Оба, с высокими стройными тополями, остались позади. Минарет Васа[43], видный издалека, и тот скрылся за горизонтом. Желтые пески окружили путников со всех сторон, казалось, весь мир был покрыт песками.
Детство Махтумкули прошло среди песков. И многие его мечты угасли так же, как гибли цветы, в знойной пустыне. И тем не менее пески были родные. Им справедливо принадлежало сердце Махтумкули. Когда-то эти бескрайние пески, раскинувшиеся до горизонта, как безмолвное море, представлялись ему всего лишь огромным пустырем. Но теперь вместе с любовью к этой земле пришло понимание ее красоты, измеренной вечностью, ее очарования и поэзии.
Каждому человеку дорого место, где он родился. Махтумкули не мог представить себя вне просторов родной земли. Лишь в размахе пустыни можно было себя почувствовать свободным от горя и печали, от страданий. Гнет ханов и беков, насилие, кровь, бедность, хитрость, вероломство — все далеко: здесь только песчаный простор.
С первых дней Махтумкули обратил внимание на ученого дервиша, который тоже присоединился к каравану. Он хранил в памяти мудрость книг, прочитанных им не только в Хиве, но и в Бухаре и в Самарканде. Только поступки его казались странными. Несмотря на ветхие обноски, он отказался принять в подарок от Махтумкули одежду. А вечером того же дня взял предложенную ему одежду от одного торговца, который обратился к нему со следующими словами:
— Бери, дервиш, надень это на себя. Жертвую, ради Аллаха. Путь далекий и опасный, помолись за нас…
Однако на следующее утро дервиш передарил ее поселившемуся в оазисе бедняку. Махтумкули с интересом слушал рассказы дервиша. Как-то он сказал:
— Я созданный богом бог.
Махтумкули молча улыбнулся. Дервиш отличал его от других людей, следующих с караваном: он догадался, что Махтумкули имел дело с книгами, и выбрал его в собеседники. Однажды он спросил:
— Слыхал ли ты о Мансур Халлаче[44]?
— Нет, не слыхал, — ответил Махтумкули.
— «Ну, так знай, ему отрубили голову, содрали с него кожу, а тело предали огню.
— В чем была его вина? — удивленно спросил Махтумкули. Ему вспомнился Сеид Имамеддин Несими[45], с которого живьем содрали кожу в Халебе.
— Человек — подобие бога. Бог сотворил человека, чтобы показать себя, — сказал он. — Поэтому человек и был подвергнут такому жестокому наказанию. Итак, в чем его ошибка? В чем? — допытывался дервиш, будто сам Махтумкули наложил на того несчастного жестокую кару.
— А в чем вина Несими, в таком случае? — сказал Махтумкули.
Дервиш перестал терзать Махтумкули и со словами: «Я бог, я подобие бога!» удалился.
Махтумкули о многом передумал в Хиве. Изменился его взгляд на мир, отношение к жизни. Особенно долго он размышлял о судьбе Гюльчахры.
«Неужели ей не суждено открыть свой талант людям? Неужели прекрасные мелодии, рождаемые ее дутаром, никогда не смогут услышать люди? Ханы и беки, шахи и султаны — не только в плену у своего богатства, они еще и враги всего прекрасного, человечности, правды. Если дервиш прав, выходит, что люди даже угнетатели и насильники, подобие бога, значит, бог сам творит насилие! Выходит, бог — источник зла?»
Целый день Махтумкули думал над этим. Эта мысль его потрясла и захватила. Испугала и подавила. Он пытался отвлечься дорожными наблюдениями, но мысли вновь возвращались. Он заставлял себя смеяться чьим-то остротам, но голову сверлили безрадостные думы. Душу наводнила печаль. Опять перед глазами встала Гюльчахра.
«Все-таки мужчине легче в этом гнусном мире, чем женщинам и девушкам, — думал Махтумкули. — Для них одинаково опасны как враги с оружием в руках, так и те мерзавцы, в окружении которых женщины живут. Почему женщина рассматривается как предмет, предназначенный для получения удовольствия. Почему забывают главное, что она наш вечный спутник жизни, продолжательница рода, святыня святынь!»
…Колодец в пустыне, родник жизни, его не миновать ни бедному, ни богатому. Туркмены любят колодцы. Туркмен может пройти мимо мечети и не отдать ей дань. Святыня для туркмена — дастархан: скатерть, в которой хранится хлеб; и эти колодцы в песках.
По облику жилищ вокруг колодца можно судить о состоятельности хозяина. Достаточно красноречивы тростниковые стены, войлочные куполообразные крыши, веревки-растяжки — у богатых людей они сияют новизной. Если рядом со старой юртой поставлена новая, значит сын женился и живет здесь с молодой женой. Величина юрты определяется числом деревянных лугообразных опор — терим, по их числу и говорят: столько-то крылая юрта. Четырех-пяти-крылые считаются небольшими. Семи-восьми-крылые юрты ставят для себя большие семьи, которые часто принимают гостей. У Махтумкули была семикрылая юрта. Когда праздновались свадьбы и в юрте пел бахши, камыш сворачивали, войлок скатывали в рулон, и тогда сидящие на улице слышали бахши так же хорошо, как в юрте.
Из колодца доставали воду бурдюками[46]. По некоторым признакам можно было заключить, что овец здесь поили раз в три-четыре дня. А за верблюдами в песках вообще ухода нет. Они изредка сами приходят на водопои. В непосредственной близости от колодца держали молочный и убойный скот.
Один из чабанов с гордостью сказал Махтумкули:
— Шахир-ага, не удивляйтесь, что мы не знаем, как этот колодец называется.
— Почему же? — недоуменно спросил Махтумкули. — Мы этот колодец забрали у карадашлинцев[47].
— Как?
— Вот так. С саблями в руках.
— Выходит, теперь колодец ваш?
— Нет, Сеид-бая…
— И много карадашлинцев вы положили?
— Да все какие были — все полегли.
— А кто они были эти карадашлинцы?
— Да кто, чабаны…
— Такие же бедные чабаны, как вы? — Чабан нахмурился, сжал губы. — Что, брат, молчишь?
— Да где это видано, чтобы чабаны были богатыми… Конечно, такие же бедняки, как мы, — вмешался в разговор старик, который прилег отдохнуть на песчаном холмике. — Не хватило стадам Сеид-бая одного колодца, вооружил он своих чабанов саблями и двинул на Чанглы-бая, бывшего хозяина этого колодца. Чанглы-бай был явно слабее. Ни у Сеид-бая, ни у Чанглы-бая волос с головы не упал. Богатство их не уменьшилось. Сыновья их живут по-прежнему в белых юртах и халаты у них на животах, как и раньше, не сходятся. А бедные чабаны погибли с обеих сторон. Вот такие дела, Махтумкули! Если назавтра чабаны Чанглы-бая придут сюда, опять же умирать будут чабаны. У Саид-бая и козочка не пострадает.
«Вот кому бы быть ханом одного из туркменских племен!» — подумал Махтумкули, с интересом глядя на старика. Он был обрадован тем, что здесь, посреди пустыни, находятся люди, понимающие в чем корень зла. И, будто желая умножить число людей, думающих как старик, он перевел свой пристальный доброжелательный взгляд на других чабанов. А чабан, говоривший вначале, опустил голову в смущении.
Разговор с чабанами долго вспоминался Махтумкули. Он думал о междоусобицах: сколько они уносят жизней! Приграничные с Персией туркменские племена страдают от набегов кизылбашей. На севере не дают покоя хивинские ханы и беки. Бухарский эмир сосет кровь из эрсаринцев, живущих по берегам Джейхуна. Вообще-то из тех, кто нападает, больше половины туркмены, живущие в Персии, Бухаре, Хиве… Все зло в отсутствии у туркмен государственности. Было бы единое туркменское государство, был бы мир. Дав простор фантазии, Махтумкули представил себе благоустроенные города с мечетями, медресе, дворцами, оживленные оба с садами, огородами…
Подняв голову он вдруг наяву увидел то, о чем мечтал. Те же большие города, те же цветущие сады вокруг уютных оба. Только они производили куда более сильное впечатление, чем он ожидал! Такого великолепия он никогда ранее не видел, хоть и побывал во многих местах. Это было сказочное великолепие. Потому что оно было мираж. Он слышел о том, как много людей находили свой конец, поверив видению в пустыне. Махтумкули унял пыл воображения, и чудная картина постепенно растаяла.
Сейчас Махтумкули жалел только об одном: в этой сказке он не увидел Менгли. Во сне или наяву, там, где он видел красоту, он хотел находить Менгли.
…Как-то его гелнедже Акгыз пошла посидеть с девушками в соседнее село, откуда была родом. На следующий день, как они ранее договаривались, он поехал за ней. Девушки, собравшиеся у соседки, явно его ждали. Они давно просили Акгыз привести брата мужа. Мол, все уши нам прожужжала, что он поэт, музыкант, певец, пригласи его, пусть споет для нас. Акгыз сопротивлялась, но пришлось уступить.
— Махтумкули, девушки хотят, чтобы ты спел для них. Меня уже измучили просьбами.
— Ах, гелнедже, я же без дутара.
— Я говорила, да они слышать не хотят, — Акгыз говорила умоляющим тоном. «Видимо, она меня расхвалила, — догадался Махтумкули, и теперь, если я не спою, девушки будут на нее в обиде». Акгыз пригласила его к почетному месту, и сама села рядом.
— Не смущайте юношу, — сказала она девушкам и потом обратилась к Махтумкули. — Спой им песню «Ты прекрасна», они будут очень рады, эта песня поможет развеять печаль.
Слова гелнедже придали ему смелости, и он оглядел окружающих. Он невольно ахнул, когда его взгляд упал на девушку, сидевшую напротив, перед ковровым чувалом. Такой красоты Махтумкули еще никогда не видел. Ее осанка, черные тугие косы, платье из кетени… Где еще можно было найти подобное? Пери, о которых написано в книгах, красавицы, о которых поют в песнях и которых сравнивают с луной — все блекнут перед этой девушкой. Едва ли к ее красоте что-нибудь прибавляла горящая золотом гупба[48] поверх тюбетейки или гульяка с изумрудами, на груди. А родинку над бровью ей будто обозначил прикосновением кисти великий художник.
Сидящие зашушукались… А Махтумкули все не мог оторвать глаз от девушки с родинкой. Что за чудное наваждение? И девушка тоже смотрит на него очарованно… Акгыз поняла, что чувствовал в этот момент Махтумкули, и сжала его запястье. Махтумкули опомнился, поправил халат и шелковые тесёмки на воротнике рубашки. Как множество ручейков сбегающих с гор во время дождя, зашумели, заструились стихи, рассказывая о чувствах, вспыхнувших к девушке с родинкой.
Богом радость мне дана!
Взор упал мой на желанную…
Ты — как полная луна
Над равниною безгранною!
Гиацинт твоих волос
В сердце песню мне занес;
Соловей я: райских роз
Вижу гроздь благоуханную.
От страданья исцели,
Красотою утоли:
Душу душ Махтумкули
В милой видит осиянную![49]
Девушка поняла, что эти строки родились здесь, сейчас, и обращены к ней и только к ней одной. Щеки ее заалели» словно гранаты. От этого она стала в тысячу раз краше. Стоило ей чуть приподнять веки, и Махтумкули прочел в ее глазах ответ — нежный, полный чувства. Для Махтумкули теперь не было девушки прекраснее Менгли, дома уютнее этого, оба живописнее этого оба. Будто он был рожден для нее. Сколько бы Махтумкули ни прочел о любви, сколько бы песен о ней не знал, он впервые почувствовал колдовскую силу этого чувства. В одну секунду его зачарованная душа закружилась в волшебном смерче. Отныне вся его жизнь принадлежала этой девушке.
К сожалению, в первую встречу Махтумкули не удалось заговорить с девушкой, пленившей его сердце. На обратном пути он спросил у Акгыз, что за красавица сидела перед ковровым чувалом.
— Девушки в нашем оба бойкие — смотри! — весело сказала Акгыз.
— Бойкая она или нет, жизни без нее мне не будет…
Акгыз замахала руками:
— Не смей так говорить! Кайся сейчас же!
— Не в чем мне каяться. Я от слова не отступлюсь.
— Она ведь наречена!
— Вот как… Ну, пусть и наречена!
— Что значит «пусть»? Кто же сможет отобрать ее у нареченного?
— Ты, гелнедже! — Махтумкули стал с жаром уговаривать Акгыз: — Прошу тебя, сделай это святое дело. Гелнедже-джан, соглашайся, иначе погубишь меня.
Акгыз попала в трудное положение. Хоть она и сказала Махтумкули, что девушка наречена, она не рассказала, что ее суженый был угнан в Персию во время одного из набегов кизылбашей семь лет назад и до сих пор о нем никаких вестей.
— Да, кстати, гелнедже, мы столько говорим о ней, о девушке с родинкой… А как ее зовут? — Махтумкули сам удивился тому, что до сих пор не поинтересовался ее именем.
— Как зовут? — сказала Акгыз и задумалась. Она хлестнула коня, ударила каблуками по бокам и прикрикнула. — Ну, ну, давай, родной!
— Гелнедже, что случилось? — спросил Махтумкули, нагнав ее. — Почему не хочешь сказать, как её зовут?
— Махтумкули, — серьезно сказала Акгыз, придерживая коня. — Ну, допустим, ее зовут Менгли[50]. Она еще совсем юная девушка. Да и нам куда торопиться? Кто знает, что нас ждет… А вдруг ты начнешь ее воспевать в стихах, упомянешь ее имя — как бы его не запятнать! Если ты в самом деле ее любишь, не спрашивай ее имени.
Махтумкули задумался: «Смотри-ка, все ты хочешь предусмотреть. Хвала твоему уму и благоразумию! Жена брата не просто клад, а несметное богатство! Совершенно правильно, чтобы я не растрезвонил в народе имя девушки с родинкой. Пусть для меня она зовется Менгли! Много девушек носит это имя. Но для меня только одна. Моя Менгли!»
— Что задумался? — спросила Акгыз, вровень с Махтумкули направляя своего коня. — Или мои слова тебе не по душе? Я ведь думаю о ее добром имени…
— Гелнедже, разве я пойду тебе наперекор? Ты такое дело для меня сделала, когда пригласила попеть для девушек. Ты столько счастья мне подарила! Благодаря тебе я встретил девушку, достойную стать венцом моих мечтаний. Конечно же, пусть она зовется Менгли. Это имя ей очень к лицу.
Акгыз была рада, что Махтумкули согласился с ней. Приблизившись к нему вплотную, она оглянулась и посмотрела по сторонам, как будто их могли услышать:
— Ее зовут…
— Как? — переспросил Махтумкули, раздосадованный тем, что не расслышал; и наклонил голову еще ближе к Акгыз. Она повторила. Махтумкули закричал что было сил:
— Менгли! Моя Менгли! Моя несравненная! — И хлестнул коня. От неожиданного удара и крика конь взвился на дыбы, заржал, и стрелой полетел вперед. — Эй, горы, слышите? Менгли моя, моя!
Акгыз понимала его.
Эта весна была особенно ясной и звонкой. Песни пели не только птицы. И арыки, и родники, и высокие белые тополя, и плакучие ивы с нависающими, как перевернутые колосья, ветвями, и шелестевшие листья чинар были наполнены музыкой. Уже никто не помнит, кто посадил здесь тополя, на которых появились серебристые листки, кто посадил абрикосовые деревья с золоченными веточками и огромной кроной.
Арыки, зимой скованные льдами, а в обычное время блистающие зеркальной поверхностью, словно с цепи сорвались Они были похожи на знавших седла необъезженных лошадей. Полярная звезда и луна в холодном величии, так хорошо сочетавшиеся зимой с замерзшими арыками, перестали понимать друг друга.
Никогда еще Акгыз не видела такой весны, а может раньше ей просто было не до того. Ей казалось, что этой весне не будет конца и после нее не наступит знойное лето. Она не хотела верить, что цветам суждено увянуть, а зеленой траве высохнуть.
Хотя Акгыз и шла по тропинке к арыку, туфли ее намокли от росы, скопившейся на стеблях мелких растений вдоль дороги. Все кругом было усеяно ромашками, маками, тюльпанами, клевером.
— Мы мало обращаем внимание на цветы, — думала Акгыз, — для одних людей это просто красивая поляна, другие сюда пригоняют пасти скот.
Мать Акгыз много знала о природе и постоянно рассказывала дочери:
«Когда начинает цвести абрикос, прилетают аисты; когда цветет карагач, приходит новруз[51]». И другие приметы она знала: «Ранней весной дожди к добру, поздней весной дожди — быть беде». Мать Акгыз умела предвидеть будущее, предсказывала события, перемены в погоде. Могла сказать, когда наступят холода, когда пойдет снег — она объясняла это тем, что просто зорко наблюдала природу и следила за полетом птиц и их приземлением… Акгыз вспомнила о предсказаниях матери прошлой ночью, разглядывая яркую луну на чистом небе. Ущербная луна, полумесяц острыми концами вверх — к хорошей погоде. А если полумесяц одним концом был обращен к земле — быть ненастью. Этой ночью полумесяц обоими концами упирался вверх в небо. Примета оправдалась. Утром на фоне серых облаков, застилавших только что проснувшееся солнце, появилась радуга. Акгыз сразу обратила внимание на окраску радуги. Мать говорила: «Если зеленый ярче, будет большой урожай, если ярче желтый — будет год голодный, будет много хвори». В радуге, появившейся на востоке, преобладал зловещий желтый цвет. Акгыз не поверила глазам. Крепко зажмурилась и опять открыла, но желтый цвет ничуть не сократился, а наоборот, расплываясь, увеличивался. Не желая больше глядеть, как радуга целиком превращалась в желтую дугу, она присела у арыка, опустила руку в воду, прислушалась к шороху листьев… Кругом стоял гомон птиц, будто они наперебой стремились что-то рассказать Акгыз, но язык их был ей неведом. Рядом заливался скворец, и его песня навеяла ей случай давно минувших дней.
Махтумкули был тогда еще не женат. Карры-мулла, встав спозаранку в тот летний день, куда-то уехал. Ай-сулув присматривала за домашним скотом. Махтумкули сидел в юрте, всматриваясь куда-то вдаль, временами что-то записывал в лежащий перед ним лист бумаги, постель была еще не убрана. Что-то запишет и опять всматривается вдаль… Будто пытается что-то рассмотреть на высоком гребне Сонудага. Одновременно вроде с кем-то беседует. Но рядом никого нет. «Может позади меня кто-нибудь стоит?» — подумала Акгыз и оглянулась: никого. «Не повредился ли его рассудок?» — забеспокоилась она. И тут Махтумкули, не открывая глаз от видневшейся над туманом вершины Сонудага, заговорил:
Вершины горные: туманы там и тут,
Морского ветра вой среди высот Гургена[52].
