Церемония посвящения в солдаты семьи Феррара заняла ровно двадцать две минуты.
Я засек время, не из педантизма, а потому что иначе не мог отделаться от ощущения, что нахожусь на каком-то производственном инструктаже.
Пожарная безопасность. Охрана труда. Правила поведения на рабочем месте. Геннадий Иванович Рябов прошел через несколько таких за карьеру и не испытывал по этому поводу никаких иллюзий.
Здесь примерно то же самое. Только вместо инспектора по технике безопасности Лука Сантини с листком бумаги в руке.
Обстановка в задней комнате «Дон Страпона» была торжественной ровно настолько, насколько позволял интерьер, явно не рассчитанный на торжества. Круглый стол, несколько стульев, лампа под потолком с абажуром цвета слоновой кости.
На стене портрет Синатры. Разумеется, в итальянском заведении Нью-Йорка без Синатры на стене примерно как без солонки на столе. Пустота, неуют, нехватка чего-то важного.
Витторио Феррара сидел во главе стола в костюме, который, возможно даже, надел специально для этого случая. Темно-синий, хорошего кроя, с нагрудным платком. Он выглядел как человек, которому сказали «будет торжественное мероприятие», и отнесся к этому серьезно.
Сантини стоял сбоку, без костюма, в обычном пиджаке.
Кроме них еще четверо свидетелей. Молчаливые, как мебель.
За окном гудело Тремонт-авеню. Мимо прошел мусоровоз, и его грохот на несколько секунд перекрыл все остальное. Никто не обратил внимания, все привыкли.
— Ла Руссо, — начал Сантини, — ты вступаешь в семью Феррара как солдат. Это означает преданность, дисциплину и молчание. — Он сделал паузу. — Молчание особенно.
— Понял.
— Преданность семье выше преданности кому-либо еще, — продолжил он. — Жене, детям, другу, священнику, президенту.
— Картеру я и так не предан, — сказал я.
Дон Витторио поднял взгляд. Сантини не изменился в лице, но что-то в его глазах чуть дрогнуло, то ли раздражение, то ли смех.
— Это не смешно, — сказал он.
— Я не смеялся.
Наступило молчание.
— Повторяй за мной, — Сантини посмотрел в листок и начал читать по-итальянски, медленно, с расстановкой.
Я повторял за ним. Мой итальянский достаточен для бытовых нужд, чтобы заказать кофе, объяснить, где болит, понять, когда тебя оскорбляют.
А вот для сложных конструкций с архаичными оборотами, которые очевидно пришли из другой эпохи, из той, когда подобные клятвы сочиняли у кого-то на ферме на Сицилии, хватало едва-едва…
«Клянусь кровью и честью служить семье до последнего дыхания, — переводил я про себя примерно то, что произносил вслух. — До последнего дыхания, — повторил мой внутренний голос. — Геннадий Иванович, ты только что поклялся в вечной верности людям, которые трижды пытались тебя убить! В психологии это называется Стокгольмским синдромом. Да еще и в особо крупном размере!»
Дон Витторио встал. Крепко пожал руку, с тем выражением, с каким пожимают руку новому сотруднику отдела, которого не особо хотели брать, но взяли, потому что так сложились обстоятельства.
— Добро пожаловать, — сказал он.
— Спасибо, — сказал я.
Кто-то из свидетелей достал бутылку граппы. Разлили по маленьким стаканчикам, тем самым, которые в Италии называют «амаро» и пьют не чокаясь.
Выпили молча. Граппа была хорошая, теплая, с послевкусием чего-то более сложного, чем виноград.
Двадцать две минуты.
Для справки: мое посвящение в кандидаты наук заняло примерно столько же, если считать только саму процедуру, без банкета.
Анджела уже ждала меня на улице. Я увидел ее сразу, она стояла у витрины соседнего магазина с таким видом, будто очень внимательно изучала выставленные кофемолки. Но кофемолки ее не интересовали. Это было ясно по тому, как она обернулась на звук двери раньше, чем я успел сделать шаг.
— Винни! — она бросилась ко мне через тротуар, лавируя между двумя прохожими и чьей-то собакой на поводке. Обняла крепко, обеими руками, прижавшись лицом к плечу.
Я стоял и смотрел поверх ее головы на Тремонт-авеню.
Осень в Бронксе, листья на тротуаре, которые никто не убирает, серое небо с просветами, запах жареных каштанов с тележки на углу. Старик в зеленом фартуке продавал их из старой жестяной урны, переделанной под жаровню.
