К книге
Виват Елисавет!Глава 4. Два крыла Азраила
25%
Глава 4. Два крыла Азраила
5

День не задался с самого утра. Едва явившись на службу, Матвей получил выволочку от Кононова за составленные с помарками опросные листы для очной ставки и полдня их переделывал. И злился. Да какая разница, как там писано, с исправлениями или без? Ведь всё одно после допроса перебелять.

В итоге на службе пришлось задержаться почти на три часа. Даром это ему не прошло, и к концу дня Матвей почувствовал приближение приступа. Уговаривая себя, что, быть может, ещё обойдётся и боль в виске, что уже вгрызалась в мозг острым буравом, смилостивится — отпустит, Матвей приполз домой. Иногда — нечасто — действительно отпускало, если удавалось лечь, быстро заснуть и полноценно выспаться. Боль отступала, сворачивалась сонной змеёй и не жалила. На этот раз.

Однако, едва он открыл дверь дома, где квартировал, все надежды рассыпались прахом. В первую же секунду стало ясно, что покоя ему не видать — у квартирной хозяйки дым стоял коромыслом. Из гостиной слышались хохот, нестройное пение и звон бокалов.

Матвей попытался незаметно прошмыгнуть в свою каморку, но не тут-то было! Василиса, уже изрядно навеселе, тут же возникла в дверях.

— Матвеюшка, — пропела томно, — а у нас гости! Выходи к столу, чай проголодался, соколик мой.

И обхватила за шею. От неё сильно пахло брагой и острым запахом тела.

— Я устал, Василиса Савишна. — Матвей попытался выскользнуть из объятий. — Спать хочу.

Влажные губы, целившие в его, ткнулись в щёку — в последний момент Матвей отвернулся, — и он передёрнулся от отвращения.

— А как же за здоровье матушки государыни не выпить[2]? — Она хитро прищурилась. — Скольких ты, милёшенек, за то кнутом ободрал да в Сибирь отправил? Сотню? Две? То-то же… Сам знаешь, что бывает с теми, кто за матушку нашу не пьёт!

Матвей сжал зубы, чтобы не застонать, по опыту зная, что и глоток спиртного приведёт к тому, что приступ затянется на несколько дней.

— Сейчас спущусь, — процедил он.

Но Василиса не ушла. Воровато оглянувшись, она быстро скользнула в комнатёнку и притворила дверь.

— Афонька-то уж на ногах не стоит. — Быстрые руки сверху вниз расстегнули кафтан и легли ему на бёдра. — Пошто нам с тобою ночи ждать? Нам и теперь не помешает никто… Стосковалася я, Матвеюшка, приголубь меня пожарче!

И потянула его к топчану.

— Приголублю. — Матвей постарался придать голосу развязность. — А коли хочешь, чтобы жарче, так браги неси…

Хозяйка, хихикая, убежала на поварню, а Матвей, сдёрнув с гвоздя епанчу, выскочил за дверь, скатился по лестнице и вывалился на улицу.

Это началось год назад.

Он снимал каморку у купецкой вдовы Василисы Кульковой уже три года, с тех пор как приехал в столицу. Квартирная хозяйка запала на него сразу — глядела с поволокой, угощала, штопала одежду и жалилась на жизнь, в которой некому её, слабую женщину, защитить. У вдовы был полюбовник, Афанасий Харитонович, но тот, со слов купчихи, горазд был водку хлестать да жрать от пуза, на ласку же оказался скуп да маломочен. Была она толстая, рябая, зубы чернила смолой, всегда густо пахла по́том, да и возрастом лет на пятнадцать старше. Словом, вызывала у Матвея только отвращение.

Но однажды он совершил роковую ошибку: поддался на приглашения хозяйки — очень уж упрашивала, — и сел за стол с её гостями. Пить Матвей совсем не умел и старался этого не делать — пьянел мгновенно и до полной отключки мозгов. Прочие же части тела работали при этом исправно. И в тот раз, подняв рюмку за здоровье императрицы — этим тостом начиналось любое застолье, — очнулся он уже утром в постели с Василисой.

С тех пор жизнь превратилась в ад. Василиса старалась напоить его при любом удобном случае, и когда ей это удавалось, он неизменно просыпался в её кровати и потом несколько дней мучился от острого отвращения к себе. Аппетиты купчихи между тем росли, попытки напоить жильца делались все чаще, однако так рьяно, как нынче, хозяйка его ещё не обхаживала.

Надо съезжать на другую квартиру. Да вот только куда? Где ещё он найдёт жильё за такую цену — денег Василиса брала с него мало, понимала, зараза, чем удержать…

Перед глазами заметались оранжевые зарницы — признак того, что приступ уже совсем близко. Матвей ускорил шаг. Однако дойти не успел. Правую сторону головы пронзило резкой болью. Тусклый свет масляных фонарей сделался вдруг раздражающе-ярким и отдался мучительной пульсацией в виске, заставив со стоном прикрыть глаза.

Матвей знал по опыту, что теперь голова уже не успокоится, покуда не отболит своё, положенное. Если повезёт, это продлится часов двенадцать, если нет — дня три-четыре. Главное — добрести до места, где можно сесть, прислонив к чему-нибудь словно стиснутую инквизиторским обручем голову, и переждать, перетерпеть, перемучиться, не шевелясь и не разговаривая.

Сквозь густевший с каждым шагом туман в глазах он почти не различал дорогу и даже не удивился, обнаружив себя стоящим возле родной конторы, откуда ушёл пару часов назад.

Стараясь шевелить верхней частью туловища как можно меньше, Матвей открыл дверь и вошёл внутрь. Из расспросной каморы, находившейся в подвале, слышались голоса, но наверху, в присутствии, никого не оказалось. Он ощупью прошёл кабинет насквозь, прикрыл дверь в подвал и протиснулся в находившуюся рядом крохотную каморку, где Фёдор Пушников, штатный палач, хранил свои приспособы. Застонав одновременно от боли и облегчения, Матвей опустился в темноте на лавку, прижался затылком к стене, запрокинул голову и, приоткрыв рот, смежил веки.

