Зима дарила своей благосклонностью. По неглубокой свежей пороше Владимир с Данилой домчали до Ревеля довольно быстро. Преследователь настойчиво ехал за ними, и на постоялых дворах Владимир устраивал целые представления, стараясь создать у соглядатая впечатление, что пассажиров в карете двое. Чтобы двигаться без остановок, пришлось нанять в подмогу Даниле возницу в одной из деревень. После Везенберга малоснежный декабрь превратился в слякотный ноябрь. Лес вдоль дороги смотрелся ещё более унылым — голые чёрные ветки на фоне серого неба.
В Ревель въехали на третий день после Рождества. Владимир выбрал лучший постоялый двор и остановился на две недели. Через трое суток преследователь исчез — то ли понял, что его провели, то ли отправился искать Алексея по другим заезжим домам. Во всяком случае Владимиру на глаза он больше не попадался.
Бесснежная балтийская зима удивляла, до того непривычной даже на фоне Петербурга была эта слякотная промозглая серость — серое небо, серые камни мостовых, серые стены старинных готических соборов, серое, взъерошенное бурунами море.
Возвращались через Псков и Великий Новгород. В Новгороде задержались на десять дней — в окрестностях гуляла шайка ватажников, и пришлось ждать попутного каравана. Здесь зима явилась во всей красе — не унылой Ревельской замарашкой, а пышнотелой белоснежной красавицей в сиявших алмазами уборах. Дни стояли погожие, тихие, морозные. Небо дышало ледяной лазурью, обжигало морозным дыханием.
В имение вернулись в середине февраля. Истосковавшийся Данила рвался сразу же отправиться в Тверь, и Владимиру пришлось употребить весь свой талант убеждения, чтобы заставить его повременить хотя бы до конца марта.
Едва с неба спустился морозный тёмно-синий вечер, Владимир стоял у заднего крыльца тормасовской усадьбы. Знакомая лиственница чуть покачивала в вышине обнажёнными ветвями. Казалось, она вздыхает, зябко вздрагивает всем телом и с завистью смотрит на кузин-елей, закутанных в богатые пушистые меха.
— Не грусти, — шепнул ей Владимир и погладил холодный жёсткий ствол. — Зато тебя не срубят к Рождеству…
К ночи быстро холодало, и Владимир решил поискать Соню на поварне или выспросить про неё у Манефы.
На кухне весело потрескивала печь, пахло душицей и мятой — перевязанные нитками пучки травы висели над окном. Манефа тёрла песком огромную сковороду, а за большим дубовым столом, поджав под себя ноги, сидела Соня. Она склонилась над какими-то лоскутками, рука с зажатой в тонких пальчиках иглой споро мелькала над рукоделием.
Свеча трепещущими сполохами озаряла лицо — сосредоточенное, усталое и очень печальное. У Владимира, замершего на пороге, защемило сердце.
— Соня, — тихо позвал он.
Она услышала — вскинула глаза, и лицо озарилось счастьем. Не стесняясь изумлённой Манефы, Соня вскочила из-за стола и бросилась ему на шею.
Владимир подхватил лёгкую фигурку, прижал к себе и закружил по кухне, натыкаясь на табуреты и лавки. Он целовал её лицо, губы, щеки, а Соня жмурилась, смеялась, подставляя лицо под поцелуи, будто под ласковые струи летнего дождя.
Наконец, он опустил её на пол.
— Поедем домой, — сказал улыбаясь. — Я так соскучился!
Соня умчалась в людскую одеваться, а Владимир, чтобы не стоять посреди кухни под хмурым, осуждающим взглядом Манефы, повернулся идти во двор, когда на поварню вошёл Парфён. Он замер на пороге, взгляд сузившихся глаз моментально сделался тяжёлым, как гранитный валун.
— Дай пройти, — бросил Владимир холодно, когда тот не пошевелился, чтобы освободить дорогу.
Парфён молчал, не делая ни единого движения. Он был лет на пять старше Владимира — здоровенный мужик, почти одного с графом роста, под рубахой перекатывались литые мускулы.
— С дороги, холоп! — Владимир шагнул прямо на него. Парфён медленно, нехотя, подвинулся, и Владимир вышел, толкнув его плечом.
