В середине октября в Санкт-Петербург вернулись Владимир и Дилье. Поселились они в доме князя Порецкого и всё свободное время проводили в казармах Преображенского полка.
Теперь Грюнштейн часто использовал графа для связи с Лестоком и Шварцем, а француза — для сношений с Шетарди. Они-то не были привязаны к казарме и могли в любое время ехать куда пожелают.
Дилье окунулся в дела заговорщиков с присущими ему живостью и азартом. Они с Владимиром стоили друг друга и даже были в чём-то похожи — оба обожали авантюрные приключения, маскарады, переодевания и теперь, казалось, играли во всё это с удовольствием, как дитя в солдатиков.
В октябре караулы во дворце отчего-то сделались особенно частыми. Не раз Алексею приходилось заступать на пост через сутки, толком не отдохнув от предыдущего дежурства. Он вымотался и почти спал на ходу. К счастью, в последние месяцы нести службу случалось по большей части внутри дворца. Это оказалось сложнее в том плане, что, пребывая на посту, невозможно было расслабиться, но зато и стоять приходилось в тепле и сухости.
С появлением Владимира Грюнштейн отлучаться из казарм почти перестал. Алексей не раз замечал, как он часто и подолгу беседует с однополчанами, то с одним, то с другим. Иногда с несколькими зараз. А однажды случайно увидел, как тот передаёт одному из сослуживцев бодро звякнувший кошель.
Стоял ноябрь, слякотный и мглистый. В сыром петербуржском воздухе осенняя непогодица ощущалась особенно остро. Алексей часто с удивлением думал, что в имении, отстоящем от столицы меньше, чем на полсотни вёрст, почему-то не было такой промозглой сырости. Лето там гораздо теплее, а в холодное время года царила настоящая зима, без столичной унылой слякоти.
Как-то дождливым ноябрьским вечером, Алексей и Пётр стояли на часах у покоев Великой Княгини. Заступили в полдень и весь день наблюдали сновавших мимо придворных.
Несколько раз являлся секретарь графа Головкина с просьбой принять его патрона. Однако горничная Анны Леопольдовны, открывавшая дверь, неизменно выпроваживала его, отговариваясь тем, что госпожа нездорова и никого не принимает. Вечером граф явился самолично, но его ждала та же участь, что постигла секретаря: Анна встретиться с министром не пожелала. Граф удалился до крайности раздосадованный. В последнее время Анна хандрила, никого не принимала и почти не выходила из своих апартаментов.
Едва скрылся граф Головкин, появилась Юлианна фон Менгден. Баронесса в покои Великой Княгини вошла беспрепятственно и спустя минут пять отослала горничную. Она часто так делала, оставаясь наедине со своей госпожой-подругой и совершенно не гнушаясь исполнять при ней обязанности прислуги.
Под вечер явился герцог Брауншвейгский, донельзя хмурый и озабоченный. Но, едва лишь попытался войти в покои жены, как на пороге возникла Юлианна:
— Ваше Высочество, — она грациозно поклонилась, — Великая Княгиня отдыхает и не может сейчас вас принять.
— Я хочу в-видеть мою жену, — отрезал принц.
— Её Высочество нездоровы и не желают ни с кем встречаться, — твёрдо отвечала фрейлина.
— З-зато я желаю встретиться с ней! — возвысил голос принц. — П-поскольку не встречался уже больше н-недели!
Юлианна загородила дорогу.
— Весьма сожалею, сударь, но я не могу впустить вас. Госпожа не хочет видеть никого. И вас в том числе.
— Я з-знаю, кого хочет видеть твоя г-госпожа! — рявкнул принц и попытался отстранить баронессу, но та ловко захлопнула дверь перед его носом, и Алексей услышал, как в замке повернулся ключ.
— Чёрт з-знает что! — процедил герцог и быстрыми шагами удалился в сторону своей спальни.
— Странно, что при этаких отношениях ему удалось заделать Её Высочеству двух детей за два года, — шепнул Грюнштейн, почти не шевеля губами.
Ещё через полчаса у дверей появился новый персонаж, имевший облик невзрачного человечка. Сего господина Алексею видеть прежде не доводилось. Тот постучал в дверь, прошло с полминуты, прежде чем в замке вновь завозился ключ, и на пороге показалась Юлианна фон Менгден.
— Послание для вашей милости, — доложил человек и с поклоном подал запечатанную бумагу.
Баронесса взяла куверт[1] небрежно, кончиками надушенных пальчиков, рассеянно взглянула на печать, скреплявшую лист, и на лице отразилось волнение.
— Ступай! — Она сунула посыльному монету и, развернувшись, бросилась во внутренние покои.
— Анхен! Анхен! — послышался за стеной взволнованный голос. — Письмо! От него…
Небрежно прикрытая створка мягко качнулась, коснувшись косяка, но не захлопнулась, а, замерев на мгновение, медленно приотворилась.
Отдалившиеся было голоса вновь сделались разборчивыми, и Алексей обратился в слух.
