В полдень я стоял перед дверью с облупившейся зеленой краской и пытался заставить себя постучать. Адрес нашелся довольно быстро. Он был записан прямо на стене моей квартиры, рядом с телефонами экстренных служб…
Но рука зависла в воздухе. Эта широкая, покрытая шрамами рука, которая все еще не ощущалась моей, несмотря на часы, проведенные в попытках освоиться с новым телом. Часы, за которые я умудрился порезаться бритвой (оказалось, что бриться с трясущимися руками плохая идея), обжечься о конфорку газовой плиты (попытка сварить кофе закончилась лужей на полу) и три раза удариться о дверной косяк (пространственное восприятие нового тела еще требовало калибровки).
Воспоминания Винсента подсказывали, что я обещал сюда прийти. Сегодня. К обеду. Мать готовила что-то особенное, то ли это был день рождения кого-то, то ли просто воскресный обед. Детали расплывались, как тараканы при включенном свете.
Дверь распахнулась раньше, чем я успел что-либо предпринять.
На пороге стояла женщина лет пятидесяти, худая, изможденная, в выцветшем домашнем платье. Рыжие волосы с проседью собраны в тугой пучок. Лицо бледное, с сеточкой морщин вокруг глаз и рта. Но глаза, ярко-зеленые, живые, смотрели с таким облегчением, что у меня сжалось сердце.
— Винни! — она всплеснула руками, на которых я заметил следы ожогов, старых и новых. Руки медсестры. Или кухарки. Или просто женщины, привыкшей работать. — Слава Богу! Я уж думала, ты не придешь!
Мэри. Мать Винсента. Урожденная О’Коннор, дочь богатых ирландских эмигрантов, сбежавшая с сицилийским водителем против воли семьи. Воспоминания выдавали информацию порциями, как неисправный автомат.
— Привет, ма, — я попытался улыбнуться, но получилось кривовато. Слово «ма» прозвучало странно в моем, то есть его, Винсента, рту. Я всегда называл свою мать «мама». Интеллигентно. По-петербуржски. А тут…
Она схватила меня за руку и втащила внутрь. Пальцы сухие, костлявые, крепче, чем можно было ожидать от такой хрупкой женщины.
Квартира встретила запахом чеснока, томатов, базилика и чего-то еще, тяжелого, застарелого. Запахом бедности, который не выветришь никакой готовкой.
Узкий коридор, стены когда-то были бежевыми, а теперь просто грязными. Линолеум стерт до дыр, особенно у порога. На стенах дешевые репродукции религиозных картин: Дева Мария с младенцем, распятие, какой-то святой с нимбом.
— Проходи, проходи, — мать суетилась, поправляя платье. — Я как раз заканчиваю. Макароны почти готовы, соус сама делала, с утра, знаешь же, твой отец любит погуще…
Она замолчала на полуслове, глядя на мое лицо.
— Господи, Винсент! — она вскинула руку и коснулась моего подбитого глаза. Я поморщился. — Опять дрался? Опять⁈
— Это… — я замялся. Воспоминания молчали. Откуда синяк? Когда? С кем? — Ерунда, ма. Не переживай.
— Не переживай, говорит! — она всплеснула руками и перекрестилась. — Боже милостивый, что мне делать с этим мальчиком! Двадцать восемь лет, а ведет себя как уличный хулиган!
Из глубины квартиры донесся хриплый мужской голос:
— Это кто там орет? Винни приперся?
Мать сжала губы в тонкую линию. Я увидел, как она напряглась, почти незаметно, но все тело подалось назад, словно готовясь к удару.
— Да, Сал, это Винни, — крикнула она, и в голосе прозвучала осторожность. Такую осторожность я слышал в голосах жертв домашнего насилия. Сотни раз. В моем кабинете в Петербурге. — Я звала его к обеду, помнишь?
— Помню, помню, — голос приближался. — Пусть входит, раз уж явился.
Мы прошли через крохотную гостиную, где стояли диван с протертой обивкой, телевизор с деревянным корпусом и круглым экраном, журнальный столик, заваленный газетами и пустыми бутылками из-под пива. А на стене — фотографии в дешевых рамках. Свадьба: молодая, красивая рыжеволосая девушка и смуглый жилистый парень с дерзкой улыбкой. Потом дети: трое, разного возраста. Винсент был средним.
Кухня оказалась еще меньше гостиной. Газовая плита, на которой булькали кастрюли. Холодильник цвета увядшей мяты, весь в магнитиках и списках покупок. Стол на четверых, покрытый клеенкой с выцветшим цветочным узором.