Соня сидела, обхватив себя за плечи. В полуночном сумраке спальни Владимир видел тонкий профиль её лица, печально склонённую голову, золотистый завиток на виске.
Едва схлынула первая радость от встречи, он заметил, что Соня бледна, лицо осунулось, на нём, казалось, остались одни глаза.
Владимир сел рядом, обнял хрупкие плечи.
— Что с тобой? — Он пристроил её голову себе на грудь. — Графиня обижает тебя?
Он знал, что после побега Элен и Лизы Соне жилось несладко. Графиня Тормасова, справедливо полагая, что без Сониной помощи барышни не обошлись, даже пару раз отхлестала ту по щекам, но сечь и на скотный двор отправлять не стала.
Соня судорожно вздохнула. На Владимира она не глядела. В свете теплившейся возле икон лампады белел силуэт с рассыпавшимися по плечам волосами.
— В тягости я, барин, — чуть слышно проговорила она, помолчав. — Ребёночек у меня будет.
Сперва он даже не понял, о чём она говорит, а когда смысл сказанного дошёл, Владимир схватил её за плечи и повернул к себе. По щекам Сони катились слёзы.
— Не плачь, ну что ты?
— Барыня прогонит, когда прознаёт… И замуж отдаст. Она блуда не терпит… — И Соня заплакала навзрыд.
— Не плачь, душа моя! Успокойся! Я выкуплю тебя и дам вольную.
— На что мне вольная, Владимир Васильевич? — Она грустно улыбнулась, отирая слёзы рукавом рубашки. — Мне вы надобны, а не воля.
— Я женюсь на тебе. — Сердце вдруг бухнуло, отозвавшись где-то в горле. — Мой ребёнок будет законным.
— Нет, — Соня серьёзно покачала головой, — так нельзя. Вы жизнь себе порушите. Я не пойду за вас.
— Мой ребёнок не будет любодейчищем[1]! — Он повысил голос, но, взглянув в её грустные глаза, притянул к себе и уложил рядом, баюкая, как маленькую. — Спи. Завтра я всё устрою. Я никому тебя не отдам, спи…
[1] Любодейчищ — незаконнорождённый ребёнок.
Рано утром он отвёз Соню в Торосово, а сам вернулся обратно. Для визита к графине было ещё слишком рано.
Владимир бродил по дому, словно задумчивое привидение. От волнения познабливало. Он понимал, что задуманное перевернёт его жизнь, а возможно, и искорёжит её. Поступок сей не поймёт никто, ни отец, ни друзья, ни тем более общество. Хорошо, коли в бешеный дом не свезут.
Вчера, вернувшись в имение, он нашёл несколько нераспечатанных отцовских писем. Батюшка вновь интересовался, какую стезю намерен избрать его ветроголовый сын, и советовал обратиться за помощью к князю Барятинскому. По тону письма чувствовалось, что терпение, каковое никогда не числилось в матрикуле отцовских добродетелей, на исходе. Если он женится на крепостной, можно смело забыть о любой карьере, а о реакции отца на подобную эскападу Владимир и вовсе старался не думать. Меньшее, что его ожидало — изгнание из дома, проклятие и лишение всяких средств к существованию как в настоящем, так и в будущем. Он поёжился.
Впрочем, можно же венчаться тайно, как Филипп. Нанять для Сони учителей, а потом, когда она получит хорошее воспитание, представить её в обществе не слишком знатной иностранной дворянкой, француженкой или немкой.
Великий Пётр одним мановением превращал своих сподвижников из простолюдинов и даже холопов в сановников и вельмож. И сам был венчан на прачке. Если царь женился на «портомое»[2], отчего граф не может жениться на дворовой девке? Или «Quod licet Jovi, non licet bovi» — «Что позволено Юпитеру, не позволено быку»?
Владимир вздохнул. Чувства, которые вызывала у него простая деревенская девушка, были столь сильными и острыми, что порой он страшился их. Весёлый, легконравный, доброжелательный, но поверхностный во всём, Владимир знал за собой это. К женщинам, как барышням, так и актрисам, охладевал быстро. Иногда роман длился месяц-два, иногда пару недель. Как правило, стоило ему расстаться с предметом своих грёз больше чем на неделю, ветреная натура тут же остывала или находила себе иной объект для обожания.