На другой стороне улицы пожилая итальянка вывешивала белье между окнами второго этажа, что-то при этом напевая. Откуда-то сверху доносился телевизор, шла реклама средства от изжоги, диктор говорил об этом с таким чувством, будто это было самое важное открытие столетия.
— Ты живой, — сказала Анджела в мое плечо. — Живой, живой, живой.
— Как видишь.
Она отстранилась. Посмотрела на меня снизу вверх, потому что была на полголовы ниже, с мокрыми глазами и с тушью, снова немного размазанной под ними. У Анджелы устойчивая связь между сильными эмоциями и тушью, каждый раз одно и то же.
— Ты меня спас, — сказала она. — Они держали меня там три дня. Три дня, Винни. Я думала, что…
— Все закончилось, — напомнил я.
— Да. — Анджела взяла меня за руку и одарила улыбкой, означающей, что она уже придумала, что будет делать дальше. — Да, закончилось. Пойдем? Я приготовлю что-нибудь. У меня есть мясо, и еще мать дала рецепт той запеканки, которую ты…
Но что-то в моем взгляде остановило ее.
За спиной прогрохотал грузовик, один из тех старых «International Harvester», которые в семьдесят восьмом составляли добрую половину нью-йоркского транспортного потока. Выхлоп, шум и вибрация под ногами. Потом настала относительная тишина.
— Нам нужно поговорить, — сказал я в свою очередь.
Анджела чуть изменилась в лице. Не сразу, спустя мгновение, как бывает, когда человек слышит слова, смысл которых доходит до него с задержкой.
— Поговорить, — повторила она.
— Да.
— Ты знаешь, что бывает когда мужчины говорят «нам нужно поговорить»…
— Знаю.
— Обычно это означает…
— Я знаю, Анджела.
Она замолчала, глядя на меня. Глаза предательски заблестели, хотя слез еще не было видно. И тушь не потекла снова.
— Ты серьезно? — спросила она.
— Да.
Снова молчание.
— После всего, — произнесла она медленно, — после того, что было… После того, как я три дня сидела у этих… из-за тебя… — ее голос чуть дрогнул. — После того, как я каждую ночь молилась, чтобы ты остался жив…
— Я знаю.
— Ты говоришь «я знаю» так, как будто это что-то объясняет.
— Нет, — сказал я. — Это ничего не объясняет. Но это просто правда.
Анджела смотрела на меня еще несколько секунд. Потом вдохнула, медленно, как человек, который берет себя в руки осознанным усилием.
— Ты не Винни… — тихо произнесла она вдруг.
— Что?
— Я говорила это уже. В больнице. У меня дома. В баре «У Тони». Ты не тот Винни, которого я знала. Тот Винни бы меня не отпустил. — Она усмехнулась, невесело, но без злости. — Тот Винни скорее дал бы мне пощечину, чем сказал «нам нужно поговорить»!
— Люди меняются.
— Люди, может, и меняются. — Она подняла воротник куртки, осень все-таки, похолодало. — Но не так. И не так быстро.
Я ничего не ответил.
Она смотрела на меня еще мгновение. Потом кивнула, не мне, а себе, как будто подтвердила то, о чем думала давно.
— Ладно, — сказала Анджела. — Ладно, Винни. Или кто ты там теперь…
И пошла.
Не убежала, не устроила истерику, просто пошла по Тремонт-авеню в сторону метро, заложив руки в карманы куртки. Даже ни разу не обернулась. Пока я смотрел ей вслед.
Двадцать лет я помогал людям разбираться в отношениях. А себе помочь так и не научился.
На Манхэттен я поехал просто так. Без повода.
Это довольно новое для меня ощущение. Потому что за последние месяцы каждый выход из квартиры имел конкретную цель, маршрут и вероятность нежелательных последствий.
Сегодня ничего такого. Свободный день новоиспеченного солдата семьи Феррара. Отгул по состоянию здоровья, плечо еще побаливало при резких движениях. Индульгенция на будущее.
Я вышел из метро на Пятьдесят первой улице и пошел вниз по Пятой авеню.
Нью-Йорк семьдесят восьмого — это город, который еще не решил, кем хочет стать. Финансовый кризис семьдесят пятого выбил из него лоск, но не убил. На каждом квартале Пятой авеню сверкали витрины: Saks, Tiffany, Bergdorf Goodman. Но за ними прятались районы, куда после восьми вечера ходить не стоило. Такое соседство никого не смущало, потому что Нью-Йорк всегда жил контрастами и считал их нормой.
Таймс-сквер я прошел насквозь и не стал задерживаться, в семьдесят восьмом это было место, которое обычные люди торопились пройти как можно быстрее.
Несколько человек предложили мне что-то купить, не уточняя что. Я отказался.
