В феврале 1891 года Алексис был в Эксе. Его письмо от 13 числа позволяет предположить, что Золя просил его разузнать о Поле и вообще разведать ситуацию.
«Это унылый, удручающий, усыпляющий город. Единственный, кого я вижу, — это Кост, но он не всегда забавен… К счастью, Сезанн, с которым я встречаюсь в последнее время, вносит жизнь и свежее дыхание в мое существование. Он полон энергии и экспансивен. Он сердится на Буль (прозвище жены Сезанна, принятое в окружении Золя. — Дж. Л.), которая после года жизни в Париже заставила его торчать пять месяцев в Швейцарии, обедать за табльдотом… где он нашел общий язык лишь с одним пруссаком. После Швейцарии Буль, сопровождаемая своим сынком, отправилась в Париж. Однако, сократив ей денежное пособие, Поль привлек ее обратно в Экс…
Днем он пишет в Жа де Буффан, где ему позирует какой-то работник. На днях я поеду посмотреть, что он там делает. Наконец, чтобы дополнить его портрет: он обратился опять к католической религии, верит и исполняет все обряды…».
Золя просил также и Коста писать ему о Поле, примерно в это же время последний написал из Экса:
«…Непонятно, как это у скупого и жесткого банкира могло родиться такое существо, как наш бедный Сезанн. Я его недавно видел, он здоров, и с физической стороны у него все хорошо. Но он стал робким, наивным и моложе, чем когда-либо. Он живет в Жа де Буффан со своей матерью, которая, между прочим, в ссоре с Буль, а та не в ладах с сестрами Сезанна, а те в свою очередь не ладят между собой. Таким образом, Поль живет сам по себе, а жена сама по себе. Удивительно трогательно, что этот добрый малый сохранил всю свою детскую наивность и, забывая все разочарования и все мучения борьбы, безропотно, но упорно продолжает стремиться к произведению, которое он никак не может создать».
Итак, Поль стал из-за своей близости к матери ревностным прихожанином церкви. Страх смерти, который кризис 1886 года сделал еще более острым, играл все более сильную роль в этом обращении. Ранее мы обращали внимание, что в молодости он разделял антиклерикальные тенденции и радикальные взгляды Золя, Писсарро, Моне, Танги и других представителей его парижского круга. В письме Алексиса явственно ощущается удивление старого приятеля по поводу духовной метаморфозы Сезанна. Он говорил Алексису: «Это все мой страх. Я не был уверен, что мне осталось на земле больше четырех дней. И после этого я стал верить, что выживу, и я вовсе не хочу заигрывать с вечностью». Воллар писал: «Хотя Сезанн и избегал, насколько возможно, общаться с монахами, он все же находил некие положительные качества в религии, а именно — „элемент респектабельности“ и „моральную поддержку“. Поэтому он частенько ходил в церковь и выстаивал мессы по воскресеньям». К этому Воллар добавлял со свойственной ему беззаботной приблизительностью о том, что касалось молодых лет Сезанна: «Впрочем, он с юности выказывал религиозное чувство. Однажды его отец шутливо заметил своему приятелю: „Мы сегодня позавтракали с некоторым опозданием, поскольку нынче воскресенье, дамы отправились закусить Телом Христовым“. Услышав это, его сын, обычно такой робкий и послушный, резко сказал: „Должно быть, папа, вы начитались в „Сьекль“ рассуждения торговцев вином“. Однако, если случалось, что небо по воскресеньям было чистым, то кюре приходилось вести службу без него. Даже во время мессы Сезанн не переставал думать о живописи, если только он не приходил в церковь поспать». (Благочестивость, с которой Поль обратился к отцу, была вызвана, возможно, попросту неприятием банкирских шуточек последнего.) Воллар также приводит историю про то, как некий молодой художник приехал в Экс к Сезанну в воскресенье. Погода была плохая, и поэтому он отправился с приятелем в Сен-Сюльпис; народ как раз выходил после службы, а Поль, к которому они обратились с приветствием, выглядел так, будто только что проснулся. Он от неожиданности уронил свой молитвенник, но, когда ему сказали, что приезжий является художником, заметил: «Ах, вы из наших», застегнул пуговицу и продолжил разговор. Кроме того, Воллар свидетельствовал, что Сезанн в случае малейшей неудачи не останавливался перед тем, чтобы не послать Доброго Бога ко всем чертям, если поблизости не находилось какой-нибудь другой жертвы. Я припоминаю один день, когда сильный туман выгнал его из мастерской, где он писал портрет. На середине богохульной тирады он вдруг вспомнил, что по соседству от него живет художник Каррьер. И вот, потрясая кулаком перед окнами коллеги, с искаженным от сильных страстей лицом, но уже улыбаясь тому, что он сейчас скажет, Сезанн вскричал: «Ну этот-то тип наверху сейчас, наверно, счастлив — у него есть все, о чем он мечтал».
По поводу своих походов в церковь Сезанн испытывал некоторое смущение. Он продолжал отрицательно относиться к священникам, называл религию «моральной гигиеной». Свой подход он называл: «Мой кусок Средневековья». Племянница Сезанна сообщает, что он часто повторял эти слова, выходя после службы. Всему своему отношению к церкви Сезанн придавал несколько шутовской характер, говоря: «Поскольку у меня слабый характер, я полагаюсь на мою сестру Мари, которая полагается на своего исповедника, который полагается на Рим». Племянница сообщает, что Луи-Огюст часто говорил: «Поль позволит проглотить себя живописи, а Мари — иезуитам». По этому поводу племянница замечает: «Это не совсем так. Мари, будучи весьма хитрой и жесткой, временами давала милостыню, чтобы совершать какие-то добрые дела, но как вести хозяйство, она знала очень хорошо. А вот что касается Поля…» Незадолго до своей смерти, отзываясь о «кретинском священнике», он едко утверждал: «Я думаю, что быть католиком — это значит быть свободным от всяческой законности, но уметь зорко блюсти свои собственные интересы».
Не сохранилось ни одного его собственного высказывания, из которого бы следовало, что Сезанн относится с почтительностью к Богу, Христу или деве Марии. То, что он искал, было просто некой внешней опорой, которая могла бы помочь ему в вечной борьбе со страхом смерти (или бессилия) и позволила бы ему управлять такими разрушительными эмоциями, как неуверенность в себе, чувство греховности и ущербности. Обращение к церкви, а также чувство опоры, которое он обрел в подчинении сестре Мари, помогли ему выстоять в той ужасной изоляции, что обрушилась на него с 1886 года. Но пытаться найти в этом какой-то элемент метафизической компенсации, которая отразилась в его живописи после 1886 года, было бы неверным. Это была просто церковь его матери; а не сама идея Бога, к которой он обратился. Материнская церковь, в объятия которой он мог теперь спокойно войти, ибо свободомысливший и насмешничавший отец был уже в могиле.