Тем удивительнее было ему это новое чувство, сильное и глубокое, точно омут. Уезжая в Ревель, Владимир втайне даже надеялся, что разлука вернёт его всегдашнее, такое уютное состояние души, когда жизнь — словно весёлый пир с музыкой и танцами, а любовь — лишь приятная приправа к блюдам того пира. Расставание не остудило, а напротив, ещё сильнее разожгло опасное пламя, бушевавшее в душе, и оно стало напоминать пожар, беспощадный, яростный, роковой…
Чувство волновало и пугало. И хотя даже наедине с собой он делал вид, что ничего необычного не происходит, где-то на самом донышке души, куда Владимир без нужды старался не заглядывать, он знал — так теперь будет всегда.
«Купала повенчал. Кто на Купалу слюбится, век не расстанется», — вспомнилось ему. И впрямь, что ли, языческий бог свёл его с Соней?
Напольные часы пробили час дня. Владимир тщательно оделся и велел седлать коня.
[2] прачке
Графиня Тормасова приняла его в кабинете. В комнате, несмотря на ясный морозный день, было сумрачно из-за прикрытых портьер, но, когда Евдокия Фёдоровна поднялась ему навстречу, Владимир заметил, как сильно она похудела и осунулась. Видно, побег дочерей не прошёл для неё даром.
Поклонился. Графиня рассматривала его с удивлением и, как ему отчего-то показалось, с волнением. Наконец, жестом предложила садиться и сама тоже опустилась в кресло.
— Чем обязана, граф? — Голос Тормасовой не изменился — был таким же звучным и властным, как раньше.
— Я приехал к вам с небольшой просьбой, сударыня. — Владимир обворожительно улыбнулся, стараясь придать речи лёгкость и даже некоторую шутливость.
— Слушаю вас. — Она чуть приподняла изящные тёмные брови.
— Дело в том… — Он невольно запнулся, и улыбка получилась смущённой. — Я хотел бы купить одну вашу крепостную…
На лице графини мелькнуло изумление.
— Я не продаю своих людей, — прервала она холодно. — Почитаю варварством торговать крепостных, как скотину.
— Да-да, конечно, — заторопился Владимир. — Я и сам того же воззрения, но тут иной случай… Дело в том, что мой кучер полюбил одну из ваших дворовых девушек и мечтает на ней жениться. Девица тоже неравнодушна к нему. Я заплачу сумму, каковую вы соблаговолите назначить.
— Кучер? — переспросила Тормасова задумчиво.
Она смотрела очень внимательно, и отчего-то Владимиру сделалось неприютно и тревожно, как бывает перед грозой — небо над головой ещё голубое, но горизонт уже налился фиолетом, и резкие порывы ветра проносятся в верхушках берёз.
— Да, мой Данила. Он человек хоть и не юный, но весьма положительный, домовитый, трезвого образа мыслей, обижать девушку не станет.
— И кого же вы хотите просватать за вашего кучера? — помолчав, спросила Евдокия Фёдоровна.
— Соню Демьянову.
— Сожалею, граф, я привязана к Соне и не готова расстаться с ней. К тому же она самая умелая и старательная из комнатных девок, мне некем её заменить.
— Ваше сиятельство, — Владимир заволновался, и в голосе явственно означились просительные нотки, — пожалуйста, будьте снисходительны, дозвольте им повенчаться, Соня ждёт ребёнка…
Лицо графини мгновенно окаменело, голос сделался ледяным.
— Даже так? Благодарствуйте, что упредили. Теперь понятно, откуда мои дочери… — она запнулась, бросила быстрый взгляд и продолжила, презрительно кривя губы: — Хорошо, что сказали. Я её на скотный двор отошлю, гулящую, за свиньями ходить. Нечего блуднице у меня в доме делать.
Тормасова поднялась. Чувствуя, как бледнеет, Владимир вскочил следом:
— Сударыня, умоляю вас, не поступайте с ней так сурово! Продайте Соню мне.
— Простите, граф, не хочу потворствовать распутству. Девка отправится ходить за скотиной, а чтоб грех прикрыть, я её замуж отдам.
— Прошу вас! Не губите Соню!