Когда промчится дождь, — безумствия, ревут
Потоки мутные вспененных вод Гургена.
Леса густые там: по берегам тростник,
Красавец в серебре блестит живой цветник,
Там серая овца, конь белый, черный бык,
Там буйвол есть и тур: обилен скот Гургена.[53]
Махтумкули не заметил, как к нему подошла и присела рядом Акгыз. Произнося последнее слово, он взмахнул рукой, а Акгыз схватила его за руку:
— Махтумкули, у тебя жар?
Он опять не обратил на нее внимания или не заметил. Его взгляд был устремлен вдаль. Тогда она потянула его за руку:
— Махтумкули, в здравом ли ты уме?
Махтумкули посмотрел на нее, но ничего не сказал. Акгыз была напугана его видом: потухший взгляд, изможденное, как у тяжелобольного, лицо, потрескавшиеся губы, как у измученного многодневной жаждой человека.
— Что происходит с тобой?..
Вдруг Махтумкули встрепенулся, взволнованно схватил Акгыз за плечи:
— Кто тебя напугал, гелнедже? Что случилось?
У Акгыз от страха потемнело в глазах. А Махтумкули, убедившись, что повода для беспокойства нет, вновь спросил:
— Что тебя напугало, гелнедже? Ну, говори!
— Ты… — шепотом сказала она.
— Я? Я писал стихи, — и он начал обмахивать бумагой ее лицо. Постепенно страх у нее сменился любопытством. — Хочешь, почитаю? — и он стал читать. От удивления у Акгыз округлились глаза.
— Да у тебя божий дар, Махтумкули! Ты настоящий поэт! — она обняла его. — Я никогда еще не слышала стихов, написанных таким образом. И на понятном туркменском языке, так, как мы говорим… Разве так можно писать?
— Ну, конечно же! Я-то считаю, только так и надо писать, чтобы всем туркменам было понятно. Чтобы можно было их петь!
— У тебя божий дар, да благословит тебя Аллах! — у Акгыз навернулись слезы радости.
— Не плачь, гелнедже, у меня сегодня самый счастливый день. — И Махтумкули стер ладонью слезы со щек Акгыз.
— И от горя человек плачет, и от радости. Не обращай внимания. Я плачу от гордости за тебя. Да благословит тебя всевышний!
Акгыз не подумала о том, дано ли ей право благословлять Махтумкули. Она просто хотела, чтобы дар Махтумкули не исчез.
— Впечатление у меня такое, Махтумкули, что ты прославишься как поэт, — задумчиво сказала Акгыз. — И мне кажется, судьба тебе пророчит быть не только поэтом Сонудага или гокленов… У меня такое чувство, будто я могу предсказать тебе, что все туркмены будут знать твои стихи!
Будто какая-то новая сила зародилась в душе Махтумкули. Пытаясь разобраться в новом мироощущении, он внимательно посмотрел на Акгыз, откуда это чувство? Но та сидела, не двигаясь. «Откуда это удивительное необъяснимое чудо, кто в меня вселил эту сказочную силу?» — думал Махтумкули. Но теперь знал одно: он никогда не будет слаб, за ним стоит великая сила. Больше не будет темных ночей, для него постоянно будет сиять светлая луна; в пустыне всегда для него найдется глоток воды; в одиночестве — спутник; в бою — сабля; в пути — конь; а вздумается ему взлететь в небо — найдутся и крылья!
Этой великой силой была поэзия — мечта и призвание Махтумкули.
Акгыз радовалась его стихам не меньше, чем он сам. Когда он ей читал стихи, ей казалось, что они рвутся у нее прямо из сердца. И вдруг она что-то вспомнила и сдвинула брови. Ей показалось, что он забыл самое существенное, то, что может быть решающим поворотом в его жизни.
— Послушай, ты же говорил, что поедешь учиться в Бухару, в Хиву, станешь ученым, и я радовалась… А теперь все по боку? Даром что ли говорят: ученый сын старше своего отца?
Махтумкули постоянно восхищал склад ума гелнедже. Она была не только красива, но чистосердечна и искренна. «Если бы у всех людей было такое сердце, как у Акгыз, — часто думал он, — в мире не было бы войн, не было бы насилия». Акгыз любили все соседи. Он часто слышал, как у них в оба говорили: «Вот такую бы сноху, как Акгыз». Душа у Акгыз была чиста, как у ребенка. Чужое горе воспринимала как свое, разделяла радости других людей. Такие, как Акгыз столь же редки, как колодцы с пресной водой в пустыне.
— О чем ты говоришь, гелнедже! Разве стану я отказываться от образования! Ученость и поэзия шагают рядом. По-моему, истинный поэт должен быть ученым, а настоящий ученый поэтом. Доля поэта — страдать вместе с народом, знать то, чего не знает народ, видеть больше, чем видит народ. Лишь тогда он сможет поведать людям о них самих и об их судьбах. Об их светлых судьбах, об их счастливой будущности. Лишь приумножив свою мудрость, сможет поэт вдохновить свой народ на борьбу за справедливость, лишь тогда сможет вдохнуть в людей веру в самих себя, веру в счастливую звезду! Разве не в этом долг настоящего ученого, гелнедже?
Не все поняла Акгыз. Но в одно она верила — в счастливую туркменскую звезду, о которой думал Махтумкули.
В этот момент над юртой, над дымовым отверстием, показалась ласточка. Она кружилась над юртой, будто готовясь залететь внутрь через дымовое отверстие. Акгыз испугалась, вскочила и замахала рукой, чтобы отогнать птицу. Акгыз была еще маленькой, когда мама ей рассказала о плохой примете: «Залетит ласточка через дымовое отверстие — значит кто-то умрет». Испугалась ли ласточка, или ей другое что помешало, только отлетела от юрты и закружилась теперь над домашней скотиной, что-то выкрикивая, будто сообщала нечто важное.
«Чего только не бытует в народе, — думал Махтумкули, одобрительно глядя на то, как Акгыз отгоняла ласточку. — Молодец, не дала ласточке залететь в юрту через дымовое отверстие. Но Акгыз это делает не задумываясь, наверно. Ведь еще в народе говорят, что если ласточка кружит над домашней скотиной — быть кровопролитию. «Устами народа…» Но от чего же пошли приметы, связанные с ласточкой? Неужто это так верно? Почему маленькая ласточка, предвещающая первые побеги зеленой травы, первые цветы… Сегодня, когда я написал мои первые стихи, она не торопится рассказать всему оба и Сонудагу эту радостную новость, а появляется как зловещий предвестник беды? Или же она все-таки наш друг, она предупреждает нас о надвигающейся опасности, о злых силах, противостоящих всему прекрасному, поэзии?..»
Песчаная степь простерлась от горизонта до горизонта. Караван то спускается в низину, то подымается в гору. Всюду одинаковые песчаные дюны, заросли саксаулов… На верблюде или верхом на лошади можно пересечь Каракумы за месяц пути. «Ни один народ не владеет таким огромным пространством. Что же еще нужно туркменам?» — думал Махтумкули, покачиваясь на лошади. И сам же ответил на свой вопрос: «Самого главного не найти на этой земле — правды. Как бы ни была велика туркменская земля, какой от нее прок без справедливости. Ведь духовный мир человека заключен не в размерах земли, а в правдивости мыслей и чаяний».
Он огляделся. Вдали высокий песчаный холм, над его вершиной остановилось солнце. Песок до холма будто золотой. Махтумкули смотрел на это, как если бы впервые созерцал мир. А за холмом неведомая жизнь.
Когда Махтумкули ехал учиться в Хиву, в цокоте копыт он слышал одно — «Менгли!». Теперь же и цокот копыт, и песня жаворонка, и блеяние ягнят и козлят на водопое напоминали ему не только Менгли, но и Гюльчахру, девушку, похожую на нее. Он попытался достать из хурджуна книгу Гюльчахры, но никак не мог найти. Книга была маленькая, в обложке из заячьей кожи, в которой были стихи жившей восемьсот лет назад поэтессы Рабыга-ал-Адабийа. И он опять про себя восхитился тому, что Гюльчахра собрала у себя дома такие замечательные книги. Он вспомнил дни, когда впервые проснулся в нем собственный интерес к книгам…
Двери в юртах были распахнуты. Не только люди, но и предметы домашнего обихода, пропахшие за зиму дымом, вдыхали весенний воздух. Дышали весной кошмы, одеяла, матрацы, ковровые торбы и чувалы.
Солнечные лучи попадали в юрты через дымовые отверстия. Вместе с солнцем они совершали круг, по очереди ощупывая запыленные вещи и указывая их ветру. Птицы своим щебетанием будто ободрили эти прокопченные юрты, осевшие от страданий людей, живущих в них.
Махтумкули был так увлечен чтением, что даже не выходил на улицу, чтобы полюбоваться этими весенними днями, чтобы подышать чистым воздухом. Все прекрасное он черпал из книг. Веселый, постоянно поющий юноша, любитель беззаботных прогулок верхом, словно растворился. Он теперь был немногословен, осторожен и задумчив. Казалось, порывы молодости, любовь — все растворилось в книгах. Ни пение птиц, ни веселые озорные игры, которые он еще недавно так любил, больше его не волновали.
Махтумкули читал не только на тюркских языках, но и на фарси и по-арабски. Всю зиму он потратил на изучение этих языков. Ему помогало то, что встречались похожие слова, ведь туркменский язык изобилует арабскими и персидскими корнями. Также ему было полезно общекие со сборщиками налогов и торговыми людьми, говорившими преимущественно на этих языках. Чтение книг Махтумкули находил столь же увлекательным, как путешествие в чужую страну. Особенно был ему хорошо понятен персидский язык, его благозвучию и богатству он удивлялся. Он даже думал, что Аллах создал персидский язык специально для поэзии: «Величие Низами, Навои, Джами, Фирдоуси, Саади, в великом персидском языке, а величие персидского языка — в них».
В один из этих прекрасных дней по оба пронесся слух, что скоро может приехать Дурды-Шахир.
— Дурды-Шахир выехал из Геркеза…
— Дурды-Шахир прибыл в Хаджи-говшан. Он в гостях у Черкез-батыра.
Подобные вести приходили чуть не каждый день. Махтумкули, хотя и слышал об этом, не придавал тому особого значения. «Приедет, так приедет. Он, как поэт, не более значителен, чем мой отец», — думал он. Тем не менее, когда стало известно, что Дурды-Шахир вот-вот въедет в оба, Махтумкули вышел на улицу и пошел к холмам, покрытым буйной весенней порослью. Трава вымахала до пояса, масса цветов, все кругом благоухает.
Махтумкули, наверно, не смог бы сказать, сколько он бродил. Когда он спохватился, уже вечерело, и решил вернуться. По дороге домой он вновь погрузился в задумчивость. Луна то пряталась за облаками, то опять выплывала. Вдруг он услышал веселый смех и понял, что подошел к началу оба.
У юрты Черкез-батыра тростник был свернут, войлочный навес приподнят. Кто-то играл на дутаре и пел. Вокруг юрты собралась толпа, все внимательно слушали. Никто не заметил, как подошел Махтумкули. Закончив петь, Дурды-Шахир большой ладонью смахнул пот со лба. Тут к нему обратился один из слушавших.
— Как вы думаете, Шахир-ага, правду ли говорит наш Карры-мулла, что бывают справедливые ханы и падишахи?
Дурды-Шахир был знаком с сочинениями Карры-муллы, уважал его и считал своим учителем в поэзии. Вопрос дехканина затрагивал некоторые вещи, о которых Карры-мулла писал в своей новой книге «Вагзы-азат». Дурды-Шахир не раз перечитывал ее и не мог согласиться с рядом выводов. О чем он не таясь высказывал самому Карры-мулле. Дурды-Шахир ответил не сразу, после паузы, слова его прозвучали как выстрел.
— Когда хвост ишака вырастет и достанет земли — тогда найдутся справедливые ханы и падишахи, только тогда!
Все стали смеяться, рассмеялся и Махтумкули. Смеялись над выводами его отца, Карры-муллы, но что поделаешь! «Почему же я до сих пор не признавал его?» — думал Махтумкули. Дурды-Шахир казался ему теперь более авторитетным, чем отец. «Выходит, народ не верит в справедливых шахов и ханов. Дурды-Шахир всегда был близок к народу, он знает, что говорит!»
Махтумкули глубоко задумался: два поэта, два взгляда на мир. Оба — служители слова. Одним движут добрые помыслы и желания, другим правдивый взгляд на мир. Такое впечатление, что Дурды-Шахир приехал специально, чтобы поставить перед Махтумкули этот вопрос: «Неужели не бывает добрых, справедливых ханов? Почему? Махтумкули вызвал в памяти некоторых ханов, которых он знал. Вспомнил тех, о которых слышал. И правда: одни бессовестно угнетали людей, другие были кровожадны, третьи изощрялись в коварстве. Одни были сладострастны, другие алчны. «Выходит, такова их сущность. Для сохранения власти ханам нужна сабля. А где сабля — там и слезы, это тоже очевидно. Что делать? Предположим, сделался бы ханом Дурды-Шахир. Ну, бедные люди будут за него. А богатые? Конечно, нет. Одно ясно: Дурды-Шахир прав. Надежда на доброго и справедливого хана бесполезна. Не он один так думает, так думает народ. А народ не ошибается…»
На следующий день Дурды-Шахира принимал Карры-мулла. Махтумкули не отходил от поэта ни на шаг, чтобы не пропустить ни единого слова. Видимо молодой человек расположил к себе Дурды-Шахира, и он взял в руки дутар. Инструментом он владел безупречно, как никто. Чем больше слушал Махтумкули, тем сильнее захватывал его вихрь невеселых мыслей, тем глубже он вникал в суть происходивших печальных событий. Перед его глазами проносились песчаные дюны, горные хребты, потрескавшиеся от отсутствия влаги такыры, утопающие в цветах долины, степи со стадами овец и ягнят. Потом, вдруг, солнце затягивает тучи, раздается плач детей, женщин… Дурды-Шахир все ниже нагибает голову к голоснику, будто все, о чем рассказывает мелодия, происходит внутри дутара, и он пытается лучше разглядеть это. Мелодия привела Махтумкули в такой мир, из которого до сих пор не было выхода. Этот мир был туркменской жизнью, он был переполнен печалью и отчаянием. В его мраке еще не мерцала ни одна звезда.
— Дурды-ага, — заговорил Махтумкули, когда Дурды-Шахир перестал играть, — я не вижу выхода.
— Выхода? Сынок, я и сам не вижу выхода.
Махтумкули погрузился в тяжелые, думы. Что творится в мире! Значит, необходима была эта встреча с Дурды-Шахиром, чтобы Махтумкули задумался о тяжкой участи туркмен. Только где искать выход? В книгах? В книгах, которые Махтумкули читал до сих пор, подобных мыслей не было. Или нужно об этом говорить с людьми? Или обучить грамоте всех туркмен и подумать об образовании для всех?
— Сынок, — сказал Дурды-Шахир после продолжительной паузы. — Ты все спрашиваешь, где же выход… Ты его сам и найдешь.
Эти двое поняли друг друга. У них у обоих болели сердца за судьбу народа.
«Можно ли стихами и песнями развеять мглу над этим миром?» — задавал себе вопрос Махтумкули. И сам же пытался на него ответить. «Несправедливость угнетает не только людей, но и поэзию. В плену не только человек, но и слово. Я должен освободить от плена слово! Слово будет моим оружием, вначале пленное, оно станет свободным! В стихах родится правда. Не сегодня, так завтра появится поэт с могучим словом правды и голос его услышат все!»
Ему вспомнился тяжелый вздох отца. Ни слова он не сказал ни Махтумкули, ни Дурды-Шахиру. Когда-то Карры-мулла говорил:
«Падишах — украшение земли».
«Милость падишаха — милость Аллаха, гнев падишаха — гнев божий».
«Падишах — посланник Аллаха».
«Терпи, все от бога».
Теперь отец сдвинул брови и поджал губы. Махтумкули понял, о чем он думал.
«Прав Дурды-Шахир, — думал Карры-мулла. — Но мне уже поздно писать об этом. Жизнь моя подходит к концу. Если я ошибался, исправить уже невозможно…» Грядущее выдвигало вопросы, которые пугали Карры-муллу, он чувствовал себя перед ними слабым и беспо-пощным. Терпение народа истощается, это становится очевидным.
Махтумкули не мог осуждать отца. Дурды-Шахир был не единственный, кто не был согласен с точкой зрения его отца. Дурды-Шахир упрекал его в том, что он поддерживал ханов и беков, а бедняков призывал не роптать против воли божьей. Ханы и беки, со своей стороны, упрекали его в том, что он разбаловал детей, обучая их чтению, вместо того, чтобы учить их владеть саблей. Упреки ханов и беков еще полбеды, однажды брат Махтумкули, Абдулла, высказался против отца. Махтумкули присутствовал при этом. Отец рассказывал сказки из «Тысячи и одной ночи», Махтумкули был готов слушать сколько угодно, хотя и стыдно было признаваться в этом. Он вообще любил сказки. Абдулла вошел на самом интересном месте. Он даже не спросил, какую сказку рассказывал отец, не взглянул на братьев, которые слушали с открытым ртом, и злобно пробурчал:
— Отец, когда же ты прекратишь рассказывать свои сказки?
— Сказки — прекрасная вещь, — смущенно сказал Карры-мулла, куда-то в сторону. — Они, если хочешь, украшение мира детей, его солнце и луна. Из детей без сказок вырастают люди, нищие душой. Отобрать у ребенка сказку — все равно что отнять детство.
— Прости, отец, но ведь если не обучать детей верховой езде, обращению с саблей, кто же будет защищать женщин и стариков? Кто встретит врага? — говорил Абдулла, переживавший, что ему не разрешают участвовать в набегах. — Наслушавшиеся твоих сказок дети завтра же лягут под саблями неприятеля или станут рабами, которыми будут торговать на базаре в Исфахане или Мешхеде. Не будут ли тогда эти дети проклинать того, кто кормил их сказками вместо того, чтобы обучить ратному делу?
Абдулла давно уже вышел из-под влияния отца. Довлетмамед знал это и никогда не пытался давать ему совета, если тот сам к нему не обращался. Но в этот раз он был задет:
— Сказка сказке рознь, Абдулла! Сказки, вобравшие в себя народную мудрость, очень поучительны! Они воспитывают уважение к матери и отцу, любовь к родной земле и мужество для защиты ее от врагов. Что тебе еще нужно?