— Давай скорей! — проговорила Анна раздражённо. — Что ты копаешься! Неужто так трудно сломать печать?!
На минуту в комнате воцарилось молчание.
— Он пишет, что скучает, каждую ночь думает обо мне, — в голосе Великой Княгини зазвучала нежность, — считает дни до нашей встречи… Письмо писано из Бреславля, он ещё не добрался до Дрездена.
— И всё? — удивилась баронесса. — В послании на три листа ваш рыцарь пишет лишь о своём любовном томлении?
— К сожалению, не только. — Герцогиня за стеной с досадой фыркнула. — Ещё всякие глупости о том, что надобно как можно скорее арестовать Лизетт и выслать из России Шетарди.
— Позволите взглянуть, Ваше Высочество?
— Конечно! Это же твоё письмо. — Анна тихо рассмеялась.
Снова повисла тишина, слышалось лишь шуршание бумаги.
— Он пишет, что ему стало доподлинно известно, будто Елисавет организует комплот.
— Ах, как мне надоела вся эта болтовня про мятежи! Муженёк мой трясётся, точно заячий хвост, Остерман зудит, как осенняя муха, так теперь ещё и Мориц туда же… Будто и написать мне больше не о чем…
— Ваше Высочество, — вновь послышался голос Юлианны, — вам бы стоило прислушаться. Вы знаете, я не жалую ни вашего супруга, ни вице-канцлера, но тут я с ними согласна…
— Нет… только не это… Не начинай ещё и ты! — простонала Анна.
— Ну скажите, к чему этакое ребячье упрямство? — вздохнула фрейлина. — Только потому, что о том просит Антон? Глупо, Анхен. Даже ежели сие — лишь пустые опасения, не мешает приглядеть за цесаревной. Я тоже слыхала, что в последнее время вокруг родственницы вашей сызнова гвардейцы крутятся…
— Да ни при чём тут гвардейцы! — отмахнулась Анна. — Спит она с ними, вот и всё. Беспутница, вся в матушку покойную. Та, сказывают, тоже до гвардейцев шибко охоча была…
— И всё же… вы, Ваше Высочество, свечку ей не держали, наверно знать не можете… Замуж бы её выдать куда-нибудь подале.
— Да не желает она замуж! — в сердцах воскликнула герцогиня. — Остерман хотел её просватать за Антошкиного братца, так отказалась — сказала, что он на девять лет моложе, дескать, народ только потешать этаким марьяжем.
— А коли не хочет замуж, пускай в монастырь отправляется!
— Да по́лно тебе, Юленька, — тон Анны изменился, сделался мурлыкающе-томным, — поди сюда, душа моя. Бог с ней, с Лизеткой… Давай лучше говорить о нём…
— Анхен, — проговорила баронесса ласково, — прошу тебя! Ради меня! Ради Морица, наконец! Надобно учинить дознание про Елисавет!
— Ну хорошо, хорошо… Я поговорю с ней на куртаге в понедельник. Иди ко мне!
— Сейчас, дорогая, кажется, я забыла запереть дверь…
Совсем близко раздались шаги, приоткрытая створка распахнулась, и на пороге возникла стройная фигура в пышном платье. Баронесса фон Менгден настороженно выглянула в коридор и быстро огляделась по сторонам. Беспокойство сошло с её лица — коридор оказался пуст, а два привычно вытянувшихся в струнку человека по обе стороны двери были обычным интерьером, сродни обивке стен. И молодой женщине, как и прочим обитателям дворца, не приходило в голову, что у них есть уши. Прав был осведомленнейший Карл Иванович Шварц.
Дверь захлопнулась, и в замке скрежетнул запоздалый ключ.
[1] конверт
— В Смольный ехать вам с графом, — сказал Пётр, когда, сменившись с караула, они вышли из дворца. — Я нынче никак не могу.
— Володя тоже не сможет, его Лесток к Демидовым послал. В карты играть, а заодно в разведку, не дадут ли денег в долг, — вздохнул Алексей. — Дилье Шетарди в Москву отправил. Я съезжу.
Последние недели, пользуясь ужесточением внутреннего полкового распорядка, Алексей в Смольном бывать перестал — не представлял, как теперь общаться с Маврой Егоровной. Гнев его давно прошёл, и он уже жалел о своих резких словах, что были сказаны тогда. Он поступил недостойно. Мужчина не должен унижать женщину. Никогда. И никакую.
Ну да ладно… Передаст информацию и сразу же откланяется. Даст бог, вообще с нею не встретится.
Однако надежды не оправдались, в дверях гостиной, куда он вошёл вслед за камердинером, Алексей нос к носу столкнулся с Маврой Егоровной, выходившей из комнаты. От неожиданности и смущения он лишь неловко поклонился. Мавра взглянула равнодушно и, отвернувшись, вышла.
Находившиеся в гостиной заминку в дверях не заметили, как, впрочем, и самого Алексея.