Всё. Можно отдаться боли. В такие моменты ему казалось, что он находится посреди штормового океана на утлой лодчонке. Бесполезно грести, ставить парус, хвататься за руль. Можно только ждать и молиться, чтобы шторм прекратился и не потопил лодку. Иногда, когда приступы случались особенно злыми, он малодушно думал, что пойти на дно, захлебнувшись этой нестерпимой отупляющей мукой, было бы, пожалуй, и неплохо.

Время в такие часы делалось каучуковым и тянулось нескончаемо. Каждый выстраданный час становился равным целым суткам лёгкой и счастливой жизни, в которой можно было есть, спать, поворачивать голову, разговаривать и даже смеяться… Ничего… Ему не впервой… Когда-нибудь это закончится, нужно просто перетерпеть.

Ухо уловило голоса — видно кто-то вошёл в кабинет с улицы.

— У меня дело чрезвычайной важности, сударь! — По голосу Матвею представился дворянин, важный и в то же время испуганный, но старательно сей испуг скрывающий.

— У нас все дела чрезвычайной важности. С прочими к нам не ходят, — равнодушно отозвался Игнатий Чихачов. — Садитесь, сударь. Вон туда, на лавку. И что у вас за важность такая, что к нам пожаловать отважились?

— Я встретил нынче человека, который был убит больше года назад…

Чихачов непочтительно перебил:

— Э-э-э, сударь, это не к нам. Призраками не занимаемся. К попам ступайте.

Отчего-то Матвею показалось, что посетитель Игнатию крайне неприятен. А впрочем, боль иногда пробуждала странные фантазии.

Собеседник Чихачова, кажется, обиделся.

— При чём тут попы? Он живёхонький! Этот человек год назад скрылся от следствия. Он и его отец были замешаны в заговоре против государыни. Его фамилия Ладыженский.

Матвей приоткрыл глаза. Фамилия отчего-то показалась знакомой, но раскалённая болью голова не в состоянии была ни размышлять, ни вспоминать.

— Вы ошибаетесь, сударь. Дело закрыто за смертью обоих подозреваемых. Фёдор Романович Ладыженский умер год назад во время следствия, а Алексей Фёдорович был найден мёртвым в окрестностях Петербурга прошлой зимой. Я сам присутствовал на опознании. Его признал старый слуга, нянчивший Ладыженского в детстве. Ошибки быть не может.

Незнакомец заговорил с воодушевлением.

— Слуга? Да много ли холопу веры? Упился, поди, как свинья, да и наплёл без ума… Я же почти уверен, что это Ладыженский! Рост, телосложение, манера двигаться — всё совпадает. И на лицо похож. Правда, у того человека усы и волосы были не русые, а темно-рыжие, но в остальном вылитый Ладыженский. Верьте мне, я его прекрасно знаю! Как-никак семь лет в одной роте проучились.

— И где вы его встретили?

— На адмиралтейском лугу нынче вечером. Мы с приятелем шли мимо и повстречали солдат Преображенского полка, что с манёвров возвращались. Вот среди них и оказался Ладыженский. Он там под чужим именем служит. Спутники называли его Павлом Егуповым.

— Что ж, мы проверим ваш донос. Но я уверен, что вы обознались. Мало ли на свете похожих людей.

— Отчего вы не записываете?

— Ну что вы, сударь. Я не имею права снимать допросы. Я копиист, сошка малая. Моё дело опросные листы да протоколы перебелять. Вам придётся дождаться, покуда освободится старший канцелярист, Михайла Фёдорович. Вот он вас и допросит по полной форме.

Матвей услышал, как Игнатий подошёл к лестнице, ведущей в подвал, открыл дверь, постоял, видимо, прислушиваясь.

— Он в пыточной теперь, на розыске. Придётся обождать.

И Игнатий отошёл, оставив дверь открытой. Звуки, заглушённые толстой дубовой створкой, обитой в три слоя войлоком, вырвались из подвала стаей вспугнутых птиц.

— …сказывай чётко, без запирательства, что говорил тебе казак Ерофей Кизилов, осьмого дня нонешнего месяца, когда ты к нему в гости был?

— Изменником изругал, ваше благородие.

— В каких словах он тебе то ругательство чинил? Сказывай точно, без переврания.

— Так и сказал. Ты-де, изменник и служишь изменою.

— А как же ты третьего дня доносил, что Кизилов тебя стрельцом ругал?

— Не упомню я уже, ваше благородие… Может, и стрельцом. Да, точно — стрельцом.

— Так стрельцом али изменником? Прокофьев, записывай: «Подследственный показания переменил и запирается». Ты, Варыгин, коли доносить взялся, должен донесть воровские те слова прямо, от себя не прибавляя и не убавляя ничего… Кизилов утверждает, что сказал: «Ты-де, стрелец и служишь изменою!», обратясь с теми словами к своему кобелю, что тебе хвостом вилял, заместо чтоб облаять. И тому видоков[3] двое: Трифон Харламов и Василий Протасов. И они слова Кизилова подтвердили. Фёдор, на дыбу его!

Снизу раздался вопль:

— Ваше благородие! Смилуйтесь! Не упомню я! Во хмелю да с простоты слова попутал…

— Показания Кизилова свидетели подтвердили, так что тебе за ложный извет на дыбе висеть, Варыгин, чтобы память наперёд лучше была.

Раздались шаги, и Чихачов дверь прикрыл.

Некоторое время в кабинете стояла тяжёлая тишина. А потом незнакомец, откашлявшись, спросил с нарочитым безразличием:

— А что будет, ежели окажется, что я ошибся? И тот человек, коего я встретил, не Ладыженский?