Частью попыток Сезанна упростить жизнь и держать ее всю под контролем было решение прижать Ортанс (возможно, по совету Мари) урезанием доли ее содержания, которую она, наоборот, всегда стремилась увеличить. В результате она была вынуждена покинуть свой любимый Париж и перебраться в Экс на глаза Сезаннов. Поль отзывался о ней с презрением. «Моей жене не нравится ничего, кроме Швейцарии и лимонада». Если она когда-либо пыталась принять участие в его спорах с друзьями, он обычно прерывал ее: «Ортанс, сиди спокойно, дружок, ты говоришь только глупости (bétises)». Письмо Алексиса, приведенное частично выше, так описывает приезд Ортанс в Экс:
«Вчера, в четверг, в семь часов вечера, Поль покинул нас и пошел на вокзал встречать семью, из Парижа прибудет также мебель на 400 франков. Поль собирается поместить всех в снятом им помещении на улице Монне и туда будет посылать деньги им на жизнь… А сам он не собирается расставаться с матерью и сестрой, он живет с ними в предместье Экса и чувствует себя там хорошо, лучше, чем с женой. Если, как он надеется, Буль и малыш удержатся здесь, то он сможет время от времени ездить в Париж и жить там месяцев по шесть. „Да здравствует солнце и свобода!“ — восклицает он… Между прочим, Поль совершенно не стеснен в средствах. Благодаря своему отцу, которого он теперь почитает… ему есть, на что жить».
Далее Алексис приводит таблицу расходов Сезанна — весь доход делится на двенадцать месячных долей, а каждая доля еще на три части — ему самому, жене и сыну. «Но Буль не очень-то деликатна и, кажется, всегда стремится захватить себе часть Поля. Теперь, поддерживаемый матерью и сестрой, он чувствует, что сможет ей противостоять…».
В начале 1890-х годов Сезанн вернулся к работе над портретом и к композициям с живой модели на новом уровне изображения массы и объемов. Он достиг впечатления скульптурности и монументальности, не утратив при этом достижений в области цвета и движения. В «Человеке с трубкой» он изобразил папашу Александра, садовника в Жа де Буффан, который также позировал ему для левой фигуры в трех маленьких вариантах «Игроков в карты». Тяготение к скульптурности подчеркнуто связью складок в картинах Сезанна с драпировками флорентийских бюстов XV века. «Женщина с кофейником», для которой Сезанну позировала служанка, написана в более сложном интерьере, но обнаруживает те же цели. «Игроки в карты» Ленена в музее Экса отчасти вдохновили интерес Поля к этой теме и вызвали несколько композиций, изображающих игроков в карты в кафе. Моделями ему служили крестьяне, и кроме отдельных этюдов с них Сезанн делал групповые зарисовки с пятью, четырьмя или двумя фигурами. (Всего известно пять живописных полотен на эту тему.) Делались попытки усмотреть в «Игроках» символический смысл, дескать, карточная игра — это битва в искусстве, и Поль здесь выступает победителем. Это выглядит чересчур натянутым, равно как и попытки связать эту тему с грубым рисунком на тему Уголино в раннем письме. Несомненно другое. Поль наблюдал за игроками в кафе, обратил внимание на их сравнительную неподвижность, которая позволила ему длительное время их изучать. Поэтому, когда он перешел к работе над данным мотивом, модели, оставаясь недвижными, позволили ему успешно работать над их передачей. Кроме этого, мы можем лишь признать привлекательность темы выбора и судьбы или, что тоже немаловажно, темы игры на деньги. Эта тема под несколько другим углом привлекала также Малларме, который уподоблял поэтический процесс метанию костей. В своих композициях Поль достиг монументального образа в передаче противоборства двух человек, погруженных в игру и подчиненных картам, в которых записаны секреты судьбы, а в то же время игроки используют эти карты по своей собственной воле. В этом глубоком и простом смысле заключена глубокая символика, особая сила которой придается тем, что оба игрока, поданных столь величественно, являются простыми работниками.
Сезанн начал работу над этой темой, возможно, осенью 1890 года и продолжал работу над ней в течение нескольких лет. В композиции с пятью фигурами упор сделан на криволинейные формы, которые напоминают барочные и позволяют связать эту картину с интересом Поля к композиции Пюже «Галльский Геракл». Этот поворот к барокко виден еще более явно в натюрморте с гипсовым купидоном, в котором между яблоками и луком Сезанн поместил статуэтку, сделанную, по его мнению, с работы Пюже из Лувра[175]. (В верхней части картины он расположил кусок так называемой «Анатомии», приписывавшейся Микеланджело, но в манере, совпадающей со своим собственным стилем.) Преобладание криволинейных линий можно видеть также в портретах Ортанс в красном платье. Вскоре, однако, эти тенденции вновь попали под контроль строгих архитектонических конструкций, как, например, в поздних «Игроках» или в «Женщине с кофейником».
«Гипсовый купидон» является хорошим примером того, как Сезанн организовывал свои формы в пространстве. Статуэтка образует сильную вертикальную ось, вращающуюся вокруг себя. Это движение подхватывается движением диагоналей. Точка зрения сверху — любимая позиция Поля — подчеркивает внутреннее напряжение статуэтки купидона, изображенного в динамическом ракурсе. Искусствовед Гамильтон писал об этой вещи: «Благодаря этому большая часть тела и основание статуэтки находятся в разных отношениях с верхней и нижней частями картины. Ноги и база статуэтки являются кульминацией натюрморта на столе. Взгляд затем скользит вверх и обращается к пространству комнаты и к картине за торсом купидона. Связь статуэтки и фигуры на картине за ней приоткрывает здесь глубинные свойства изобразительности, найденные Сезанном: мы знаем, что предметы в пространстве существуют сами по себе, но когда они наблюдаются вместе, то они входят в бытие друг друга».
С точки зрения символики этой картины следует заметить, что голова купидона, персонифицирующая Любовь, уравновешивается в правом верхнем углу изображением скульптуры «Анатомия», приписывавшейся Микеланджело. Эта скульптура издавна привлекала Поля, и он сделал с нее много зарисовок. Не приходится сомневаться, что его интерес был по преимуществу анатомическим, к тому же следует прибавить то, что он считал эту вещь работой Микеланджело, которого он глубоко почитал. (Любопытно, что среди картин на христианские сюжеты, которые он копировал в Лувре, преобладали сцены страстей и смерти, а не воскресение и тому подобные.) Пожалуй, мы можем уподобить изображение человека в «Анатомии» черепу в качестве эмблемы с многообразными значениями в сознании Сезанна. В данном случае Человек с содранной кожей «Анатомии» противостоит Жизни. Но можно пойти еще дальше. В «Цветах зла» есть стихотворение «Скелет-землероб» (1860 год), которое не могло не запечатлеться глубоко в сознании Поля. В стихотворении говорится о старинных анатомических рисунках:
«Давно таблицы стерлись там,
Но кажется, художник ветхий,
Подправил их иглою меткой,
Придал красивость их чертам.
И чтобы таинство за гробом
Возможно явственней открыть,
Он предоставил землю рыть
Лишенным кожи землеробам».