— Ну уж, Карл Иванович, прости сердечно, но в этакую глупость я не поверю! Сие даже для любезной моей племянницы чересчур! — Елизавета сидела в кресле с высокой спинкой, перед ней стояли большие напольные пяльцы с растянутым на них куском голубой парчи, на котором цесаревна вышивала серебряной нитью.
Кроме неё в комнате были всего трое: Лесток и Шварц сидели за шахматной доской, Разумовский полулёжа перебирал струны бандуры.
— Провалиться мне к чертям на сковородку! — с шутливой горячностью поклялся Шварц и взмахнул зажатым в руке слоном. — Великая Княгиня дважды повторила, что намерена распустить Тайную канцелярию, ибо государю надобно стяжать любовь и уважение. А не страх.
— Не иначе, как она сию максиму во французских романах почерпнула, — фыркнула Елизавета. — Вполне в духе «Принцессы Клевской»[2] — зело душевозвышенно. Упразднить Тайную канцелярию равно, что сук под собою рубить — глупо и опасно!
Шварц усмехнулся:
— Да и пусть её, рубит… Мы с Арманом по сему поводу точно печалиться не станем…
— Алексей Фёдорович? — Елизавета наконец заметила Алексея, замершего на пороге. — Стряслось чего?
Он быстро и коротко доложил обо всём, чему они с Грюнштейном были свидетелями во время сегодняшнего дежурства, Елизавета нахмурилась.
— Анькины лизоруки друг на друга аки гадины пресмыкающиеся шипят да ядом плюются, в едином лишь согласны — как супротив меня брехать. Видно и впрямь пора на престол садиться, иначе жизни не дадут.
Остаться на ужин Алексей отказался — сослался на срочную надобу вернуться в полк — и откланялся.
Едва вышел из гостиной, наткнулся на Мавру, похоже, она специально его дожидалась — окинула спокойным, чуть презрительным взглядом и приказала:
— Подите-ка за мной.
На пороге её комнаты Алексей замялся, и она бросила через плечо не оборачиваясь:
— Не тряситесь. Не иссильничаю.
Алексей сжал зубы. Войдя, остановился возле двери, исподлобья глядя на хозяйку. Та налила себе вина и устроилась на канапе. Алексею бокал не предложила.
— Если вы доложите Лизет, что это я донесла Ушакову про пиесу, она вам не поверит. Кто вы и кто я? Мы двадцать два года вместе.
— Я и не собирался ничего никому докладывать.
— И правильно, — похвалила она. — Лизет не станет рисковать нашей дружбой ради случайного человека, с которым даже не спит. И сделайте милость, постарайтесь не попадаться мне на глаза. Тогда я, быть может, про вас забуду. Я предлагала вам дружбу, вы отказались. А кто не друг, тот враг. И быть моим врагом я не пожелаю даже врагу. — Она усмехнулась, обнажив неровные желтоватые зубы. — А теперь подите вон.
В казарменной избе, где он квартировал, стоял тяжёлый кисловатый дух, толпился народ. Человек двадцать, не меньше.
— Сызнова бабу на престол?! — услышал Алексей голос Никиты Зубова. — Бабское дело — детей рожать да мужа ублажать, а не страной править!
— Она не просто баба, она дочь Петра Великого, — спокойно возразил Грюнштейн.
— Всё одно — баба! — упрямо пробасил Зубов. — Мозги курячьи…
— Так не осталось от Петра сыновей, тут уж ничего не попишешь… а Елизавета наследником по себе принца Голштинского сделать полагает… — продолжал Пётр. — Анна тоже ведь баба. Только ленивая да глупая. Саксонец воротится и полную власть заберёт, он уж и обер-камергер, и орденами она его обвесила, станет внедолге поболе Бирона…
— Хватит с нас биронов! — зашумели вокруг. — Жизни никакой нет от биронов этих! Куда Россеюшка катится, коли на престоле любодейка сидит, что при живом муже прилюдно амуры крутит!
Чувствуя, как тяжелеет от едкой духоты голова, Алексей потихоньку вышел, притворив дверь.
[2] «Принцесса Клевская» — французский роман мадам де Лафайет, опубликованный в 1678 году.
Вторую неделю Матвей жил на службе. Как ушёл на утро после памятной встречи с Ладыженским, так и не возвращался. Обедал в ближайшем кабаке, спал в каморе с пытошным инструментом.
За месяцы сытой, спокойной жизни у Маргареты он от такого уж отвык. От спанья на голых досках ломило бока и спину. Хорошо ещё Фёдор, добрая душа, приволок тулуп укрываться, не то околел бы от холода.
Проклятая голова тут же дала себя знать.
— Что, баба прогнала? — сочувственно поинтересовался Пушников, когда гостевание Матвея в его епархии перевалило за пятые сутки.
— Сам ушёл, — буркнул тот.
— А чего? С глупостями, что ль, приставала? Чтоб под венец вёл? Так ты поучи её слегонца… — Фёдор любовно огладил рукоять плети, что висела на стене. — С бабами просто: поучил чутка, и приголубь. Оне такую науку страсть уважают. Шёлковая станет.