— Ну поперву вас обоих возьмут в острог. Ежели у вас есть свидетели, что могут с точностью утверждать, будто встречник ваш именно Ладыженский, вам придётся назвать их имена и их тоже привлекут к следствию. Ежели свидетели ваших слов не подтвердят и человек тот сам не повинится, вас пытать станут — до трёх разов, коли сдюжите да слов не перемените. Затем на дыбу отправится ваш преображенец. И дальше уж, кто из вас крепче окажется, тот и прав выйдет. Коли выиграет он, вас за ложный извет кнутом накажут да в Сибирь сошлют, а ежели правы будете вы, то ему, скорее всего, на плаху дорога. Но это уж как судьи присудят, да Её Императорское Величество свою милость явит… Посидите покуда здесь, сударь, я скоро вернусь. Только за бумагой схожу…

И Матвей услышал, как Игнатий вышел из кабинета и скрылся за дверью, ведущей в подвал.

«За бумагой в пыточную отправился?» — не успел удивиться Матвей, как до его слуха донеслись быстрые шаги, даже, скорее, не шаги, а бег, хлопнула дверь, ведущая на улицу, и всё стихло.

В то же мгновение подвальная створка приоткрылась, и Чихачов возник на пороге — через полуоткрытую дверь своей каморки Матвей видел его силуэт.

— Что, Шульц? Отправился мокрые подштанники сушить? — чуть слышно проговорил Игнатий, и Матвей услышал тихий смешок. — Мразью был, мразью и остался. Ну ничего, ты у меня этот визит надолго запомнишь, сволочь…

* * *

[2] Отказ пить за здоровье государя и его семейства в описанные времена приравнивался к государственной измене.

[3] свидетелей

* * *

Графиня Тормасова умирала.

Когда стало ясно, что конец уже совсем близок, профессор отправился в имение к князю Порецкому. Но там сообщили, что князь с молодой женой, ещё зимой отбывшие на воды, не возвращались и никаких новостей от них не поступало. Тогда Пётр Матвеевич поехал в Ожогино, где его встретила прелестная молодая женщина, в которой он с трудом узнал свою бывшую служанку. Он бы и не узнал, если бы она, увидев его, не прошептала, виновато опустив голову:

— Здравствуйте, Пётр Матвеевич.

Выяснилось, что граф рано утром уехал на несколько дней в Петербург. Попросив Соню передать графу, что он очень просит встретиться с ним как можно скорее, Пётр Матвеевич вернулся в Торосово.

Минуло больше недели, прежде чем в Торосово объявился Владимир Вяземский.

Когда профессор спустился в гостиную, Владимир в первый момент его даже не узнал: человек, стоявший перед ним, был лет на десять старше того профессора, что прошлой весной выхаживал раненого Филиппа.

— Пётр Матвеевич, — Владимир глядел на Либерцева с состраданием и испугом, — Соня передала, что вы желали видеть меня.

Жестом предложив присесть, профессор тяжело опустился рядом. Плечи его поникли, точно на них взвалили груз неподъёмной тяжести.

— Владимир Васильевич, мне надобна ваша помощь, — начал он, и Владимира поразили умоляющие нотки, прозвучавшие в голосе. — Вы, конечно же, знаете, где пребывают князь Порецкий и Елена с Елизаветой.

Либерцев жестом прервал протест, готовый сорваться с губ Владимира, и продолжил:

— Выслушайте меня, пожалуйста. Я убеждён, что вы знаете, где обретаются князь и девочки. Прошу вас, сударь, известить их как можно спешнее, что Евдокия Фёдоровна умирает. Они должны проститься с ней. Она тяжко страдает телесно, болезнь её крайне мучительна, и мои полузнахарские снадобья, каковыми я пытаюсь уменьшить боли, дают весьма недолговременный и слабый эффект. Но ещё больше она терзается душевно, не имея возможности перед смертью увидеть своих детей.

Во имя добротолюбия я заклинаю вас известить дочерей графини или князя Порецкого о том, что она при смерти, и просить их от моего лица приехать сюда без промедления. Скорее всего, жить ей осталось считанные недели, если не дни…

Владимир взволнованно смотрел на профессора:

— Это правда? Её сиятельство так больна? И никакой надежды на исцеление нет?

— Нет. Болезнь сия неизлечима. Ваша тётка действительно умирает…

— Что?! — Владимир в изумлении взглянул на профессора, полагая, что ослышался.

— Вы не знали, что Евдокия Фёдоровна Тормасова, в девичестве носившая фамилию Коковцова — родная сестра вашей матери?

Владимир, побледнев, вскочил на ноги.

— Что вы такое говорите… — забормотал он потрясённо. — Но почему? Почему она не сообщила мне об этом? Я полагал, что все родственники матушки умерли. Ни сама она, ни отец никогда не говорили мне о них.

— Ваш отец увёз сестру Евдокии Фёдоровны так же, как князь Порецкий Елену, — профессор устало прикрыл глаза, — и их общение с фамилией Марии Фёдоровны прервалось. Евдокия Фёдоровна многие годы ничего о ней не слыхала. Не знаю, отчего она не рассказала вам о том, возможно, попросту не представилось подходящего случая…

— Я могу её видеть?

— Пойдёмте. Только она, скорее всего, вас не признает.

Они поднялись во второе жильё и вошли в одну из комнат. Шторы были спущены, в помещении висел сумрак, и стоял маслянисто-тяжёлый сладковатый запах.

На кровати лежала женщина, настолько непохожая на властную красавицу Евдокию Фёдоровну, что Владимир не узнал бы её, если б не состоявшийся только что разговор. За четыре с лишним месяца, что прошли с их последней встречи, графиня изменилась неузнаваемо. Она была изможденно худой, даже высохшей, кожа напоминала тончайшую китайскую бумагу, глаза ввалились, губы истрескались. Дышала она с видимым усилием, и при дыхании из лёгких вырывалось натужное сипение.

— Евдокия Фёдоровна, — профессор склонился над постелью, — граф Вяземский пришёл проведать вас и пожелать скорейшего выздоровления.

Тёмные от расширенных зрачков, полные боли глаза, казалось, единственное, что было живым на почерневшем лице, медленно обвели комнату и остановились на Владимире.

— Володя… — Шёпот был так слаб, что ему пришлось наклониться к самой постели. — Здравствуй, мальчик… Как ты похож на Машу…

Владимир почувствовал, как глаза наполняют слёзы.

— Здравствуйте, тётушка. — Он с трудом сглотнул образовавшийся в горле ком.