— Вы так радеете за счастье кучера? — Графиня усмехнулась холодной змеиной усмешкой.
— Нет! — Голос внезапно осип. — Я слукавил перед вами. Соня носит моего ребёнка. Пожалуйста, продайте её мне! Я заплачу любые деньги…
— Вот как… — протянула Тормасова.
— Да. Я прошу вас! Умоляю! Отдайте мне Соню.
— И что же потом? — Графиня смотрела странным задумчивым взглядом. — Она родит ребёнка, станет жить у вас на положении метрессы, виц-госпожи[3]. Потом вы женитесь и каково ей будет вместе с вами и вашей избранницей? Вы о том подумали? Вы сломаете ей жизнь… Вернее, уже сломали.
— Я дам ей вольную и женюсь на ней! Я люблю её! — крикнул он.
Графиня рассмеялась сухо и неприятно, будто закаркала:
— Вы бредите, милый мальчик! После этакой эскапады вас на порог не пустят ни в одном приличном доме. Батюшка ваш, — губы Евдокии Фёдоровны скривились в жёсткой, неприятной улыбке, — скончается от удара. А сами вы через месяц пожалеете о своём ребячестве.
Она отвернулась к окну и чуть слышно заговорила, словно бы сама с собой, не слушая его — Владимир ещё пытался убеждать и умолять:
— Сколько же лет я мечтала об этом и как могла бы поквитаться… А он даже не узнает, что я избавила его от гибели и позора… Какая насмешка фатума!
Графиня повернулась к Владимиру и, глядя в глаза, ровно произнесла:
— Я не продам вам Соню. — Она говорила очень твёрдо, и сразу стало понятно, что уговаривать и умолять бесполезно. — В память о единственном близком человеке я не могу позволить вам погубить себя.
И, оставив его оцепенело стоять посреди кабинета, Евдокия Фёдоровна вышла из комнаты.
[3] Виц-госпожа — любовница из крепостных служанок.
Владимир был раздавлен. Кое-как он добрался до Ожогина, рухнул на диван в кабинете и провалялся там до заката. Он не представлял, как будет говорить Соне, что не в состоянии выполнить своё обещание.
В усадьбу Тормасовых приехал уже поздним вечером. Подождав с четверть часа — идти в дом не хотелось, — но так и не дождавшись, слез-таки с коня, привязал его возле заднего крыльца и вошёл в дом.
На кухне возилась Манефа — ставила тесто для утренних пирогов, пахло жареным луком. Сони видно не было.
— Здравствуй, Манефа, — проговорил он, и баба, испуганно охнув, обернулась на голос. — Где Соня?
Кухарка вдруг опустилась на лавку, поставив квашню с опарой, что держала в руках, прямо на пол.
— Нету Сони, — пробормотала она, пугливо тараща на него глаза.
— Как нет?! — Владимир бросился к женщине и схватил за плечи. — Где она?!
Кухарка опустила голову, ничего не отвечая.
— Где? Манефа, пожалуйста, скажи мне! — Он присел у её ног и заглянул в лицо.
— Барыня приказала её увезти куда-то, — прошептала кухарка. — А назавтра их с Парфеном повенчать должны…
— Куда увезли Соню?! — крикнул Владимир и встряхнул Манефу за плечи.
— Не знаю я, барин! Вот те крест святой, не ведаю! — Она вдруг облокотилась на стол и заплакала.
— Где венчать станут?! Когда?! — Он всё тряс и тряс её за плечо.
— Завтра. В Сольцеве, верно. Ближняя церква там. Дворовые все там венчаются. Эх, барин… Сгубили вы девку…
Не слушая больше причитаний, Владимир выскочил вон.
Закрутившись с делами, Соня за весь день ни разу не вспомнила про обещание графа выкупить её у барыни, да и, если сказать начистоту, не придала этим словам особого значения. Поэтому, когда под вечер графиня вызвала её к себе, Соня даже и не помышляла ни о чём таком.
Она вбежала в кабинет. Хозяйка стояла у окна, задумчиво глядя на заснеженный сад.
— Чего изволите, барыня?
Графиня обернулась, и от её взгляда Соня поёжилась, в спине похолодело. Евдокия Фёдоровна медленно приблизилась к столу и тяжело опустилась в кресло.