— Нет, не лежит душа у меня к твоим сказкам. Не знаю… Посмотри на Махтумкули, на кого он похож? Маменькин сынок! Раньше я думал, что сказки рассказывают только женщины на ночь малышам.
Довлетмамед задыхался, у нега перехватило горло. С давних пор он мечтал написать сказку, но никак не получалось. А теперь он не может защитить от нападок сына сказки, рожденные народной мудростью, может быть, тысячу лет назад. Он считал сказку настоящим художественным произведением — где всегда есть борьба между добром и злом, правдой и ложью. И как бы могущественны ни были злые силы, добро всегда побеждает. Правда всегда торжествует. В этом ценность сказок, считал Довлетмамед. И рассказывать сказки не так-то просто. Здесь тоже нужен ум, воспитание…
— Сказки рассказывают не от скуки и не для того, чтобы убаюкать ребенка. Хорошая сказка воспитывает в ребенке добрые качества, — он внимательно поглядел на Абдуллу и сделал паузу. — Детская душа чиста как лист бумаги. Что на ней напишешь, то и останется. И нельзя эти души наполнять только ненавистью, саблями да щитами их тех лишь соображений, что мы должны обороняться от врагов. Ведь тогда мы воспитаем полчища кровожадных людей, от злобы которых сами и погибнем. Тропинки превращаются в дороги, а малые дети во взрослое человечество. Привольные степные дороги дышат жизнью, а от троп войны несет мертвечиной. Сам выбирай, что тебе по душе… Судьба человека проходит рядом с этими тропами. Как бы я хотел, чтобы у каждой тропы слышались колыбельные песни, детский смех, голос сказочника!
Абдулла нахмурился.
И еще одни случай пришел на память Махтумкули.
Абдулла был тогда неженатым юношей. Они с Махтумкули лежали под одним большим одеялом. Было раннее утро. Махтумкули разбудило ржание коня. Абдулла спал, повернувшись к нему спиной. Осторожно отворилась дверь, вошел человек, весь в белом, с белой бородой, с белыми, как снег, волосами. Он был похож на большую белую птицу. Он положил белую тряпицу на лицо спавшего Абдуллы. Махтумкули боялся, что старец заметит, что он не спит, и закрыл глаза. Теплая нежная рука будто погладила его по лицу. Неведомая сила подняла Махтумкули ввысь и пронесла над всей туркменской землей. Он так и не смог догадаться, кто был этот старец, похожий на большую белую птицу. Он будто бы соткан из белых волокон. «Сопи или пир[54], а может добрый дух, подумал Махтумкули. — Тогда зачем же он вложил в душу Абдуллы неуемное рвение?» Махтумкули не верил ни в привидения, ни в джиннов, ни в дэвов. И все-таки… «Почему я не схватил старика за руку и не спросил, кто он? Что он делал с Абдуллой?» Эти вопросы потом долгие годы не давали покоя Махтумкули.
А разговор, который сейчас ему пришел на память, произошел между ними позже. Абдулла снял от радости — ему только что предложили принять участие в набеге. Махтумкули всегда относился к брату с уважением, но не во восех вопросах с ним соглашался. И в этом случае он сказал:
— Тот, кто по своей воле берется за оружие, чтобы отправиться в грабительский набег, не лучше разбойника. И человеком он называться не достоин — это хищный зверь!
Абдулла смерил взглядом Махтумкули с головы до ног, будто впервые увидел его.
— Не знаю, откуда ты берешь такие слова. Ты забыл, что мы не отомстили за кровь кизылбашам? Кровь за кровь — вот разговор мужчины! — С этими словами Абдулла положил руку на плечо брату. — Мы идем, чтобы заплатить долг чести!
— Можешь обижаться, но ты не прав. Твои речи о крови мне не по душе, — решительно сказал Махтумкули. — Кровь есть кровь. И жизнь человека остается его собственной жизнью, и нельзя ее у него забирать, какому бы хана он не служил. Пусть даже человек будет чужой веры.
Абдулла нахмурился, он всегда хмурился, когда Махтумкули возражал ему. Он погладил усы, закусил нижнюю губу и, помолчав, сказал:
— Вот, значит, кого мы растим в нашем доме! Куда, интересно, такие мысли заведут? Кто будет защищать нашу землю, если все будут так думать? Вот такие много рассуждающие всегда трусы. Ни народ не могут защитить, ни себя самих. Разве сейчас в окружении врагов уместно болтать? Не врага надо жалеть, себя пожалей!
— Твоя воинственность сродни глупости. Люди, которые не хватаются за саблю, для тебя не существуют. Ты считаешь, что долг человека — убивать других. Мужчина — тот, у кого руки в крови.
— Я хочу, чтобы ты понял, — мягко сказал Абдулла. — Писать стихи, петь песни, играть на дутаре, ткать ковры, мастерить гульяка — не назовешь долгом. Иное дело — долг вот перед этой истерзанной нашей землей и народом. Ты вот хочешь учиться в медресе. Но разве это твой долг? А именно сейчас нужно, чтобы все взяли в руки оружие. Нельзя быть и воином, и ученым, и поэтом одновременно. Нашей земле, нашему народу сейчас нужны джигиты с саблями.
Махтумкули не прерывал брата, он всегда давал ему высказаться.
— Вот что, брат, мы не наследство с тобой делим, да и было бы чего делить… Нам с тобой надо решить, что такое мужчина, человек. Это труднее, чем разделить наследство. Ты, скажем, не чувствуешь за собой вины. Наоборот, винишь во всем жизнь. Ты, вроде, ни в чем не виноват. И тут ты не прав: за все зло, за войну, за набеги отвечаем мы с тобой. А где война, там не ищи гуманности или мудрости. Хочешь победить войну? Только оружием? Ничего не выйдет. Лишь когда в душах людей возгорится пламя любви к прекрасному, лишь тогда можно будет победить зло и насилие.
— Ты это другому кому расскажи! — снисходительно рассмеялся Абдулла. — Если бы не враг, все туркменские племена перегрызлись бы. Недаром в старину говорили, что завидев волка, собаки перестают грызться между собой. Если бы не враг, люди бы друг другу были не нужны. Разбрелись бы все кто куда… Знаешь, как сель идет? И хан им не нужен, никто… Вот о чем ты совсем забыл!
— Да что это у нас за жизнь, вечный страх войны! Кто выигрывает от того, что люди все время страдают? Представь себе, был бы мир, люди стали бы орошать безводные земли, насадили бы сады…
— Сколько садов ни сажай, земля раем не станет. Джигиты забудут свою гордость и превратятся в хитрых, завистливых садоводов!
В это время к ним подошел мальчик лет десяти, внук Черкез-сердара. У него была маленькая дамасская сабля. Отец его погиб в бою в Иране, прожив всего двадцать один год. Мальчика теперь воспитывает воинственный дед, который считает, что щитом защищаться стыдно. Наверное, мальчик мечтает отомстить за отца. Он такой маленький — и уже жаждет крови.
Махтумкули сидел грустный. Вспомнилось ему, как Довлетмамед говорил:
— Если бы все люди за свою жизнь выкопали бы по колодцу и построили по мосту, тогда Каракумы были бы испещрены колодцами, а горные речки покрылись бы мостами! Но кто закапывает колодцы? Кто разрушает мосты? Не те же ли самые люди? Если копаешь могилу врагу, рядом копай для себя.
Акгыз не заметила наступления весны. Ее душу разрывали тяжелые и беспокойные мысли. От нее что-то скрывали. И Карагыз… могла бы быть пооткровеннее. Да и свекровь ее Айсулув прежде ходила часто, а теперь ее уже давно не видно. Все замкнулись в себе. Смерть Муллабабека была большим потрясением. Может быть Акгыз переживала даже больше, чем Карагыз. Три дня она не прикасалась к еде. На поминки пришло много женщин, и все горько плакали, каждая, вспоминая кончину одного из своих близких. Уходя, они осторожно касались ее плеча руками. Но и эти дни позади. Теперь Карры-мулла задумал что-то непонятное.
Советовался, разговаривал с разными людьми… Домашняя утварь будто ожила: одни вещи вызывали болезненные воспоминания об Абдулле, другие — теплые мысли о Махтумкули.
Ей вспомнился случай, незадолго перед этим Карры-мулла поставил для Абдуллы новую юрту. Пришел к ним Махтумкули, чем-то расстроенный.
— Что с тобой? — спросила Акгыз.
— Гелнедже, я должен увидеть Менгли, прямо сил нет… Если бы ты…
Акгыз прервала его.
— Я сама думала об этом.
— Вся надежда на тебя, гелнедже.
— Я уже давно хотела собрать у себя девушек, на пару-тройку дней. Может, в следующую среду. Со свекровью я говорила, она не против. И Менгли позовем.
— А сможет она? — с волнением спросил Махтумкули.
— Отчего же нет? — спокойно ответила Акгыз, будто могла распоряжаться Менгли, как хотела.
Иные цветы утром распускаются, а вечером складывают лепестки. Надежда на встречу с любимой для молодости как утро для цветка.
Акгыз устроила так, что Менгли и еще две девушки пришли на день раньше, во вторник. Акгыз была рада видеть Менгли, но торжества Махтумкули описать невозможно.
— Как бы с ней заговорить? — спросил Махтумкули у Акгыз, когда Менгли с девушками появилась вдали. — Я в полной растерянности.
— Поздоровайся с девушками и занимайся своими делами. Я тебя сама позову. Ведь ради тебя с ней я все устраиваю.
Девушки прогуливались по саду, вдоль арыка, когда им встретился Махтумкули.
— Куда ты делся, Махтумкули? — сказала Акгыз. — Возьми дутар и присоединяйся к нам.
Махтумкули взял дутар и зашел в юрту. Менгли, как молодой месяц, залила юрту своим сиянием. После того, как он встретил свою мечту, он забыл все на свете: хозяйство, работу по серебру, даже врагов, окружавших его со всех сторон. Жарким пламенем горело его сердце. «Есть ли что сильнее любви?» — думал он. — Только тот, кто любил, поймет меня».
Менгли засуетилась, предлагая Махтумкули где-нибудь сесть. Место нашлось рядом с ней. Он сел, прислонил дутар к новому ковровому чувалу, у которого сидела она, выдавил из себя традиционные слова, не слыша своего голоса.
— Все ли благополучно в вашем оба?
— Слава Аллаху, — поспешно ответила Менгли, как будто боялась, что ее могут опередить. Она тоже ждала этой встречи. Было видно сразу, что в последнее время она заметно похудела. Может быть от ожидания.
— Как вам нравится наше оба? Мне хочется думать, что прогулка в саду доставила вам удовольствие.
Менгли подняла глаза на Махтумкули и улыбнулась: зазвенели колокольчики, вплетенные в тугие косы. «Что за глаза!» — чуть было не вскрикнул он. В стихах, посвященных ей, прелесть ее взгляда передать ему так и не удалось. Нужны новые еще ни кем не произнесенные слова.
— Бахши в нашем оба поют песни на ваши стихи, некоторые из них…
Голос ее был как бальзам ему на сердце. Менгли подала ему дутар. А он было забыл о друге, помогающем ему говорить о своих чувствах. Он принял дутар из ее рук, и будто какая сила перелилась к нему из ее нежных рук. Его длинные гибкие пальцы начали перебирать шелковые струны. Спокойная застенчивая мелодия, как пробивающийся из-под земли маленький родник, сменилась бурной, как селевой поток.
Я бродил по теснинам любви. Лучше, кажется, смерть!
Что за мука! Душа изныванья такого не стерпит!
Если гору любви взгромоздить на небесную твердь,
То обрушится небо, — страданья такого не стерпит![55]
У Менгли вырвались слезы. Голос Махтумкули звучал у нее в груди, и сердце ее повторяло слова стихов. Они не могли оторвать глаз друг от друга. Сколько дней она мечтала вот так видеть его перед собой!
Без дыханья любви даже факел не станет гореть.
Даже волки стонают, почуя любовную сеть;
Горы грозные дрогнут, расплавятся камни и медь,
От любовного зноя, — пыланья такого не стерпят![56]
То ли Акгыз была чувствительнее других девушек, то ли от того, что старше, но душа ее переполнилась волнением, будто перед ней сидел не Махтумкули, а святой, познавший мир до конца. Казалось, он заполнял собою всю юрту. Она не заметила, как придвинулась к нему поближе.
Не найти никого, кто бы в муках любви устоял,
Даже рок отступает, почуя любовный накал,
Покачнется земля, океаны отхлынут от скал,
И просторы пустынь содроганья такого не стерпят![56]
Неужели перед Акгыз сидит Махтумкули? Когда же он успел испить из горькой чаши любви? Ей хотелось порадоваться за Менгли. Как бы она была счастлива, если судьба их соединила! Стихи эти он сочиняет для Менгли. Назавтра их подхватят другие бахши и все влюбленные будут считать эти слова своими, идущими из глубины их сердец. И тогда весь народ будет говорить о любви словами Махтумкули, и любовь Махтумкули станет любовью всех туркмен.
— Ах, какой ты молодец, — невольно вырвалось у нее. — Да благословит тебя Аллах и пошлет красавицу тебе в жены!
Рай бежит от любви и на небе укрылся навек;
Ад, по землю скрываясь, ущельями горы рассек,
Все бежало; остался покорен любви человек,
Но и он рыданья терзанья такого не стерпит![56]
Стихи и музыка рассказали Менгли все. Она была готова хоть в ту же минуту соединить свою судьбу с ним, идти с ним хоть на край света, стать его спутником навек…
По древней караванной тропе путники приближались к еще одному колодцу. Тут же стоял довольно большой каравансарай. Но внимание Махтумкули привлекло другое. Там, где сходились три дороги, неподалеку от каравансарая, суетились какие-то люди. На разбойников не похожи. Да и в руках у них, пожалуй, что лопаты… А потом, разбойники никогда не нападают поблизости от каравансарая — наоборот, они выбирают место побезлюдней.
Караван приблизился к перекрестку.
— Караван идет! Караван идет! — слышались голоса одних.
— Пусть бросят первый камень! — кричали другие.
Приглядевшись, Махтумкули увидел у обочины дороги человека, закопанного по пояс. Руки его были разведены в стороны и привязаны к колышкам. Среди людей выделялся один, с черной бородой, он, наверно, и руководил толпой. Глаза чернобородого и Махтумкули встретились. Чернобородый будто ждал этого момента, чтобы заговорить.
— Джигиты! Смерть мерзавцу, продавшему свой народ! Пусть каждый прохожий, каждый путник бросит камень на голову негодяя! Так народ расплачивается с предателями!
У собравшихся было в руках по два-три камня. Чернобородый встал прямо перед своей жертвой и с силой швырнул камень. Он попал несчастному в шею, брызнула кровь.
— Джигиты! Бейте мерзавца!
Еще несколько человек бросили камни. У закопанного повисла голова. Махтумкули подъехал к чернобородому.
— Остановитесь, ради Аллаха!
Чернобородый бросил последний камень, отряхнулся. Толпа возбужденно гудела.
— В чем провинился этот раб божий? — дрожащим голосом спросил Махтумкули. Чернобородый послюнявил большой палец, разгладил усы и глубоко вздохнул.
— Этот мерзавец испугался кизылбашей, бросил овец, которых пас, и побежал к колодцу. Кизылбаши погнались за ним и нашли колодец. Ни в жизнь кизалбышам не найти колодца, если б не этот негодяй! Потом пришли вооруженные люди Искандер-хана и угнали наших женщин и девушек. Теперь мы навсегда посрамлены. — чернобородый опять бросил злобный взгляд в сторону закопанного. Того уже было не видно под грудой камней.
Махтумкули не знал, что сказать в ответ, и опустил голову. По убеждению чернобородого и окружавших его людей, чабан, встретившись с кизылбашами, должен был биться с ними до тех пор, пока его самого не убьют. А он трусливо бежал и привел за собой врагов. Трусости оправдания нет. Даже посреди пустыни нет покоя от этого Искандер-хана! Когда-то давно один из ясаулов хана три дня гостил у них в оба в особой белой юрте. Каждый день для него резали нового барана. На четвертый, намазав усы жиром, он сообщил цель своего визита.
— Путь к миру с Искандер-ханом лежит через одно доброе дело! — сказал он. Юрта была полна аксакалов, приехавших из разных оба. Каждый из них отвечал за свое селение. Ничего путного они не ожидали услышать от ясаула, но все же надеялись на лучшее. — Вот какого рода это доброе дело. Надо породниться с ханом. Пусть самый уважаемый из вас выдаст дочь за хана, и все решится само собой! Конец войне, набегам, кровопролитию!
Махтумкули тогда сидел рядом с отцом, и сцена запомнилась ему довольно отчетливо. В юрте наступила мертвая тишина. Он был еще мальчик, и поэтому не мог понять всю сложность предложения ясаула. Только в голове вдруг мелькнула мысль: «А что, если скажут — выдай Зубейду? Очень даже может быть. Отец — всеми уважаемый человек, это видно по тому, как его встречают на свадьбах и разных торжествах… Вполне могут ему предложить выдать дочь…» Аксакалы тяжело вздыхали и молчали. Некоторые украдкой поглядывали на Карры-муллу. Он отдавал себе отчет в том, что ответ, который дадут аксакалы, во многом зависит от него лично. Хоть он и сидел, не поднимая головы, он знал, что все с надеждой посматривают на него. Будет ли опять проливаться кровь, или они откупятся ценою горьких слез одной из туркменских дочерей — выбор должен был сделать он. От напряжения глаза Карры-муллы расширились, в висках стучало. Кто же отдаст свою дочь хану? Прекратятся ли от этого набеги?
Тишину нарушил ясаул Искандер-хана.
— Да что вы думаете? Лучшего пути к миру и согласию между нами не найти! Отчего нам не породниться с ханом? Разве при набегах мы не угоняем друг у друга девушек и женщин?
Карры-мулла сглотнул слюну, в горле стоял ком. Все остальные чувствовали себя не лучше. Он лихорадочно пытался найти ответ. Положим, он бы встал и сказал: «Нет у меня дочери для хана!» — какое было бы лицо у ясаула? А завтра опять набеги и кровопролитие? Может быть нам всем переселиться? Но куда? Нам не спрятаться ни в бескрайней пустыне, ни в степи. Не эти, так другие придут с набегом — сына отдадут в рабство, дочку на утеху.
— Породниться — дело хорошее… — прервал тишину Карры-мулла и закашлялся. Окружающие еще ниже опустили головы. Ненависть к Искандер-хану и их попранная честь, взывавшая к мести, были подавляющими чувствами. Один из сидевших в юрте, джигит средних лет, нетерпеливо теребивший пышные черные усы, заговорил:
— Врагу отца не бывать другом сына! Будет ли вас носить земля, люди, если вы выдадите дочь за нашего злейшего врага? Как детям смотреть в глаза? Вы не думаете об этом? Да и вообще, даром что ли говорят: не оценит корова украшения, глупый — уважения.