Эти странные фигуры намекают на своего рода жизнь в смерти, когда
«еще придется нам, наверно,
Покинуть кладбища свои,
Для земляных работ проснуться
И грубых заступов коснуться
Ногой в запекшейся крови…»
В более мягком варианте Человек с ободранной кожей становится Работником или самой Землей, Художником, улетающим в неведомые сферы. (Например, картина Милле «Человек с плугом», написанная в 1862–1863 годах, изображает труженика с чрезвычайно огрубленным лицом и тяжелым, словно бы мертвым телом, с трудом отделяющимся от земли, — великолепная иллюстрация одного из возможных аспектов образа.) На эту картину в свое время все яростно ополчились как на грязную и злостную клевету. «А как же тогда, — вопрошал в ответ Милле, — можно достаточно простым образом показать человека, обреченного добывать хлеб свой в поте лица своего?» Если я прав, то можно сказать, что Поль использовал образ Человека с содранной кожей в качестве горького комментария для образа Любви, окруженной своими обычными яблоками и проросшими луковицами, которые имеют фаллические коннотации, подобно грушам в «Обнаженной».) Любовь, таким образом, не существует в своем обособленном пространстве, череп или Человек с содранной кожей напоминает о смерти, а также символизирует угрызения совести; бесчеловечность трапезы Уголино превратилась в нормальную часть буржуазной трапезы и, вообще, того мира, где Труженик оказывается Человеком с содранной кожей или наоборот.
В окончательном варианте «Игроков в карты» основные формы размещены, насколько возможно симметрично, бутылка посередине между двумя мужскими фигурами является сильным выражением центральной оси. Однако легкие отклонения от строгой симметрии в деталях (опрокинутый стул, предметы на стене и т. д.) придают этой работе при всей ее монументальности элемент повседневности. Жесты, а также выражения лиц, разная степень их сосредоточенности придают композиции, в целом неподвижной, некое дыхание. Однако то, что придает картине впечатление жизненности, — это прежде всего движение пространственных планов и цветовые переходы.
В январе 1892 года Алексис попытался дать Полю возможность выставиться на «Выставке независимых», объединения, которое было основано в 1884 году по принципу: никакого жюри, никакого отбора. Поль долго не соглашался, потом дал себя уломать, затем отказался снова: возбуждение и предвкушение возможной неудачи и вообще все, что было связано с публичными выставками, было слишком пугающе. Его работы можно было увидеть только у Танги, позже они появились также в комнатах Воллара. Бернар так описывал помещение Танги:
«Туда входили, как в музей, чтобы посмотреть несколько набросков неизвестного художника, который жил в Эксе, неудовлетворенный своей работой и миром. Он сам уничтожал свои этюды, хотя для других они были объектами восхищения. Выдающиеся качества этих картин представлялись еще более оригинальными из-за легендарного характера их автора. Члены Института, влиятельные передовые критики, все приходили в скромный магазин на улице Клозель, который, таким образом, сделался достопримечательностью Парижа. Не было ничего более смущающего, чем эти картины, в которых выдающаяся одаренность соседствовала с детской наивностью. Молодые видели в них руку гения, старики — безумные странности, завистники — только творческое бессилие. Мнения чрезвычайно разделялись, глубокие дискуссии переходили в раздраженные перепалки, были и ошеломительные потрясения и преувеличенные похвалы. Гоген, увидев густую живопись этих полотен, воскликнул: „Ничто так не похоже на мазню, как шедевр“. Элимир Бурж кричал: „Это живопись из сточной канавы“. Альфред Стевенс[176] неудержимо смеялся».
Следует заметить, что эффект усиливался еще странностями характера Танги и его дома. На тонких губах старого торговца бродила таинственная улыбка, когда он распаковывал картины. Его замечания о картинах лишь усиливали легенды.
«Папаша Сезанн, — говорил он, — никогда не удовлетворяется тем, что он делает, он всегда бросает работу перед концом. Когда он съезжает с квартиры, он непременно оставляет на старой свои холсты, когда он пишет на пленэре, он непременно забудет их в поле. Сезанн работает чрезвычайно медленно, малейшая вещь обходится ему неимоверными усилиями, в своей работе он не допускает никаких случайностей». Естественно, что любопытство посетителей после этого только возрастает. После этого Танги добавлял с выражением восхищения: «Сезанн каждое утро ходит в Лувр».
Американский критик, который в 1892 году побывал у Танги, так описывал торговца: «Папаша Танги оказался низкорослым, толстоватым стариком, с седой бородой и большими сияющими темно-синими глазами. У него была забавная привычка сначала посмотреть взглядом любящей матери на картину, а потом перевести взор на вас, как бы приглашая разделить вместе с ним восхищение „любимым дитятей“».
Среди приходивших к Танги кроме уже перечисленных были Морис Дени[177], Поль Синьяк (который купил одну картину Сезанна), Жорж Сёра, Ж.-Э. Бланш[178] и Амбруаз Воллар. Эжисто Фаббри[179] купил у Танги шестнадцать картин. Дени позже заявлял, что молодых художников весьма привлекала редукция натуры до простых изобразительных элементов у Сезанна.
Интерес к Полю медленно рос. Жорж Леконт[180] написал с симпатией о нем в «Искусстве импрессионистов». В том же 1892 году по приглашению «Группы двадцати» он прочел о Сезанне лекцию в Брюсселе. Бернар опубликовал краткое эссе биографического плана. Золя в ходе интервью для «Ревю иллюстре» был спрошен о своих любимых художниках, композиторах и писателях. Он не назвал никаких имен, но сказал, что предпочитает «тех, кто может видеть и выражаться ясно». В разговоре с Жеффруа о Мане, Сезанне и импрессионистах он отрицал, что у последних есть необходимые в произведениях искусства композиционные элементы. Жеффруа писал: «Я приводил ему его собственные старые аргументы, а также новые идеи, которые родились из эволюции художников, ранее им самим поддержанных. Он неожиданно и резко вернулся к теме необходимости композиции, приводя в пример свою собственную работу над книгой; среди своих старых товарищей в искусстве он видел теперь лишь отдельные куски и наброски».
Одна группа в особенности интересовалась Сезанном или по крайней мере тем, что они ему приписывали. Это была группа «Наби», состоявшая из учеников Академии Жюльена, у которых были довольно сильны символистские тенденции. Они были также учениками Гогена, который обычно говорил, начиная работу: «Давайте сделаем „сезанна“». От Гогена восхищение Сезанном перешло к группе «Наби». В нее входили Дени, Вюйар, Серюзье[181]. Насколько смутно в действительности они представляли себе искусство Поля, показывает тот факт, что, когда Серюзье предложил Дени написать о Сезанне статью, Дени почувствовал, что это будет ему довольно трудно, так как он не видел ни одной картины мэтра. Но Синьяк взялся показать ему свою коллекцию, и Дени был обескуражен. Один натюрморт попросту ужаснул его, и он решил больше никогда не упоминать об этом художнике. Но мало-помалу Дени стал признавать «величие и благородство» Сезанна. Никто из членов группы «Наби» никогда не видел Поля. Танги не мог дать ясного представления о нем, другие вообще утверждали, что его никогда не было и что под этим именем скрывается один знаменитый художник, который хочет скрыть свои экспериментальные работы. Немногие говорили, что Сезанн — это Клод, описанный Золя.