— Здесь был нынче граф Вяземский. — Голос звучал ровно, но Соню отчего-то продрал мороз. — Просил продать тебя, говорил, что брюхата от него. Сие правда?
Чувствуя, как лёд из позвоночника распространяется по всему телу, Соня чуть слышно прошептала:
— Да, барыня…
— Сама отдалась или, может, он тебя силой взял?
— Сама, барыня…
— Дурное семя! — Графиня будто выплюнула слова ей в лицо. — А я-то всё думала, как могли мои дочери, воспитанные в набожности и строгости, этакое грехотворство учинить? А это, стало быть, ты их блудить выучила!
— Барыня, я не…
— Молчи, сквернавка! Высечь бы тебя, гулящую, да на скотный двор… Чтоб прочим неповадно было… Да боюсь, ребёнка скинешь. Давно в тягости?
— Четвёртый месяц. — Соня опустила голову, голос не слушался, и вместо слов получалось невнятное лепетание.
— Значит, так. Блудодейка в доме мне ни к чему. Завтра обвенчаю тебя с Парфеном, он давно на тебя засматривается. Дитя, как родишь, заберу. Теперь собирайся, поедешь в деревню, до завтра там побудешь, я тебя видеть боле не желаю.
Графиня вышла, а через десять минут за Соней явились два мужика и отвезли в незнакомый дом на краю деревни, где заперли в тёплом хлеву вместе со скотиной. Убежать из скотника было невозможно — в крошечные, затянутые пузырём окошечки, расположенные под низким потолком, она не смогла бы и голову просунуть.
В хлеву было парно, пахло навозом и тёплым животным духом. До утра Соня пролежала на охапке соломы и проплакала.
Конечно, она не была столь наивной, чтобы мечтать о венце с графом. Больше того, понимала, что реши он и впрямь на ней жениться, никому этот брак счастья бы не принёс. Соня никогда бы на такое не пошла. Она мечтала просто быть с ним рядом, даже когда граф охладеет к ней и женится — рано или поздно это должно случиться, — лишь бы находиться возле него.
Утром, ещё затемно, пришли две бабы и отвели в баню. В бане наскоро помыли, обрядили в новую рубаху и сарафан. Косу распустили и переплели на две, повязали чистый платок. Надели тёплую душегрею и сверху замотали пуховой шалью.
Соня безучастно, точно кукла, выполняла всё, что от неё требовали: садилась, вставала, протягивала руки, наклоняла голову. Бабы были молчаливы, лишь помянули, что «барыня ей убор и приданое справила».
Едва на востоке зардело, прибыл мужик на санях, бабы усадили её на подводу, и все вместе отправились лесом в Сольцево.
Соня сидела не шевелясь, всё так же бездумно и безучастно, лишь слёзы сами собой все текли и текли по щекам.
На заутреню народу пришло мало, день был будний. Всё так же, будто в тумане Соня отстояла службу. Народ разошёлся, остались лишь бабы, приехавшие с ней, мужик, что их вёз, да Парфён. Он стоял в стороне, Соня чувствовала взгляд его блестевших будто в лихорадке глаз.
Из бокового притвора выглянул батюшка, кивнул — сейчас начнём.
Парфён подошёл, взял за руку, шепнул тихо:
— Почто маешься? Я ж не обижу тебя… Не бойся.
Она ничего не ответила, даже не взглянула. Всё тело — и ноги, и руки будто налились свинцом. Рука Парфёна казалась горячей или это её ладони совсем застыли?
Вышел священник, торопливой скороговоркой забормотал молитвы. Соня не слушала. Слёзы текли. Сколько же их внутри, что никак не кончатся? Может, она вся обратится в поток слёз, как Снегурочка из сказки, что растаяла от любви? Хорошо бы…
Точно сквозь сон донеслись слова венчального обряда:
— Имаши ли, Парфен, произволение благое и непринужденное взяти в жены сию Софью, ею же пред собою зде видеши?
— Имам, честный отче. — Ответ Парфёна прозвучал сипло, словно у того перехватило горло.
— Не обещался ли иной невесте?
— Не обещался, честный отче.
