К книге
История сексуальности 1. Воля к знаниюII. Репрессивнаягипотеза. II. II. Прививка извращений
42%
II. Репрессивнаягипотеза. II. II. Прививка извращений
5

Нам могут возразить, указав на то, что было бы ошибочно видеть в пролиферации дискурсов простой количественный феномен, нечто вроде обычного роста, как будто не имеет значения, что именно говорится о поле, как будто сам факт, что о нем говорят, важнее характера императивов, которые, говоря о нем, ему предписывают. Ведь разве не следует перевод пола в дискурс задаче изгнать из реальности формы сексуальности, не укладывающиеся в строгую экономию воспроизводства: сказать «нет» половой активности, не ведущей к зачатию, отказаться от удовольствий «на стороне», свести к минимуму или исключить практики, не имеющие целью деторождение? Ведь столькие дискурсы связаны с умножением судебных решений, карающих мелкие извращения, с присоединением сексуальных причуд к области душевных болезней, с установлением для всех возрастов от детства до старости нормы полового развития и скрупулезной классификацией всех возможных отклонений от нее, с организацией педагогического контроля и медицинской помощи, с формированием силами моралистов, но также – и особенно – медиков целого словаря уничижительных эпитетов для самых пустячных фантазий: не были ли все эти средства применены для того, чтобы ликвидировать множество бесплодных удовольствий, оставив в неприкосновенности лишь детородно-ориентированную сексуальность? Не имел ли весь этот болтливый ажиотаж вокруг сексуальности, вся эта шумиха на протяжении двух-трех последних веков, элементарную цель: способствовать приросту населения, воспроизводству рабочей силы, укреплению существующих общественных отношений – короче говоря, насаждению экономически полезной и политически консервативной сексуальности?

Такова была конечная цель или нет, я пока не знаю, но попытки ее достичь точно шли не по пути сокращения, сведéния чего-то на нет. Скорее, прошлый и нынешний века следует назвать эпохой приумножения – распространения сексуальностей, их утверждения во всевозможных формах, широкой прививки многоликих «извращений». Наша эпоха – поборница сексуального разнообразия.

До конца XVIII века половыми практиками управляли – помимо правил обычая и требований общего мнения – три больших гласных кодекса: церковное право, христианское пастырство и гражданский закон. Все они, каждый по-своему, разграничивали дозволенное и недозволенное. И все они концентрировались на матримониальных отношениях: супружеский долг, способность его исполнять, характер его исполнения, сопровождающие его исполнение требования и насильственные действия, использование его в качестве предлога для излишних или неподобающих ласк, его продуктивность и способы ее избежать, моменты, когда он должен быть бесплодным (опасные периоды беременности и кормления грудью, запреты на время поста или воздержания по обету), частота или редкость его исполнения – вот что главным образом регулировалось предписаниями. Правила и рекомендации осаждали супружескую половую жизнь. Брачные отношения были главным очагом принуждения, именно о них в основном говорили, именно о них прежде всех прочих нужно было исповедоваться в деталях. Они находились под преимущественным надзором: при малейших подозрениях в их отсутствии нужно было подтверждать, демонстрировать их состоятельность при свидетелях. Позиция по поводу «остального» была куда более расплывчатой: вспомним неопределенность статуса «содомии» или безучастность к сексуальности детей.

Кроме того, упомянутые кодексы не проводили четкого различия между нарушениями правил супружества и отклонениями от целей деторождения. Попрание законов брака и поиск необычных удовольствий осуждались на равных. В перечне тяжких грехов, разделенных только по степени, фигурировали разврат (внебрачные связи), прелюбодеяние, изнасилование, духовное или плотское кровосмешение и, в одном ряду с ними, содомия, или взаимное «ублажение». Суды карали как гомосексуальность, так и супружескую неверность, как вступление в брак без согласия родителей, так и скотоложство. И в светском, и в церковном праве в расчет принимался лишь общий для всех этих вещей противозаконный характер. Грехи «против естества», по всей видимости, считались особо мерзкими. Но и их мерзость воспринималась как крайняя форма «противозаконности»: она тоже отступала от установлений – столь же священных, как и установления брака, и принятых, чтобы управлять порядком вещей и строением живых существ. Запреты в половой сфере имели в основе своей юридическую природу. «Естество», ссылкой на которое их при необходимости подкрепляли, тоже было своего рода правом. Так, гермафродиты долго считались преступниками или плодами преступления, поскольку их анатомическое строение, само их существование шло вразрез с законом, который разделял два пола и предписывал их соединение.