Художники группы «Наби» почему-то вбили себе в головы, что Поль занимается искусством для искусства и стремится реальную сцену свести к абстрактным живописным элементам, поэтому они принимали его в каком-то смысле за своего, то есть за художника-символиста. На самом деле они искажали реальную картину, тогда как то, что искал Поль, было полным проникновением в действительность. Он искал некий концентрированный образ, по необходимости несколько упрощенный и вместе с тем и сложный, но в немалой степени не являвшийся абстракцией «живописных элементов» во имя некой высшей реальности, моральной или эстетической. Бернар в своем эссе в «Ом д’ажурдюи» (№ 387) заявил, что Поль открыл «удивительную дверь в искусство, это живопись ради себя самой». Он так анализировал «Искушение святого Антония»: «В этой картине та сила своеобычности и мастеровитости, которую мы всегда ищем и которую столь редко можно найти в работах живописцев нынешнего поколения». Леконт был на более безопасной почве, когда заявлял, придерживаясь общих слов, об «очень целостном искусстве, которого достиг художник благодаря своему удивительному природному дарованию». (Интересно, что он говорит это так, словно Поль был уже мертв или прекратил заниматься живописью.)
Все эти отзывы были, по всей видимости, прочитаны Волларом, торговцем картинами. Он был креолом, в то время дела его шли не слишком хорошо, но он обладал проницательностью и был полон надежд. В то же время на черный день он держал бочонок морских сухарей. Осмотревшись среди художников, он увидел, что из всех импрессионистов только у Поля не было своего настоящего торговца. Однако его решение заняться продажей Сезанна осложнилось тем, что Танги, прочитав статью Бернара, решил придержать оставшиеся у него картины Поля.
От 1893 года документов и письменных источников практически не дошло. Но известно, что в начале 1894 года Поль в очередной раз приехал в Париж. 6 февраля этого года от рака желудка умер Танги; спустя пятнадцать дней после этого умер Кайботт — через восемнадцать лет после своего пессимистического завещания. Он умер от простуды, которую подхватил у себя в саду, ухаживая за розами. Поль снял квартиру в квартале Бастилии на улице Лион-Сен-Поль, неподалеку от улицы Ботрей, где он останавливался тридцать лет назад. Жил он уединенно. Поль Синьяк рассказывал, что однажды они шли с Гийоменом по набережной и навстречу им двигался Сезанн. Они собрались дружески его поприветствовать, но он умоляюще замахал руками, чтобы они не останавливались. Сбитые с толку и смущенные, они перешли на другую сторону. В другой раз Поль столкнулся на улице Амстердам с Моне, с которым они всегда были в хороших отношениях. На этот раз, говорит Моне, «он наклонил голову и скрылся в толпе». Такого рода случаи привели к тому, что Ренуар, очутившись в Эксе вместе с Альбером Андре, побоялся в последний момент зайти к Сезанну, хотя всегда относился к нему очень тепло.
В Париже Поль ходил рисовать в Лувр. Город казался ему чрезвычайно шумным и деловым, чтобы спокойно работать на набережных, как некогда в прошлом. В Лувре его особенно привлек Рубенс, кроме того, он зарисовывал классическую и современную скульптуру в Лувре и в Трокадеро.
В марте Дюре продавал свою коллекцию. Специалисты посоветовали ему не включать в состав продаваемых вещей работы Сезанна, так как они-де могли бы испортить впечатление от всего собрания. Однако три картины Сезанна были проданы за 680, 660 и 800 франков. Для сравнения заметим, что Моне шел по 12 тысяч. Через несколько недель, когда коллекция Танги пошла с аукциона, шесть полотен Сезанна были проданы за суммы от 45 до 250 франков — всего на 902 франка. Пять картин приобрел Воллар. Жеффруа в связи с этими событиями осмелился опубликовать хвалебную статью о Поле («Журналь», 1894, 25 марта). Он называет Сезанна предшественником Гогена, символистов и Ван Гога и добавляет:
«Сезанн подходит к природе без деспотичного намерения подчинить ее правилу, которое он сам придумал, без желания приспособить ее к формуле своего идеала. Это не значит, что у него нет программы, закона, идеала, но они рождаются у него от страстной любознательности, от стремления овладеть вещами, которые он видит и которыми восхищается. Этот человек глядит вокруг себя, опьяняется этим зрелищем и хочет отразить это свое ощущение на ограниченной поверхности холста. Он принимается и ищет способа, как можно правдивее осуществить это переложение».
Жеффруа весьма заинтересовался Сезанном и снова писал о нем в третьем номере журнала «Вье Артистик» за тот же год: «Долгое время положение Поля Сезанна было очень странным: он был одновременно знаменит и неизвестен. Его работы редко появлялись на выставках, и хотя его высоко ставили беспокойные и ищущие художники, но знали только немногие. Он жил в суровом уединении, появлялся среди своих друзей всегда неожиданно и так же неожиданно исчезал». Жеффруа описывал далее начавший складываться миф о Сезанне как о художнике, работы которого практически нельзя увидеть и который живет, нимало не заботясь о том, чтобы играть какую-либо роль в художественной жизни. «Ренуар говорил мне, что Сезанн за мольбертом — это незабываемое зрелище: в это время он действительно был один во всем мире, внимательный, страстный, сосредоточенный, смиренный. Он приходил на другой день и все последующие дни, продолжая упорно работать. Иногда он уходил отчаявшись, бросив свой холст где-нибудь на камне, на траве, во власти ветра, дождя и солнца, и засыпанный землей пейзаж возвращался к окружающей природе». Жеффруа находил в картинах Сезанна «обостренную восприимчивость и редкостную цельность существования. Конечно, этот человек жил и живет, заключал Жеффруа, прекрасной внутренней жизнью, и демон искусства владеет им». Жеффруа принадлежал к радикальному крылу публицистов, он сотрудничал в «Жюстис» у Клемансо. Он был большим мастером полемики и защищал права всех обездоленных, к которым причислял и непонятых художников-бунтарей. Из всякого факта он выводил моральный и социальный его смысл. Главная книга Жеффруа, в которой он описывал жизнь и воззрения социалиста Л. Бланки, вышла в 1896 году, как раз в то время, когда Поль писал его портрет.
Двадцать шестого марта из Альфора Поль написал краткую записку Жеффруа, в которой выражал признательность за статью. «Вчера я прочел Вашу большую статью о моих поисках в живописи. Я хочу поблагодарить Вас за сочувственное понимание, которое я у Вас нашел». Поль должен был быть очень благодарен, ибо эта статья была первым свидетельством поддержки и уважения за все годы.
В том же году Сезанн возобновил отношения с Ольером. Он согласился хранить у себя в мастерской холсты Ольера, одолжил ему денег и оплатил счета в магазине Танги. Ольеру было уже 62 года, он был «старым и сморщенным», как писал Писсарро. В течение нескольких лет Ольера не было во Франции, он писал конные портреты испанского короля, а теперь, приехав в Париж, он был ослеплен чистыми тонами импрессионистов.