Матвей дико взглянул на сослуживца — мысль о том, чтобы ударить Маргарету, показалась чудовищной. Да и за что? За то, что она спасла его никчёмную жизнь? Она же хотела помочь… Откуда ей знать, что от её помощи он чувствует себя таким ничтожеством, что хоть в петлю лезь…
Отчего-то Матвею совершенно не думалось, как Ладыженский будет рассказывать Лизе об унижении соперника, а вот осознание, что Маргарета видела его позор, словно огнём в груди жгло.
На седьмую ночь, в канун Иоанна Златоуста, Матвея разбудили голоса. Дверь в свою каморку он оставлял приоткрытой, иначе к утру там становилось нечем дышать, и его личный бес, живший в голове, тут же бодрился и потирал лапы.
Хлопнула входная дверь, в щели мелькнул слабый отсвет — должно быть, зажгли свечу. Матвей осоловело потёр глаза. Кого это принесло среди ночи и зачем?..
Он замер прислушиваясь.
— Думаешь, я слеп и глух? Не знаю, что творится в Смольном? — донёсся из-за стены голос Ушакова. — Да мне мои люди реляции по три разу на дню оттуда доставляют.
— И почему ты бездействуешь? Почему не арестуешь заговорщиков? — Второго собеседника Матвей не узнал, отметил лишь, что манера говорить важная, неторопливая, и гласные он растягивает.
— А зачем?
— Как?! — Генералу, похоже, удалось изумить своего собеседника нешуточно.
— Анна уж не раз говаривала, что Тайную канцелярию распустить надобно. Я, батюшка мой, сие уж отведал пятнадцать годов тому назад. Не в тех нынче летах, чтобы в третий раз сызнова начинать. Мне днесь семь десятков стукнуть должно. На старости лет без кола, без двора остаться — покорнейше благодарствую!
— И что ты делать намерен?
— Ничего. Будет прямое указание арестовать бунтовщиков — арестую. Не будет — пускай дальше ковы[1] строят.
— Но сие есть прямая измена!
— Ничуть. Елисавет Петровна не жёнка солдатская, что на базаре с товарками судачила, кто нынче государыню попёхивает. Чтобы задержать её или кого из ейного двора, мне прямое указание от Великой Княгини требуется. Анна же меня уж третий месяц не принимает. Хотя я только за последние две недели пять раз просил аудиенции. О важности доводил… Не приняла. Вид мой ей отвратителен… Ну так и я руки умываю. К чему мне ярость служебную являть, коли меня выкинуть на улицу хотят, как кутёнка приблудного…
— А коли переворот?
— Моя служба солдатская. Я её честно служу. Коли переворот не удастся — вон у меня цельный сундук реляций. А что Анна со мной встречаться не возжелала — с меня какой спрос?
— А ну как удастся?
— А коли удастся, я эти же реляции Елизавете предъявлю — дескать, всё про вас знал, да мешать не стал. Она умная — оценит.
— Хитёр ты, братец! — Собеседник генерала хмыкнул.
— Жизнь научила. Зело не хотелось на Соловки вслед за Петром Андреичем[2], земля ему пухом…
[1] интриги
[2] Пётр Андреевич Толстой — граф, первый начальник Тайной канцелярии и непосредственно Ушакова, в результате интриг князя Меньшикова был обвинён в измене и сослан в один из соловецких монастырей, где провел остаток жизни в заточении.
В понедельник, двадцать третьего ноября прямо с утра забежал Грюнштейн. Алексей всю ночь простоял в карауле у дворцовых ворот, сменился в четыре утра. Выдрог и устал, как цепной пёс, а спать хотел так, что глаза норовили закрыться прямо на ходу.
— Поспи немного, — проговорил Пётр, оглядевшись по сторонам, — а в четыре мы с тобой заступаем в караул во дворце.
— Опять?! — простонал Алексей.
— Я попросил Михайлова нас поставить. Сей день надобно во дворце быть.
— Да зачем?!
— Куртаг нынче у Анны, али запамятовал? И Елизавета должна приехать, — задумчиво пояснил Пётр.
Вечером оба стояли на часах у покоев Великой Княгини. Алексей недоумевал, к чему Грюнштейн это затеял, ведь происходящее в приёмном зале, что располагался в другом крыле дворца, они не то что видеть, даже и слышать не могли. Здесь же было пусто, тихо, лишь едва-едва доносилась игравшая в отдалении музыка.
Недосыпание Алексей переносил плохо, и теперь все силы уходили на то, чтобы не клевать поминутно носом и держать глаза открытыми, а проще сказать выпученными. А ещё до смерти хотелось есть, поскольку после дежурства он проспал и завтрак, и обед, и со вчерашнего вечера ничего не ел.
Послышались шаги, Алексей выплыл из своего полудремотного дурмана и подтянулся. Из-за поворота показались две фигуры в нарядных, с пышными юбками платьях. Приблизились, шурша фижмами, и Алексей узнал в одной из дам Елизавету Петровну, а в другой Великую Княгиню.