В эту систему, вращавшуюся вокруг законного супружества, дискурсивный взрыв XVIII–XIX веков вносит две модификации. Первая из них выражается в центробежном движении от гетеросексуальной моногамии. Разумеется, поле практик и удовольствий по-прежнему соотносится с ней как со своим внутренним правилом. Но о ней говорят всё меньше и, во всяком случае, с растущей сдержанностью. У нее уже не стремятся выведать секреты, день за днем формулировать ее в словах не требуется. Законная пара с ее упорядоченными половыми отношениями получает право на бо́льшую интимность. Теперь она должна функционировать как норма – возможно, более строгая, но и более молчаливая. Напротив, с вопросами обращаются к сексуальности детей, безумцев, преступников, к удовольствию тех, кто не испытывает влечения к противоположному полу, ко всякого рода мечтаниям, навязчивым мыслям, мелким маниям и безудержным страстям. Все эти явления, дотоле малозаметные, выходят на авансцену, чтобы взять слово и совершить трудное признание в том, чтó они есть. Наверное, их не стали осуждать меньше. Но к ним начали прислушиваться, и если к упорядоченной сексуальности обращаются теперь вновь, то – в возвратном движении, с точки зрения сексуальностей периферийных.

Отсюда – выделение в поле сексуальности особой области «противоестественных» практик. Они обретают самостоятельность по отношению к другим осуждаемым (впрочем, всё меньше и меньше) практикам вроде прелюбодеяния или изнасилования: теперь одно дело – жениться на близкой родственнице, соблазнить монашку или обманывать жену, и совсем другое – заниматься содомией, садизмом или насиловать трупы. Круг деяний, покрываемый шестой заповедью, начинает дробиться. В светском законе схожим образом распадается широкая категория «разврата», которая более века служила одним из наиболее частых оснований для заключения под стражу. Из ее осколков складываются, с одной стороны, нарушения законов (или моральных установлений) о браке и семье, а с другой – посягательства на естественный порядок (за которые, впрочем, закон тоже может наказывать). Возможно, здесь кроется одна из причин не померкшей за три столетия популярности Дон Жуана. За отъявленным нарушителем правил супружества – похитителем жен, совратителем девственниц, губителем семей, обидчиком мужей и отцов – проступает другой персонаж, пронизанный, вопреки своей воле, мрачным безумием секса. За распутником просвечивает извращенец. Он умышленно попирает закон, но в то же время нечто вроде сбившегося с пути естества уносит его за пределы естества вообще; смерть Дон Жуана – это момент, когда побег в область противоестественного прерывается сверхъестественным возвратом нанесенной обиды и возмездием. А его жизнь, зародившись на общей границе двух великих систем правил управления полом, которые одну за другой выработал Запад, – закона брака и строя желаний, – рушит их обе. Пусть психоаналитики гадают, не был ли Дон Жуан гомосексуалом, нарциссом или импотентом.

Не без задержек и двусмысленностей естественные законы брака и имманентные правила сексуальности начинают вписываться в два отдельных друг от друга регистра. Постепенно вырисовывается мир извращений, пересекающий мир нарушений закона или морали, но не являющийся лишь его разновидностью. Появляется целый народец, пусть и связанный некоторыми узами с распутниками прошлого, но всё же отличный от них. С конца XVIII века и доныне его представители бродят в порах общества – преследуемые, но не обязательно законами, часто заточаемые, но не обязательно в тюрьмы, возможно больные, но провоцирующие возмущение, опасные бедолаги, жертвы странного недуга, который еще называют пороком и иногда преступлением. Не по годам развитые дети, рано созревшие девочки, скользкие лицеисты, подозрительные слуги и гувернеры, жестокие или обезумевшие мужья, одинокие коллекционеры, гуляки со странными намерениями наводняют дисциплинарные советы, дома перевоспитания, исправительные колонии, суды и приюты, несут свой позор врачам и свою болезнь судьям. Бесчисленное племя извращенцев, которых легко спутать с преступниками и можно принять за сумасшедших. На протяжении века им подыскивали определение, вменяя сначала «моральное безумие», потом – «генитальный невроз», «отклонение детородной функции», «дегенерацию», «психическую неуравновешенность».