Некоторое время Поль провел в Живерни, около Вернона, в том месте, которое облюбовал еще восемь лет назад Моне. Поль любил Моне и восхищался им. Среди его записанных высказываний есть такие слова: «Небо голубое, не правда ли? А первым заметил это Моне», или «Моне — это ничего, кроме глаза, но зато какого глаза!» В Живерни Поль остановился в гостинице, но часто ходил в гости к Моне в поисках поддержки, о которой он часто упоминал в письмах этого времени. Вдохновение и отчаяние чередовались у него теперь чаще чем раньше и к тому же с большей остротой, в разговорах он дико сверкал глазами и перевозбуждался. Моне в письме Жеффруа от 23 марта 1894 года писал: «Какая жалость, что у этого человека нет опоры в жизни. Он настоящий художник, но уж слишком сомневается в себе. Ему нужна поддержка, поэтому он так тронут Вашей статьей…»
Любопытный портрет Сезанна описан Мэри Кэссет[182], дочерью банкира из Филадельфии, близкой к Дега: «Наш кружок прибавил блеска благодаря личности первого импрессиониста, мсье Сезанна — изобретателя импрессиониста, как называет его мадам Д. Мсье Сезанн происходит из Прованса и похож на того южанина, который описан Доде: „Когда я впервые увидел его, он показался мне громилой весьма устрашающего свойства, с красными белками навыкате, огромная, почти седая борода и возбужденная манера речи, во время которой дрожали тарелки“. Позднее я поняла, что первое впечатление было ошибочно, в нем не оказалось ничего от злобного громилы, это был благороднейший человек, „comme un enfant“, как он сам говорил. Его манеры сначала испугали меня — он тщательно выскреб свою тарелку, потом поднял ее и дал вытечь последним каплям, он даже держал отбивную в руке и срезал так мясо с кости. Своим ножом он сопровождал всякий свой жест, не выпуская его из руки до конца обеда, пока не встал из-за стола. Но несмотря на все это, он выказывал такую предупредительность к нам, дамам, которой не было у всех прочих мужчин. Он не позволил Луизе обслужить его раньше, чем нас, хотя это и противоречило обычному движению за столом. Он даже почтительно приветствовал эту глупую девицу и стянул перед ней свой старый берет, который он носил, прикрывая лысину… Во время обеда за столом говорили в основном об искусстве и кулинарии. Сезанн является одним из самых свободных художников, насколько мне известно. Всякое свое высказывание он начинает со слов „Pour moi“ это так-то и так-то. Он убежден, что все должны честно следовать своим взглядам, а в то, что кто-то может видеть одинаковым образом, он не верит».
Любезность Поля с женщинами, особенно если вдуматься в нее в свете его обычных во всех остальных отношениях грубых манер, проистекает от его женобоязни. С ними он чувствовал необходимость держаться подчеркнуто официально. Его обычный грубый язык в присутствии женщин становился чрезвычайно чопорным.
Сезанн редко ходил обедать в кабачки. Однажды он был там с Волларом, который пересказывал ему газетные новости. Сезанн вдруг остановил его жестом руки. Когда прислуживавшая им официантка отошла, он объяснил: «Я остановил вас, потому что нехорошо говорить такие вещи при девушках». — «При каких девушках?» — «Ну как же, при официантке!» — «Но она и так знает все это достаточно хорошо. Можете быть уверенным, что ей известно нечто и побольше, чем нам». — «Возможно, — ответил Сезанн, — но нам лучше вести себя так, будто мы не знаем, что она знает».
В конце ноября Моне пригласил несколько гостей на встречу с Полем — Жеффруа, Клемансо, Родена[183] и писателя Октава Мирбо, которого Поль уважал. Встреча была назначена на 28-е. Моне, зная непредсказуемый характер Поля, был обуреваем страхами. Он писал Жеффруа: «Мы сговорились встретиться в среду. Надеюсь, что Сезанн еще не уедет и придет, но он такой чудак, так боится чужих людей, что может подвести, хоть очень хочет познакомиться с Вами». Однако Поль пришел и был необычно общителен, несколько даже чересчур возбужден. Он покатывался со смеху над шутками Клемансо и, отведя в сторону Мирбо и Жеффруа, сказал им со слезами на глазах: «Роден совсем не гордец, он пожал мне руку!» Во время обеда он сделался еще более лихорадочно доволен и откровенен. Он не признавал художников, учившихся его приемам, и называл их грабителями. Со вздохами и сожалениями он сказал Мирбо: «Этот Гоген, вы только послушайте… этот Гоген… У меня очень мало ощущения, совсем мало ощущения, лишь одна частица, вот такусенькая. Но это мое собственное маленькое ощущение. Ну а этот Гоген в один прекрасный день отобрал его у меня. И удрал с ним. Он потащил эту мою штучку на кораблях… через Америку, Британию и Океанию, через плантации сахара и грейпфрута… к землям негров и уж не знаю кого там еще. Как я узнаю, что он делал с моим открытием? И что мне теперь делать самому? О, мое маленькое бедное ощущение». После обеда, когда все гости высыпали в сад, Сезанн был столь переполнен эмоциями, что упал перед Роденом на колени, дабы поблагодарить его за пожатие руки.
К Гогену Поль питал особые подозрения. Моне обычно предупреждал всех: «Никогда не упоминайте о Гогене в присутствии Сезанна». Он же вспоминал: «Так и слышу, как он кричит со своим южным акцентом: „Где этот Гоген, я сверну ему шею“». Несомненно, что сама личность Гогена раздражала Сезанна, но также он глубоко не доверял тем тенденциям, которые внес в искусство Гоген. Что ему действительно не нравилось, так это не столько «украденное ощущение», сколько неумение строить форму на этом ощущении и уплощение формы.
Описание обеда принадлежит Жеффруа, поэтому есть все основания верить ему. Да, Полю было свойственно этакое экстатическое самоунижение, потеря контроля над собой, все это к тому же было усилено вином. Его слова «немного ощущения» в глупой болтовне про Гогена никогда не появлялись в другом контексте, но были подхвачены критиками, жаждавшими выразить его особенный подход к природе. На самом деле, конечно, у него было отнюдь не «немножко ощущения», а глубокое и проникновенное понимание натуры. В униженном тоне он говорил «о кусочке ощущения» лишь в качестве плохой шутки. Он не думал, разумеется, что Гоген понял его искусство или даже имеет о нем ясное представление. В основе его диатрибы лежало чувство обиды по поводу того, что его имя связывается с другими художниками и используется ими для их собственных целей.
Другой обед, устроенный Моне, не был столь успешным. На этот раз Поль был в одной из самых своих ужасных фаз. Присутствовали Ренуар, Сислей и несколько других близких друзей, и Моне надеялся, что удастся подбодрить его атмосферой дружбы и доверительности, которой так не хватало Сезанну. Для начала Моне решил создать настроение маленькой речью. «Мы все собрались здесь, и мы все счастливы воспользоваться случаем и сказать тебе, как мы все тебя любим и сколь глубоко мы чтим твое искусство и восхищаемся им». Поль остановился перед ним в оцепенении и произнес дрожащим от отчаяния голосом: «И ты тоже делаешь из меня посмешище». Он схватил свое пальто и выбежал вон. Из Живерни Поль убрался столь стремительно, что даже оставил в гостинице несколько незаконченных полотен, которые Моне потом сложил вместе и отправил ему в Экс.