Елизавета скользнула по гвардейцам рассеянным взглядом, и Алексей не понял, узнала или нет.
— Заходи. — Анна открыла дверь в свои покои и прошла внутрь. Елизавета последовала за ней.
— Агата, оставь нас, — послышался из-за двери голос герцогини.
Горничная поспешно выскользнула из комнаты, плотно прикрыла дверь и пропала в глубине коридора.
Проводив её взглядом, Пётр вдруг сорвался с места, в два неслышных шага приблизился к двери в принцессины покои и потянул на себя тяжёлую высокую створку. Та подалась бесшумно.
— Я с тобой, матушка, говорить хотела, — донеслось из-за двери. — Доносят мне, что ты, Ваше Высочество, с армией неприятельской в переписке и что лекарь твой к французскому посланнику, как на службу ездит. Что сие за дела промеж них такие?
— Я с неприятелем никаких альянсов не имею, Ваше Высочество, — послышался негромкий голос Елизаветы.
— Мне советуют Лестока твоего взять и дознание учинить. Я, конечно, слухам не верю, но, надеюсь, ежели Лесток окажется виновен, ты не рассердишься, когда его задержат.
— Коли он в чём повинен, вы вполне можете его арестовать, не советуясь со мной. В делах политических я вовсе ничего не смыслю… А коли он вновь куда поедет, сама его допрошу и что он мне скажет, то доложу вам. Впрочем, — цесаревна всхлипнула, — вы, Ваше Высочество, вольны решать и с лекарем моим, и мою участь, как вам похочется. Я воле вашей всепокорна, препятствовать не стану.
И она заплакала.
— Ну по́лно, матушка, — в голосе герцогини Брауншвейгской тоже зазвенели близкие слёзы, — я наговорам не верю, просто упредить тебя хотела.
Некоторое время из-за стены слышались всхлипы на два голоса, затем дамы расцеловались.
С преувеличенным оживлением Анна заговорила о детях, стала показывать батистовые кружевные чепчики, присланные для маленькой Катеньки, и когда несколько минут спустя они вышли из комнат, ничего не напоминало о неприятном разговоре.
Проводив дам глазами, Грюнштейн посмотрел на Алексея:
— Вечером едем в Смольный.
Однако до того, как Пётр с Алексеем сменились с караула, случилось ещё два события.
Едва Великая Княгиня в сопровождении фрейлины вернулась к себе после приёма, как пожаловал Остерман. Вице-канцлер шёл с трудом, опираясь на трость, и вид имел решительный. Открывшей дверь баронессе заявил:
— Юлианна Магнусовна, ежели вы мне теперь скажете, что Её Высочество не принимает, я сяду на пол перед этой дверью и буду сидеть до тех пор, покуда Её Высочество не соблаговолит меня принять, хоть сутки, хоть двое. Я едва держусь на ногах, но приехал к ней и, покуда меня не выслушают, не уеду. У меня дело государственной важности.
Фрейлина вздохнула и посторонилась, пропуская графа.
Пётр и Алексей тревожно переглянулись. Вновь приоткрыть дверь не было никакой возможности, и голоса из-за стены едва доносились.
— Андрей Иванович, что за срочность такая? — недовольно говорила Анна. — Я устала, и голова разболелась. Что это вы вознамерились меня осадой брать?
— Промедление ныне подобно смерти, матушка, вот и пришлось мне, старику, из постели вылезать да во дворец ковылять.
— Ну и что ж за дело такое безотложное у вашего сиятельства, что сами не отдыхаете и мне не даёте?
— До́лжно немедля арестовать Лестока и допросить с пристрастием, а Елизавету перевести в Зимний дворец и поместить под домашний арест. Мне доподлинно известно, что со дня на день мятежники начнут действовать! Защитите себя и императора!
Голоса сделались неразличимы, видно, говорившие ушли вглубь помещения. Слышно было лишь, что Остерман говорил горячо и настойчиво, а Анна вяло и безучастно.
— … беседовала с ней нынче, — разобрал Алексей, — она ни в чём не виновна. Право, Андрей Иванович, вам должно быть совестно возводить напраслину на бедную Лизет…
Вновь заговорил Остерман, но слов было не разобрать. Алексей вслушивался до звона в голове, и когда грудь стеснило так, что начало темнеть в глазах, понял, что не дышит.
— … немедленно, — донеслось из-за двери, — я написал князю Кантемиру, что мы намерены требовать удаления Шетарди из России. Не сегодня-завтра маркиза отзовут…
Слова вновь слились в неразборчивое бормотание, должно быть, граф понизил голос. Фразы долетали урывками.
— … срочно… нынче же… выслать из Петербурга…
— Арестовать Лестока возможно, да только к чему обижать Елисавет? Она против дознания не возражает и даже обещала выспросить его сама. — Голос правительницы был слышен гораздо лучше, вероятно, она находилась ближе к двери.