О чем говорит появление всех этих периферийных сексуальностей? Не потому ли они вышли на свет, что правила ослабли? Или, наоборот, в обостренном внимании к ним проявилось ужесточение режима, стремление взять их под строгий контроль? В терминах подавления решить трудно. Имело место послабление, если исходить из того, что строгость законов к половым правонарушениям заметно смягчилась в XIX веке и судебные органы часто передавали их в руки медицины. Но в то же время и коварное усиление нажима, если вспомнить, сколько инстанций контроля и механизмов надзора возникло стараниями педагогики и терапевтики. Церковь, по всей видимости, стала за последние двести лет заметно меньше вмешиваться в супружескую сексуальность, и ее решимость не признавать «уклоняющихся» от деторождения тоже упала. Зато удовольствиями супружеской пары вплотную занялась медицина: она изобрела целую органическую, функциональную или ментальную патологию, якобы уходящую корнями в «несовершенные» половые практики; она старательно расклассифицировала все формы побочных удовольствий, вписала их в картину «развития» и «нарушений» инстинкта, взяла их под свое управление.

Возможно, здесь важна не степень послабления или мера репрессий, а форма действующей власти. Когда всей этой поросли разношерстных сексуальностей устраивают поименную перекличку, как на побудке, разве может быть целью ее исключение из реальности? Нет, непохоже, что функция действующей здесь власти сводится к запрещению. Скорее, имели место четыре операции, существенно отличающиеся от простого запрета.

1. Возьмем, с одной стороны, старые запреты родственных браков (сколь угодно многочисленные и детализированные) или осуждение прелюбодеяний – неизбежно частого явления – и, с другой стороны, сравнительно новые меры контроля, которым в XIX веке начали подвергать сексуальность детей, борясь с их привычками к «уединенным занятиям». Очевидно, что механика власти в этих двух случаях не одна и та же. Не только потому, что во втором случае действует медицина, а в первом – закон; не только потому, что во втором случае приучают, а в первом – наказывают; но еще и потому, что используется разная тактика. На первый взгляд, и там и тут решается задача устранения, всегда обреченного на неполноту, и принуждения, которое приходится постоянно возобновлять. Однако если запрет на «кровосмешения» движется к своей цели, неуклонно уменьшая то, что он осуждает, то контроль детской сексуальности распространяет одновременно свою собственную власть и сам объект, к которому он ее применяет, то есть действует путем двойного увеличения до бесконечности. Да, педагоги и медики борются с онанизмом детей как с эпидемией, которую нужно погасить. Но на деле в ходе всей вековой кампании, мобилизовавшей мир взрослых вокруг детской половой активности, имеет место стремление опереться на эти пустячные удовольствия, конституировать их в качестве секретов (то есть заставить их скрываться, чтобы позволить себе их обнаружить), пройти по их пути, проследить их от истоков до последствий, разыскать всё, что могло их вызвать или просто допустить. Всюду, где они грозят проявиться, устанавливают диспозитивы надзора, устраивают ловушки, чтобы добиться признаний, запускают немолчные корректирующие дискурсы; родителей и воспитателей предупреждают об опасности, сеют среди них подозрение в виновности каждого ребенка и боязнь собственной вины в недостаточной бдительности; внушают им необходимость быть настороже ввиду постоянной угрозы; объясняют им, как они должны себя вести, и корректируют их педагогические установки; подключают семейное пространство к сети медико-сексуального режима. «Порок» ребенка был не столько мишенью этой борьбы, сколько ее опорой; хотя его можно обозначить как зло, которое требовалось устранить, неразрешимость этой задачи и крайнее упорство в ее решении вопреки очевидной тщетности усилий наводят на мысль о том, что и от самого зла ждут упорства, разрастания до крайних пределов видимого и невидимого, а вовсе не исчезновения навсегда. По всей площади этой своей опоры власть движется вперед, умножает число своих передатчиков и эффектов по мере расширения, подразделения, разветвления ее мишени, которая внедряется в реальность рука об руку с нею самой. На первый взгляд, строится заградительный диспозитив, но на деле вокруг ребенка со всех сторон прокладываются бесчисленные пути проникновения.