— Как хорошо, что ты пришёл… Я так рада тебя видеть… — Она закрыла глаза, видно, эти две фразы забрали все её силы. — Ты передай моим девочкам, что я любила их и желала добра. — Из-под прикрытых век заблестели слёзы. — Мне уж не увидеть их, а ты передай… И прости меня… за Соню… Тебе я тоже желала добра…

* * *

Алексея Владимир нашёл в казармах Преображенского полка. Он кратко рассказал обо всём, что узнал от профессора и видел сам.

— Я бы съездил к Филиппу и без тебя, — закончил он рассказ, — но, боюсь, стану слишком долго искать поместье, я же там никогда не был, а дорога́ каждая минута.

— Конечно. Я отправлюсь нынче же. Только ротного извещу. Ты едешь со мной?

Владимир кивнул.

Через два часа они покинули Петербург и отправились в Тверскую губернию. Ехали так быстро, как только позволяли дороги. Прерываясь лишь на несколько часов сна, всё оставшееся время проводили в седле.

Через двое суток, вымотанные до предела, они въехали в тверское поместье князя Порецкого. Всю дорогу Алексей терзался вопросом — рассказывать ли Лизе о состоянии графини, но принять решение так и не смог.

К дому князя они подъехали ближе к вечеру, когда светлые летние сумерки ещё только-только засерели между деревьев, расчерчивая поперёк дороги длинные тени и сглаживая контуры предметов.

Лиза и Элен сидели в саду за вышиванием. Заслышав стук копыт, обе тревожно вскинулись. Когда Лиза узнала в одном из серых от усталости и дорожной пыли всадников мужа, лицо её, одутловатое и подурневшее, будто солнцем осветилось. Выглядела она неважно, большие глаза словно спрятались в болезненной припухлости щёк, кожа покрылась тёмными неровными пятнами. Странным образом её дурнота вызвала у Алексея острый, почти болезненный приступ нежности.

Соскочив с коня, он подхватил Лизу на руки, прижимая осторожно, словно фарфоровую статуэтку. Бережно дотрагиваясь до округлившегося под широким деревенским сарафаном живота, он всё терзался своим мучительным вопросом. И, в конце концов, решил поговорить сперва с Элен.

Филиппа дома не оказалось, вместе с управляющим он отправился осматривать лес, который тот предлагал купить, и должен был вернуться лишь на следующий день.

Женщины захлопотали по хозяйству, и Алексей отметил, что Элен старалась по возможности оградить сестру от любых трудов. После скромного ужина с простой крестьянской снедью, улучив минуту, он шепнул свояченице, что хочет поговорить с ней без Лизиного присутствия.

Возможность к тому явилась лишь поздно ночью, когда Лиза, весь вечер не отходившая от мужа, наконец, заснула. Осторожно высвободившись из её сонных объятий, Алексей спустился в гостиную. Элен дожидалась его, сидя возле открытого окна. Лицо её показалось Алексею бледным и напряжённым.

— Что стряслось, Алёша? Владимир ничего не объясняет, говорит, ты всё расскажешь.

— Где он? — Алексей неосознанно пытался оттянуть начало тяжёлого разговора.

— В саду. На звёзды любуется. Ну, что случилось? Не томи…

Алексей вздохнул:

— Пётр Матвеевич Либерцев просил передать, что очень просит вас с Лизой вернуться.

— Зачем? Я не хочу туда возвращаться, а Лизе в её состоянии это и вовсе ни к чему, на что ей лишние волнения?

— Дело в том, — Алексей помедлил, подбирая слова, — что матушка ваша очень нездорова и хочет вас видеть.

Элен внимательно взглянула на него:

— А это не может быть уловкой, чтобы понудить нас приехать?

Алексей покачал головой:

— Ты зря подозреваешь Петра Матвеевича в подобной низости. Он на этакое неспособен. К сожалению, Евдокия Фёдоровна вправду очень больна. Настолько, что профессор опасается, успеете ли вы проститься с ней.

Элен порывисто поднялась.

— Она… умирает?

— Да.

— И нет никакой надежды на исцеление?

— Разве лишь чудо Господне.

— Мы выедем завтра же, как только возвратится Филипп. — Голос её дрогнул.

— Говорить ли мне Лизе об этом? Как её состояние? Она в силах выдержать путешествие по разбитым ухабистым дорогам?

— Лиза слаба. — Элен длинно вздохнула. — Она дурно чувствует себя последние недели, и я ужасно боюсь за неё. Меньше чем через два месяца ей приспеет пора рожать, а тут, кроме повивальной бабки-крестьянки, что живёт в десяти верстах от поместья, нет никого, кто смог бы помочь. Если бы мы вернулись домой, за ней бы приглядел Пётр Матвеич. Но я не представляю, как она вынесет дорогу… — Элен покачала головой. — А если узнает, что матушка умирает… я боюсь за неё, Алёша…

— Что же делать? — Нервничая, Алексей вскочил, наткнулся в темноте на какую-то мебель, кажется, поставец, отозвавшийся жалобным звоном посуды.

Элен задумалась. Она прислонилась к стене, и лицо её таилось в плотной тени, куда не доставал свет небольшого канделябра, стоявшего на бюро. Выражения Алексей не видел, только глаза подозрительно блестели в темноте.

— Давай сделаем так, — наконец, произнесла она. — Мы с Филиппом уедем завтра, как только он вернётся, и поедем так быстро, как лишь будет возможно, а вы с Лизой отправитесь следом, потихоньку, стараясь не трудить её особо. Про матушку ей покуда не говори. Скажем только, что она нас простила и просит вернуться, а уезжаем мы с Филиппом так спешно оттого, что у него срочные дела в имении. А как приедет, там уж сама всё увидит…

В окне появился Владимир.

— Поговорили? Что решили?

Элен рассказала, о чём условились они с Алексеем, граф кивнул.

— Я поеду с вами, — сказал он Алексею. — Лучше бы, конечно, всем вместе отправиться, но время не терпит. Пётр Матвеевич сказал, его осталось совсем мало.