Опять донеслось настырное гудение вице-канцлера.
— Всё, Андрей Иваныч, хватит о делах! Лучше посмотрите, какие платьица для Иванушки мне прислали на днях. Надобно, чтобы нарисовали его портрет. Как вы полагаете…
Звуки отдалились и сделались вовсе не слышны.
Граф вышел из покоев правительницы минут через сорок, лицо его было сердито, брови нахмурены. Тяжко опираясь всем весом на палку, приволакивая ногу, вице-канцлер отправился в сторону покоев герцога Брауншвейгского.
Примерно за полчаса до конца дежурства появился и сам принц. Он долго стучал в запертую дверь, пока, наконец, на пороге не возникла Юлианна фон Менгден. Баронесса была в ночном платье, тёмные волосы убраны под платок.
— Её Высочество уже легли, — выговорила она неприветливо.
— Я н-не стану н-навязывать Её Высочеству своё общество, раз оно ей т-так неприятно, но мне необходимо п-поговорить с ней.
— Это невозможно, Её Высочество спит, — продолжала протестовать Юлианна.
— З-значит, разбудите её! — рявкнул Антон. — Я не уйду, пока не п-поговорю с м-моей женой!
Юлианна попробовала захлопнуть дверь, но на сей раз принц был начеку и приналёг на створку плечом.
— Сударь! Прекратите сейчас же! — закричала баронесса, дёргая ручку.
— Вы хотите, чтобы я привёл роту гвардейцев и высадил к лешему эту проклятую дверь?! — заорал герцог, от ярости он даже заикаться перестал.
— Что вам угодно, сударь?! — раздался совсем рядом гневный голос Анны. — Как вы смеете врываться ко мне?!
— Если вы ещё не з-забыли, фрау, вы м-моя жена! И в любой час, к-когда захочу, я могу входить в вашу спальню!
— Вы ведёте себя, как солдафон!
— А я и есть с-солдафон, — согласился герцог любезно. — Коли вы н-натрудите п-память, то вспомните, возможно, не только, что я в-ваш муж, но и то, что вы п-пожаловали мне чин главного солдафона империи.
— Что вам угодно, сударь? — проговорила Анна спокойнее.
— Я т-требую нынче же взять под арест м-медикуса Лестока, расставить пикеты н-на улицах и усилить караулы во дворце.
— Мне надоела ваша трусость, Ваше Высочество! — В голосе Анны Леопольдовны прозвучало нескрываемое презрение. — Российский генералиссимус не может спать по ночам, опасаясь пустой глупой бабы! Ежели у вас бессонница, выпейте чаю с мятой…
— Тогда я сам п-прикажу арестовать л-лекаря и выставить к-караулы.
— Только попробуйте! И отправитесь извиняться перед Елисавет! Командуйте вашими солдатами, раз уж вы главнокомандующий, а в государственные дела не мешайтесь!
— Д-даже ваш надушенный ф-фат своими куриными м-мозгами п-понимал, что цесаревна опасна!
— Убирайтесь! — Герцогиня вновь подняла голос. — Вы мне омерзительны! И посмейте только обидеть Лизет! Из генералиссимусов сделаетесь сержантом!
— Чёрт бы вас п-побрал! Вместе с вашей Ипполитой[3] и в-вашим Н-нарциссом[4]!
И принц выскочил из комнаты, шарахнув напоследок тяжёлой дверью так, что содрогнулся дворец.
[3] Ипполита — в древнегреческой мифологии царица амазонок — воинственного племени, не терпевшего присутствия рядом с собой мужчин. Этим прозвищем принц намекает на интимную близость жены с подругой.
[4] Нарцисс — в древнегреческой мифологии прекрасный юноша, наказанный богиней Немезидой за равнодушие и холодность к влюблённым в него нимфам. В переносном смысле — гордый, самовлюблённый, эгоистичный человек, склонный к самолюбованию.
Из дворца Пётр и Алексей прямиком отправились на Смольный двор. В доме у Елизаветы царила тревога, такая ощутимая, что Алексею казалось, будто он чувствует её всей своей кожей.
В малой гостиной, как обычно, находился весь приближённый круг цесаревны: Лесток, бледный до зелени, Шварц, братья Шуваловы, Михаил Воронцов и хмурый, как ноябрьский день, Алексей Григорьевич.
Елизавета уже рассказала им о своём разговоре с правительницей, когда пожаловали Ладыженский и Грюнштейн со свежими новостями.
Слушая их, Лесток зеленел всё сильнее и старательно сжимал зубы, чтобы они не стучали совсем уж отчётливо.
— Ваше Высочество, — начал Шварц, когда гвардейцы закончили свой рассказ, — медлить боле нельзя! Вы погубите и себя, и нас! Надобно действовать, не теряя ни часа! Даже ежели нынче герцог и Остерман не добились своего, они добьются завтра или послезавтра… Вы знаете графа. Он всегда делает то, что взял себе в голову. Пройдёт несколько дней или недель, и Анне наскучит с ним препираться. А уж когда воротится этот её бог Аполлон… думаю, она не станет долго ему перечить.