На углу Сорок второй и Бродвея газетный киоск предлагал свежий «Daily News» с заголовком о переговорах в Кэмп-Дэвиде, с участием Картера, Садата и Бегина. Большая история, которая через несколько недель закончится подписанием договора.
Я знал это так же точно, как дату следующего лунного затмения, только потому что читал об этом в учебниках. Здесь это живая новость.
Я купил газету, развернул. Прошел еще квартал, читая на ходу.
Рядом орал транзистор из какой-то лавки, песня Bee Gees, «Stayin» Alive', которая в этом году звучала буквально отовсюду, как будто весь город договорился использовать ее в качестве фонового шума. После «Saturday Night Fever», вышедшего в прошлом году, Траволта был везде, на афишах, обложках журналов и футболках у прохожих.
Я дошел до Центрального парка и свернул внутрь.
Осенний парк другой, чем летний, тихий, желтый, с той особенной прозрачностью воздуха, которая бывает только в октябре. На дорожке мимо прошел мужчина с ирландским сеттером на поводке.
Двое детей гнали велосипеды по аллее, один кричал другому что-то неразборчивое. На скамейке старик в шляпе кормил голубей, методично, горстями, как человек, у которого есть время на птиц и который этим временем дорожит.
Я сел на соседнюю скамейку.
Достал из кармана мятую бумажку, с цифрами телефонного номера Мастанджело, которую тот дал мне незадолго до смерти. Посмотрел на них и убрал обратно. Мастанджело умер три недели назад. Эти цифры потеряли смысл. Но бумажку я не выбросил, и сам не мог объяснить почему. Оставил как память о старом гангстере?
Старик на соседней скамейке бросил очередную горсть. Голуби набросились на корм, как бешеные.
Галанте… Вдруг вспомнилось мне. Просто так, без повода. Фамилия всплыла в мозгу сама собой.
Кармине Галанте. Босс Бонанно, который в июле следующего года пообедает в ресторане на Кнаппа-стрит и не встанет из-за стола. Убийство произойдет средь бела дня, при свидетелях, с фотографией во всех газетах. Снимок старика с сигарой во рту, убитого прямо за едой, облетит весь мир.
Я знал это так же точно, как знал, что «Янкиз» выиграют Серию в этом году. Знание будущего — странная вещь. Оно не делает тебя спокойнее. Просто меняет характер тревоги. С того, что случится — на когда именно это будет и что я буду с этим делать.
В следующем году начнется и так называемое дело «Пицца Коннекшн». Поставки героина через сеть пиццерий, от Сицилии до Нью-Йорка, с оборотом в несколько сотен миллионов. ФБР накроет все это в восемьдесят четвертом. Потом дело Комиссии в восемьдесят пятом, массовые аресты всех боссов разом, конец целой эпохи.
Я сидел на скамейке в Центральном парке в октябре 1978-го и думал о том, что у меня есть карта. Историческая, с крупными ориентирами, без деталей, но карта.
И что я буду со всем этим делать? Пока не знаю.
Старик докормил голубей, сложил пакет и встал. Шляпа у него была старая, с потертыми полями, такие носили еще в сороковых. Он прошел мимо меня, не посмотрев, и направился по аллее к выходу.
Я тоже встал. И пошел в другую сторону, к метро, в Бруклин. На Брайтон-Бич.
Станция метро «Brighton Beach» вывела меня на поверхность под грохот надземных путей и запах моря. Запах шел с океана, соленый, с примесью рыбы и водорослей, тот самый запах, который в любом городе мира означает одно и то же –где-то рядом большая вода. Я остановился на лестнице и просто вдохнул этот воздух.
Брайтон-Бич 1978-го был уже не тем местом, которым был десять лет назад. Еврейские и итальянские семьи, которые жили здесь с тридцатых, постепенно уезжали в пригороды, туда, где дешевле и спокойнее.
Их место занимали новые жильцы, советские евреи, которых в Штаты начали пускать после Хельсинки. Первая волна уже осела, пришли вывески с кириллицей, запах борща и соленой рыбы из подвальных кафе, газеты на русском у газетных киосков.
«Новое русское слово», я увидел сразу, у первого киоска. Газета с кириллическим заголовком, среди «Daily News» и «New York Post» выглядела как что-то инородное и одновременно совершенно уместное. Я купил экземпляр, просто чтобы подержать в руках.
Старик за прилавком посмотрел на меня с легким удивлением.
— Читаешь? — спросил он по-русски.
— Немного, — ответил я.
Удивление стало больше.
— Итальянец, что ли?
— Наполовину.
— А вторая половина?