— Верно, верно, — остановил джигита с пышными усами Карры-мулла. — Нам нужно все тщательно обдумать. Есть ли у нас девушка, достойная Искандер-хана или нет? На том сегодня и порешим, нам надо подумать…
Ясаул немного успокоился. Хоть уже и был сыт, не удержался, взял в руки баранью кость с жирным мясом и принялся ее обгладывать. Когда он заговорил, голос его стал мягче, будто смазанный бараньим жиром.
— Одним топором тысячу веток можно срубить. Зачем вам уподобляться веткам? Подумайте. Ну, а теперь давайте спокойно поедим, попьем. Дастархан у вас прекрасный, только волнений кругом много.
— Скажи Искандер-хану, что мы сами сообщим ему о нашем решении. — Такой был окончательный ответ Карры-муллы. Неужели он отдаст Зубейду? — думал маленький Махтумкули. Согласится ли она? Или её вообще спрашивать не будут? А как отнесутся джигиты к решению аксакалов.
Напироравшись и нагрузив коня коврами и чувалами, ясаул отбыл на родину. Аксакалы вздохнули свободнее, как будто черный конь ясаула увез с собой проблему войны и мира. Казалось, будто стало светлее. И солнце стало ярче, и разошелся туман, застилавший вершины Сонудага. Только с тех пор не было известий от тех нескольких джигитов, гокленов, которых послали к Ахмед-шаху. То ли их приказал умертвить Искандер-хан, предполагая, что они отправились просить подкрепления, и вымещая на них таким образом обиду за неудачное сватовство. То ли… да мало ли какая беда могла приключиться!..
Над побитым камнями возвышалась груда булыжников. Но люди не успокоились на этом. Прохожие считали своим долгом бросить камень хотя бы с горошину. Все проходящие мимо, услышав о трусливом поступке казненного, будут бросать камин и посылать проклятья на его голову. Об этом думал Махтумкули, когда поравнялся с каким-то всадником на черном коне. Этим всадником оказался чернобородый — он положил грубую тяжелую руку на плечо Махтумкули.
— Так значит ты Махтумкули?
— Да.
— В прошлом году ты пел у Йылки-бая. Нам всем очень понравилось. Джигиты до сих пор вспоминают. Такого бы, говорят, да поставить ханом над всеми туркменами… — Чернобородый улыбнулся. Улыбка была неприятная, ироничная.
У Йылки-бая Махтумкули гостил по пути в Хиву. Весть о приезде сына Довлетмамеда разнеслась по всей округе. Собралось много людей, они не знали, что Махтумкули играет на дутаре и поет, но они хотели услышать новости о живущих в предгорьях гокленах, иомудах, текинцах. У одних дочери вышли замуж и жили в тех краях, у других там жили невесты, у третьих — братья.
Тростниковые стены юрты свернули, войлочную крышу приподняли, и Махтумкули начал перебирать струны. Его дутар был не из звонких, но он никогда с ним не расставался. Этот дутар смастерил отец для Абдуллы, когда тот еще был совсем маленьким. Но ни Абдулла, ни Мамедсапа не проявили способностей к музыке. Вот так и достался этот дутар Махтумкули. Местные жители слышали Махтумкули впервые, но в музыке понимали. Когда зазвучал его сильный голос, сидящие сразу признали в нем настоящего певца. Но, конечно же, не столько музыка, сколько стихи были главным очарованием.
— Говорят, что Карры-мулла святой человек. И сын его, оказывается, тоже в отца пошел.
— Да, Аллах его не обидел!
— Хотел бы я знать, сам он додумался до этих мыслей, или бог вложил их ему в уста… Все о чем его стихи — все правда!
— Что ни говори, есть у туркмен свои таланты. Дай бог каждому!
— Вот, в самом деле, есть у нас у туркмен такое, презрительность, высокомерие. Наши, глядишь и у бахши у этого какой порок найдут, а ведь какие умные у него стихи!
Много разных мыслей вызвали у скотоводов его песни…
Неожиданно чернобородый стал зазывать Махтумкули к себе в гости. Звали его Гаплан-сердар, родом он был из Атрека, еще мальчишкой брал уроки у муллы, умел читать и писать. Следуя пословице:
Кто по глухим лесам бродил,
Тот век свой домоседом прожил.
Кто по чужим краям бродил,
Тот мудрость много приумножил.[57]
Махтумкули принялся внимательно рассматривать жилище Гаплан-сердара. Огромная восьмикрылая юрта, у ее очага могут собраться на совет все джигиты округи. Все тщательно прибрано. Сачак-скатерть уже расстелен. На нем расставлены еда и питье. Ковер на полу сияет, даже неловко ступать на него. Кругом ковры, ковровые чувалы, торбы. У дальней стены юрты кованый сундук, на нем шелковые одеяла, матрацы. Все свидетельствовало о богатстве Гаплан-сердара. Но Махтумкули было здесь неуютно, ему было мало симпатичен жестокосердный и недобрый хозяин. Тот же старался изо всех сил, чтобы угодить гостю:
— Вспоминается мне, как говорили в старину:
Правда и скалу разрушит
Без особого труда.
Кривда рушит только души
Тех, которым ложь чужда.[58]
А тебе удалось сказать еще лучше, очень даже к месту, просто сердце радуется:
Не будь вовек, чтобы избегнуть бед,
Главою рода, где согласья нет.
Где нет согласья, люди не услышат
Твои слова, приказ твой и совет.[59]
Прежде я жил в Атреке, ушел, переехал сюда.
— Ну и как, полегче здесь живется? — спросил Махтумкули, чтобы что-нибудь сказать.
— Видишь ли, в Атреке не было смелых джигитов. Таких джигитов как ты, теперь мало. — Гаплан-сердар оглядел краем глаза окружающих, но те согласно кивали головами, значит не заметили, что он немного переборщил с лестью. — Махтумкули, ты много путешествуешь, скажи, где ты еще видел такое непотребство? — И он вопросительно посмотрел на Махтумкули, а тот промолчал и не поинтересовался, что имел в виду чернобородый. — Клянусь хлебом, если придется мне выбирать между смертью и бесчестьем, я выбираю смерть. В тысячу раз лучше умереть, чем потерять честь! Вот, кстати, только что челтеки[60] угнали у нас стадо и утащили одну девушку.
Махтумкули не знал точно, кто такие челтеки. Жили они, во всяком случае, не за тридевять земель. Может, одно из туркменских племен. Как только Гаплан-сердар повел разговор о набеге челтеков, джигиты, сидевшие рядом с ним, опустили глаза, будто были в чем виноваты.
— Теперь, — продолжал он, — нам остается одно: отбить у челтеков два стада и утащить пару девушек, они должны нам вдвойне! Когда мои джигиты вернут свою честь, они опять смогут гордо носить папахи.
Слова Гаплан-сердара не подлежали обсуждению. Вот так и происходили междоусобицы. Между набегами пришельцев туркменам не было покоя друг от друга. Как образумить этот народ? Хоть на части разорвись, не обойти все поля, где выращивают хлеб, все степи, где пасут скот, все колодцы, вокруг которых стоят юрты, все ущелья, где охотятся! Неужели только сабля — судья в этой раздробленности?
— А не пробовали вы с ними договориться по-доброму? — все-таки спросил Махтумкули.
— Как это, я не понял? — удивился чернобородый.
— Ну, не делали попытки объясниться?
— Вот это да! — Гаплан-сердар стремительно схватил папаху и надел на голову. Казалось, он сейчас вскочит на коня и двинется против челтеков. — Значит они будут угонять наши стада, похищать наших девушек, а мы еще на поклон к ним пойдем? — Он с возмущенным видом оглядел джигитов. — Ну, как, дождались? Кто говорил, что надо немедленно восстанавливать нашу честь? А то вот теперь нашелся человек, который предлагает нам идти на мировую! А что это значит? Это значит на поклон! К челтекам на поклон с щедрыми дарами!
Махтумкули нахмурился и сжал губы. Можно было подумать, что он сейчас встанет и уйдет. Но Гаплан-сердар, видя неудовольствие гостя, решил переменить тему:
— Я пришел в пустыню совсем с другой целью. Я решил собрать степных джигитов и создать войско. Нынче перевелись смельчаки в наших селениях. Все славные джигиты здесь. Не знают, куда девать силы. Гоняются за волками, пощипывающими их стада. Но только здесь еще есть джигиты, знающие что такое честь! — Тут Гаплан-сердар сделал жест, приглашая всех приступить к трапезе. — Приходит мне на память один случай, — чернобородый заискивающе заглянул в глаза Махтумкули. — Один текинец приходит к кузнецу и приносит свою саблю. Ну, кузнец, конечно, встречает его с распростертыми объятьями. Наточу саблю, думает, и подзаработаю. Не тут-то было! Этот поганый текинец вдруг говорит: «Сколько серпов выйдет из моей сабли?» Представляешь себе, прямо так и сказал! И кому? Человеку, который всю свою жизнь делает сабли. Отменные сабли, между прочим, у него получаются! Он настоящий мастер! — Чернобородый до крови прикусил губу. — У кузнеца прямо язык отнялся. А этот, как ни в чем ни бывало, уговаривает, сделайте, говорит, мне из нее три серпа, у меня трое сыновей растут. Взял кузнец саблю в руки, смотрит, а это зюльпикар[61]. Вот такие люди попадаются нынче среди туркмен! Одни суют детям игрушки вместо сабель, другие хотят из сына воспитать муллу, третий просит сделать из сабли серп! А если завтра нагрянет враг? Некоторые джигиты стригут овец и шерсть носят женам. И очень довольны собой. Это все не туркмены, а козлы!
Чернобородый сердар разошелся не на шутку. «Вот такие твердолобые препятствуют созданию единого государства», думал Махтумкули, но ему вспомнилась поговорка:
Без соли не бывает плова,
Как человека без благого слова.[62]
И он попытался осторожно возразить сердару:
— Не всем же воевать. Кому-то надо и сеять и пасти овец…
— А что тогда будут делать рабы, которых мы приводим из набегов?
— Значит, ты хочешь, чтобы завтра нашу землю защищали дети рабов? — Махтумкули невольно повысил голос.
— Э-э! Да ты пожалуй, будешь из тех, кто свои сабли перековывает на серпы!
— Даже если так. Куда больше зло нашему народу может принести своенравный недальновидный человек, если станет во главе. В могилу он поведет наш народ. И тем, кому судьба выпадет покоиться в родной земле — еще повезет.
Джигитам, сидящим в юрте, были не по душе речи гостя. При всем уважении к Махтумкули, они не были готовы к восприятию его миротворческих слов. В их сердцах тлело тщеславие, им хотелось отличиться в бою, им грезились набеги, захваченные в плен красавицы. Гаплан-сердар правильно уловил настроение жигитов, это было видно по их возбужденному состоянию.
— Даже если мы посадим в каждом оба муллу и все будем читать молитвы — богатство не посыпется на наши головы как манна небесная. А вот если люди вместо сабель начнут покупать серпы — туркмены исчезнут с лица земли. Лично я, как и эти джигиты, — чернобородый разгладил усы и бросил взгляд на молодых людей, — уважаю не чалму, а седину.
Махтумкули хотелось сказать сердару, что не мудрость седит бороду, а время — но он передумал. Только до боли стиснул зубы. В одном Гаплан-сердар был безусловно прав: этой иссушенной земле, этим вросшим в седла озлобленным людям не нужны молитвы! Не к чему направлять людей учиться в Хиву и в Бухару. Зачем столько мулл?
Не спрашивай: «Когда и где?»
Твори добро всегда, везде.
И если рядом брат в беде,
Радеющий о брате виден.
Мухтумкули, пройдут века,
Но не умрет твоя строка.
Ты будешь в юрте бедняка
И в каменной палате виден.[63]
Нужны стихи, чтобы вывести народ из озлобления! Нужны песни, которые заменят слезы, печаль и злобу. Надо оттачивать слово. Слово даст народу крылья! Надо призывать джигитов не умирать во имя чести, а жить для родины!
Махтумкули взял дутар, сидящие заволновались, стали устраиваться поудобнее. Он знал о чем будет петь, и голос его звучал уверенно, звонко.
Коль мусульмане друг друга порубят,
Счастье навеки от нас отшатнется.
Стыдно тому, кто невинного губит,
Вздумавши с близким по вере бороться.
Мужеством свару безумец зовет,
Ссора от дьявола к людям идет.
Распри измучали бедный народ,—
Радость уйдет и назад не вернется.
Ты, по пустыне свершающий путь,
О благостные своей не забудь!
Или придется всем горя хлебнуть,
Хворь по великой стране разнесется!
Если народ это слово поймет,
То не напрасно учил я народ.
А над страною, где глупость цветет,
Дождь благодатный весной не прольется.
Славит злодеев слуга сатаны,
Праведники со смиреньем дружны.
Распри князей — это гибель страны,
С толку она поневоле собьется.[64]
Джигиты ликовали, а Гаплан-сердар прикусил губу и глядел в землю. Он имел еще одну возможность убедиться в силе стихов Махтумкули, который эти мысли мог бы высказать и в беседе, но возымели бы они тогда такое действие? В беседе чернобородый мог перебивать поэта, опровергать его мысли, приводить свои доводы, вспоминать случаи из жизни… Перед песней он был бессилен. Махтумкули пел самозабвенно, пел для молодых людей, очарованных его дутаром и стихами, пел песню за песней.
— Почему же ты тогда воспеваешь Човдур-хана, Овезгельды-хана и Довлетали-хана? Чем они лучше других ханов? — спросил чернобородый недовольным тоном.
— Човдур-хан, Овезгельды-хан, Довлетали-хан, — Махтумкули помедлил. — Это гордые имена. Это истинные сыновья народа!
— Что они дали народу? Я еще не видел ни одного голодного, которого накормили эти ханы, ни одного нищего, которому бы эти ханы бросили одежду!
— Эти трое сильно отличаются от прочих. Они, например, говорили, что хлеб нужно сеять, а не отбирать у врага, что халаты надо ткать, а не захватывать в набегах.
…Была уже, полночь, когда Махтумкули вышел на улицу. Его остановил высокий стройный парень, один из тех кто слушал стихи. Еще в юрте Махтумкули обратил внимание на его тонкие длинные пальцы, которые говорили о том, что он играет на дутаре. Он слушал с особенным восхищением — это было видно невооруженным глазом.
— Сказки — моя страсть с детства, — сказал джигит приятным голосом и добродушно улыбнулся. — Я знаю наизусть «Шасенем и Гариб», «Саятлы — Хемра»… Очень люблю Гер-оглы. И в радости и в горе сказки мне помогают. Я ведь тоже пою песни… Но теперь, после ваших, я понял, какие нужны. Те, что я пел, были слишком далеки от жизни.
Молодой человек замолчал, но было видно, что он еще хочет что-то спросить.
— Шахир-ага, вот люди говорят о радости, о горе… Ну, горе понятно, горе кругом. А где же радость, в чем она?
— Ее нет ни в степях, ни в пустыне. И туркмены не знают ее.
— Но слово-то есть?
— Я очень сомневаюсь, что радость существует вообще. Может, когда-то и была…
Молодой человек как-то сник и не сразу заговорил снова.
— Шахир-ага, ответьте мне на один вопрос. Вы не причисляете себя к тем джигитам, которые сражаются за родину с оружием в руках?
Махтумкули задумался и ответил только когда они отошли от юрты на приличное расстояние.
— А тебе не пришлось побывать у кизылбашей в плену?
— Нет.
— А я был. Никто из наших не умирает в плену от побоев или от голода. Умирают от тоски по нашей земле!
Некоторое время молчали. Вдруг Махтумкули остановился, он увидел вдалеке над песчаным холмом движущиеся огоньки.
— Что это там такое?
— Это холм Капыргырылан[65]. А светятся над ним — праведники, много их полегло здесь в свое время…
— Что, персы?
— Да вроде и не персы. Неизвестный какой-то народ. Хивинский хан, говорят, всех повырезал.
Махтумкули живо вспомнилось, как однажды в Хиве по дороге к Гюльчахре он увидел раба с завязанными глазами, который целый день вышагивал по кругу, приводя в движение джикир — приспособление для откачки воды из колодца. Вообще для такой работы существует верблюд или осел — ишак. Но чем раб не ишак?
— Я понимаю, жаль тебе беднягу, — сказал отец Гюльчахры Садулла. — Но вообще в Хиве много бедняков, которым живется гораздо хуже, чем этому рабу. По сравнению с ним у них, конечно, есть ряд преимуществ. — Садулла хотел выпрямить затекшую спину, но помешала острая боль, он даже застонал. Через минуту старику стало полегче. — Так вот, бедняк хивинец — тоже по-своему раб, но у себя на родине. А тот с завязанными глазами — раб на чужбине. Он откуда-то с севера, где вечные льды. Веры не нашей, кафир, говорят, рус…
— Мерзавцы, которые мучают рабов, и единоверцам жить не дают!
— Вера для них только прикрытие, сынок. Никогда не будет святого чувства у людей, способных выкалывать глаза своим братьям.
— А как этот несчастный попал в плен?
— Вы, туркмены, лучше хивинцев знаете, как попадают в плен.
— Что касается русов, то я слышу о них впервые. Это народ такой?
— Вот как? — Садулла потрепал свою козлиную бородку. — А сколько лет тебе, сынок?
— Двадцать пять.
— Самый расцвет. — Садулла внимательно оглядел Махтумкули сверху донизу, было видно, что он вспоминал свою молодость. — Значит, двадцать пять… — Он будто что-то прикидывал про себя, сопоставлял. — Если сейчас тебе двадцать пять, то как раз за восемнадцать лет до того как ты родился, один туркменский аксакал, из ходжей или из сеидов[66] привел русов в Хиву. Русам он жаловался, что хивинцы перекрыли Джейхун у Хараката, преградив воде путь в Хазар и оставив без воды его родные места. За помощь он посулил русам множество ковров, шкурок, шерсти, много золота. Падишах русов, почуяв наживу, двинул своих на Хиву. Жадность падишахов всем известна! Это я все с чужих слов знаю, сам не видел, как это происходило… А хивинский хан тоже хитер: Встречает войско падишаха с богатыми дарами и медовыми речами. Ну, когда те расположились на ночлег, он неожиданно напал и перебил три или четыре тысячи русов и столько же взял в плен. Пленных продавали в рабство в Хиве, Самарканде, Бухаре. Рабы были дешевле лопаты, дешевле кетменя. Во главе того войска стоял некто по имени Довлет Гирей: его голова шесть месяцев потом висела на базарной площади, на шесте.