— Вы видели её? — Элен обернулась к Владимиру, Алексей заметил, как у неё задрожали губы.

Тот тяжело вздохнул.

— Видел. Она просила передать, что любила вас и желала добра.

И из глаз Элен, наконец, прорвав все запруды, хлынули слёзы.

— Скажите, Елена Кирилловна, — спросил Владимир, когда она немного успокоилась. — А вы знали, что я довожусь вам с Елизаветой Кирилловной двоюродным братом?

* * *

Обдумать услышанное Матвей смог лишь на четвёртые сутки — приступ выдался долгим и мучительным.

Однако подслушанный разговор из головы не шёл. И чем дольше он размышлял над ним, тем больше утверждался в мысли, что копиист Чихачов вёл себя странно и даже подозрительно.

Сперва он хотел рассказать обо всём Прохору Петровичу, но раздумал. Игнатий Матвею нравился, а Прохор, знамо дело, из кожи вылезет, чтобы устроить родственнику своего соперника воз неприятностей.

И Матвей решил поговорить с Игнатием начистоту. В конце концов, Прохору доложить он всегда успеет.

Выбрав момент, когда Чихачов остался в кабинете один, Матвей подсел к нему.

— Игнат, почему ты не стал оформлять донос того человека, что говорил, будто повстречал Ладыженского? Плёл зачем-то, что допрос снимать не можешь, а потом и вовсе дал уйти…

Игнатий поднял глаза и несколько секунд раздумчиво смотрел на Матвея. Потом обезоруживающе улыбнулся.

— Шульца-то? Эх… Да я бы год жизни отдал, чтобы увидеть, как эта сволочь на дыбе корчится, да преображенца того жаль стало. Ему-то ведь тоже мучиться придётся из-за этой мрази…

— Так ты что же, его знаешь?

— А то! На одном тыне портянки сушили. В академии семь лет в одной роте проучились. И все эти годы он офицерам на однокашников стучал. В любимчиках ходил… Я здесь по его милости, можно сказать, оказался… Знаешь, как отомстить ему мечтал? Ух! У меня аж сердце от ненависти закололо, когда его увидал. Чую, больше мне этакого случая поквитаться с гадёнышем не выпадет. Веришь ли, до сих пор жалею, что уйти ему дал. — Чихачов досадливо поморщился.

— И что, он не узнал тебя? — изумился Матвей.

— Представь себе. — Игнатий криво усмехнулся. — Ихнее благородие, господин барон, очевидно не могут вообразить, что здесь служат люди, равные ему по рождению. Или усы да патлы отросшие меня так сильно изменили… Вот и суди сам — он и меня-то узнать не сумел, хотя сидел в двух шагах и разговаривал битый час, а Алёшку Ладыженского якобы узнал, едва на улице мельком увидал.

— А отчего ты так уверен, что он обознался?

— Да ты же сам тело видел! Нешто не помнишь? Ну тогда, зимой? И за слугой его ты же и ездил. Забыл, что ли? Смешной такой старик, с козлиной бородёнкой? Мы с ним Алёшку и схоронили…

Игнатий вздохнул и перекрестился.

— Я дверь в подвал специально приоткрыл, чтобы эта вошь курляндская от страха обгадилась. Уверен был, что сбежит. Он-то полагал, будто ни в чём не повинного человека под пытку подведёт, а сам сухим из воды выйдет? Ан нет! У нас тут честнее, нежели во дворцах. Коли донёс — изволь ответ держать. Изветчику первый кнут! Да… жаль, ему с дыбой познакомиться не привелось…

Игнатий ожесточённо плюнул на пол и, помолчав, спросил:

— Прохору скажешь?

— А надо? — улыбнулся Матвей.

— Не надо. — Игнатий ухмыльнулся и протянул ему руку. — А то он мне за этакие сантименты и служебное расследование подкузьмить может. Как бы со службы не турнули… Чем тогда жить стану?

* * *

Филипп и Элен очень торопились. Они находились в пути по двенадцать — четырнадцать часов в день и выбирались из кареты лишь на ямских станциях в ожидании, пока поменяют лошадей. Элен осунулась и потускнела, и часто Филипп замечал, как она украдкой плачет, закрыв глаза и делая вид, что спит.

Как же он сочувствовал ей. Их с отцом роковой рубеж разделил тоже в ссоре. И ничего изменить уж невозможно, размолвка эта так и останется между ними в вечности… Хоть Филипп и не был ни в чём виноват, он жестоко страдал оттого, что не простился с отцом. И спешил теперь, стараясь избавить жену от этого ужасного чувства вины и опустошённости, которое даёт осознание, что никогда и ничего исправить уже не удастся…

В Торосово они прибыли на пятый день к вечеру. Серая, осунувшаяся, с залёгшими в подглазьях тенями, уставшая так, что ноги отказывались её держать, Элен вышла из экипажа. Со всех сторон бежали дворовые люди, кланялись, крестились, некоторые плакали.

Она взяла Филиппа за руку. Пожатие было горячим и судорожным, она держалась за него, точно дитя, боявшееся потеряться. И Филипп понял, как нужна ей сейчас его поддержка. Вместе с Элен он поднялся на крыльцо и вошёл в дом. Либерцев, вышедший навстречу, порывисто обнял Элен. Филипп отметил, как он изменился, постарел, сгорбился, весь поник, придавленный бедой.

— Как она? — спросила Элен тихо.

Либерцев махнул рукой, стараясь сдержать слёзы.

— Умирает…

Элен прижалась к нему, поцеловала в морщинистую сухую щеку, хотела что-то сказать, но не справилась с трясущимися губами, лишь тронула Петра Матвеевича за плечо и, тяжело ступая, пошла наверх.

— Благодарствуйте, князь, — проговорил профессор, — спасибо, что простили и приехали.

Филипп взглянул серьёзно и грустно:

— Как можно не приехать к умирающему человеку, который хочет проститься? Не благодарите, сударь, не надо.