Представляется весьма интересным, что Сезанн смеялся антиклерикальным и антирелигиозным выпадам и шуточкам Клемансо, но в то же время они пугали его. «Это все потому, что я слишком слаб. А Клемансо не сможет защитить меня, только церковь сможет». Клемансо со своим подшучиванием и авторитарным тоном должен был напомнить Полю Луи-Огюста.
В конце этого года, вероятно, в декабре, он написал Мирбо благодарственное письмо за «недавние знаки симпатии». Мирбо опубликовал в «Эко де Пари» от 13 февраля статью о Танги, а 25 декабря — о наследстве Кайботта, где он упоминал Поля. Сезанн просил Мирбо свести его с торговцем, после смерти Танги понадобился кто-то, кто бы мог показывать его работы в Париже. Писсарро подбивал Воллара заняться делами Поля.
В этом году произошло еще одно событие, которое вновь остро поставило вопрос об импрессионистах. Вокруг дара Кайботта разыгрались споры. В завещании говорилось о том, что все картины должны быть вместе повешены в Люксембург, в противном случае ни одна из вещей не будет принадлежать государству. Директор музея после долгого сопротивления и попыток учинить всякие ограничения подписал наконец акт приемки с оговоркой об исключении некоторых произведений. Душеприказчики были вынуждены согласиться с этим, хотя такой поворот нарушал прямую волю Кайботта. Потоки красноречия тратились на то, чтобы доказать необходимость спасения музея, в котором ранее хранились произведения настоящего чистого искусства, от загрязнения дурными поделками. Молодые люди, вещала администрация, которые приходят в Люксембург учиться на образцах, отвернутся тогда от серьезных работ. В Институте, в Сенате, в прессе гремели громы по поводу «навозной кучи — этой выставки, которая бесчестит французское искусство прямо в национальном музее». Но как ни странно, Поль не был выбран в качестве мишени для поношения, и две его работы вошли в музей Люксембург в 1895 году.
В апреле 1894 года «Журналь дез Ар» провел опрос среди ведущих художников и критиков. Жером был в ярости. «Мы живем в столетие упадка и слабоумия». В современном искусстве он усматривал связь с политическим протестом. «Они все сумасшедшие и анархисты! Уверяю вас, что все эти мазилки похожи на тех, что малюют собственным дерьмом у доктора Бланша». (Бланш был психиатром.) В помещении коллекции импрессионистов в Люксембург Жером усматривал «конец Франции как нации». Ему вторил Бенжамен Констан[184]: «Эти картины — откровенная анархия». Портретист Ж. Феррье попросту считал, что все эти художники пробрались в музей с заднего входа. Однако другие из опрошенных были помягче. Т. Родер-Флери в картинах импрессионистов усматривал серьезные эксперименты. «Тот день, когда к этим экспериментам примкнет человек с чистым гением и хорошим образованием, возможно, явится днем возникновения нового искусства». Писатель Жип заявил, что он любит импрессионистов. «Они все живые люди, в их работах можно уловить прекрасную солнечную атмосферу». Широкий интерес, который вызвали импрессионисты, отчасти можно объяснить тем, что за их картины, в отличие от работ академиков, не надо было платить огромные суммы денег. В 1886 году Бугро, например, получил за свои работы 100 500 франков, в следующем году за одну картину Мейсонье, «Фридланд», было заплачено 336 тысяч франков. Вся сумма, заплаченная на распродаже собрания Танги, укладывалась в 14 621 франк, один лишь Моне шел за приличную сумму в 3 тысячи.
31 января 1895 года Поль, будучи в Париже, написал еще одну коротенькую записку Жеффруа. «Мсье, я продолжаю читать Вашу книгу очерков „Сердце и разум“, на которой Вы так любезно сделали надпись, посвященную мне. Читая, я понял честь, которую Вы мне оказали. Прошу Вас и в дальнейшем сохранить ко мне это сочувственное отношение, которое я очень ценю». Эта книга состояла из четырнадцати очерков, герой одного из которых говорил, высказывая точку зрения Сезанна.
Весной Поль попросил Жеффруа позировать ему. «День прибавляется, — писал он, — погода становится милостивее. Я свободен все утро до того часа, когда цивилизованные люди садятся обедать. Я намерен приехать в Бельвиль, чтобы пожать Вам руку и предложить Вам на рассмотрение один проект, который я обдумываю и то отвергаю, то опять принимаю». Это письмо от 4 апреля имело подпись «Поль Сезанн, живописец по сердечной склонности». В течение примерно трех месяцев ежедневно Поль ходил писать Жеффруа на фоне его книжных полок за большим рабочим столом, заваленным бумагами, с цветами в вазе и с гипсовой статуэткой работы Родена. Поскольку работа двигалась медленно, в вазу он поставил бумажные цветы. Исходя из своего извечного неприятия малейших изменений в обстановке Поль мелом отметил на полу, где должны стоять ножки кресла. Но наконец в один прекрасный день Сезанн прислал за своим мольбертом, красками и кистями, объясняя в письме, что это предприятие оказалось выше его сил, что он напрасно взялся за портрет, и просил извинить, что он отказывается его кончить. Жеффруа умолил его вернуться, и Поль действительно писал еще в течение недели. Но он уже потерял веру, отказался в итоге окончательно и уехал в Экс. Портрет он оставил Жеффруа и больше к нему не возвращался.
Эта вещь была на самом деле одной из самых замечательных картин Сезанна. В ней было и богатство деталей, размещенных в точно переданном пространстве, и также общая уравновешенность композиции. Неоконченная голова Жеффруа («О, это под конец», — говорил Поль) покоится на точке пересечения разных линий и цветовых зон, она блестяще объединена с руками. Если обратить внимание на книги, лежащие на столе и стоящие на книжных полках сзади, то можно сказать, что они образуют своего рода интеллектуальное пространство картины. Композиционные линии всех деталей ведут к голове и рукам модели, и можно только восхищаться тому, как Сезанн трактовал этого человека.
Роджер Фрай[185] писал, анализируя портрет Жеффруа, что в нем великолепно уловлено взаимодействие пластики и движения всех элементов. Конструирование единого пространственного организма с вычленением характерных особенностей всех форм является заслугой Сезанна и после него прочно вошло в практику художников XX века. Он был первым, кто все неисчерпаемое многообразие природных форм стал сводить к сбалансированному единству, прибегая при этом к геометрическим упрощениям. Следует помнить, впрочем, что у него не было заранее заданной схемы, к которой он подгонял все естественные формы; его интерпретация была, скорее, постепенным очищением форм в результате продолжительного созерцания.
К этому следует еще добавить, что на характер интерпретации кроме геометрического очищения формы влияло в значительной степени и эмоциональное отношение Сезанна к изображаемому. В частности, в портрете Жеффруа предельная ясность и вместе с тем сложность системы являются к тому же и выражением личного чувства к модели.