Где живут русы? Что у них за страна? Все было так интересно, а Махтумкули ничего не знал. А попытка пустить Джейхун по старому руслу? Надо же… И этот падишах русов — может стоило бы заручиться его покровительством? Таинственный Капыргырылан с огоньками… Может быть любовь к Менгли переживет его бренное тело и тоже будет огоньками бегать над его могилой, над землей… Уже несколько лет прошло со времени их последней встречи. И чем больше он не видит ее, тем больше любит. Она сопровождает его и в горе, и в радости. Какая-то колдовская сила! Она сумела победить даже такую несравненную красавицу, как Гюльчахра. Он смотрел на Гюльчахру, а видел другую. Его привязанность к Гюльчахре лишь дань любви к Менгли. Пески, пески, бескрайние просторы… И опять Менгли! Что за наваждение?
Махтумкули вернулся в юрту Гаплан-сердара и лёг. Но сон не шел. И покой и беспокойство посылала ему Менгли. Вот этот эпизод, когда он прочел ей стихотворение, обращенное к ней, «Эти страдания», разве забудешь? А встречу, когда он был готов петь для девушек хоть всю ночь напролет? Но всему есть предел, рамки приличия… Акгыз принесла девушкам ужин, и Махтумкули пришлось отложить дутар. Чтобы девушки не чувствовали неловкости, он вышел на улицу. Но домой идти не хотелось, сердце радостно стучало, ему казалось, что в помещении тесно. Да что там! Ему стало тесно в его оба. Он решил пройтись, но куда бы он ни направлялся, все дороги приводили его к дому Акгыз. Усилием воли он заставил себя пойти к Оразменгли, другу, которому он доверял свои сердечные тайны. Тот сразу почувствовал, как сильно взволнован Махтумкули.
— Опять бредишь своей Менгли? — спросил он улыбаясь. — Хотел бы я увидеть ее, посмотреть кто так мучает тебя.
Вместо ответа Махтумкули пропел несколько строк из «Этих страданий». Оразменгли открыл рот, пораженный. Никогда реньше он не слышал таких жарких слов любви, сказанных простыми людьми, парнем и девушкой. Ни один поэт еще не создал такой прекрасной песни о любви, нет, он не слышал. А Махтумкули был все как во сне, ему уже не верилось, что он только что видел свою возлюбленную. Сон, это был сон! Он схватил друга за руки и закричал.
— Разбуди меня! Я запутался, где явь, где сон?
— Какой сон, о чем ты говоришь?
— Это точно сон. Только во сне бывает счастье!
Махтумкули рассказал другу о встрече с Менгли.
— Я очень рад за тебя. Помнишь, я говорил, что все образуется? Бог помогает влюбленным.
Друзья обнялись. Махтумкули ушел далеко за полночь, не устояв перед просьбами Оразменгли и пообещав, что покажет ему свою возлюбленную. Он пошел домой, но дорога его опять невольно легла мимо, дома Акгыз. Ему казалось, что сквозь стены юрты он видит Менгли. Он замедлил шаги, чтобы продлить сладостные мечты. Вдруг он замер, не поверил своим глазам. Прислонившись к тростниковой стене, в лунном свете стояла его любовь. В одну секунду Махтумкули очутился рядом, обнял ее и прижал к себе.
— Менгли! Менгли-джан! Любовь моя! Жизнь моя! Печаль моя!
— Тише, тише, ты всех разбудишь; Я давно тебя жду. Но постой, побойся бога… — Голос ее дрожал, и все же она тоже прижалась к нему. От теплого дыхания любимой у Махтумкули закружилась голова. Ничего не существовало на свете. Были только они вдвоем. Как будто он оказался в лодке, которую раскачивали ласковые волны, а кругом разливалась волшебная музыка.
Потом он нежно взял ее за руку и повел к арыку, под кроны плакучих ив. Под ивой как в юрте, свисающие сверху густые ветки даже днем закрывают от любопытиого взгляда тех, кто там находится. Они сели на мягкий как кошма чаир[67]. Им было легко и свободно, будто встречались они уже давно и часто. Взаимные выражения любви были естественные, непроизвольные. Менгли сказала застенчиво:
— Ты меня словно околдовал…
— Мы оба с тобой околдованы. Колдовство творит наша любовь.
Эти слова Махтумкули рассеяли последнюю неловкость. Поэт и девушка были действительно околдованы. В следующую секунду в небе вспыхнула новая звезда — неяркая, но мерцающая, пульсирующая, живая. А поэта и девушки уже не было, не было двоих. Была только одна звезда.
Стоит вспомнить Менгли, как светлеет небо в самые темные ночи. Она все та же, как тогда: тугие черные косы, шелковый платок, платье из кетени… Вдруг сердце больно сжалось от стыда.
— Моллабабек! Моллабабек! — зашумел песчаный вихрь.
— Моллабабек! — заплакал шакал, разрывая душу.
— Моллабабек! — Вдруг что есть мочи крикнул Махтумкули. — Я люблю тебя…
Весна напоила жизнью всю округу. Шумные игры детей, их веселый заразительный смех оживили оба. Детишки бегали взапуски с ягнятами и козлятами. Верблюды возлежали у скирд возле загонов, неторопливо пожевывая ветки сухих колючек, и олицетворяя собой мир и спокойствие. Кареглазые верблюжата с длинной шерстью на голове, не отходя от матерей, временами подавали жалобные голоса, вторя ягнятам и козлятам. В небо поднялись жаворонки и веселым криком «Жива земля! Жива земля!»
Акгыз сильно похудела и чувствовала стремительно усиливающуюся слабость. От работы она никогда не бегала, всегда брала на себя самое тяжелое. Стрижка овец испокон веков считается мужским занятием, но Акгыз никогда не позволяла этим заниматься ни Абдулле, ни Карры-мулле, ни Махтумкули, никому другому. Она была из тех женщин, на которых держится весь дом. С легкостью валила на землю овец, ловко спутывала им ноги, и ножницы в ее руках будто сами снимали густую шерсть. В одно мгновение она успевала остричь одну овцу. Без посторонней помощи могла навьючить верблюда. Как умело доила верблюдиц! В одну минуту верблюдица уже подоена. Какая бы строптивая верблюдица не была, Акгыз никого не просила попридержать животное — сама, наступив на заднюю ногу пяткой, заставляла ее стоять на месте — и вот уже пенится молоко в ведре. Даже Айсулув, которая всю жизнь имела дело с верблюдами, удивлялась ее проворности. Когда приходилось чинить юрту, Акгыз без посторонней помощи могла снять тяжелую подпорку. Однажды, увидев как она это делает, Карры-мулла закричал:
— Акгыз, постой, тебе нельзя поднимать тяжести!
Но Акгыз справлялась одна. Теперь же она до того исхудала от тоски, что казалось ее можно было продеть сквозь игольное ушко. Люди, которые должны были бы спросить:
— Что происходит с тобой? — как-то сторонились ее, что-то скрывали, делали вид, будто забыли о ее существовании. Ее тоску еще усугубил таинственный приезд родителей к Карры-мулле.
Рано утром перед восходом солнца Акгыз задумала наведаться к Карагыз, но все не удавалось из-за домашних хлопот. Прямо с порога она почувствовала что-то недоброе: Карагыз стояла к ней спиной и не пригласила войти. Но Акгыз не обиделась. «Бедняжка страдает из-за смерти сына», подумала она с жалостью, подошла к Карагыз, положила ей руку на плечо.
— Вышла бы, продышалась бы немного. Исстрадалась твоя душа.
— Ты-то о чем горюешь? — злобно спросила Карагыз.
Акгыз, считавшая ее горе своим, стремившаяся поддержать ее, ’была ошарашена этими словами. В глазах у нее потемнело, она напряглась, как струна, которая вот-вот оборвется.
— Как ты можешь так говорить? Какой шайтан в тебя вселился?
— Ага! Нагадила, а теперь из себя невинного ягненка корчишь? Бессовестная тварь!
Акгыз как палкой по голове получила, будто кинжал ей вошел в сердце. В ушах зашумело, все пошло кругом. Только бы не упасть сейчас, боже, дай силы… Она направилась к двери, выставив руки вперед, ничего не видя перед собой. А Карагыз ей кричала вдогонку:
— Совсем ум потеряла! Наглость какая! Посмела прийти ко мне, через труп моего дитя перешагнула!
Акгыз трясло, она шла не ведая куда, пока не оказалась у арыка. Ее били по лицу ивовые ветки, но она не чувствовала. Ей захотелось пить, она наклонилась к арыку, и руки ее завязли в глине. В арыке воды не было. И она безвольно опустилась в жидкую глину. Влага намочила ей платье и пробралась к телу, Акгыз начала приходить в себя. Она даже удивилась: «Ведь от ран, нанесенных словами, человек умирает быстрее, чем от ножевых. Почему я еще жива? Или я самая бессовестная на свете? Почему жизнь не оставит меня?» Вдруг кто-то дернул ее за руку. Она смотрит — Абдулла! Слезы потекли ручьем. Только Абдулла не видит, что она плачет. И не утешает поэтому. Когда она перестала плакать и открыла глаза, рядом никого не было. Она была совсем одна, в липкой грязи.
Как раз сегодня кто-то из знакомых ей говорил, что неизвестно откуда появилась бешеная собака. Кусает всех подряд. И кого укусит, тот сходит с ума и умирает. И подстрелить ее никто не может. Вот бы эта собака ей встретилась, пусть кусает! Акгыз с надеждой оглянулась, но бешеной собаки нигде не было. И людей никого не видать. Сколько уж времени сидит она в этой грязи и никто ее не заметил! Шумные когда-то юрты стоят молчаливо, как заброшенные. А раньше как было? Какая свадьба у них с Абдуллой была! Прямо событие для здешних мест! Долго люди говорили потом: «Через месяц после свадьбы Абдуллы…», «Он родился в год свадьбы Абдуллы…», «Какой набег? — Ну, тот, за два месяца до свадьбы Абдуллы», «Наводнение, когда? — В год свадьбы Абдуллы…» Все это помнила Акгыз. Она не знала, с чем была связана та особенная пышность их свадьбы, пока Абдулла не рассказал ей об этом.
Карры-мулла не думал делать пышную свадьбу. Семья не слишком богатая, решили пригласить людей только из своего оба и родственников. Как все делают. С тех пор, как Недир-шах воссел на трон, никто не решался устраивать свадьбы со скачками, с поединками борцов, прыжками за платком. Потому и Азади на совете аксакалов сказал, что хочет устроить скромную свадьбу. Но аксакалы не согласились с ним. Очень обстоятельно выступил и с жаром говорил уже ставший известным не только среди гокленов, но и алили и текинцев и среди живущих по берегам Лебаба — Чоудор-хан.
— За последние десять-пятнадцать лет гоклены много выстрадали. Люди измучены, женщины забыли, что у них есть платья зеленого и красного цвета, носят черное, забыли, что существуют такие украшения, как гульяка и гупба. Скаковые кони, вместо скачек на свадьбах, участвуют в бесчисленных походах: то устремляются за врагом, то убегают от врага. На пепелищах, где враг сжег наши юрты, до сих пор плач женщин и детей. Люди устали. Вот почему, мулла-ага, нужно сыграть пышную свадьбу, устроить настоящий праздник, широкий, веселый. Пусть наши джигиты, девушки, женщины забудут свои печали, отвлекутся от своих горестей. И пусть такой свадьбой, таким праздником будет свадьба одного из наших лучших джигитов — Абдуллы.
Чоудор-хан был молод, и тем не менее аксакалы согласились с ним. Карры-мулла не стал противиться: «Если на то воля народа, освежуй коня», говорит поговорка. Аксакалы посоветовались и решили разделить расходы на свадьбу между собой. Семье Довлетмамеда осталась только роль хозяев.
Аксакалы также решили, где будут ночевать гости, которые приедут из других мест. Они же определили количество баранов для свадьбы, кто их даст; награды для борцов и прочее. Чоудор-хан пообещал дать огромный ковер для награды лучшему всаднику из свадебного кортежа.
Было решено, что свадьба будет продолжаться шесть дней. Были посланы приглашения в Чендир, Геркез, Бахарден, Борме… Первые гости появились в тот день, когда отвозили калым. Для Абдуллы в тот день поставили новую шестикрылую юрту. Погнали калымных овец и лошадей, за ними шли верблюды, груженые коврами, паласами, кетени, халатами, серебряными и золотыми украшениями. Все эти богатства в новеньких, только сотканных чувалах и торбах. Все подготовлено с особой тщательностью, калым даже значительнее, чем договаривались — затруднений о качестве калыма не будет. Во главе процессии с калымом шествует самый искусный оратор гокленов — Дурды-Шахир. Процессию встречают родственники невесты с почетом, чему Акгыз была свидетелем. Свежевали одну за другой бараньи туши, готовили плов. А свадебный кортеж был настолько велик, что когда всадники в хвосте только трогались, передние уже были в доме жениха. Да, много потом об этом говорили, да и сама Акгыз видела это, сидя в кеджебе[68]. Джигиты несколько раз проезжали вокруг, гарцуя на конях и паля из ружей, чем ее пугали. Среди них она искала глазами Абдуллу, но так и не смогла его увидеть, пока не начался обряд развязывания невестой кушака жениха, снятие сапог с его ног и венчание…
Отчего ей это все вспомнилось, да еще в такие тяжелые минуты? «Может быть это конец жизни? Может быть я никогда больше не увижу плакучие ивы, которые посадил Махтумкули? Может мне уже не суждено вернуться в юрту, поставленную для нас с Абдуллой? Еще эта бешеная собака… Где она?»
Давно уже остались позади древний Вас, Гизилджа-гала, крепость Шасенем, Зепни Баба, Топрак Кала, Еди-ховуз[69]. Чуть только забрезжил рассвет, как заорал осел проводника, будто специально обученный подавать голос в ранний утренний час. Путники были уже на ногах и готовились к дороге. Болезненно сжалось сердце у Махтумкули. С каждым днем он все больше удалялся от Хивы. Суждено ли ему было еще когда-нибудь увидеть Гюльчахру?
Красный солнечный диск чуть-чуть оторвался от горизонта и надолго завис, будто тяжесть зимних забот не давала ему подняться выше. Конн часто поворачивали головы в сторону восходящего солнца, вытягивали шеи. А верблюды, будто выражая недовольство ранним часом, раздували ноздри, чихали, издавали угрожающее урчание, разбрызгивая во все стороны белую пену.
Пустыня распростерла объятья для каравана, гостеприимно раскинула свои просторы. Караван опять шагает к горизонту, а тот, как и накануне, отступает все дальше и дальше, открывая глазу барханы за барханами.
За ночь люди не успевают отдохнуть как следует, чувствуют тяжесть в теле. Для тех, кто привык постоянно ездить верхом, путь через пустыню не так изнурителен, чего нельзя сказать о Махтумкули. Он очень плохо переносил тяготы пути.
Когда караван выходил из Хивы, земля еще чернела, не обнаруживая признаков жизни, только местами едва начала пробиваться трава. Теперь пустыня покрылась зеленым ковром. Все кругом благоухало. Из-за скупости весенних дождей цветы не сумели подняться высоко. Их стебли, хоть и небольшие, были достаточно гибкие. Сколько бы степной ветер ни пригибал их к земле, они все переносили, не теряя лепестков. Их стойкость можно сравнить с жизнью туркменских женщин.
Хотя весной и не бывает обжигающей жары, путникам, тем не менее, приходилось днем снимать халаты. А по ночам наступала неприятная прохлада, тогда путники не только снова облачались в халаты, но и были рады посидеть у огня. Когда ночью бывает прохладно, по утрам на веточках черкеза появляются прозрачные бусинки-росы. Это дар божий. Как правило, путники знают об этом. Но все же на щедрость черкеза рассчитывать не приходится, и без запаса воды отправляться в путь нельзя. От колодца к колодцу пьют воду из бурдюков, прикрепленных к спинам верблюдов. Верблюды же, напившись из колодца, обходятся без воды в течение пяти-шести дней.
Удивительны пески Каракумов. Они напоминают огромные застывшие морские волны своими песчаными валами. Песок, как чистый лист бумаги, запечатлевает насвоей поверхности все происходящее. А потом подует ветер и сотрет все следы. Теряются не только следы, но и дороги. Тогда можно ориентироваться по звездам: против ни ветер бессилен.
Попадалися на глаза привязанные к верхним веткам самых высоких саксаулов или черкезов тряпицы — челги, так их называют жители песков кумли, они служат указателями для путников.
Кони в песках не так выносливы, как верблюды. Их копыта глубоко зарываются в песок, затрудняя передвижение, животные устают, их спины темнеют от пота. А для верблюда пески — родная стихия, он здесь чувствует себя лучше, чем в оба или в городе. Кони, кроме того, очень пугливы. Верблюды же не пугаются шныряющих у них между ногами тушканчиков, не пугают их и змеи, и греющиеся на ветках кустарника ящерицы с коричневыми головками и зелеными спинками, и сидящие на задних лапках у дороги степные крысы, которые внимательно разглядывают приближающихся путников, будто ищут знакомых, а потом вдруг срываются с места.
Как родники украшают горные ущелья, так колодцы украшают пустыню. Караванный путь пролегает через целый ряд колодцев. В Каракумах дороги начинаются с колодцев, и колодцами кончаются. Но, к сожалению, ни один из этих глубоких в сто — сто пятьдесят саженей[70] колодцев не сохранили имени того, кто его выкопал. Копать колодец — дело трудное и опасное, но тот, кто это делает, не считает свой труд героическим. Поэтому никому в голову и не приходит называть колодцы именами тех, кто их копал. Называют именем того, кто заплатил за труд. А платят, обычно, баи, у которых огромные отары овец. Тот же, кто трудился, естественно забывается.
Судьбы колодцев в пустыне неразрывно связаны с судьбами самих туркмен. Многое переживают колодцы на своем веку. И в бескрайней пустыне им не удается безмятежно взирать на мир. При приближении врага туркмены оборону начинают с колодцев. В колодцы с водой, непригодной для питья, бросают падаль. А колодцы с питьевой водой маскируют или тщательно закапывают, таким образом, чтобы враг не мог их обнаружить. Так туркмены используют пески в борьбе с врагами, и они становятся товарищем по оружию, а не только туркменской землей. Еще Махтумкули узнал один обычай кумли: джигиты, собираясь в набег, стараются не пролить ни капли воды из колодца. Со временем этот обычай превратился в закон. У них такое поверье или примета, что если прольешь хоть каплю воды перед дорогой, обратно не вернешься. И караванщики тоже придерживаются этого обычая.