— Совершенно согласен, — вступил Грюнштейн, — Остерман — хитрый лис, он станет действовать тишком, настаивая лишь на аресте Лестока, и очень скоро герцогине надоест с ним спорить.
— Я… я… — прошептал лейб-медик, сливаясь по цвету с сукном ломберного стола. — Я чувствую, что на дыбе скажу всё…
— Что пишет Шетарди? — хмуро поинтересовалась Елизавета. — Ты известил его, Арман?
Цесаревна сидела, опустив плечи, глубокие тени пролегли от уголков рта к носу.
«Она не осмелится, — вдруг ясно понял Алексей. — Так и будет вздыхать и мяться до второго Пришествия». И ему сделалось тоскливо.
— Маркиз осторожничает. Предлагает повременить месяц-другой… — ответил за Лестока Шварц, видя, что тот почти в обмороке и не в состоянии обсуждать что бы то ни было.
— Нельзя ждать дольше! — горячо возразил Грюнштейн. — Через две недели Великая Княгиня собирается принять титул императрицы, а после этого низложить её будет во сто крат сложнее.
— Что гвардейцы? — спросил Воронцов.
— Преображенский полк, солдаты и унтер-офицеры на твоей стороне, матушка, — убеждённо ответил сержант, — только прикажи, тотчас под ружьё встанут! Обер-офицеров тоже посулами склонить несложно. А уж ежели денег дать!
— Да нет у меня денег! — в сердцах крикнула Елизавета. — А Шетарди всё посулами потчует…
— Решайтесь, Ваше Высочество! — снова вступил Шварц. — Коли не упредим герцога с графом, не завтра, так послезавтра всем нам на дыбе висеть, не только Лестоку.
— Я не дамся! — вдруг взвизгнул лекарь и кинулся к окну. — Я в окошко выброшусь!
— Ноги себе переломаешь, и вся печаль, — впервые разомкнул уста Разумовский. Он почернел и осунулся.
— Надо думать, — вздохнула цесаревна жалобно, — и ждать подходящего случая.
Она вышла из гостиной и через минуту вернулась с ларцом в руках.
— Снеси ростовщику, заложи, — приказала Елизавета, протягивая шкатулу Воронцову. — Деньги Петру вручишь. Пусть раздаст, кому потребно… Надобно всё обдумать, господа, — повторила она.
— Думай, матушка, — согласился выкрест, — кому и думать, как не тебе. Да только не тяни, не то поздно будет.
Разъезжались в третьем часу. Грюнштейн отправился в казарму, по-хорошему, Алексею тоже надо было ехать в полк, но хотелось поговорить с Владимиром без посторонних. Пришлось принести в жертву приватности призрачную надежду выспаться и ехать в дом Порецких.
— Что ты об этом думаешь? — спросил Алексей, когда они остались вдвоём.
— Думаю, всё решится со дня на день, — протянул Владимир, — а там уж иль викторий и фавор, или дыба и топор…
Алексей скептически покачал головой.
— Не верю я, что она рискнёт. Откуда у женщины столько отваги?
— Всяко бывало. — Владимир пожал плечами. — Екатерину Алексевну тоже гвардейцы на престол посадили…
— Екатерина сама ничего не решала, за неё Светлейший порадел, за Анну Иоанновну — верховники, а у Елизаветы никого, она должна сама справляться. Не осмелится.
— Кто знает. — Владимир вздохнул. — Может и дерзнёт, она бедовая…
Лицо его тонуло в темноте, но в голосе прозвучала улыбка.
Под копытами чавкала грязь, изо рта вырывался пар и неторопливо таял в сыром воздухе. Алексей хмурился, то и дело взглядывал на друга. Тот сидел в седле, небрежно, словно за карточным столом, вполоборота к Алексею. Повод держал одной рукой.
Некоторое время ехали молча.
— Хорошо, что князь в деревне, — выговорил, наконец, Алексей. — Если со мной что случится, он Лизу с Сашей не оставит.
Владимир помолчал, потом отозвался, очень серьёзно:
— Можешь не сомневаться, вырастит как собственного сына. Да только каково им будет без тебя? Может, отступишься, покуда не поздно?
Алексей потёр усталые глаза, казалось, их запорошило песком, и теперь они слезились и болели. Ветер налетал порывами, ерошил конскую гриву.
— Поздно, Володь, вспять дороги нет. Крушиться нечего.
— Знаешь, — Владимир рядом вздохнул, — я решил: коли жив останусь, остаток жизни сыну посвящу. Буду с ним рядом всегда…
Дома ожидал сюрприз. Едва вошли в переднюю, как из гостиной им навстречу появился князь Порецкий.
— Филипп?! — изумлённо воскликнули Алексей и Владимир в один голос. — Ты здесь откуда?