2. Следствиями этой погони за периферийными сексуальностями стали инкорпорация извращений и новая спецификация индивидов. Содомия, о которой шла речь в старых кодексах светского и церковного права, объединяла тип запрещенных деяний, совершавший которые был исключительно юридическим субъектом. Гомосексуал XIX века обрел черты персонажа: у него появились прошлое, история, детство, характер, образ жизни, а еще – морфология, отмеченная вызывающими анатомическими особенностями и, возможно, неясной физиологией. Ничто в его совокупном бытии не ускользает от его сексуальности. Она присутствует в нем всюду: угадывается за его поступками, будучи их коварным и неудержимо активным принципом; бесстыдно проступает в его лице и теле как постоянно выдаваемый секрет. Она единосущна ему – не как греховная привычка, а как специфическая природа. Нужно иметь в виду, что гомосексуальность образовала психологическую, психиатрическую, медицинскую категорию в тот момент, когда (ее возникновение можно отнести к 1870 году, дате выхода в свет знаменитой статьи Вестфаля о «противоположных половых ощущениях»[33]) была охарактеризована не как тип половых отношений, а, скорее, как особое качество половой чувствительности, особый способ инверсии в самом себе мужского и женского. Гомосексуальность появилась в качестве одной из фигур сексуальности, когда она была отведена от содомии в сторону некой внутренней андрогинии, душевного гермафродитизма. Содомит был отступником, гомосексуал стал видом.

Как стали видами и все те мелкие извращенцы, которых с усердием энтомологов описывали психиатры XIX века, давая им самые странные наименования: эксгибиционисты Лазега[34], фетишисты Бине[35], зоофилы и зооэрасты Крафт-Эбинга[36], аутомоносексуалисты Роледера[37]; к ним добавятся миксоскопофилы, гинекомасты, пресбиофилы, сексоэстетические инверты и диспареунистки. Эти звучные имена ересей отсылают к природе, которая достаточно забыла о себе, чтобы уклониться от закона, но всё же и достаточно о себе помнит, чтобы продолжать порождать виды даже там, где уже нет никакого порядка. Механика власти, гоняющейся за всей этой пестрой россыпью, пусть и стремится ее искоренить, но не иначе как придавая ей аналитическую, зримую, постоянную реальность: она закладывает ее в тела, подшивает ею поступки, делает ее принципом классификации и понимания, конституирует ее в качестве принципа существования беспорядка и его естественного порядка. Эти бесчисленные отклоняющиеся сексуальности подвергаются исключению? Нет, они подвергаются спецификации: за каждой из них прочно закрепляют ее место. Их рассеивают: насаждают в реальности и инкорпорируют в индивидах.

3. Описываемой форме власти куда больше, чем старым запретам, нужны, чтобы иметь возможность исполняться, постоянные, чуткие, даже любопытные присутствия; она организует сближения; она проводит настойчивые дознания и наблюдения; она требует дискурсивного обмена через расспросы, выпытывающие правду, и откровения, выходящие далеко за рамки предмета интереса. Она предполагает физическую близость к своему объекту и игру острых ощущений. Медикализация половых странностей оказывается здесь и следствием, и орудием. Внедренные в тело, ставшие глубинными особенностями индивида, половые причуды подпадают под особую технологию здоровья и патологии. И наоборот, поскольку они отныне подлежат медицине или медикализации, их – как повреждения, дисфункции или симптомы – начинают искать внутри организма, на его поверхности, среди знаков поведения. Власть, которая таким образом берет сексуальность под свою опеку, считает теперь своим долгом вступить в прямой контакт с телами: она ласкает их пристальным взором, интенсифицирует отдельные их участки, электризует их поверхности, заостряет внимание на их расстройствах. Она заключает сексуальное тело в свои объятия. Вероятно, это усиливает ее действенность и расширяет подконтрольную ей территорию, но вместе с тем заставляет расчувствоваться ее саму и умножает удовольствие. Имеет место двойной эффект: действие власти подстегивает ее; наблюдающий за возбуждением контроль возбуждается сам и заходит всё дальше; пыл признания подогревает любопытство спрашивающего; обнаруженное удовольствие захватывает обступающую его власть. И в то же время настойчивые расспросы всё четче очерчивают для того, кто должен на них отвечать, испытываемые им удовольствия; взгляд оттеняет их; внимание их выделяет и оживляет. Власть работает как механизм призыва: она притягивает к себе странности, за которыми наблюдает, выманивает их из укрытия. Удовольствие изливается на гоняющуюся за ним власть, а власть, выманив удовольствие, закрепляет его на месте. Даже если общая видимая цель медицинского осмотра, психиатрического обследования, педагогического отчета, разных форм семейного контроля – сказать «нет» всем бродячим или непродуктивным сексуальностям, на деле они работают как двухимпульсные механизмы, приводимые в действие удовольствием и властью. С одной стороны, удовольствием исполняющейся власти, которая расспрашивает, наблюдает, выслеживает, подстерегает, обшаривает, прощупывает, извлекает на свет; а с другой – удовольствием, разгорающимся оттого, что ему нужно ускользать, уклоняться от власти, обманывать или запутывать ее. С одной стороны, властью, которая гоняется за удовольствием и сама ему поддается; а с другой – властью, которая утверждается в удовольствии показывать себя, бросать вызов, сопротивляться. Поимка и соблазнение, натиск и взаимное усиление: родители и дети, взрослый и подросток, учитель и ученики, врачи и больные, психиатр и его истерички с извращенцами без конца играют в эту игру с XIX века. Под действием этих призывов и уклонений, этих взаимных подначиваний вокруг сексуальностей и тел пролегли вовсе не закрытые границы, а бесконечные спирали власти и удовольствия.