— Ирландец.
Старик покачал головой с видом человека, который видел всякое, но такое впервые. Взял деньги и отдал сдачу. Не сказал больше ничего.
Я пошел вдоль Брайтон-Бич-авеню.
Под надземкой вечный полумрак и грохот поездов каждые несколько минут. Вдоль улицы магазины с русскими вывесками вперемежку с английскими, кондитерская с тортами в витрине, рыбный магазин с окунями и лещами, выложенными на лед, парикмахерская с фотографиями причесок, которые в СССР считались последним словом моды, а здесь выглядели устаревшими.
Из открытой двери одного кафе доносилась музыка, я остановился и прислушался. Магнитофон играл Высоцкого. «Кони привередливые», хрипловато, неразборчиво на расстоянии, но узнаваемо.
Я стоял и слушал несколько секунд.
Что-то сжалось внутри. Я никогда не считал себя сентиментальным, обходился до сих пор без слез, но это было нечто глубокое, как бывает, когда долго держишь себя в напряжении и наконец отпускаешь. Высоцкий в Нью-Йорке в октябре семьдесят восьмого. Кто-то привез пластинку или пленку через океан и слушает здесь, под надземкой, среди запаха соленой рыбы и выхлопных газов.
Я пошел дальше.
Переулок нашелся за рыбным магазином, узкий, с мусорными баками вдоль стены и пожарной лестницей над головой. Именно в такие переулки в Нью-Йорке семьдесят восьмого лучше не заходить после наступления темноты. Сейчас было еще светло, но рано темнело.
Я услышал голоса раньше, чем увидел их обладателей, резкий смех и характерный звук того, что в профессиональной литературе называется «принудительным взаимодействием», а в жизни выглядит иначе.
Я узнал их не сразу, они изменились с тех пор, как я видел их в первый раз. Прошло несколько месяцев, я тоже изменился. Новая стрижка у одного, кожаная куртка у другого. Только третьей — девушки-оторвы — рядом в этот раз не было.
Главный, тот, который ходил с едва проклюнувшимися усами, теперь оформившимися в бороду — я узнал его сразу. Итальянские оборванцы, которых я встретил почти сразу после того, как поселился в этом теле.
Что они здесь делали? Выросли и стали опаснее.
Другая девушка стояла спиной к стене, между двумя мусорными баками. Небольшая сумка у ног, явно выбитая из рук. Держалась прямо, но явно не выдержала бы так долго.
— Эй, — сказал я.
Они обернулись.
Я не торопился. Прошел до середины переулка и остановился.
— Помнишь меня, — сказал я главному.
Тот смотрел внимательно. Сначала было просто раздражение от появления чужака. Потом он насторожился. Узнал.
— Ты… — протянул он негромко. — Какого черта ты здесь делаешь?
— Правильно, — сказал я. — Я. А у тебя хорошая память. И ты знаешь что будет, если вы не угомонитесь.
Его приятель посмотрел на усатого с горечью во взгляде.
Дальше все заняло, наверное, секунд десять, не больше. Первый попытался что-то сказать в ответ, я не дал. Шаг, захват за куртку, бросок о стену, не жестко, но достаточно, чтобы он понял серьезность момента. Второй дернулся было, но я ударил его локтем с разворота. И мусорный бак принял его с металлическим звоном.
— Все нормально? — спросил я, обернувшись к девушке.
Она смотрела на меня с выражением человека, который еще не решил, что именно происходит и как к этому относиться.
— В целом, да, — ответила она по-русски.
Я удивился. Потом вспомнил, где нахожусь.
— Ничего не взяли? — спросил я тоже по-русски. На автомате, не думая.
Теперь удивилась она. Посмотрела на меня с новым выражением жадного любопытства.
— Нет, — сказала она. — Успели только сумку бросить.
Подняла сумку, застегнула и отряхнула.
Она была лет двадцати пяти, невысокая, с темными прямыми волосами и скулами, которые выдавали ее восточное происхождение. Джинсовая куртка, немного потертая. Глаза темные, спокойные, максимально не похожие на Анджелу.
— Ты итальянец? — спросила она, оглядев меня.
— Наполовину.
— А кто еще?
— Ирландец.
Она подумала секунду.
— Странная смесь.
— Я и сам удивляюсь, — сказал я.
В переулке за моей спиной переминались с ноги на ногу двое. Я обернулся. Они уже успели подняться и оценить понесенный ущерб.
Главный вытер лицо и, держась за пострадавший затылок, смотрел на меня без агрессии, но с тем особым выражением, которое я успел увидеть у многих за последние недели: смесь осторожности, нахальства и готовности к торгу.