— Из деревни. Что-то, господа, я себе места не нахожу последние дни, непокойно как-то… И вас всё вспоминаю. Вот и подумалось — мало ли кто там меня в лицо видел, граф преобразит так, что жена родная не признает, он же кудесник! — И Филипп смущённо улыбнулся.
Алексей беспомощно взглянул на Владимира.
— Возвращайся назад, — выговорил тот хмуро. — Тебе с нами нельзя. Алёшка под чужим именем живёт, его если возьмут, то как Егупова, у которого ни жены, ни детей нет. Я тоже сам за себя. А ты женат официально, коли до тебя фискалы доберутся, Елене тоже несдобровать. Уезжай, Филипп!
Тот вздохнул и покачал головой.
— Значит, не зря мне так мутно было, как чувствовал… Пойдёмте, расскажете, что тут у вас творится.
И повернувшись, Филипп отправился вглубь дома.
Унылый ноябрьский рассвет они встретили в гостиной.
— Нет, господа, — выслушав друзей, подытожил князь, — обратно не вернусь. Я обещал Елизавете Петровне отдать за неё жизнь, пришло время держать слово.
Ветер то гудел в печной трубе, то тоненько свистел на разные голоса и время от времени, словно проверяя, надёжно ли закрыты окна, ломился в стёкла, стиснутые частой решёткой переплётов.
Возле стены был сложен небольшой аккуратный штабель мелко наколотых поленьев, прикрытый домотканым половиком, на половике уютным кренделем свернулся кот.
Протопленная с вечера изразцовая голландская печь оказалась приятно тёплой, Филипп прижал к ней ледяные ладони, уткнулся лбом и замер.
Володя ушёл спать, Алёшка всё-таки уехал в казарму. Надо бы тоже лечь, но Филипп чувствовал, что не уснёт.
В отличие от Алексея, в Елизавете князь не сомневался, верил в свою цесаревну. Она решится, обязательно решится! И ощущение близкой опасности, колкое, щекотное, немного пугающее, будоражило и саднило где-то под ложечкой. Странный коктейль восторга и ужаса то опалял жаром щеки, то обсыпал мурашками шею.
Но что-то мешало. Не этот шальной лихорадочный кураж, что-то другое. Словно заноза, шип в душе, то и дело покалывавший, свербивший внутри.
Он должен быть вместе с друзьями. Ведь обещал Елизавете служить, не жалея свободы и жизни. Сам вызвался — она не просила. Тогда почему так тревожно и кажется, что совершает ошибку?
Он не связан присягой, не нарушает долг, и совесть его спокойна… Отчего же так мятётся душа? Или он… трусит?
Филипп прислушался к себе. Пожалуй, нет. Умирать было не страшно. Страшнее оказаться на дыбе, но и это пугало не слишком. Тогда в чём дело?
Князь присел на скамейку возле дровяного штабеля, и в полутьме на него тут же сверкнул из-под пушистого хвоста острый кошачий глаз. Печной бок уютно грел спину, но дремоту и покой не навевал, напротив, тревога становилась всё ощутимее, отчётливее.
На башне Адмиралтейства ударил колокол, и, словно вторя ему, из гостиной отозвались часы. Шесть утра. Дом наполнялся тихими шорохами — это дворня, стараясь не шуметь, погружалась в свои ежедневные заботы.
Ежедневные заботы… В деревне он всегда вставал рано, вместе со слугами, и Элен, любившая понежиться под периной допоздна, пеняла, что замерзает без него.
Элен… Ну конечно! Мысль, подспудно рвавшаяся на волю, наконец, обрела свободу. И шип в душе тут же ощутимо кольнул.
А что станет с Элен, если он погибнет или, того хуже, будет арестован? Имеет ли он право ввязываться в заговор? Разве он принадлежит себе единолично? Конечно, если бы он был связан присягой, вопроса бы не возникало. А так? Кого он должен поставить на первое место — жену или цесаревну?
Две клятвы, две женщины… Одну он уважает и восхищается ею, вторую безмерно любит. За обеих готов отдать жизнь. Но так не получится. Этот дар на двоих не разделить.
Кем он будет, если выберет Элен? Клятвопреступником. Предателем.
Когда-то его отец тоже стоял перед выбором — предательство или любовь. И, совершив предательство, растворился в женщине, которую любил, и потерял самого себя…
Чем клятва Елизавете отличается от присяги? Ничем. Нет, она даже больше присяги! Присягу на верность самодержцу каждый вольный человек приносит, и сколькие из них повторяют священные слова с холодным сердцем… Он же клялся от всей души. Сперва Елизавете Петровне, а уж потом Элен.
Нужен ли ей будет муж-предатель, нарушивший клятву? Она любит его — да, а вот сможет ли уважать? И Филипп вдруг ясно понял, что, поступив бесчестно ради жены, потеряет себя, как когда-то отец.
Можно отдать жизнь, за отечество ли, за друзей, за цесаревну Елизавету, или за жену — это не важно, все эти цели достойны подобной жертвы, но честь… честь приносить в жертву нельзя. Никогда. И никому.