4. Так сложились диспозитивы сексуального насыщения, характерные для социального пространства и социальных ритуалов XIX века. Часто говорят, что современное общество попыталось замкнуть сексуальность в супружеской паре – гетеросексуальной и по возможности законной. Однако не меньше оснований сказать, что оно если не изобрело, то, по крайней мере, тщательно обустроило и поставило на поток группы с множеством элементов и циркулирующей сексуальностью: распределение точек власти, образующих иерархию или сталкивающихся друг с другом; «преследуемые», то есть одновременно желанные и выслеживаемые, удовольствия; парцеллярные сексуальности, терпимые или одобряемые; сближения, преподносимые как способы надзора и действующие как механизмы интенсификации; индуцирующие контакты. Всё это можно найти в семье или, вернее, в домохозяйстве с его родителями, детьми и в некоторых случаях прислугой. Действительно ли семья XIX века – это моногамная супружеская клетка? В какой-то мере – возможно. Но вместе с тем она представляет собой сеть удовольствий-властей, сопряженных через многочисленные точки и вариативные отношения. Разделение взрослых и детей; полярное расположение родительской и детской спален (вошедшее в канон за последнее столетие с ростом строительства демократичного жилья); относительное обособление мальчиков и девочек; строгие правила ухода за младенцами (грудное вскармливание матерью, гигиена); бдительное внимание к детской сексуальности; предполагаемые опасности мастурбации; учет особенностей пубертатного возраста; рекомендации родителям по поводу надзора за детьми; советы, секреты и страхи; важное и в то же время опасное присутствие слуг – всё это делает семью, даже в ее минимальной форме, сложной сетью, насыщенной множественными, фрагментарными и подвижными сексуальностями. Сведение их к супружеским отношениям, пусть в том числе и проецируемым в форме запретного желания на детей, упускает из виду диспозитив, который служит по отношению к этим сексуальностям не столько принципом торможения, сколько механизмом возбуждения и умножения. Другой способ распределения властей и удовольствий представляют рядом с семьей школьные и психиатрические учреждения с их многочисленным составом, с их иерархией, пространственной организацией, системой надзора; но и они очерчивают зоны высокой сексуальной насыщенности с характерными для них местами (классная комната, спальня) и ритуалами (регулярные проверки и осмотры). Здесь тоже ищутся и закрепляются несупружеские, негетеросексуальные, немоногамные формы сексуальности.

«Буржуазное» общество XIX века, остающееся, очевидно, нашим, – это общество цветущего и многоликого извращения. И лицемерие тут ни при чем: ничто в нем так не бросается в глаза, не заявляет о себе так многословно, как извращение, ничто не вызывает такой явный интерес со стороны его дискурсов и институтов. Не стоит думать, будто, решив поставить сексуальности сплошной, слишком строгий заслон, оно невольно навлекло на себя град отклонений или какую-то стойкую патологию полового инстинкта. Дело, скорее, в том, какую власть оно выработало для воздействия на тело и пол. Ни форма закона, ни эффекты запрета этой власти не свойственны. Наоборот, она действует путем размножения необычных сексуальностей. Она не фиксирует границы сексуальности – наоборот, она распространяет ее многообразные формы, следуя за ними по бесконечным линиям проникновения. Она не исключает сексуальность – наоборот, она включает ее в границы тела как способ спецификации индивидов. Она не пытается отделаться от сексуальности – наоборот, она притягивает к себе ее разновидности по спиралям взаимного усиления удовольствия и власти. Она не возводит оград – наоборот, она обустраивает места максимального насыщения. Она порождает и утверждает сексуальное многообразие. Современное общество – это общество извращенное, но вовсе не вопреки своему пуританству и не в отместку за свое лицемерие: оно извращенное на деле и без утайки.