Этот результат явился плодом чрезвычайной симпатии, которую Поль испытывал к критику, — в истоках этой симпатии лежала благодарность за печатные отзывы Жеффруа о его искусстве. За работой Поль обычно разговаривал. Например, он следующим образом отзывался о Моне: «Он самый великий из всех нас, Моне… Отчего же, я сравню его и с Лувром». Новейшие школы типа дивизионизма и тому подобные вызывали у Сезанна смех. Он высказывал восхищение Клемансо и выступал против широких обобщений Жеффруа, который настаивал на глубинной связи между импрессионизмом, последними атомарными гипотезами и биологическими открытиями. Поль со своей экзистенциалистской сосредоточенностью на конкретном моменте боялся подобных обобщений, которые грозили лишить его личные поиски самостоятельности и непосредственной значительности. Когда Поль работал над портретом Жеффруа, он часто запросто завтракал с ним, а также с матерью и сестрой писателя, иногда он отправлялся с Жеффруа в ресторанчик на озере Сен-Фаржо. Там он обычно приходил в возбуждение и заявлял: «Я ошеломлю Париж моими яблоками». Здесь уместно будет подчеркнуть полную гармонию между Сезанном и Жеффруа, существовавшую в то время, так как позже Поль под влиянием Гаске будет иначе оценивать ситуацию.
Ройер[186] в 1906 году опубликовал описание внешности Сезанна в те годы. Будучи пятидесяти четырех лет от роду, он выглядел на шестьдесят четыре. «Для провансальца он был высокого роста, у него был яркий цвет лица, почти белая борода, редкие волосы, удивительно пронизывающий взгляд, чрезвычайно подвижное лицо. Вид грубоватый, почти крестьянский. Он был очень беспокоен, не мог ни минуты усидеть на месте, то громко смеялся, то вдруг впадал в мрачность. Тики выдавали его обостренную чувствительность. С первого взгляда было ясно, что это незаурядная личность. Увидев одну из его работ, я выразил восхищение. Он стал серьезным, волновался. Взяв меня за руку, он сказал дрогнувшим голосом: „Я простой человек, не надо делать мне комплименты и хвалить меня из вежливости“. „Я говорю, что я думаю“, — возразил я. Поверив в мою искренность, Сезанн растрогался до слез».
6 июля 1895 года Поль писал Моне из Экса: «Я сейчас у матери, ей уже немало лет, она больна и одинока». А где, можем мы спросить, была в это время Мари, которая должна была присматривать за матерью? Она сняла в Эксе отдельную квартиру, потеряв с матерью общий язык, впрочем, это не оправдывает ее отсутствие во время материнской болезни. «Мне пришлось пока оставить начатую у Жеффруа работу, — писал далее Поль. — Он так щедро отдавал мне свое время, что я несколько смущен малыми результатами, которых я добился после стольких сеансов и стольких увлечений и разочарований, следовавших друг за другом. И вот я опять на юге, откуда, наверно, никогда не должен был уезжать в несбыточной погоне за искусством. В заключение письма я бы хотел выразить, как я счастлив был найти у Вас моральную поддержку, которая подбадривает меня и побуждает к работе. Итак, до моего возвращения в Париж, где я должен закончить работу, я обещал это Жеффруа…». Из письма ясно, что в это время Поль определенно собирался закончить портрет.
Днем раньше Поль написал намного менее дружественное письмо своему старому приятелю Ольеру, который приехал в Экс. «Мсье, — начал Поль, зачеркнув перед этим „дорогой“. — Мне не нравится тон, который Вы приняли по отношению ко мне в последнее время и, когда Вы уезжали, Ваша невежливая манера держать себя. Я решил больше не принимать Вас в доме моего отца». (Здесь любопытно отметить интересную манеру обозначения Жа де Буффан, Поль словно прикрывается мантией Луи-Огюста.) «Уроки, которые Вы позволили себе мне преподать, таким образом, принесли плоды. Итак, прощайте». Писсарро описал этот эпизод в письме сыну Люсьену со слов Ольера. «Сезанн с экспансивностью южанина выказывал Ольеру самые дружеские чувства. Ольер доверчиво решил последовать за Сезанном в Экс-ан-Прованс. Свидание было назначено на следующий день за вокзале. „У вагонов третьего класса“, — сказал Сезанн. Итак, на другой день Ольер ждет на перроне. Он проглядел все глаза, но Сезанна нет как нет. Поезда уходят, его все нет. Ольер в конце концов решает: „Он уехал, подумав, что я уехал раньше“ — и отправляется в путь один. В Лионе у него похищают кошелек с 500 франками. Не зная, как быть, он на всякий случай посылает Сезанну телеграмму, Сезанн уже был дома (в Эксе), приехав первым классом. И вот Ольер получает от него ответ. Если бы ты видел это письмо! Сезанн больше не хочет его знать и спрашивает, неужели Ольер принимает его за дурака. В общем, ужасное письмо. Честное слово, это вариант того, что произошло с Ренуаром. Видимо, Сезанн зол на всех: „Писсарро — старая кляча, Моне — хитрец, у них нет ничего за душой, только у меня есть темперамент, только я умею положить на холст красный цвет“. Агияр[187] присутствовал при одной такой сцене. Как врач он уверил Ольера, что Сезанн болен, что не надо обращать внимания на его выходки, что он за них не отвечает. Как печально и досадно, что человек, одаренный таким прекрасным живописным темпераментом, так неуравновешен…».
Обмен письмами с Ольером на этом не кончился. 17 июля Поль писал: «Мсье, Ваше шутовское письмо меня не удивило. Но сперва в отношении денежных дел — Вы не должны были бы забывать, что я оплатил Ваш счет у мсье Танги. Умолчим о неудавшейся попытке занять деньги у мадам Ш. Наконец я не понимаю, как я могу отвечать за потерю денег, которую Вы понесли, по Вашим словам, во время Вашего пребывания в Лионе. Вы можете взять Ваш холст в мастерской на улице Бонапарт, начиная с сегодняшнего дня и до 15 января следующего года. Можете не возвращать деньги, которые я Вам дал взаймы, и остальные. Я надеюсь, что благодаря перемене Вашего отношения Вы сможете продолжить пребывание у доктора Агияра».
Агияр был кубинец, старый друг Писсарро и Ольера, врач и художник-любитель. Поль познакомился с ним через этих своих друзей.
21 сентября 1895 года Поль послал счет своему торговцу красками в Мелене, который, как ему казалось, обсчитал его на 1 франк 20 су. «Я полагаю, что Вы зачтете мне это в мой следующий визит в Мелен». Обретение благосостояния не изменило былых привычек Сезанна времен его бедной молодости. Но он не всегда пребывал в дурном расположении духа. Дружеское письмо Моне написано на следующий день после надменного послания Ольеру, а в ноябре того же года он отправился на прогулку с друзьями давних лет. 8 ноября Эмиль, сын Филиппа Солари, записал: «Вчера ходили на экскурсию. Мой отец, Сезанн, Ампрер и я. Мы посетили Бибемус, загородный дом удивительной архитектуры. По соседству в каменном карьере были видны странные пещеры. Сезанн, высокий и с белой бородой, и Ампрер, маленький и неправильно сложенный, составляли странную пару. Можно было представить себе карлика Мефистофеля в сопровождении пожилого Фауста. По дороге, пересекая заросшую небольшими деревьями местность, мы неожиданно увидели незабываемый пейзаж с горой Сент-Виктуар на заднем плане и с убывающими планами Монтагюэ по правую руку и с марсельскими холмами по левую. Горы выглядели огромными и в то же время соразмерными нам. Внизу простиралась зеленая вода за плотиной на канале Золя. Обедали мы в Сент-Марке под фиговым деревом провизией, купленной в придорожном трактире. Ужинали в Толоне после прогулки по каменистым склонам. Мы вернулись в прекрасном расположении духа, огорченные лишь падением Ампрера, он был слегка пьян и больно ударился. Мы отвели его домой».