За столом сидел мужчина. Сальваторе Ла Руссо. Отец.
Лет пятидесяти пяти, широкоплечий, с животом, натягивающим застиранную футболку. Лицо грубое, обветренное, с глубокими морщинами вокруг глаз и рта. Нос крупный, мясистый, с лопнувшими капиллярами, признак пьяницы. Волосы седые, жесткие, торчат во все стороны. Не брился дня три, на щеках серебрится щетина.
Но самое страшное — глаза. Темные, почти черные, злые. Они смотрели на меня с таким презрением, что я невольно отступил на шаг.
— Ну, здравствуй, сынок, — он протянул слово «сынок» так, что оно прозвучало как оскорбление. — Соизволил навестить старика?
Перед ним на столе стояла початая бутылка виски. Не дешевого, заметил я машинально. «Four Roses». Значит, деньги были. Просто тратились не на ремонт квартиры и не на одежду для жены.
— Привет, па, — я опустился на стул напротив. Дерево скрипнуло под моим весом.
— «Привет, па», — передразнил он и плеснул виски в стакан. Не предложив мне. — Две недели тебя не видно, не слышно. Мать с ума сходит, думает, тебя в канаве скоро найдут. А ты «привет, па».
— Сал, пожалуйста, — мать поставила на стол тарелку с хлебом. Руки дрожали. — Не начинай. Мальчик пришел, это главное.
— Мальчик! — отец хлопнул ладонью по столу, я вздрогнул. — Ему двадцать восемь лет, Мэри! Двадцать восемь! А он все еще «мальчик»! Все еще на посылках у Толстяка бегает!
Толстяк. Рэй Эспозито. Мой капо. Воспоминания подкинули образ массивного мужчины в дорогом костюме, перстни на пальцах, запах дорогой сигары.
— Я работаю, — сказал я тихо, стараясь не встречаться взглядом с отцом. Инстинкт подсказывал: не провоцируй. Винсент усвоил это правило с детства. Я пока еще привыкал.
— Работаешь! — отец залпом выпил виски, поморщился. — Работой это не называется! Это называется: бандит! Позор для семьи!
— Сал, господи, замолчи! — мать метнулась к плите, начала накладывать макароны в тарелки. Движения резкие и нервные. Половина соуса пролилась мимо. — Соседи услышат!
— И пусть слышат! — он налил себе еще. Рука дрожала, виски пролился на клеенку. — Пусть все знают, что мой сын — мафиози! Что он опозорил имя Ла Руссо!
Я сжал кулаки под столом. Чужие мышцы напряглись, готовые к драке. Тело Винсента помнило эти сцены. Помнило, как они заканчивались криками, битой посудой, иногда кулаками. Отец бил. Регулярно. Мать. Детей. Когда напивался, а напивался он часто.
— Я приношу деньги, — сказал я, все еще глядя в стол. На клеенке были нарисованы розы. Когда-то красные, теперь выцветшие до розового. — Помогаю вам.
— Деньги! — отец рассмеялся, коротко, но злобно. — Грязные деньги! Кровавые! Ты думаешь, я не знаю, откуда они? Ты думаешь, я не знаю, чем ты занимаешься⁈
— Сал, пожалуйста, — мать поставила передо мной тарелку. Макароны с томатным соусом, посыпанные тертым сыром. Запах потрясающий, желудок свело от голода. Когда Винсент последний раз ел? — Давайте просто поедим. Спокойно. По-семейному.
— По-семейному, — отец покачал головой, отпив еще виски. — У нас нет семьи, Мэри. У нас есть позор. Старший сын в тюрьме за вооруженное ограбление. Младшая дочь замужем за этим… как его… ирландцем-алкоголиком. А средний… — он ткнул пальцем в мою сторону, — средний — на побегушках у мафии. Поздравляю. Прекрасная семья!
Мать тихо всхлипнула. Я видел, как по ее щеке скатилась слеза, но она быстро смахнула ее тыльной стороной ладони.
— Прекрати, — я поднял голову, встретившись взглядом с отцом Винсента. Что-то во мне щелкнуло. Что-то из Геннадия Ивановича, который не любил несправедливость. Или из обладателя нового тела, который устал терпеть. — Хватит. Не при ней.
— Что? — отец прищурился. — Что ты сказал?
— Я сказал: прекрати, — я почувствовал, как челюсти сжались. — Хочешь орать на меня, ори. Но оставь ее в покое. Она ни в чем не виновата.
Повисла тишина. Мать замерла у плиты, прижав руки к груди. Отец медленно поставил стакан на стол. В его глазах появилось что-то опасное.