На деле. Многообразные сексуальности – проявляющиеся в определенном возрасте (младенческом или детском); укореняющиеся в особых пристрастиях или практиках (гомосексуальность, геронтофилия, фетишизм…); диффузно пропитывающие разные типы отношений (между врачом и больным, преподавателем и учащимся, психиатром и безумцем); бытующие в разных местах (в семейном доме, в школе, в тюрьме) – все как одна коррелятивны конкретным процедурам власти. Не стоит думать, будто все эти явления, прежде терпимые, привлекли к себе внимание и были заклеймены как предосудительные, как только было решено присвоить нормативный статус одной-единственной сексуальности, той, что способствует воспроизводству рабочей силы и формы семьи. Эти полиморфные поведения были действительно извлечены из человеческих тел и их удовольствий – вернее, были в них утверждены; при помощи множества диспозитивов власти они были призваны, вынесены на свет, изолированы, усилены и инкорпорированы. Разгул извращений – не морализаторская тема, что якобы преследовала совестливые умы викторианцев. Это реальный продукт непосредственного наложения особого типа власти на тела и их удовольствия. Возможно, Запад не был способен изобрести новые удовольствия, и едва ли он открыл новые пороки. Но он установил новые правила игры властей и удовольствий, после чего в ней проступили ясные черты извращений.

И без утайки. Прививка многообразных извращений – не мстительная насмешка сексуальности над властью, попытавшейся якобы навязать ей донельзя репрессивный закон. И не контратака на власть со стороны парадоксальных форм удовольствия, нагружающих ее саму статусом «удовольствия, которое нужно испытать». Прививка извращений – это эффект-инструмент: с помощью выделения, усиления и утверждения периферийных сексуальностей отношения власти с полом и удовольствием разветвляются, умножаются, размечают тело и пронизывают различные формы поведения. На этих передовых позициях, занятых властями, и закрепляются сексуальности, рассеиваясь и прививаясь к тому или иному возрасту, месту, вкусу или типу практики. Пролиферация сексуальностей через расширение власти – и одновременно прирост актива власти, которой каждая из региональных сексуальностей предоставляет зону вмешательства: это сцепление, особенно с XIX века, обеспечивается и поддерживается несметными экономическими схемами извлечения прибыли, которые – при посредничестве медицины, психиатрии, проституции, порнографии – подключаются и к аналитическому размножению удовольствия, и к обогащению контролирующей его власти. Удовольствие и власть не стремятся уничтожить друг друга, не противостоят друг другу, а идут друг за другом, находя друг на друга и подталкивая друг друга вперед. Они сцепляются друг с другом через сложные и позитивные механизмы возбуждения и побуждения.

Поэтому, полагаю, нужно отбросить гипотезу, согласно которой история современных индустриальных обществ совпадает с эпохой растущего подавления пола. Дело не только в том, что в эту эпоху очевиден расцвет еретических форм сексуальности. Куда важнее, что диспозитив, совсем не похожий на закон, даже если местами он и опирается на процедуры запрещения, обеспечивает с помощью сети взаимосвязанных механизмов пролиферацию специфических удовольствий и умножение разнородных сексуальностей. Кто-то скажет, что ни одно общество не было до такой степени стыдливым, никогда власти не притворялись так старательно, будто не замечают объекта своих запретов, словно бы не желая иметь с ним ничего общего. Но мы видим, по крайней мере в целом, противоположную картину: как никогда много центров власти; как никогда много открытого и шумного внимания; как никогда много контактов и круговых связей; как никогда много очагов, где разгораются, чтобы распространяться всё дальше, сила удовольствий и упорство властей.

Предыдущая главаГлава 5 из 12Следующая глава