* * *

Элен осторожно вошла в знакомую с детства комнату. Спущенные портьеры погружали спальню в тусклый сумрак. Элен медленно приблизилась, пытаясь в лежавшей на кровати фигурке узнать хоть что-то от статной, властной красавицы, которую хранила память. Высохшее, измождёно-худое тело напоминало мощи, а не живую плоть. Глазницы ввалились, губы почернели и ссохлись. Мать лежала, закрыв глаза, и каждый вздох давался ей с видимым усилием, настолько отчётливым, что Элен отрешённо подумала: «Как можно дышать с таким трудом?» Похоже, труд этот — было всё, на что оставалась способной умирающая.

Сглатывая слёзы, Элен опустилась на колени возле изголовья и накрыла ладонью безжизненно лежавшую поверх перины руку.

— Мама…

Медленно, словно совершая непомерные усилия, Евдокия Фёдоровна открыла глаза и с трудом сфокусировала взгляд на лице Элен.

— Девочка моя… — беззвучно прошептали губы. — Ты вернулась…

Элен, уткнувшись в руку, расплакалась.

Минуло около получаса, в комнату бесшумно вошёл Пётр Матвеевич. Легко, словно ребёнка, приподнял высохшее тело, поднёс к губам стакан. Графиня с трудом сделала пару глотков, микстура, проливаясь, текла за ворот исподней рубахи.

— Что это? — От слёз глаза ломило, и предметы вокруг Элен видела неотчётливо.

— Настойка корня мандрагоры и порошок опия. Я достал его у сибирского купца, торговавшего в Китае, — сказал Пётр Матвеевич. — Это немного избавит её от телесной боли.

Он опустил Евдокию Фёдоровну на подушки, промокнул краем простыни стекавшее по подбородку лекарство, бережно поправил укрывавшую её перину.

— Если бы об этом узнали мои бывшие коллеги, меня сожгли бы на костре из написанных мною манускриптов, а пепел развеяли по ветру, — невесело усмехнулся он.

То ли от выпитого лекарства, то ли от радости видеть дочь Евдокия Фёдоровна слегка ожила. Она открыла глаза и даже попыталась улыбнуться.

— Сподобил Господь увидеть тебя, — прошептала чуть слышно. — А Лиза?

— Матушка, Лиза в пути. Она замуж вышла, в тягости нынче — не может быстро ехать. — Элен прижалась щекой к руке лежащей.

— В тягости… — По губам графини скользнула призрачная улыбка. — Значит, внук у меня будет… жаль, увидеть не доведётся…

Она закрыла глаза.

— Как вы? — прошептала, немного отдохнув. — Как Лиза? Расскажи…

И Элен, гладя сморщенную, будто птичья лапа, руку, стала рассказывать матери о себе, о Лизе, об их жизни в последние полгода.

Евдокия Фёдоровна слушала, прикрыв глаза, и лицо её было спокойным и безмятежным. Элен никогда не видела на нём такого мягкого выражения. Неожиданно она заметила, что щёки матери мокры от слёз.

— Прости меня, девочка. Я лишь хотела, чтобы вы были счастливы…

— Матушка! — Элен старалась не плакать, но слёзы капали на постель, оставляли на белье тёмные круглые пятна. — Мы счастливы. Если бы вы только могли в том увериться.

* * *

Лиза переносила дорогу тяжело. Её сильно укачивало, непрестанно тошнило, от изматывающей тряски ломило спину, и толчки отдавались резкой болью внизу живота. Приходилось часто останавливаться, чтобы передохнуть, и в день они проезжали не более тридцати вёрст, в общей сложности находясь в пути часа по три-четыре.

И всё же Лиза была счастлива. Она так соскучилась за эти месяцы по матери, по Петру Матвеевичу, по родному дому. Не слишком представляя, как будет проходить её жизнь после возвращения, Лиза верила, что раз мать простила их, всё прочее так или иначе наладится.

Она видела, что муж озабочен и даже мрачен, и полагала, что он страшится предстать перед грозной тёщей.

Путешествие тянулось бесконечно, и Лиза уже начала терять счёт дням, когда, наконец, за окном кареты замелькали знакомые с детства места. Проезжая мимо Чёрно-озера, вспомнила знойную Купалину ночь и поразилась, как давно это было. Год назад, а казалось — в другой жизни.

Спустя примерно час карета остановилась у крыльца родительского дома. Алексей, бережно поддерживая Лизу под руку, помог ей спуститься на землю. Лиза была измучена до последней крайности, но чувствовала себя совершенно счастливой.

Они поднялись по ступеням крыльца и вошли в дом. По лестнице уже спускался Пётр Матвеевич, должно быть, увидевший их из окна, Лиза бросилась ему навстречу, сияя от радости, и вдруг, будто ударившись с разбегу о стену, остановилась.

— Пётр Матвеич, — она почувствовала, как заледенела спина, — что с вами?

Он обнял её, прижав голову к залитому слезами лицу.

— Девочка моя… Крепись, моя хорошая. Евдокия Фёдоровна преставилась два часа назад…

* * *

Соня сидела на подоконнике в кабинете графа. Через открытое окно слышался треск цикад, свеча в медном подсвечнике стояла на столе, и слабое пламя, колыхавшееся от лёгкого ветерка, не способно было осветить комнату. Темнота, сгущавшаяся по углам, от этого трепета становилась только мрачнее.

За окном над деревьями висел тоненький младенческий серпик луны, и яркие, мохнатые, как маргаритки, августовские звёзды, покрывали небо россыпью диамантов.

Днём принесли записку от Владимира. Он сообщал, что графиня скончалась, что до похорон вынужден будет остаться в Торосове и интересовался её самочувствием.

Старательно выводя по-детски круглые буквы, Соня отписала ему, что чувствует себя замечательно, просила за неё не беспокоиться и оставаться у Тормасовых, сколько потребно.

Теперь она сидела на окне, глядела на звёзды и вспоминала бывшую хозяйку… Несмотря на строгость и властность, Евдокия Фёдоровна никогда не обижала её без причин, ни за что, от дурного настроения. Не наказывала без повода. Она взяла никому не нужную сироту Соню к себе в дом, приставила к необременительным обязанностям горничной.