— Хватит заниматься всяким дерьмом, — сказал я. — Для вас есть работа. Несложная. Но неплохо оплачиваемая. — Я помолчал. — Если не нравится, можем поговорить по-другому.
Они переглянулись. Главный смотрел на меня еще секунду. Потом спросил:
— Что за работа?
— Поговорим отдельно, — сказал я. — Не здесь.
Он недолго думал:
— Ладно.
— Завтра. Угол Тремонт и Уилис. В полдень.
Он кивнул. Товарищ за его спиной стоял с открытыми ртами. Затем эти двое осторожно отошли, стараясь не шуметь.
Я повернулся обратно.
Девушка стояла и смотрела на меня с любопытством.
— Ты их нанял? — спросила она.
— Пока нет, — сказал я.
— Но собираешься? Зачем тебе это?
— Это уже мое дело.
Она помолчала, потом заметила:
— Странный способ знакомиться.
— Согласен, — сказал я. — Кстати, меня зовут Винни.
— Айгерим, — ответила она.
— Казахское имя.
— Откуда ты знаешь? — она чуть подняла бровь.
— Я знаю всего понемногу.
— Но откуда? И откуда ты знаешь русский язык? Ты бывал в СССР?
— Это долгая история…
Из переулка мы вышли на авеню. Надземка прогрохотала над головой очередным поездом, и несколько секунд разговаривать было невозможно, только смотреть.
Айгерим смотрела на поезд. Я смотрел на авеню.
Вдоль улицы горели фонари, ранние сумерки октября быстро съедали свет. Из кафе напротив все еще пел Высоцкий, но уже другую песню.
Старик у газетного киоска сворачивал навес.
— Ты давно в Нью-Йорке? — спросил я.
— Полтора года.
— Нравится?
Она подумала, прежде чем ответить.
— Нью-Йорк — не то место, которое нравится, — сказала она наконец. — Это место, где просто живут.
— Хорошо сформулировано.
— Я работаю в магазине, — она кивнула в сторону. — Много разговариваю с людьми. Хочешь — не хочешь, а начинаешь формулировать.
Я усмехнулся.
— Тебе куда? — спросил я.
— Вон туда, — она показала в сторону набережной. — Живу в двух кварталах.
— Пойдем, я провожу тебя.
Она посмотрела на меня.
— Зачем?
— Потому что такой переулок — не последний в этом квартале.
— Ладно, — сказала Айгерим. Без особого энтузиазма, но не особо сопротивляясь.
Мы молча прошли два квартала вдоль авеню. Над головой иногда гремела надземка. Под ногами хрустели листья, которые никто не убирал, в Нью-Йорке это считалось нормой.
Возле многоэтажного дома она остановилась и повернулась ко мне.
— Спасибо, — сказала она.
— Не за что.
— Ты всегда так делаешь? — спросила она. — Ходишь по темным переулкам и раскидываешь хулиганов?
— Не всегда, — сказал я. — Только по пятницам.
Она посмотрела на меня секунду, серьезно, оценивающе, уголки губ дрогнули. Это еще не улыбка, но уже близко к ней.
— Странный ты, Винни-наполовину-итальянец, — сказала она.
— Не впервые это слышу.
Она кивнула и взялась за ручку двери.
— Кстати, если захочешь, — сказала она напоследок, — в субботу здесь проходит рынок, с десяти утра. Я там буду.
Дверь закрылась.
Я постоял еще немного и отправился к набережной.
Брайтон-Бич выходил на Атлантический океан, широкий, серый в октябре, с белыми гребнями на волнах. Набережная почти пустая. Только несколько человек с собаками, двое рыбаков с удочками, да старушка в теплом пальто на скамейке задумчиво смотрела на горизонт.
Я тоже подсел на скамейку.
Где-то там, за горизонтом, была Европа. Еще дальше место, которое я когда-то называл домом. Ленинград, который еще не стал Петербургом. Петроградская сторона, которую я знал наизусть. Кабинет с видом на Неву, который сейчас, в 1978-м, был, скорее всего, чьей-то квартирой или учреждением, но точно не моим кабинетом.
И где-то в этом городе, наверное, уже бегал маленький Гена Рябов. Или вот-вот побежит…
Странно знать, что ты жив, но тебя как бы еще нет.
Волна нахлынула на берег и тут же ушла.
Транзистор у рыбаков что-то тихо играл. Русская речь долетала с набережной обрывками, двое мужчин спорили о чем-то у воды, громко, с жестикуляцией, как спорят о важном.
Нью-Йорк. Октябрь 1978-го. Куда же меня понесет новая волна?