Филипп Солари, после того как ему довелось поработать в Лионе, Блуа, Рейне, Тарасконе, вернулся в Экс, по-прежнему мечтая о больших работах в старых дворовых постройках на улице Лувра. И он, и Ампрер оба были очень бедны, время от времени Поль их подкармливал. Вместе с обоими Солари он часто карабкался на гору Сент-Виктуар. Восхождение было неопасным, но довольно утомительным и занимало около трех часов. И Поль, и Филипп в юности часто лазали на эту гору, но теперь прежней легкости уже не было. Предыдущую ночь они провели в селении Вовенарг около подножия горы, в комнате, где на балках под потолком висели источавшие ароматы окорока. С рассветом они были уже на ногах. «Сезанн был очень заинтересован, когда я ему заметил, что на рассвете в утреннем свете зеленые кусты вдоль дороги кажутся голубоватыми. Он заявил: „Этот мошенник заметил это сразу, хотя ему только двадцать, а у меня ушло тридцать лет, чтобы понять это“. На вершине путешественники позавтракали в развалинах часовни Кальмадуль на месте одного из эпизодов „Анны Гейерштейн“ Вальтера Скотта. Сезанн с моим отцом вспоминали события и приключения их юности. Дул очень сильный ветер весь день. На обратном пути Поль решил показать, что он сохранил былое проворство, и пытался взобраться на небольшую придорожную сосну. Но он был уже усталым, и попытка удалась не очень хорошо. „Да, Филипп, а помнишь, как раньше это нам ничего не стоило?“»
Воллар со свойственной ему проницательностью, скрываемой под маской врожденной лени, пытался правильно оценить ситуацию с Сезанном. Он решил, что настало время для создания в широком обществе репутации, которой уже пользовался Поль в среде художников. В своей галерее на улице Лафитт, 39 (она была открыта в 1893 году) он уже устраивал выставки рисунков Мане и работ Форена. Подбадриваемый Писсарро, а также Ренуаром и Дега, он почувствовал, что можно попробовать вполне безопасно устроить показ работ Сезанна. Об этом говорил еще Сёра незадолго до своей смерти. Но, с другой стороны, шум, поднявшийся в связи с даром Кайботта, был столь силен, что мог создать плохую атмосферу. Тем не менее Воллар решился начинать, но прежде всего ему нужен был виновник всей затеи. Писсарро не знал, где находится в данный момент Поль. Воллар пошел по следу по лесу Фонтенбло, обходя деревню за деревней. «Я слышал, что у Сезанна есть мастерская в Фонтенбло, но владелец мастерской сказал, что арендатор уже уехал в Париж и не оставил адрес». Единственной приметой, осевшей в его памяти, было название улицы, в которой имя святого сочеталось с каким-то животным. Воллар сумел угадать, что это была Лион-Сен-Поль, но, когда он пришел туда, оказалось, что Поль уже уехал в Экс. Но дома был его сын, который обещал написать отцу. Поль согласился на выставку и прислал около ста пятидесяти полотен. Прислал он их в свернутом виде, потому что подрамники занимали слишком много места и обеспечивали к тому же худшую сохранность в частых переездах. Поль проявлял мало интереса ко всему предприятию, возможно, потому, что множество разочарований закалили его и воспитали нечто вроде стоической апатии.
Выставка открылась в ноябре, вход был свободный. Она привлекла шумный интерес, большей частью враждебного характера. 1 декабря «Журналь де артист» писал о «кошмарных видениях жестокости» и выражал опасение, что созерцание этой живописи вызовет сердцебиение у деликатной дамской публики. Но тем не менее выставка, на которой были представлены картины Поля всех его периодов, имела и своих почитателей. Вера в него среди старых друзей-художников возросла. Писсарро писал Люсьену: «Мое восхищение — ничто перед восторгом Ренуара. Даже Дега поддался чарам этого утонченного дикаря. Моне тоже, и все мы… неужели мы можем заблуждаться? Я не верю в это». Моне приобрел три картины, Дега — одну или две, Писсарро обменял бывший у него этюд на «Маленьких купальщиц» и автопортрет Сезанна.
Некоторые критики были настроены дружественно. Т. Натансон из «Ревю Бланш» в статье от 1 декабря отзывался о Поле как об оригинальном творце, одержимом одной идеей. А. Александр в «Фигаро» от 9 декабря в заметке вывел Поля под именем Клода Лантье, увидев его с близкой Золя точки зрения — «изобретательный, но несовершенный, сильный, но не умный». В то же время он упрекал автора «Творчества» за преувеличение благодаря пресловутому «лирическому романтизму» достаточно простых вещей. Из меданского кружка пришел ответ. Тибо-Сиссон, критик из «Темп», писал о Сезанне так, словно он был подлинным Клодом Лантье. «Он остается и сегодня таким, каким был всегда, — неспособным к самооценке, неспособным взять от новой концепции всего того, что могут извлечь из нее умные люди, одним словом, он слишком несовершенен, чтобы уметь реализовать то, что сам видит, и воплотить свои представления в законченные и ясные работы». Жеффруа воспользовался выставкой, чтобы еще раз высказать свою высокую оценку творчества Сезанна. В статье в «Журналь» от 16 ноября он писал, что «если Сезанн, с одной стороны, традиционалист, увлеченный теми, кого он склонен назвать своими учителями, то с другой, он добросовестный наблюдатель, как примитив, ищущий истины. Он знает искусство и желает выявить его непосредственно через сами вещи». Жеффруа называет Сезанна далее «великим правдолюбцем, горячим, простодушным, упорным и очень сложным». В свое время он непременно придет в Лувр. «Все, что есть темного и легендарного в биографии Сезанна, — заканчивает Жеффруа, — со временем уйдет, и останется только чистота, истекающая из собрания его картин». Этой надежде вряд ли суждено осуществиться.
Воллар хорошо выбрал момент. Писсарро писал, что многие зрители были сбиты с толку и не знали, как следует относиться к работам Сезанна, но новые собиратели заинтересовались и стали покупать картины: например, Пеллерен, маргариновый магнат, или бывший король Сербии, который заявил: «Почему бы вам не посоветовать вашему Сезанну писать хорошеньких женщин?» В этом же году старый друг Поля, В. Лейде, ставший уже сенатором, пытался выхлопотать ему орден Почетного легиона, но безуспешно.