— Ты мне указываешь? — он медленно поднялся. Широкие плечи, тяжелые руки. Он был ниже меня, но массивнее. И пьян. А пьяные непредсказуемы. — В моем доме? Ты, ничтожество, мне указываешь⁈
— Не надо, — прошептала мать. — Винни, пожалуйста, не надо…
Но я тоже уже встал. Тело двигалось само, инстинктивно. Встал, выпрямился во весь рост. Винсент был выше. Сильнее. Моложе.
— Я не указываю, — сказал я ровно, стараясь контролировать голос. — Я просто прошу. Оставь ее в покое.
Отец шагнул вперед. Я почувствовал запах виски и пота. Увидел, как его правая рука сжимается в кулак.
И тут зазвонил телефон.
Резкий, пронзительный звонок старого дискового аппарата, висящего на стене у двери.
Мы замерли. Телефон надрывался, заполняя кухню этим звуком, который в последний раз я слышал в детстве.
— Я возьму, — мать бросилась к трубке, схватила ее дрожащими руками. — Алло? Да, это… да, он здесь… одну минуту…
Она протянула трубку мне. Лицо побелело.
— Это… это тебя, Винни. Это… от мистера Эспозито.
Толстяк.
Мой капо.
Память Винсента подкинула некоторую пищу для размышлений. Спасибо, хоть гуглить тут не надо.
Я взял трубку. Пластик был теплым от ладони матери.
— Да?
Голос в трубке был хриплый, грубый, бандитский:
— Винни, это ты? Слушай внимательно. Тебе нужно быть в клубе через час. Ровно через час. Толстяк хочет тебя видеть. Понял?
Я переложил трубку к другому уху и смог выдавить из себя только:
— Ок.
— Не опаздывай. И приведи себя в порядок. Говорят, выглядишь как бомж. — Щелчок, гудки.
Я повесил трубку. Рука занемела. В голове проносились обрывки воспоминаний Винсента. Затемненная комната в задней части клуба, запах сигар, лица в тени, Толстяк говорит: «Пятьдесят тысяч, Винни. Три месяца. Или ты покойник».
— Что он сказал? — мать схватила меня за руку. — Винни, что случилось?
Я посмотрел на нее. На ее испуганное, измученное лицо. На отца, который стоял у стола, пьяный и злой, но и в его глазах мелькнуло что-то похожее на беспокойство.
— Мне нужно идти, — сказал я тихо. — Прости, ма. В другой раз.
— Но макароны… — она беспомощно показала на нетронутые тарелки.
— Я не голоден.
Я направился к двери. Отец окликнул меня:
— Винни!
Я обернулся.
Он стоял, держась за спинку стула. Лицо осунулось и постарело. В этом свете, в этой убогой кухне, он выглядел не страшным. Просто старым. Уставшим. Сломленным.
— Будь осторожен, — сказал он.
Но это «осторожен» прозвучало как крик о помощи.
Я кивнул и вышел.
В коридоре мать догнала меня, сунула в руку что-то завернутое в салфетку.
— Съешь по дороге, — прошептала она. — И помолись, Винни. Пожалуйста, помолись!
Я посмотрел на нее, на эту маленькую, хрупкую женщину с руками, обожженными жизнью и глазами, полными слез.
— Я постараюсь, ма.
— И приходи еще, — она коснулась моей щеки. — Обещай, что придешь!
— Обещаю.
Я вышел на улицу. Полуденное солнце било в глаза. Развернул салфетку, там был сэндвич. Белый хлеб, ветчина, сыр, листья салата. Простой. Итало-американский. Материнский.
Я откусил. Вкус удивительный, настоящий, живой, совершенно не похожий на еду из моей прошлой жизни. На шаверму, которую я время от времени беру на перекрестке Невского проспекта с Литейным, так уж точно.
Пошел по улице, жуя сэндвич. Вокруг кипела жизнь Маленькой Италии: старики играли в домино у магазина, дети гонялись друг за другом между раритетными (для меня) иномарками, из открытых окон неслась музыка. Фрэнк Синатра пел «My Way», он же «Мой путь». Это вам не Киркоров.
Я рассмеялся, но смех вышел горький. Какой, к черту, мой путь? Я семейный психолог из будущего, застрявший в теле мафиози в 1978 году, с долгом в пятьдесят тысяч баксов и вызовом к боссу через час.
Час до встречи с человеком, который может меня убить.
Час, чтобы решить, как, черт возьми, выжить в этом безумном мире.