— Имаши ли, Софья, произволение благое и непринужденное взяти в мужья сего Парфена, его же пред собою зде видеши?
Соня молча опустила голову. Священник подождал несколько секунд, вздохнул, перекрестился и принялся венчать дальше.
Этой ночью он не сомкнул глаз. Метался по кабинету, изнывая от тоски и беспокойства. Где сейчас Соня? Не обижают ли её? Не наказала ли графиня? Точно ли венчать станут в Сольцеве?
За окном мела метель, выл ветер, словно оплакивал горькую Сонину судьбу.
Едва отступила чернильная темнота и засерел унылый зимний рассвет, Владимир велел седлать коня. Данила подробно объяснил, как добраться до Сольцева кратчайшей дорогой через лес, и предлагал сопроводить. Но Владимир, боясь задержки, отправился в путь один.
Метель уже не мела, сквозь низкие облака сочился поздний тусклый рассвет. Конь вяз в снегу, с трудом передвигаясь по лесу. Время шло, Владимиру казалось, что восемь вёрст, отделявшие Ожогино от Сольцева, он давно уже должен был проехать, а село всё никак не показывалось.
Наконец, когда напряжение достигло предела, лес поредел, за деревьями наметился просвет, и напряжённое, как всё естество, ухо уловило знакомый звук, с которым ударяет молот по наковальне.
Владимир пришпорил усталого коня и выехал на околицу села возле самой кузни. Чтобы не терять ни секунды драгоценного времени он, не спешиваясь, подъехал к воротам, почти въехав внутрь, и крикнул:
— Подскажи, любезный, как к церкви проехать?
Голый по пояс богатырского сложения мужик вытаращил на него глаза. А двое чумазых мальчишек-подмастерьев ещё и рты поразинули, словно к ним вдруг пожаловал сказочный человеко-конь китоврас и попросил подковать его на все четыре копыта.
— Ну! Чего молчишь, остолбень! — рявкнул Владимир. — Где здесь церковь?!
Должно быть, вид у него был совершенно безумный, потому как пацанята, точно мыши, порскнули по углам, а кузнец, аккуратно пристроив на наковальню молот, осторожно приблизился.
— Церква? — переспросил он озадаченно. — Дык в Сольцеве, барин… У нас нету…
Внутри всё враз заледенело, будто из кузни пахнуло не жаром, а пронизывающим стылым ветром.
— А это что за село?
— Деревня, барин. Никольское.
— А Сольцево далеко?
— Двунадесять[1] вёрст.
Застонав, он закрыл руками лицо.
[1] Двенадцать
И вновь Владимир гнал измученного коня по заснеженной дороге. Лошадь дышала хрипло, с натугой, от крупа валил пар. Владимир чувствовал, что ещё немного, и конь упадёт. Он опоздал… опоздал…
Окончательно развиделось, и сквозь облака даже временами проглядывало усталое, как его лошадь, блёклое солнце. Но он всё пришпоривал, понукал едва живое животное, с боков опадала розовая пена.
— Господи, пожалуйста, помоги! — шептал Владимир, точно в горячке. — Не дай мне опоздать! И я больше ни о чём и никогда тебя не попрошу…
Священник дочитал отрывок из Евангелия и следующие за ним молитвы, тяжело ступая, взошёл в алтарь и вынес потемневшие от времени медные венцы.
— Венчается раб Божий Парфен рабе Божией Софье во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь, — трижды возгласил батюшка и протянул Парфену расположенный на венце образ Спасителя.
Тот поцеловал образок, и венец возложили ему на голову.
— Венчается раба Божья Софья…
Соня зажмурилась, глотая слёзы.
Владимир галопом подлетел к бревенчатой приземистой церквушке, на ходу соскочил с коня и ворвался внутрь.
У алтаря, низко опустив голову, стояла Соня, с ней рядом рослый мужик, перед ними — невысокий седой священник с венцом в руках.
— Венчается раба Божья Софья рабу Божию Парфену…
— Стойте! — закричал граф бешено. — Остановитесь!
Священник вздрогнул, едва не выронив венец, а остальные заозирались.
Владимир подбежал к стоя́щим, схватил Соню, глядевшую на него точно на привидение, и прижал к себе. Парфён, сжав кулаки, шагнул следом:
— Оставьте, барин! Нас уж повенчали!