Раньше, когда Махтумкули был мало знаком с пустыней, ему казалось, что ее пресекает одна единственная дорога. Как же он был удивлен, когда обнаружил в песках множество дорог и тропинок. Эти дороги и тропинки, связывающие разные колодцы, в сущности соединяют людей. «Хоть они и разбегаются в разные стороны, а видели, наверно, одно и то же. По этим дорогам, — думал Махтумкули, раскачиваясь в седле, — наверняка вели куда-то пленных туркмен, или туркмены, наоборот, гнали по ним своих невольников. Никто не знает страдальцев, но дороги помнят их мытарства и скорбят, безмолвные…»
Задумавшись, Махтумкули не заметил, как оторвался от каравана. Голос проводника вывел его из задумчивости.
— Эй, добрый молодец! Не отрывайся так далеко от каравана. В этих местах пролегает русло древнего Уз-боя, здесь могут быть разбойники. Налетят, разденут и коня отнимут!
Махтумкули улыбнулся. Ну, разбойники и разбойники. Как будто что-то меняется от того: с караваном ты или один. Что сделает караваи против шайки разбойников? Сколько караванов разграблено, сколько людей убито на этих дорогах! Вдруг Махтумкули почувствовал желание встретить разбойников. Что их толкает на рискованный путь? Жажда легкой наживы? Или они считают разбой доблестью? Но на кизылбашей ведь их не натравишь… Люди, способные грабить на большой дороге, не воины.
Вдали показалась отара овец. «Значит скоро будет колодец», — подумал Махтумкули. Интересный народ — чабаны. Они чувствуют себя в пустыне как дома. Им в голову не приходит, что могут быть места получше, и, беззаботно насвистывая, погоняют свои стада. А путники каравана с опаской вглядываются вдаль, как будто за следующим барханом притаилось огромное чудовище, готовое всех проглотить. А какой страх их одолевает ночью! Они думают, что совершают подвиг, пересекая пустыню. А для чабана пески действительно дом родной, и от врагов они его защищают.
Караван остановился у очередного колодца, похожего на предыдущие. Такая же впадина в земле, посередине колодец, вокруг юрты. Чуть поодаль, под песчаным валом лежат верблюды. Здесь живут иомуды, встречаются гоклены. По пути от самого Васа попадаются представители этих племен. Одеты одинаково, говорят на одном языке, одной веры, те же у них ишаны и муллы, и бахши, и хозяйство ведут одинаковое, и в тех же песках живут под одним палящим солнцем, и терпят одни и те же бедствия. По при этом люди, живущие у одного колодца, смотрят волком на тех, кто живет у соседнего колодца. И не только они никогда не садятся вместе, чтобы обсудить их общие трудности, а была б их воля, так одним воздухом дышать бы не стали.
На закате, когда караваи готовился к привалу, проводник начал проявлять беспокойство. Он опасливо разглядывал пересекающие дорогу следы, перестал напевать веселые песенки и вообще изменился в лице.
— Здесь нельзя делать привал, — сказал он наконец.
— Почему, что случилось? — спрашивали люди.
— Это следы не каравана. Кумли тоже их не оставляли, — сказал он твердо.
— Чьи же тогда?
Проводник еще раз внимательно посмотрел на четкие следы на песке и сказал:
— Четверо их. У них пять верблюдов и два коня. Один ведет коня под узцы, трое едут на верблюдах.
Махтумкули широко раскрыл глаза, удивляясь такой проницательности. Предводитель каравана верил проводнику, он понял, что речь идет о какой-то опасности и спросил поэтому:
— Как будет лучше, продвинуться вперед или несколько вернуться назад?
— Лучше проехать вперед, — отвечал тот, глядя на высокий песчаный холм. — Они пришли из-за того холма. И что хуже всего — эти люди на верблюдах не туркмены!
Махтумкули не поверил ушам. «Вот ясновидец попался! Еще немного, и он имена назовет!» — подумал он, не отрывая глаз от проводника. А тот продолжал:
— Эти верблюды не такие как у нас. Во всей округе не найдешь таких верблюдов.
— Так чьи же они? Кто их хозяин, из-за гор пришел или из Хивы? — оглядываясь по сторонам, спросил предводитель каравана.
— Н-да… Ни в Хиве, ни в Персии таких верблюдов нет. Это верблюды мангышлакские! А кони калмыцкие. На коне туркмен. А на верблюдах — не туркмены. Один верблюд нагружен оружием, другие провизией. Похоже, что эти люди где-то столкнулись с вооруженной группой. В этом столкновении они были биты, или одержали победу — тогда оружие, которое они везут, трофейное. Среди нас нет таких, кто бы хорошо стрелял… Поэтому нам нужно как можно скорее подняться на ту высоту. Там они не смогут напасть на нас врасплох.
Путники, торопливо, держа ружья наготове, направились к холму. Махтумкули подъехал к проводнику и спросил у него о том, что его особенно удивило.
— Как вы узнали, что на верблюдах едут не туркмены?
— Чего проще, — сказал проводник спокойно и уверенно. — Следопыты кумли безошибочно определяют следы хивинца, перса, иомуда, текинца. По следу верблюжонка они узнают родившую его верблюдицу, которая пропала за десять лет до того, и говорят: «Это верблюжонок моей верблюдицы». Любой кумли, судя по растительности в пустыне, скажет, копать или не копать колодец, и какая будет в нем вода, соленая или питьевая — иначе он не кумли. Ты слышал когда-нибудь, чтобы кумли пропал в песках без воды? Или чтобы заблудился?
Махтумкули больше не задавал вопросов. Караван растворился в темноте. Чем ярче светит луна, тем пустыня кажется спокойней. Но сейчас луны не было. После того, как караван несколько удалился от того злополучного места, лицо проводника прояснилось. Махтумкули казалось, что караван следует не по пескам, а по дороге Акмаи[71]. Ёму вспомнились покрытые глазурью хивинские храмы, и он подумал о том, что разглядывая ли их, слушая ли пение соловьев в саду, его мысли всегда возвращались к этим степям, к этому чистому небу.
Караван остановился на привал. Разожгли костры, темнота немного отступила. Теперь тени людей, двигающихся у огня, распугали живность, — населяющую эти пески. Когда огонь начал затухать, темнота опять перешла в наступление, проглотила вначале лежащих поодаль верблюдов потом коней с торбами на мордах, потом людей. Махтумкулп знал, что в песках к свету огня стягиваются змеи и скорпионы, и опасался этого.
Со змеями у него было связано воспоминание об одном случае. Дело было утром. Махтумкули лежал на кошме под старой чинарой и читал. Послышались шаги.
— Можно я присяду рядом, сынок? — обратилась к нему мачеха-казашка, которую он называл «младшей матерью».
— Садись, младшая мама, — сказал он, подвигаясь и освобождая для нее место. Айсулув села и стала вязать веревку из козьей шерсти. Махтумкулп понимал, что ей одиноко, и она приходит, чтобы посидеть с ним. А если он еще прочтет стихи, то доставит ей несказанную радость.
— Знаешь, сынок, книги сделали из тебя доброго человека. Если бы всех учить по этим книгам, на свете все было бы по-иному.
Она всегда называла Махтумкулп «сынок». Ее уважение к книгам и любовь к стихам он объяснял тем, что она чувствовала себя одиноко среди туркмен. Он жалел ее, старался быть с ней как можно ласковей. Поэтому и она всегда стремилась к нему, не упускала возможности побыть рядом. Когда Айсулув случалось погрузиться в мечты, Махтумкули будто видел в ее глазах широкие казахские степи — душой она всегда была там, хотя и жила в маленькой черной юрте Довлетмамеда.
— Вай! — вдруг вскрикнула Айсулув, перепрыгнула через Махтумкули и с силой хлестнула по земле своей веревкой. Он не сразу сообразил, что произошло, но, когда приподнял голову и посмотрел в ту сторону, где Айсулув ударила по земле веревкой, он увидел уползшую змею. Она была коричневая, блестящая. А рядом лежала Айсулув, бледная, как мел.
— Что, младшая мама, укусила змея? — Бросился к ней Махтумкули. Ее лицо немного порозовело, чуть-чуть приподнялись длинные, узкие, совсем не похожие на туркменские, брови, и она прошептала:
— Главное, тебя я спасла…
Бот какая добрая, милая эта женщина казашка, готовая рисковать жизнью ради другого.
Вдруг Мухтумкули показалось, что он слышит голос Моллабабека. То ли с той стороны, где лежали верблюды, то ли из-за песчаного холма… Нет, не забыл он его голоса! Узнал сразу! Екнуло сердце, горе черным дымом наполнило душу.
Иной раз бывает так, что мысли о том, кому еще хуже, приносят облегчение. Может быть поэтому Махтумкули вспомнил Кервен-ага, одного нз самых несчастных людей на свете. Сначала от лихорадки умерла его жена, потом двое сыновей не вернулись из набега, потом его невестку с внуком, когда они собирали ягоды в ущелье, похитили кпзылбаши. Теперь он остался один с одиннадцатилетней внучкой. Как-то раз, когда Махтумкули читал, лежа под чинарой, к нему пришел Кервен-ага:
— Скажи мне, сынок, что говорят твои мудрые книги о судьбе такого бедняка, как я? Я в отчаянии, не знаю что делать…
Махтумкули читал о разных бедняках, но в книгах они, как правило, в конце концов становились богатыми. Только Махтумкули в это не верил. И все книги предлагали положиться на божью волю. Но не мог Махтумкули сказать: «Будь благодарен Аллаху за то, что имеешь». Он отложил книгу, которую читал:
— Ах, Кервен-ага, Кервен-ага, было бы таких джигитов, как Чанглы-батыр, побольше на свете — одолели бы мы бедность!
— Э-э, сынок, — покачал головой Кервен-ага, — хоть и читаешь книги, а молод ты еще. Не знаешь ты этих батыров! Батырами их, конечно, называют не зря… Дай бог им долгие годы жизни! Если бы не они, туркменская кровь рекой бы текла. И грабили бы нас что ни день. Да благословит их бог!.. — Вдруг Кервен-ага схватился за сердце и повалился на бок. Еще ко всему он был очень больной человек. Махтумкули растерялся, принес воды. Сделав несколько глотков Кервен-ага почувствовал себя лучше. Отдышался и продолжал:
— Так вот… Суть в том, что эти храбрые джигиты становятся богатыми и отдаляются от бедняков. Заводят дружбу тоже с богатыми, женятся на дочерях ростовщиков, дочерей выдают за богачей. А горькая доля бедняков от счастливой судьбы батыров легче не делается.
Кервен-ага был прав, но Махтумкули не мог дать ему лекарства от его главной болезни — бедности. Свою беспомощность против этого недуга он тем острее ощущал, чем дольше смотрел на Кервен-ага.
— Никогда мне не понять толстосумов, — сказал тот, схватив голову обеими руками. — Их отцы, деды и прадеды умножали свое богатство за счет бедняков. И при этом бедняк для них злейший враг. Только и думают о том, как бы что-нибудь отнять у бедняка. Крадут наших девушек, готовы надругаться над нашими женщинами… То враги приходят с набегом, чтобы нас ограбить, то свои нас разоряют.
Ни в одной книге Махтумкули еще не встречал этой мысли. Кервен-ага заставил его призадуматься. Помолчав, он со вздохом вымолвил:
— Боже, как вы правы! Это горькая правда, с которой мы живем…
Кервен-ага обладал таким ясным умом и был так беден. Ему вполне приличествовало бы быть падишахом! Уж он-то понимает чаяния народа, и смог бы народу помочь. Предположим, удастся объединить туркмен в единое государство, — думал Махтумкули. — Предположим, будет возможность поставить бедняка над всеми туркменами. Самого нищего бедняка. Но не будет же этот бедняк, став падишахом, трудиться не разгибая спины, как прежде. Его будут содержать. Пусть даже, богатые. А кто будет содержать богатых? Опять бедняки? Государство, пожалуй что, не спасет бедняков от бедности, от гнета, от насилия… Или все-таки можно придумать хорошее государство?» Голос Кервен-ага прервал размышления Махтумкули:
— Только одна мысль утешает бедняка, сынок. Азраил[72], когда забирает душу, у человека, не лицемерит ни перед кем. Для него все равны — и бедные и богатые. Если бы ему можно было дать взятку, богатые бы никогда не покидали наш мир.
Махтумкули молчал, обдумывая слова Кервен-ага.
— Вообще, если поразмыслить, то и в смерти нет равенства, — через некоторое время сам себе возразил. Кервен-ага. — Смерть бая тяжелым бременем ложится на бедняка. Даже лежа в могиле, бай продолжает из него пить сок…
Много книг прочитал Махтумкули и почерпнул из них много мудрости. Он знал, что желания и мечты бедных людей, на каком бы языке они ни говорили, очень сходны. И враги у них одни — баи и ростовщики.
Кервен-ага улыбнулся и тихим голосом спел старинную песню:
Будь вместо горных глыб быки,
И бедным мяса перепало б малость.
Будь бы пшеницей желтые пески,
И беднякам лепешка бы досталась.[73]
Среди бедных людей, несмотря на их тяжелую жизнь, часто встречаются веселые, добродушные люди, любящие и ценящие хорошую шутку. Может быть и Кервен-ага был из таких. Махтумкули захотелось его ободрить. Он взял в руки книгу и стал говорить, будто читал из нее:
— Пройдут месяцы, годы, — и эта земля преобразится. Народы, ныне враждующие друг с другом, закружатся в веселом хороводе. Придут из-за гор кизылбаши, но не с набегом, а для участия в свадебных празднествах. Хивинцы и бухарцы станут друзьями туркмен. Джейхун опять потечет по старому руслу. Пески превратятся в сады…
Хоть речь Махтумкули и приятно щекотала слух, но Кервен-ага прервал его.
— Сынок, слушая тебя можно подумать, что в песках нет змей. С каждым ударом сердца бедняк приближается не к счастью, а к могиле.
Махтумкули смутился. Кервен-ага не поверил ему. Если ему не удалось вдохнуть надежду на лучшее в одного человека, сидящего перед ним, на что можно рассчитывать, когда речь идет о целом народе?
И все же, наподобие падающей звезды, светлая черточка надежды прорезала душевный мрак обиженного судьбой бедняка. Ведь Махтумкули не был похож на других туркменских парней. И разговор его был не о том, как разбогатеть, как уподобиться другим состоятельным людям, а о том как помочь беднякам; он стремился заглянуть в их будущее и даже почему-то видел там свет. И Кервен-ага сказал:
— Дай бог тебе много лет жизни, сынок! Нам-то уж все равно не увидеть того, о чем ты говоришь. Но если внуки наших внуков будут жить в такое время — и это будет очень хорошо!
В последнее время каждую ночь Махтумкули видел во сне джейрана. Джейран как джейран — и вместе с тем не совсем обычный, будто из самаркандского золота выкованный, и глаз от него не оторвать. Сделает Махтумкули к нему несколько шагов — джейран на столько же отойдет: и так всю ночь. А ранним утром джейран растворяется в лучах восходящего солнца. Что это? Мечта, которой сбыться не суждено? Призрак любви?
Рассвет никак не наступал. Махтумкули лежал без сна, всматриваясь в темноту. Перед его взором возникло утопающее в садах оба, свободное от гнета и печалей. Он досадовал, что никто кроме него не может представить себе такое оба. Он мысленно любовался полем, покрытым тысячами цветов, вдыхал их аромат. Почему же люди не видят эту красоту? Ах, как ему надоели самонадеянные сердары, что дома, что попадающиеся по пути! Их твердолобое упрямство и своенравие! А взять вчерашнего, который стоит над людьми, живущими у трех колодцев? Как он вчера себя держал!
— Джигиты! — обратился он к облокотившимся на подушки молодым людям. — Среди нас находится ученый человек, сын всем известного Карры-муллы. Судьба благосклонна к нам и вы имеете возможность лицезреть Махтумкули. Всемогущий Аллах послал его к нам. И вот что я хотел бы сказать по этому поводу… — Предвкушая свои успех, сердар медленно обвел языком губы и разгладил усы. Многие джигиты приподнялись с мест, но никто из них не заметил, как покраснел Махтумкули. Огонь отбрасывал красные блики на лица сидящих. — Когда я был маленьким, Карры-мулла был моим учителем. И еще тогда я от него услышал одну мудрую вещь. Изречение и своего рода предсказание, которое запало мне в душу. И так, он сказал: «Если кому случится хоть раз посидеть рядом с ученым человеком и услышать мудрые слова, то простятся прегрешения его и он попадет в рай». Всю жизнь я ждал такого случая, и вот этот день настал. Все грехи и прегрешения нам прощены! Недаром говорили в старину: «Устами ученого человека говорит всевышний». Перед вами тот самый ученый человек, о котором говорил Карры-мулла!
Махтумкули был сбит с толку и чувствовал себя крайне неприятно. Складывалось впечатление, что сердар был хорошо знаком не только с саблей, но и с книжной мудростью. Действительно, в книге Довлетмамеда «Вагзы — Азат» содержалась такая мысль, и, к сожалению, она могла служить оправданием для тех, кто проливал кровь, и для тех, кто стоял у власти. Досадно было слышать примитивное толкование слов отца сердаром, которыми тот воспользовался для подкрепления своей точки зрения. Но Махтумкули вспомнились другие строки из той же книги, и он прочел их:
— Великий грех — нам ведомо от века —
Священную Каабу осквернить.
Но все-таки обидеть человека —
Во много раз грешнее, может быть.[74]
Сердар ничуть не растерялся, он так же спокойно сидел, скрестив ноги.
— В книгах, которые нам читал наш мулла, этого не было, — сказал сердар, и джигиты еще больше уверились в том, что они теперь свободны от грехов. Махтумкули, правда, сделал еще попытку пробиться к разуму молодых людей.
— Если вера ваша истинная, вы должны помнить, что бог дает только волю. Он не вмешивается в мирские дела. Но для каждого из нас он приготовил испытания. И за все грехи, совершенные в жизни, после смерти придется держать ответ…
Джигиты уже его не слушали — все как-то сразу заговорили, и его слова потонули в гомоне голосов. И тут сердар, правильно выбрав момент, громко крикнул:
— Джигиты! Я ночи не сплю с тех пор, как текинцы угнали наших лошадей. Мы им не позволим издеваться над нами! Завтра же! Завтра же по коням! Мы им покажем…
Махтумкули почувствовал себя виновным в том, что в завтрашнем набеге может пролиться кровь.
— Разве у текинцев нет своего хана или сердара? — сдержанно спросил он. — С ним надо встретиться и поговорить. Я готов пойти с вами и помочь. Зачем друг друга грабить и убивать чабанов?
Джигиты приутихли, но сердару это было не по вкусу.