Соне хотелось проститься с ней, но страшила встреча с молодыми хозяйками. Как-то они отнесутся к её нынешнему положению? Она вздохнула.

Барышень Соня очень любила, сочувствовала им и старалась помочь.

Тяжело соскользнув с подоконника, невольно взялась за спину. В последние дни сильно ломило поясницу. Написав графу, что прекрасно себя чувствует, она несколько исказила истину.

Неожиданная резкая боль на мгновение словно прострелила, опоясав спину и чрево. Сдавленно охнув, она схватилась за живот, но боль уже отпустила. Соня медленно перевела дух и прислушалась к себе — ничего, только дышалось томно, как в парной, огромный живот, казалось, давил изнутри, не давал глубоко вздохнуть.

Осторожно ступая, она подошла к столу, взяла свечу — надо идти спать, что-то сил вовсе нет — и, выйдя в коридор, медленно, с трудом переводя дыхание, побрела в свою комнату.

* * *

От слёз ломило глаза, они превратились в узкие щёлочки, а лицо напоминало подушку. Лиза плакала третьи сутки, никого не желала видеть — выгнала Алексея, впервые в жизни накричала на Элен — та убежала в слезах.

После похорон Лиза ушла в матушкин кабинет и теперь лежала, уткнувшись лицом в спинку дивана. Пришёл Алёша, несчастный, как побитый пёс, Лиза вновь прогнала его.

Сильно тошнило, а голова казалась набитой ватой, точно у тряпичной куклы, мысли вязли в ней, путались и словно задыхались. Временами она проваливалась в тяжкое тёмное забытье, душное, тусклое, без сновидений.

В один из таких моментов её выдернуло из мутного беспамятства ласковое прикосновение.

— Уходи, — прошептала Лиза, голос не слушался.

— Девочка, у нас всех горе, — проговорил рядом Пётр Матвеевич. — Зачем ты обидела Елену? Разве она виновата в том, что жизнь устроена так несправедливо?

— Почему они не рассказали мне? — Слёзы, которых, казалось, уже не осталось, вновь хлынули по щекам. — Как они могли скрывать от меня, что матушка… матушка…

Она заплакала навзрыд, и Пётр Матвеевич мягко погладил её по волосам.

— Скажи, девочка, а как бы ты поступила, очутись на месте Елены? Зная, что горе и быстрая езда могут погубить её и ребёнка?

Напольные часы издавали неровные дребезжащие звуки, похожие на тяжёлое свистящее дыхание. Казалось, каждая секунда даётся им с трудом…

— Детство кончилось, Лиза. — Пётр Матвеевич вздохнул. — То, что простительно девочке, взрослая женщина позволить себе не может. Надобно успокоиться и поесть, иначе ты навредишь своему ребёнку. Евдокия Фёдоровна теперь на небесах, она видит твоё горе и терзается вместе с тобой. Не рви душу ни ей, ни себе…

Человек так устроен: не умеет дорожить тем, что дал Господь, и сознаёт всю ценность даров его, лишь когда их теряет. Ты счастливая женщина, у тебя есть муж, коего ты любишь — одно это уж случается нечасто, — у вас вскорости родится дитя. Так радуйся тому! Никто не знает, как долго сие продлится. А матушка… что ж… такова воля Божья, все мы когда-то пред Ним предстанем.

Он обнял Лизу, прижал к себе и покачивал, будто баюкал. Лиза судорожно всхлипывала, вздыхала, вздрагивала, но поток слёз прекратился.

— Пётр Матвеевич, — вдруг спросила она, — вы ведь любили её?

— Любил, — помолчав, ответил Либерцев.

— Отчего вы не повенчались?

— Так ведь это я любил её как женщину, — улыбнулся он горько, — а она меня — лишь, как друга.

— И вы никогда не говорили ей, что любите?

— Нет, девочка, не говорил…

— Но почему?

— Я дорожил её дружбой, а ничем иным она одарить меня не могла. Я не хотел её потерять.

— А вдруг она просто не сознавала, что тоже любит вас и, если бы вы признались в ваших чувствах, поняла бы?

— Она жила в своём мире. Ей было там уютно и покойно и не надобно моей любви, любовь сия лишь всё бы усложнила. А я не хотел портить ей жизнь.

— Но отчего, Пётр Матвеевич?! Она вдова, вы не женаты… вы же могли быть счастливы вместе, отчего вы даже не попытались?

— Понимаешь, Лизонька, есть женщины, которые живут, будто грезят, как зачарованная принцесса из немецкой сказки. Они не ведают любовных терзаний, страстей, сжигающих душу, и никто не знает, что даст им пробуждение — счастье или горе… А коли нельзя знать наверно, что станет лучше, не надобно ничего предпринимать. Я врач, девочка, а Гиппократ говорил: «primum nоn nocere» — прежде прочего не навреди…

* * *

Владимир пробыл в Торосово до похорон.

Сидя возле гроба под распевные звуки неусыпаемой Псалтири, которую по очереди читали отец Георгий и диакон из приходского храма, он думал о том, что потерял родную тётку, едва успев обрести. Почему она не сказала ему ничего, когда он появился в первый раз в её доме, ведь расспрашивала про отца с матерью… Всё же могло быть иначе, знай он, что графиня — матушкина родная сестра. И даже обида за Соню стихла, ведь он понял, почему Евдокия Фёдоровна так упорно отказывалась продавать её.

На похороны приехало множество петербургских знакомых графини Тормасовой. После поминального обеда, когда явившиеся проститься стали разъезжаться, засобирался домой и Владимир.

Он зашёл к сёстрам. Лиза спала после капель, что дал ей профессор, а Элен сидела сгорбившись на диване в их маленькой гостиной. За последние недели Элен повзрослела, и Владимиру вдруг подумалось, что она уж не будет той весёлой, легкомысленной девчонкой, которую он чуть больше года назад встретил на Купальских гуляниях.