— Я успел? — спросил Владимир у Сони.
Та медленно, будто в полусне, кивнула и спрятала лицо у него на груди.
— Я тебя никому не отдам! — Владимир обнял её, целуя залитое слезами лицо.
И тут Парфён бросился на него.
Сцепившись, они покатились по дощатому полу, Соня сдавленно ахнула. Накопившееся напряжение выплеснулось в такую бешеную ярость, что у Владимира потемнело в глазах. Он, рыча, наносил удары, не чувствуя боли и не видя ничего вокруг.
Когда их растащили, оба были изрядно потрепаны. У Владимира оказалась разбита губа, на скуле наливался синяк, а у Парфёна из носа текла кровь.
— Вон отсюда, охальники! — закричал батюшка и замахнулся на расхристанных драчунов. — Буйство непотребное в Божьем храме учинили! Покарает вас Господь за кощунство!
Мужик, что вёз Соню, и дюжий алтарник[2], выбежавший на шум из пономарки[3], в тычки выволокли Парфёна из храма, Владимир, прижимая к себе полубесчувственную Соню, вышел сам.
[2] Помощник священника в алтаре.
[3] Пономарка — служебное помещение в храме, где хранится церковная утварь и могут находиться алтарники.
Графиня Тормасова сидела в кабинете, бездумно глядя на серевшие за окном сумерки. Теперь она часто так сидела, погружаясь в неясные, полузабытые воспоминания. С тех пор как сбежали дочери, забот не осталось. Хозяйственные дела не занимали её, а других не было.
В Петербург Евдокия Фёдоровна не выезжала и у себя не принимала, проводя дни в кабинете. Духовную давно составила, а прочие заботы на пороге вечности казались столь пустяшными, что не стоили внимания.
Нет, сперва она предприняла попытку найти князя и сбежавших дочерей, даже сгоряча обратилась к одному влиятельному при дворе господину, знакомцу покойного мужа. Тот обещал помочь ей встретиться с государыней или хотя бы с герцогом Курляндским. Одно время на слуху была история, как императрица отправила на каторгу не в меру ретивого жениха, что умыкнул девицу без родительского согласия и тайком на ней повенчался.
Но потом ровно глаза открылись: разразится скандал, от её дочерей отвернётся всё общество, и даже если удастся расторгнуть брак с князем, шансов на хорошую партию у них уже не будет.
Как-то раз, когда она деятельно строила планы преследования, Пётр Матвеевич, выслушав её, тяжко вздохнул:
— Коли вы хотите отомстить и отравить жизнь девочкам, вы поступаете верно, а если желаете добра — нет. Теперь уж неважно, кто прав, кто виноват. Всё случилось, как Господь попустил. И ежели станете добиваться огласки, ничего, кроме тягот, детям своим не принесёте. Подумайте о том…
И Евдокия Фёдоровна поняла, что он прав.
В доме было тихо. Теперь всегда было тихо. Слуги старались не попадаться ей на глаза и передвигались, кажется, на цыпочках. Либерцев, постаревший за последние месяцы лет на десять, тоже не докучал. Чувствовал, что ей не хочется ни видеть его, ни разговаривать.
Тем более странным показался внезапно раздавшийся в коридоре шум.
— Пошёл вон, холоп! — рявкнул поблизости смутно знакомый голос, и дверь в кабинет распахнулась, с грохотом ударившись о стену.
Евдокия Фёдоровна в изумлении уставилась на графа Вяземского, что, отшвырнув в сторону лакея, быстрыми шагами ворвался в комнату и остановился посередине.
— Сударыня! — Голос молодого человека дрожал от сдерживаемого бешенства. — Хочу поставить вас в известность: я забрал Соню. Она будет жить у меня. Можете, ежели пожелаете, обвинить меня в краже вашего имущества. Вот деньги на тот случай, коли вы одумаетесь и решите всё же продать мне её, на них можно купить небольшую деревеньку.
Он швырнул на бюро звякнувший кошель и шагнул к двери. На мгновение задержался у порога, бросил на ошеломлённую Тормасову исполненный ярости взгляд и добавил:
— Но если вы объявите её беглой, я вас убью!
И вышел вон.