— Да разве у текинцев хан? — воскликнул сердар, хватаясь за саблю. — Не хан у них, а ослиный вор! Разговор с ним один, — добавил он, похлопывая по сабле.
«Прямые потомки великих туркмен, которые владели огромным пространством, частью Персии, Хиндостана, теперь не могут ужиться друг с другом в бескрайних просторах пустыни, — с горечью думал Махтумкули. — Им не судьба даже в песках спокойно пасти скот, наслаждаться миром и спокойствием. В этом хаосе не только невозможно защитить страну, но и самому непросто остаться в живых».
— Эх, туркмены, конченный вы народ! — вырвалось у него.
— Правильно говоришь, молодец! — воскликнул сердар, по-своему истолковав слова Махтумкули. — А то тут некоторые джигиты забыли про честь. Туркмен только тот, для кого конь как брат и седло как родной дом. Туркмен рождается в седле и в седле умирает! Туркмен кровью смывает обиду! Трус обиду смывает водой, а джигит кровью!
Молодые люди легли спать — с утра им предстоял набег на текинцев. Махтумкули их было очень жаль. Пришла на память поговорка:
«Того из нас, чей спутник зло,
Оно к могиле привело».[75]
Вспомнился случай в родном оба. Абдулла тогда был дома, он не участвовал ни в осаде Мешхеда, ни Себзеварана[76], которые вел Пасиада-шах[77]. Махтумкули вообще не одобрял идеи Абдуллы о мести кизылбашам за кровь, пролитую при Недир-шахе. Хотя покорные в прошлом ханы, теперь, после смерти Недир-шаха, осаждали города Персии один за другим. Махтумкули как-то сказал Чоудор-хану в присутствии Абдуллы:
— Человек рождается на свет, чтобы пахать, сеять, творить. Истребление других людей не может быть его целью. Он должен пасти овец, доить верблюдиц, участвовать в состязаниях на лошадях, женить сыновей, выдавать дочерей замуж…
Чоудор-хан прервал Махтумкули:
— А если тебе мешают это все делать, это все что ты назвал? Неужели ты не понимаешь? Ничего не дают делать! Со всех сторон нападают, грабят, убивают…
— Над нашей землей стоит трупный дух, а могли бы благоухать цветы! Эхо в ущельях вторит стонам вместо того, чтобы отвечать пению соловья! Из юрт доносятся горькие рыдания вместо колыбельных песен!
— А кто в этом виноват? — со злобой спросил Чоудор-хан. Махтумкули крикнул:
— Ты! Ты, я, Абдулла — все мы!
Чоудор-хан замолк, Абдулла не произнес ни звука. Это молчание показывало, что поэт все-таки произвел на них впечатление.
— Ты прав, — сказал Чоудор-хан, желая разрядить обстановку. — Между тем нельзя говорить, что против гнета, насилия, несправедливости ничего не делается. Все-таки ты погрешишь против истины, если скажешь, что мы сидим сложа руки. Давай возьмем, к примеру, твою Менгли. Между вами встает гора препятствий. И что же делаем мы? Мы берем аксакалов и идем к ее родным. Просим, умоляем… Они не уступают. Тогда мы выражаем наше недовольство, говорим о самых непредвиденных и угрожающих последствиях для них и прерываем с ними отношения.
Поэт горько усмехнулся:
— Мучиться от любви, потерять избранницу — разве это протест гнета и насилия? Ты увел разговор в сторону, Чоудор-хан! — Чоудор-хан поднял брови и с удивлением смотрел на Махтумкули, восхищенный его умом и сообразительностью. — Когда угнетают и грабят целый народ — это одно дело, когда страдают двое влюбленных — совсем другое. Вещи несовместимые. Положим, у одного джигита другой похитит возлюбленную. Положим, джигит, потерявший возлюбленную, захочет отомстить. Пусть даже убьет другого. Ну так что же? Настал конец баям и ростовщикам? Разве ты можешь сказать, что он восстал против гнета и насилия, переполняющего наш мир?
Пока предводитель каравана наполнял водой бурдюки, Махтумкули молча стоял рядом. Теперь колодцы становились все менее глубокими — этот был в пятьдесят-шестьдесят саженей — значит к вечеру уже покажется Балханский хребет[78]. Как все-таки удивительно, что колодцы хранят воду в глубине! Подобно людям, которые хранят свои мысли в тайниках памяти, скрывая их от глупых друзей. Врагу тайну раскрывать никто не будет, но глупый друг может быть опаснее врага.
Размышления Махтумкули неожиданно прервала овца, выскочившая из загона. С жалобным блеянием она побежала к колодцу. Нет, не от жажды страдало бедное животное. Рядом, с колодцем предводитель каравана положил свой халат и папаху — к ней-то и подбежала овца, принюхалась, но не учуяв запаха своего ягненка, зарезанного накануне, огляделась по сторонам, словно искала сочувствия. Поэту отчетливо вспомнилось, как перед самым его отъездом в Хиву Моллабабек жалостно просил:
— Папа, возьми меня с собой, ну, пожалуйста…
В отличие от Ибраима Моллабабек был хорошим добрым мальчиком. На Махтумкули похож почти не был, а скорее на мать. Черные глаза, нос и рот маленькие, как у матери.
С первых лет сын особенно привязался к отцу, прямо не отходил от него. Может быть, Моллабабек чувствовал, что долго не проживет? Старики говорят, что если ребенок привязывается к одному из родителей — это не к добру. Значит, или сыну, или отцу не суждено было прожить долго… Ах, зачем бедному дитя было рождаться на белый свет? Мужаться, мужаться… Как это все пережить?
Когда птенца у иволги возьмут,
Ужель она о нем стонать не будет?
Коль пери розу соловья сорвут,
Ужель о ней он тосковать не будет?
Коль джейраненка утеряет лань,
Кричит в ночи и в утреннюю рань,
И если бог ей скажет: «Перестань!» —
Но и тогда она молчать не будет.
Как смертных избежать сетей?
Нет от судьбы защиты у людей.
Фраги! Коль зверь тоскует без детей,
То человек ужель рыдать не будет?[79]
Караван опять двинулся в путь. Тяготы многодневного пути, тяжкие думы измучили поэта. Он с нетерпением ждал, когда над горизонтом появятся туманные вершины Балханских гор, не замечая, как портится погода. Тем временем с запада пришли бурые облака и нависли над караваном. Они напоминали дым пожарищ или мчащуюся с гиканьем в сплошном облаке пыли лавину вражеских всадников. Будто избрав караван в качестве своей жертвы, стихия налетела на него вначале с севера, потом с юга, и наконец с ужасающим воем обрушилась сверху. Смешались небо и земля. Бескрайний простор пустыни, открывшийся взгляду, сузился до пятачка, на котором стоял Махтумкули. Ни глаз, ни рта было открыть невозможно. Махтумкули вспомнил, что говорили бывалые люди: «Когда в песках бушует стихия — лучше всего лечь прямо где стоишь и укрыться с головой». Он хотел крикнуть предводителю каравана, что надо остаться на месте и переждать бурю, но тут как раз он услышал его голос.
— Держите все верблюдов! Пусть каждый держит одного! Упустим верблюдов — нам конец! — Было очевидно, что тот в совете Махтумкули не нуждался, он знал что делать в таких случаях.
Долго бушевала стихия, словно хотела приподнять огромные Каракумы вместе с песками и перенести на другое место. Махтумкули почувствовал, как он, стоя на месте, куда-то погружается. Он было подумал со страхом, что проваливается в колодец. Но нет. Просто песок из-под пог уносил ветер.
Махтумкули стоял, удерживая верблюда за узду. Он не знал, в каком состоянии были другие путники, но сам он чуть не падал. Верблюд, в обычное время животное смирное, тут стал брыкаться, жалобно стонать и словно обезумев, наступал на Махтумкули, который пытался его успокоить, не задумываясь над тем, слышен ли его голос. Верблюд не внял увещеваниям Махтумкули, и тогда Махтумкули принялся кричать на него, но тоже безуспешно. Верблюд будто уже был не верблюд, а страшный дэв, налетевший вместе с бурей.
Хотя Махтумкули и знал, что нельзя сходить с места, на котором стоишь, трудно сказать, сколько песчаных холмов он перевалил, как далеко он отошел от каравана, пытаясь удержать взбудораженного бурей верблюда. Полные песка глаза не различали ничего вокруг. Голова гудела, как полный кувшин. Вдруг что-то тяжелое придавило ему голову. Он не успел сообразить, что произошло, только вскоре он почувствовал себя легко, по телу распространилось приятное тепло, словно он лежал дома в своей постели и, немного поворочавшись, наконец нашел удобное положение. То ему казалось, что он сладко спит, то — что парит в небесах. Какое-то красное пятно возникает перед глазами, постепенно приобретает очертания человека… «Вроде Менгли» — думает он, но песок в глазах мешает разглядеть ее. Слышится женский голос, напоминающий о Гюльчахре… А потом и Менгли и Гюльчахра растворяются в желтокрасных языках пламени.
Губы Махтумкули почувствовали что-то прохладное, и он открыл глаза. Перед его взором все было густокрасного цвета.
— Горим! — прошептал Махтумкули и попытался встать. Глоток воды вернул его в сознание. Небо постепенно пожелтело, потом стало серым, а через некоторое время голубым и ясным. Махтумкули лежал, а над ним склонился предводитель каравана.
— Как верблюды? — встрепенулся Махтумкули.
— Все в порядке. Можно отправляться в дорогу.
… Вечером, перед закатом, над горизонтом появилась какая-то коричневая тень. Поэт было подумал, что это те самые бурые облака, которые приходили с бурей, а теперь ушли вперед. Но проводник поднял руки и крикнул:
— Эй, смотрите! Туда, впереди — это Большой Балхан!
Махтумкули был очень обрадован. Горюя о Молла-бабеке, он соскучился по Ибраиму, сердце стучало от волнения, словно он мог потерять и второго сына. Он чувствовал, как сильно соскучился по тем местам, где встречался с Менгли, где земля и сады благоухали нежным запахом Менгли. Он расстроился, увидев, что караван собирается на привал. Сердце рвалось вперед. Однако до Балхана оставалось еще немалое расстояние, и было совсем небезопасно пускаться в путь одному.
И снова колодец. Живущие здесь люди хорошо знали Карры-муллу и Махтумкули, так как были ближайшими соседями селений, расположенных на Балхане. Не так далеко отсюда селение Геркез, а дальше и Хад-жиговшан — родина Махтумкули. Все стремились пригласить поэта к себе в гости. Но Махтумкули, уставший от тяжелого дня, предпочел отдохнуть вместе с караваном. Однако кумли не отстали от него: освежевали барана, приготовили чектырме[80], угощали его бьющим в нос чалом и густым, хоть ножом режь, агараном[81]. Путники стали гостями кумли.
Махтумкули отвечал на вопросы, рассказывал о Хиве, Беседа велась непринужденно, не было споров, напряжения. Но сердечные раны вновь открылись, когда Махтумкули решил перед сном немного прогуляться, и он услыхал разговор лежавших на песчаном холме парней.
— Значит, жена его Менгли?
— Конечно!
— Нет, не Менгли!
— Говорю тебе, Менгли! Вот слушай:
В сад я пошел: рядом цвела сада царица.
Мне за нее с хитрым купцом не расплатиться.
Стонет в саду мой соловей — пленная птица:
Долго ль с огнем те лепестки будут играть?[82]
— Ну и что? Где же здесь говорится о Менгли? Так можно сказать о ком угодно.
Рок ополчил зависть и гнев — копья и луки!
Трус не пойдет с храбрым делить ратные муки.
Махтумкули с нежной Менгли после разлуки
В райском саду, как мотыльки, будут играть.[82]
— Вот оно как! А кто же нам лапшу на уши вешал, что Менгли ему не жена?
— Я говорил и буду говорить, что не жена. Отец навязал ему в жены вдову брата… Брат ушел в поход несколько лет назад, и с тех пор о нем ни слуху, ни духу.
Махтумкули замер на месте. И парни замолчали, воцарилась довольно продолжительная пауза. Потом парень, знавший все про всех, сказал:
— Вот такие дела… Настанут горькие времена, забудешь, как улыбаются. Крепки оковы бедности. Придет радость, осветит тебе день-другой, а потом опять сгустится тьма. Карры-мулла, говорят, от-рождения был бедным. Теперь от его многочисленной семьи остался один Махтумкули. В их семье никогда не было счастья…
Махтумкули стоял, не в силах пошевелиться. Один из парней возразил говорившему:
— Да что ты, парень, говоришь! Неужто такой умный человек как Махтумкули согласится на эту женитьбу — при том, что его брат, может и жив? Где твоя голова?
— Ну, что касается меня… — начал тот в нерешительности. — Я б его на руках носил. Но вот Керсен-ишан сказал…
— Ишь кого вспомнил! Керсен-шан, понимаешь, тоже мне! Керсен-ишан! — передразнил собеседника парень, который в разговоре защищал Махтумкули. — Махтумкули для твоих ишанов и мулл — неприступная крепость. Он их обличает, а они что могут против него? Только грязь всякую выдумывать, чтобы его славное имя запачкать. А ты нам готов пересказывать. Ну, хорош!
Тот, который рассказал о Махтумкули, растерялся:
— Ведь не я же все это придумал. Это Керсен-ишан так говорит…
— Слушай, я не знаю твоего Керсен-ишана, и знать не хочу, только ты своей тупостью меня уже вывел из себя! Не смей трогать Махтумкули, понял?
— Ладно, ладно, чего там…
Было обрадовавшись близости родного оба, поэт опять погрузился в тоску. Смерть сына, разлука с Менгли и разные другие мысли опять отяготили его душу.
В густой темноте наконец-то сквозь дымовое отверстие юрты проступил светлеющий кусочек неба. Небесный лоскуток был розоватым, будто с белым цветом смешали сок красной розы. Продрогшие от ночного холода звезды спешили спрятаться в рассветном небе. Сквозь решетчатое оконце юрты показался огромный золотистый диск восходящего солнца. Сейчас он был похож на красный пышущий жаром уголь, местами засыпанный пеплом. Он медленно карабкался к вершинам деревьев. Теперь стало казаться, что от диска лучи не расходятся, что сам он холодный. Даже не верилось, что через некоторое время он опалит землю своим обжигающим теплом., То тепло, которое у земли еще оставалось, взял с собой чабан, погнавший стадо коров на пастбище. А вот и Айсулув с вязанкой хвороста. Вскоре из ее юрты распространился приятный запах дыма — только тогда утренний холод как будто отступил.
Поднявшись с постели, Акгыз вышла на улицу. Было очень тихо. Никакая боль ее не беспокоила. Только голова распухла после вчерашнего случая. Вчера казалось, что весь мир обрушился и погребет ее под своими обломками. Сегодня мир стоял спокойный. Собаки, сторожившие ночью оба от лисиц и шакалов, спали, свернувшись на боку, забыв про свои пустые животы, на которых покоились огромные, как казаны, головы. Мимо, проходили две молодые женщины и девушка — Акгыз их не знала, хотя по обычаю и поздоровалась. Женщины выглядели плохо, как серебряные украшения с выскобленной позолотой. Акгыз, ее печальная судьба… А взять Менгли? Что-то у них было общее. Вспомнилась встреча с ней как-то зимой…
Акгыз вместе с Ибраимом ехала к родителям. Под ней был молодой, но выносливый конь. Несмотря на значительное расстояние, которое ему предстояло пройти, и тяжесть двух седоков, он не убавлял своего резвого хода. Проезжая мимо колодца, Акгыз увидела женщину, набиравшую воду. Женщина стояла спиной к Акгыз, и узнать ее не удалось. Так бы Акгыз и не узнала, кто она была. Но женщина, когда набрала воды в кувшин и попыталась приподнять его, поскользнулась и упала вместе с кувшином. Акгыз поспешила к ней на помощь. Ибраим был в том возрасте, когда мальчики уже имеют опыт верховой езды, и поэтому, как только Акгыз спешилась, он пересел с крупа коня в седло и смело взял в руки поводья. Хотя земля и не была мерзлой, пролившаяся вода сразу же покрылась тоненькой ледяной пеленой. Женщина промокла насквозь: вся вода из кувшина попала на нее. Она попыталась подняться, но не сумела, пока Акгыз ей не помогла. При виде ее бледного бескровного лица Акгыз невольно вскрикнула:
— Менгли!
Та не сразу узнала Акгыз.
— Спасибо, спасибо, ты успела, как благодарить тебя? Кто ты?
— Вот несчастье-то! Что с тобой будет? Замерзнешь, несчастная… — Акгыз обернулась к Ибраиму. — Ибрайм-джан, достань из хурджуна мой теплый халат. — Она помогла Менгли перейти на сухое место, отряхнула с ее одежды прилипшую глину. — Да я же Акгыз! Не узнаешь?
Менгли немного пришла в себя, заплакала, обняла Акгыз.
— Как же тебя не узнать! Если бы Махтумкули или ты прошла мимо моей могилы, и то бы я вас узнала по походке.
Акгыз не ожидала встретить ее в таком плачевном состоянии, не мешкая сняла с нее промокший насквозь халат и помогла надеть свой, сухой, теплый и новый.
— Да здорова ли ты? Похудела так, что в игольное ушко пройдешь! — причитала Акгыз. — Что с тобой стряслось?
— Не спрашивай, Акгыз-джан. Давно бы мне умереть, а вот хожу по земле себе на удивление. Все мое счастье осталось в твоей юрте… Ах, эти чудных два дня!
Акгыз не знала, как ей быть. Менгли стояла рядом и никуда не торопилась. Неудобно как-то сказать, мол, пойдем, я тебя провожу. Чувствовалось, что той хочется еще постоять у колодца, поговорить, хотя она и оборачивалась то и дело, поглядывая на одну юрту, будто оттуда могли исходить какие-то неприятности.
— Махтумкули тоже страдал, но твое горе еще пуще, я вижу, Менгли-джан, — сказала Акгыз, желая вызвать Менгли на откровенность.
— Будь проклят этот обычай, — сказала Менгли, вытирая выплаканные сухие глаза кончиком платка. Некогда сияющая своей красотой, теперь на фоне других девушек она выглядела как тень. Те, кто знал ее прежде, едва бы поверил, что она — это она. — Отец не раз отказывал вашим людям, приходившим сватать меня. Говорил, что я уже наречена. Так оно и было. Мне в детстве оборвали крылья. Хотела покончить с собой, не сумела. Все надеялась, буду жива — встречусь с Махтумкули, поживем с ним вместе. Ах, надежды… Мечты! А попала я прямо в ад. Выдали за нареченного. И года не успели прожить как он умер, неожиданно. У меня появилась, хоть и слабая, но надежда, с которой я могла жить. Стала вдовой, все мои мечты — опять о Махтумкули. Я готова была ждать его до конца дней своих. Я знала, что он в Хиве, учится. Все думала, что он вернется и снова разыщет меня. Но опять меня бросают в ад. Сестричка, родная, поверь мне, кошмарное проклятие для меня не придумать: решили отдать меня в жены старшему брату моего покойного мужа. Я плакала, рвала на себе волосы, умоляла. Кто меня послушает? С тех пор моя еда — отрава, тумаки да удары палкой я получаю на каждом шагу. Верно говорили в старину:
«Лучше быть рабыней достойного, чем женой труса».