Я доел сэндвич, смял салфетку и сунул в карман. И пошел навстречу своей новой жизни. Ну или новой смерти. Время покажет…
Хотя погодите. Кто это так истошно орет? В проулке рядом с самой широкой улицей этого небезопасного района Нью-Йорка определенно кто-то попал под раздачу. Вот прямо сейчас. Этого кого-то убивали или насиловали. А местный люд привычно делал вид, что ничего не происходит, прикрываясь чем угодно: газетками с несвежими новостями за 1978 год, «авоськами» с продуктами, или как они тут называются, детскими колясками с мелкими итальянскими головорезами. Полиция? Нет, не слышали. Тут заправляла семья Пистолоцци. И к ней, по доходящим до меня сведениям, отныне принадлежал и я.
Конечно, настоящий гангстер в душе не чаял, что кому-то могла понадобится помощь и вообще мог считать, что смерть, насилие, кровь — это даже весело. Но я-то был — не он! Из моей головы еще не окончательно выветрился психолог, кандидат наук и петербуржец в четвертом поколении Геннадий Иванович Рябов.
Последней каплей стало то, что крайний крик из подворотни оказался женским. По-видимому, ей нужна была моя помощь. И, мысленно проклиная собственную слабость, я шагнул в переулок. Выдавливать по капле потомственного интеллигента предстояло еще долго.
Что я увидел дальше? Трое парней. Бандит на бандите и бандитом погоняет. Не хотелось бы, знаете ли, оказаться рядом с такими ночью в темном переулке. Да и днем тоже.
Самый рослый — большой ребенок, на физиономии которого едва проклюнулись итальянские усы и бакенбарды по моде того времени. Но он же и самый отмороженный. Тут к психологу не ходи, тип читается легко и непринужденно. Жесток, резок, прямолинеен, его стихия — конфликт. Хочет доказать себе и другим, что он большой и сильный. Именно он наносит сейчас серию ударов ногой по ребрам, печени и почкам.
Рядом не менее рослый, но более низкоранговый товарищ. Сам бы никогда на такое не пошел. В банду, наверняка, попал случайно. Какой-нибудь сын маминой подруги одного из взрослых гангстеров. Но держится за банду, потому что с ней чувствует себя в безопасности. А имея не менее внушительные кулаки, чем у первого, послушно отправляет их в дело, когда требуется.
Третий… лежит сейчас на земле. Установить психотип затруднительно. Вместо лица, которое обычно является маркером для психологов — сплошное месиво, сборная солянка из крови, слез и соплей. Хорошо его отделали. Будь на его месте… Гена Рябов… меня бы вырвало прямо здесь! Но на его месте стоял Винсент Ла Руссо. Как минимум, частично. И я даже не паникую при виде крови. Но относительно спокойно взираю на все это безобразие и мысленно продолжаю свой анализ.
Да. Есть еще и четвертый, вернее, четвертая. Молодая девушка. Та самая, чей крик привлек мое внимание. По всему выходило, что помощь требовалась сейчас не ей. Пацанка. Оторва. В драных джинсах, с кучей татуировок, насколько можно было разглядеть с моего места и со спутанным подобием прически, кричащей о том, что ее обладательница не желает иметь ничего общего с аккуратными бигудями добропорядочных итальянских женщин. Девица заливалась отвратным американским пивом и одновременно лопала пузыри «бубль гума».
— Давай, Серый, кончай его! — подначивала барышня того, что с редкими усами, но самыми здоровенными кулачищами.
Серый… Серджио, небось. По-русски было бы Сережа.
Но это не относится к делу.
Нужно вмешаться.
И я, как рыцарь на белом коне, въезжаю в этот отвратный переулок.
Хук справа. Хук слева. Апперкот. Сальто в воздухе. И все недоброжелатели раскиданы по углам. Жертва спасена. А пацанка в драных джинсах бросается мне на шею.
Ну да, так все и было, конечно.
Но я все-таки не полный идиот. Чтобы на второй день пребывания в новом теле ввязываться в сомнительные драки. Заступаться за черт знает кого. Да еще и будучи мафиозо.
В душе продолжая быть практикующим психологом, я осторожно спрятался за бочкой, которые здесь повсеместно используются для обогрева бездомных. И оттуда наблюдал за происходящим. Наблюдал недолго, потому что часы тикали, и меня ждали совсем в другом месте.
Убедившись, что хотя бы девушке ничего не угрожает — эта сама порешит кого угодно — я развернулся, и направил стопы по первоначальному маршруту.
По пути под ноги попалась какая-то собака. Но я спешил. И пнул ее в сторону. Нет, никакой я не герой, если вы об этом! Я — Винсент, мать его, Ла Руссо!