Ни побег из дома, ни замужество не сделали Елену Тормасову старше, она оставалась всё такой же, озорной, прелестной, проказливой, как залюбленный, балованный ребёнок. Такой она была ещё три недели назад, когда они с Алексеем приехали в Тверь. Теперь же при взгляде на Элен было совершенно понятно, что детство кончилось и она стала взрослой.

— Сколько мы пережили вместе с тобой, Володя, — Элен поцеловала его в щеку и тускло улыбнулась, — и не знали, что ты наш брат. Почему матушка не рассказала нам?..

Губы дрогнули, но она справилась с собой.

— Пётр Матвеевич сказал, Соня живёт у тебя. — Она в упор посмотрела на Владимира.

— Да. — Он опустил глаза. — Я очень люблю её. И женюсь на ней. Тётушка отказалась продать мне Соню. А вы с Лизой? Продадите?

Элен грустно молчала.

— Я не стану ничего говорить тебе, Володя, — ответила она, наконец. — Полагаю, ты всё обдумал уж тысячу раз, коли не больше. Конечно, мы дадим Соне вольную. Но что будет с вами? Мне страшно даже помыслить…

Простившись с друзьями, он, наконец, уже под вечер, уехал в Ожогино.

Войдя в дом, Владимир почувствовал запах ладана и услышал невнятные заунывные звуки. Ещё не успев ничего понять и даже подумать, лишь чувствуя, как в одно мгновение сердце превратилось в кусок льда, он бросился в комнату Сони.

В дверях толпились дворовые.

Соня лежала на постели, закрыв глаза. В первое мгновение ему показалось, что она спит. Но в следующее Владимир увидел руки, сложенные крестообразно на груди, свечу в изголовье, бабу в чёрном платке с Псалтирью в руках и человека в длинной рясе возле окна.

Уже все поняв, но не желая верить глазам и ушам, Владимир бросился к постели.

— Соня! Сонечка… — Голос его сорвался.

Он коснулся ладонью её руки, рука казалась тёплой, живой, и сумасшедшая надежда вспыхнула, будто ночная молния.

— Лекаря! Скорее! Пошлите за профессором!

— Поздно, барин, — тихо проговорила кухарка Ульяна, читавшая Псалтирь, — преставилась Софья Гавриловна. Уж час, как отошла…

— Как же… Почему? — Он обернулся к ней.

— Родины тяжкие у ней были, — пояснила та, глотая слёзы, — двое суток горемычная промучилась…

— Почему за мной не послали? За лекарем?! В Торосово за профессором?!!! — Владимир кричал, сам не слыша своего крика.

— Софья Гавриловна не велели, сказали, не до неё там нонче. Вон, бабку повивальную позвали, а больше никого не велели…

Издав хриплый вопль, он упал на колени, уткнувшись лицом в постель, на которой лежала Соня, и зарыдал.

* * *

Соню похоронили на господском кладбище.

На отпевании, не считая дворовых, были лишь Элен, Филипп и Алексей. Лизе говорить не стали: известие, что Соня умерла в родах, могло навредить ей, она и так чувствовала себя неважно.

Владимир впал в какое-то безразличное оцепенение. Ему казалось, что он видит длинный странный сон, который вот-вот кончится.

Филипп долго уговаривал переехать на время к нему, но Владимир лишь безразлично пожимал плечами — зачем? Какая разница, где он станет сидеть или лежать, глядя в потолок? У них была одна жизнь на двоих, и раз нет больше Сони, значит, не стало и его.

Алексей уехал в столицу, а князь каждый день приезжал в Ожогино. Всякий раз он заставал Владимира или в кабинете, лежащим на диване, или на кладбище, сидящим на земле рядом со свежим могильным холмиком. Видя его, Владимир лишь кивал и отворачивался, не говоря ни слова.

На пятый день вечером, в кабинет, где он лежал в темноте, вошёл слуга.

— Барин, там к вам баба пришла. Брешет, будто дело у ней до вас.

— Какая баба? — От изумления на миг он даже выпал из своего оцепенения.

— Не могу знать, ваше сиятельство… Из деревни. Уж третий день ходит, я ей говорю, барину не до тебя, а она всё требует, чтоб доложил.

— Где она? — Владимир нехотя поднялся.

— Да у крыльца.

Тяжко, точно дряхлый старик, он вышел из комнаты и побрёл в переднюю. На крыльце мялась женщина средних лет в крестьянской одежде.

— Чего тебе нужно? — Владимир скользнул по ней безразличным взглядом.

Баба низко поклонилась:

— Барин, как с младенцем поступить изволите? — Смотрела она с опаской. — Я ему покудова кормилицу сыскала в деревне. Вы его у себя оставите али в сиротский дом сбудете?

Владимир непонимающе уставился на неё:

— Что ты говоришь? Ты кто?

— Ефросинья я, повитуха. Младенец, что у Софьи Гавриловны народился, мальчик… Что с ним делать-то?

— Разве он… жив? — внезапно пересохшими губами прошелестел Владимир. — Он не умер вместе с Соней?

— Господь с вами, барин! — Баба перекрестилась. — Живёхонек. Ладный такой парнишечка, голосистый… Нешто вам не сказывали? Я его к кормилице отрядила на время. Что с ним делать-то?

— Где он?! — Владимир шагнул к бабе так стремительно, что та в ужасе попятилась и втянула голову в плечи.

— Дык сказываю же… В деревне, у кормилицы.

Замерев на мгновение, Владимир бросился в сторону конюшни.

Через два часа он ехал в карете по тёмной дороге, прижимая к себе крошечный сопящий свёрток. Напротив сидела испуганная румяная молодуха, глядевшая на него во все глаза.

Как сильно замёрзшие на морозе руки в тепле, отогреваясь, начинает ломить, так где-то внутри, по-видимому, в душе, оттаивая, всё корчилось от боли. Он не замечал, что вместо дыхания издаёт странные судорожные, всхлипывающие звуки, внимательно и напряжённо разглядывая маленькое личико, будто пытался различить в нём знакомые и такие дорогие черты.

Младенец сладко посапывал у него в руках, смешно морща крохотный носик, когда время от времени на лицо ему падала очередная горячая капля.

Предыдущая главаГлава 5 из 20Следующая глава