Акгыз была в растерянности, не знала, чем помочь несчастной. Если бы она могла сказать, мол, пойдем, покажи мне этих мерзавцев, я им такое устрою, пусть потом попробуют тебя пальцем тронуть! Очень хотелось так сказать. Но что поделаешь…
Излив душу Акгыз, Менгли облегченно вздохнула. Только теперь она заметила мальчика, сидящего на коне:
— Мальчик это… — Менгли хотела спросить, не сын ли это Акгыз, но, вспомнив, что у нее мужа нет, прикусила язык.
Акгыз поняла.
— Это сын Махтумкули, Ибраим.
— Да, да! И ведь похож как! — Менгли подошла к мальчику, сняла его с коня, прижала к груди, целовала в щеки. — Он, просто вылитый!
«Какова сила у любви! — подумала Акгыз. — Верно говорят, испытанная временем любовь гнется, но не ломается. Был бы здесь Махтумкули, Менгли бы бросилась, обняла его, расцеловала… Несмотря ни на что! Злой рок почему-то никогда не дает соединиться истинно любящим…»
Из юрты, на которую оглядывалась Менгли, как удар кнута, послышался резкий металлический женский голос:
— Куда пропала, тварь ты эдакая? Чтоб ты сгнила!
Менгли бросило в дрожь. Акгыз достала из хурджуна отсвечивающий на солнце желтый кувшин и передала его Менгли:
— Возьми. Пусть хоть за разбитый тебя не мучают. Взяла с собой, думала, наберу по дороге родниковой воды для матери. Возьми, он полный, воду я уже набрала лишь бы отвел от тебя беду. Пусть бог не покинет тебя, Менгли-джан!
— Одного-единственного человека я люблю на белом свете. И он не святой какой-нибудь! Он Махтумкули! Не смотри, что я похожа на тень. Мир мой прекрасен и богат: в моем мире я живу с Махтумкули. Ты видишь только тень от меня — сама я с Махтумкули! — и Менгли торопливо пошла к зловещей юрте.
До сих пор Акгыз думала, что она испила полную чашу горечи жизни. Но то, что она увидела сегодня, произвело на нее жестокое впечатление. По всему телу распространилась режущая, ломающая боль, будто ее долго били перед этим. И у матери она не почувствовала облегчения. Перед ее глазами стояла Менгли, мокрая, измазанная в грязи; ее бледное лицо без кровинки.
Мать спросила Акгыз с беспокойством:
— Что случилось? Ты сама на себя не похожа.
Но Акгыз не слышала ее. И, когда отец вошел в дом, она смотрела сквозь него невидящим взором. В тот же день к вечеру, взволнованная встречей с Менгли, она вернулась к себе домой, несмотря на то, что предполагала погостить у родителей несколько дней. Родители объяснили ее поведение переживаниями по поводу Абдуллы. Понимая, что они бессильны помочь дочери, предпочли положиться на волю всевышнего.
Проезжая опять мимо зловещей юрты, Акгыз задумалась. Есть ли еще в мире народ подобный туркменам, нарекающий кому-то свое чадо, только появившееся на свет? Подрубая таким образом ростки счастья? «Дочь — чужое дитя», — говорят туркмены дочерям. Потом дочерей продают. Проданный ребенок, конечно, становится чужим. Девушку покупают словно какой товар. И жизнью ее распоряжаются на свой вкус.
Акгыз с Ибраимом вернулись домой затемно. И слава богу; она не посмела бы показать свое почерневшее от расстройства лицо ни свекру, ни свекрови. Вошла в дом и глазам своим не поверила: перед ней стояла Карагыз, бледная, изможденная, у выбивающихся из-под платка волос был неприбранный вид, видно к ним давно не прикасалась расческа. «Смерть Моллабабека сильно потрясла ее, — подумала Акгыз. — Дай бог ей сил! Махтумкули должен на днях вернуться, ей бы привести себя в порядок». Но вслух спросила:
— Как твое здоровье, Карагыз?
— Ах, ты, вздорная баба, — с дрожью в голосе заговорила Карагыз. — Раньше мужу моему голову морочила этой Менгли, жизнь мне испортила, а теперь сама его ждешь не дождешься, чтобы стать его женой!
Акгыз не растерялась под натиском обидных слов, как это случилось с ней ранее в доме Карагыз. Какая-то сила придала ей мужества, лицо ее просветлело и она спокойно смотрела на собеседницу.
Карагыз поняла это по-своему:
— Ах, ты, тварь бесстыжая! Сейчас я тебе покажу!
«Что за чушь она болтает? Зря Карагыз мучает себя, аж почернела вся…» — думала Акгыз, когда Карагыз вдруг железной хваткой вцепилась ей в волосы. Даже было удивительно, откуда столько сил берется в ее изможденном теле.
— Еще свежа земля на могиле моего сына! — кричала Карагыз. — Как ты смеешь, подлая тварь!
— Карагыз, родная, что с тобой? Что за муха тебя укусила? Я не понимаю, о чем ты говоришь? Побойся бога, наконец!
— Сделала мне гадость и еще стыдишь! — Карагыз, обессилев, опустилась на пол. — В чем я перед тобой виновата? Может, я тебе чем-то обязана?
Акгыз, положив голову на колени Карагыз, стала умолять ее:
— Если не милуешь меня, уважай честь Махтумкули! Он не будет нырять под одеяло жены брата, не позволит себе! Он не из таких!
Карагыз, истомленная неразделенной любовью к мужу, опаленная ревностью, оглушенная смертью Молла-бабека, и теперь терзаемая возможной женитьбой Махтумкули на второй женщине — потеряла сознание. Акгыз перенесла ее на постель, налила воды и хотела напоить. Присев у ее изголовья, погладила ее волосы, и потом, прижавшись своей щекой к ее, зашептала:
— Бедняжка ты моя, извелась от горя, исхудала, что беда с тобой натворила…
Через некоторое время Карагыз пришла в себя, открыла Глаза и увидела сидящую подле себя Акгыз. Попыталась оттолкнуть ее, но, почувствовав слезы Акгыз на своих щеках, опустила руку. И все-таки резко сказала:
— Убери руки!
— Ты не знаешь меня, Карагыз! Я слабая, но никогда не была подлой. Мне чужого не надо, чужое не сделает меня счастливой. Где-то под Мешхедом кизылбаши оборвали и сожгли крылья моего счастья…
Карагыз не удалось полностью унять свою злость, но ей было стыдно за себя. Она поднялась, стала приводить себя в порядок. Акгыз взяла косы подруги с вплетенными в них украшениями, переместила их ей на спину, на голову надела платок и, разглаживая складки, сказала:
— Ах, горе ты мое! Прямо рассудок потеряла. Значит ты во мне видишь женщину? А душа моя давно рядом с Абдуллой. Тебе не понять. Иной раз ты уложишь спать ребенка и под свою колыбельную сама же засыпаешь, а я в тоске от своего одиночества всю ночь напролет качаю пустую люльку. Как тебе понять! У тебя есть муж…
У Карагыз всегда было меньше душевных сил, она уважала ум подруги. До сегодняшнего дня они ни разу не ссорились. Только когда она узнала от Айсулув, что Карры-мулла хочет вторично женить сына, на Акгыз, она пришла в ярость.
— Как же они могут решать твою судьбу, ничего тебе не говоря? — спросила Карагыз примирительным тоном.
— Вот видишь, это ты пожалуй что готова понять. А в своем муже не разобралась… — Акгыз хотела еще что-то добавить, но ей вспомнились стихи Махтумкули:
За теплым дождем на кибитки обрушился град.
За братом погибшим на гибель отправился брат.
Их жены с утра на пустую дорогу глядят,
Тоскуют в разлуке с родными. Они не вернулись.[83]
А вот еще одно:
Как брата вдова ни красна,
Нет джигиту спокойного сна —
Коль женой его стала она:
Каждый день горюет о брате,[84]
Хоть теперь ты поняла, кто есть Махтумкули? Теперь тебе ясно, что он не пойдет на повторный брак? А врагов у него немало — беки, ханы, муллы. Каждый готов его съесть. Небось и эта затея с женитьбой придумана не самим Карры-муллой, а недавно приезжавшим к нам подлым Овез-шихом! Как в народе говорят — плохая арба колею портит, мулла людей портит. — Акгыз замолчала. Потом ей вспомнились еще стихи, и она прочла:
Не воротить мне детские стремленья,
Не воплотить благие вдохновенья,
Увяз я в глине мира, нет спасенья,
И в прошлое мечу я взоры. — Вах![85]
Акгыз положила руки на плечи Карагыз:
— Верь мне и помни поговорку: «Двух арбузов одной рукой не удержать, двух мужей в одном объятии не обнять». Да и я не такая, как тебе кажется. Но хватит об этом. Мало тебе страданий доставила смерть сына? Иди к себе, отдохни.
Карагыз уже сожалела о том, как вела себя с подругой, и думала даже попросить у нее прощения. Но то ли ее упрямство от природы, то ли гордость помешали.
После того как она ушла, Акгыз упала ничком на кошму и горько заплакала. Услыхав ее рыдания, Карры-мулла впал в беспокойство, а Айсулув стремглав бросилась в юрту Акгыз.
Теперь Акгыз плакала в голос.
Прошло уже восемь лет с тех пор как Абдулла пропал без вести. Три года назад было решено устроить его поминки. Дом Абдуллы будто вымер: из него нельзя было услышать ни смеха, нн плача, никаких голосов. Впервые тишина была нарушена рыданиями. Карры-мулла давно уже похоронил сына — только Акгыз упорно не желала смириться с мыслью о его смерти. До самого последнего времени она с надеждой глядела на дорогу. Но сегодня последняя нить надежды натянулась до предела.
Курен-даг тоже остался позади. Теперь начинались знакомые места. Махтумкули захотелось спешиться, потрогать руками, прикоснуться щекой к этой прекрасной и вечно молодой земле. Ах, родная земля! Как одиноко и тоскливо вдали от тебя! Перед его глазами ожила мать. Да будет земля ей пухом… что он смог сделать для нее в жизни? Когда говорил ей, что хочет поехать в дальние страны, она шутила, просила привезти ей подарок. Стоило ему в Хиве увидеть красивую ткань, как мать тут же оживала перед глазами. Если бы она дожила до сегодняшнего дня!.. Но ее нет… Есть мачеха, милая казашка Айсулув. Только бы пришлись ей впору туфли! Несчастная женщина, одинокая. Кроме мужа и его родных у нее никого нет, далеко ее отчий дом… Надо быть к ней внимательней… А как там Акгыз? Абдулла… Абдулла, конечно, не вернулся. Что же, быть вдовой до конца дней? Да, не сладко. Чем бы ей помочь? А бедная Карагыз! За что она принимает столько мук? Может, ей не хочется веселиться, смеяться, жить в свое удовольствие? Зачем надо было приводить ее в свой дом? Зачем было превращать ее в прислугу: принеси то, унеси это? Оставил весь дом на нее и уехал… Оправдано ли это: странствия по миру, учение в разных городах — все на бедных костях? Может это на самом деле побег — от нее? А если б на ее месте была Менгли? Тоже бы ее так бросил? Месяцы, годы жить без нее в Хиве, в Бухаре?
Издалека чинара, растущая у их дома, казалась маленькой черной точкой. Под этой чинарой мать качала детей, пела им колыбельные песни. Всматриваясь в высохшую крону чинары, Дурды-шахир пел свои стихи. До сих пор стоит чинара, высокая, огромного роста. И годы и ветры ей нипочем. Под ней Махтумкули стоял с Менгли — в тот раз, когда Акгыз пригласила к себе девушек.
Вдруг прямо перед собой Махтумкули увидел свою возлюбленную. Стоит только протянуть руку… Она такая же застенчивая, полная улыбок.
Я, безутешный соловей,
Со свежим цветником расстался!
Я с милой, с нежною моей,
Рыдая, бедняком расстался![86]
Бесконечные запасы нежности, все горячие устремления, пылкая любовь, чуткая способность видеть прекрасное, тонкие мысли превращались в стихи. На крыльях поэзии он поднимался и парил над землей. Ему хотелось вручить свои стихи джигитам, вместо оружия, чтобы защищаться от врагов, и старикам, малым детям, женщинам дать в руки щит, сплетенный из стихов, щит, который дарует им безопасность и спокойствие…
Из селения навстречу каравану шел какой-то человек. Махтумкули бросил взгляд в сторону холмов — оттуда появилось небольшое движущееся облачко пыли.
После того невеселого дня Акгыз перестала выходить на улицу, не ела и не пила. Вышла только в день, когда, по ее подсчетам, должен был приехать Махтумкули. Айсулув с радостью глядела вслед Акгыз, когда та направилась в сторону чинары. Потом спохватилась и побежала за ней, быстро семеня. Догнав, проводила ее до чинары, боясь, что у нее закружится голова от слабости, и потом вернулась к своим делам. Оставшись одна, в ожидании появления Махтумкули, Акгыз окинула взглядом три юрты — свою, свекрови и Махтумкули. Юрта Акгыз стояла посередине и казалась ей особенно уютной, нарядной и красивой. Ее купол блестел под солнцем словно гупба. Сколько лет прошло с тех пор, когда она впервые вошла в эту юрту! Ах, был бы у нее ребенок от Абдуллы… Сейчас был бы уже взрослым… Да, юрта напоминала ей своим убранством ее детские куколки.
Тогда она была еще маленькой девочкой с косичками. Как-то раз она смастерила куклу из старых тряпок, потратила на это целый день. Кукла получилась нарядная и красивая, даже самой ей было удивительно: из тряпья сделать красивую куклу не так-то просто. Было чем гордиться. Потом она попыталась заняться шитьем, и тоже у нее получалось не так-то плохо. Все женщины в оба ахали и охали, разглядывая ее вышивку, а мать Акгыз, после того как они уходили, непременно трижды перечеркивала их следы серпом — от дурного глаза.
Акгыз была уже замужем, когда ей вспомнилось ее детское увлечение и однажды она смастерила тряпичную куклу. Возвратившись вечером домой, Абдулла застал свою жену за странным занятием: на игрушечных качелях она раскачивала куклу. Он нахмурил брови и носком сапога пнул качели:
— Ты что, помешалась? Откуда эти тряпки?
После этого случая Акгыз никогда больше не делала кукол…
Акгыз все стояла под чинарой, когда к ней опять подбежала Айсулув.
— Карры-мулла велел тебе передать, чтобы ты от дома далеко не отлучалась, Акгыз-джан. Эта бешеная собака бродит где-то рядом.
Все-таки хорошо, что Айсулув напомнила ей о собаке, а то она было забыла об опасности. Перед ее глазами возникла яркая картина, как Махтумкули приближается к оба, а за ним гонится бешеная собака.
— Махтумкули, берегись, бешеная собака! — Невольно вскрикнула она и, услышав свой голос, будто очнулась ото сна. Карры-мулла и Айсулув спокойно занимались своими делами. Собрав последние силы, Акгыз направилась в ту сторону, откуда должен был появиться Махтумкули. Она шла вдоль арыка и часто оглядывалась, опасаясь, что свекор со свекровью вернут ее обратно. Каждый шаг отдавался в голове, но она упрямо шла вперед. Когда она оказалась на краю оба, где-то вдали стал виден всадник.
— Это точно Махтумкули! — крикнула Акгыз, будто хотела с кем-то поделиться радостью, и побежала вперед. Услыхав голос Акгыз, веселые жаворонки опустились на залитую солнцем цветущую поляну, словно тоже пожелали засвидетельствовать почтение Махтумкули. Тут она увидала облачко пыли, двигающееся со стороны холмов. «Что бы это могло быть? Человек на ишаке? Всадник? Нет, не похоже. Смерч? Нет, не смерч. Да это же та самая бешеная собака!»
Акгыз пристально всматривалась вдаль, но чем больше смотрела, тем хуже ей был виден движущийся предмет. А потом и вовсе кроме сплошного облака пыли различить стало невозможно ничего. До Акгыз расстояние ближе, но собака почему-то бежит в сторону всадника, О бешеных собаках говорили, как слыхала Акгыз, что они ничего не видят перед собой. Что заставило ее выбрать Махтумкули?
Теперь уже сомнений не было — Акгыз видела бешеную собаку. Подняв платье выше колен, она бросилась собаке наперерез, бежала изо всех сил. Постепенно ей стало казаться, что в пыльном облаке не одна собака, а целая свора бешеных собак, что эта свора заполнила все склоны холмов. Акгыз хватает за шею одну из собак и начинает душить ее. Собака вырывается, разбрасывая вокруг белую пену, кусает Акгыз, но Акгыз крепко вцепилась в собаку и та еще долго волочила бедную женщину по земле, пока Акгыз не потеряла последние силы и не осталась лежать, сжимая в руке клок шерсти.
Махтумкули во весь опор подскакал к Акгыз, спрыгнул с коня и обнял ее.
— Что ты наделала, гелнедже?
У Акгыз слипались глаза — то ли от укуса, то ли от изнеможения. Едва слышно ей удалось произнести:
— Махтумкули…
Она попыталась улыбнуться, но не хватило сил разжать губы. Только глаза блеснули, выражая радость. И тут ей стало казаться, что бешеные собаки со всех сторон окружают их. Пытаясь защитить Махтумкули, она сильно прижала его к груди.
— Нет, кровожадным псам я не отдам родного Махтумкули…
У него сдавило горло, во рту стало сухо, язык прилип к гортани. Руки Акгыз, обнимавшие его, ослабели, и она начала сползать на землю. Он не сразу подхватил обмякшее тело, глаза застилала пелена.
Жжет мне тело, сердце больно,
Плачу я, кричу невольно.
Есть ли в мире столь бездольно
Погибающий, друзья?[87]
Когда он наконец приподнял ее, чтобы положить на седло, в широко раскрытых огромных глазах он увидел Фраги — себя, и бескрайнее синее небо.
Горящее сердце, смертельный ожог — есть у меня;
Базар опустивший, разбитый чертог — есть у меня;
Огонь беспокойства и пламя тревог — есть у меня;
О двух опаленных крылах мотылек — есть у меня…[88]
1982 г.
Перевод М. Гребнева