Оглядываясь назад, старики понимают, что вся политика советской власти начиная с 1917 года неизбежно вела к колхозам. Мимо них ей дороги не было. Е. С. Окулова (1904) вспоминает: «Мне было тринадцать годов отроду, как приехали в нашу деревню человек десять на конях. Собрали нас всей деревней и объявили власть советскую, царя, говорят, у вас не будет больше, а будет народ всем править. В селе нашем соседнем церковь закрыли. Поставили в сельсовете над нами главного. Собрал он сходку и объявил, что мы должны сдать весь свой хлеб, себе оставить, только чтоб с голоду не помереть, в городе, мол, голодно. Что же нам было делать? И жалко, ведь хлебушок-то своим трудом заработали. И не отдать нельзя, коль люди голодом маются там. Вот и повезли все мешками в общий амбар. Себе почти ничего не осталось. Потом председатель сельсовета, да еще помощник у него был, ходили по всем дворам смотрели, нет ли еще у кого лишнего. Нашли у Пантелея двадцать с лишним пудов, чуть всю душу из него не вытряхнули. На другой сходке на всю деревню объявили его врагом революции. И так каждый год было. Мы урожай растили, собирали, а потом у нас почти все увозили, под весну иной год и голодом маялись.
Потом наступила для нас отдушника. Норму установили — налогом называлась. Забирали от нас эту норму, а остальное при нас оставляли. Ну и стали мы снова жить в некотором достатке. Смолоду была я здоровая, сильная была, могла зараз два мешка с зерном под пазухи ухватить. Вот и присмотрел меня молодец на мельнице из соседней деревни. Свадьбу сыграли. Было мне тогда 22 года. Вот и зажили мы своим хозяйством. Да тут коллективизацию объявили. Поотбирали у нас коровушек, да лошадушек, да другую скотинушку, и нас вместе с ними в колхоз согнали. А для себя оставили нам по 40 соток на семью и разрешили иметь по одной коровушке».
Почти все накопленное поколениями добро (живность, сельхозинвентарь) крестьянин обязан был сдать в колхоз, а также всю землю, кроме маленького приусадебного участка, в 40–50 соток. Мало того, в конце концов оказалось, что крестьянин в колхозе трудится почти бесплатно на государство, а кормиться должен со своего маленького участка. И. А. Морозов рассуждает: «При создании сельхозартелей обобществлялись лошади со сбруей и инвентарем, необходимым для обработки почвы и посева: плуги, бороны, сеялки, молотилки, приводы, веялки, телеги, кошевки, сани, дроги. Конные дворы рубились быстро, ибо были еще умельцы, Ставились общие колхозные гумна. Работников было много. Казалось бы, жизнь должна пойти на лад.
Но этого не вышло. Во-первых, отношение к обобществленной собственности оказалось неважным: не мое, колхозное, беречь нечего; во-вторых, организация труда не поощряла усердия: господствовало уравнительное распределение дохода, независимо от количества и качества труда; в-третьих, после перехода на трудодни обнаружилось, что государство обирает тружеников земли. В иные годы на трудодень попадало 200–500 грамм зерна, кое-когда доставалась картошка, репа, горох, но всего понемногу. Выручало лишь приусадебное хозяйство да какое-нибудь ремесло».
Колхозы были своеобразной реставрацией крепостного права в России, причем в форме наихудшей, близкой к аракчеевским военным поселениям. Это была изнурительная бесплатная работа на государство. Освободиться от нее в 1930-е годы (отойти в сторону) было почти невозможно. Е. Т. Дорохова (1912) рассказывает: «Сперва-то насильно в колхоз никто не хотел идти. Где лучше жилось? Да кто знает. Постановили, что в колхозе лучше. А кто постановил, черт его знает. В колхозе-то нас сперва с гармошкой возили, а потом зажали в бараний рог. На трудодни-то ничего не давали. Хлеб и семена выгребали все подчистую. Работой нас надсадили. День и ночь были на полях. Утром рано, чуть свет, идешь на поле. А вечером придешь — темно, ничего не видать, ходишь, шаришься по ноче. Потом молотьба пойдет. День и ночь молотишь. На неделю увезут в поля, там и спишь. В баню только отпускают вымыться. Да и опять на поле».
Между тем энтузиазм первых лет колхозов, задор совместного труда — это не выдумки, а реальность. Коллективный труд однодеревенцев и впрямь был весел и радостен. Умело поощрялось соревнование. В. С. Созинова (1919): «В деревне у нас решили: колхоз так колхоз, что же делать. Надо работать и работали. В деревне было шестнадцать домов, один председатель, один бригадир и все. Все жители разделились на две бригады: «челюскинцы» и «буденновцы». Между ними было как бы соревнование. На бумаге они никаких договоров не писали, а работу сравнивали. Работали от зари до зари, в летний период — весь световой день. Вот взять, к примеру, сенокос, заготовку кормов. Утром, как только рассветет, идут косить. Хозяйки оставались дома готовить завтрак и выгонять скот в поле. После косьбы семья возвращалась на завтрак. Если погода стояла хорошая, солнечная, то после завтрака гребли сено и метали стога. Обедали в поле, стогометание продолжалось до самого вечера. Хозяйки немного пораньше уходили домой, чтобы приготовить еду и пустить скот. Когда возвращались с поля домой, «буденновцы» и «челюскинцы» сравнивали свою работу: кто сколько сделал, качество работы, количество.
Косили так чисто, как брили. Наряду с деловыми разговорами были шутки-прибаутки, которые поднимали настроение. Утром каждая бригада старалась первой уйти на работу. У «буденновцев» был вожаком Иван Петрович. Он ставил скамейку к окну и спал на ней, для того чтобы, как только займется заря, выйти на работу со своей бригадой. Другой бригадир тоже не дремал, старался еще раньше выйти. По этому поводу шуток было очень много».
Это доброе, радостное и уважительное отношение к труду, радостная атмосфера работы, увы, сохранили в лучшем случае до войны. Разрушить ее оказалось несложно, восстановить — практически невозможно. Между тем наивных чистосердечных крестьян радовали малейшие знаки внимания и отличия. А они в первые годы колхозов еще были. «По первости-то кое-какие привилегии были там. В уборочную, помню, снопы вязали. Норма-то была 400 снопов. Но с каждым годом разные были, то 600, то 700 снопов. А я-то самое большее за день — 1200 снопов навязывала. Жатки косили, а мы снопы вязали. Работали-то тогда много, рук своих не жалели. Вот мы там с одной вязали. До обеда норму навяжем, и нас везут на жеребце с гармошкой, с весельем. Почетом считалось. Премии тогда за работу давали. Материал там, галоши, из тряпок такое. Мне платок дали. Вот так и работали, не жалели себя» (Е. Т. Дорохова).
Колхозы, по сути своей, стали средством использования бесплатного крестьянского труда, органами принуждения и перекачки всей продукции села государству. Сколько и по какой цене забрать хлеба, мяса, молока и прочего — решал покупатель, то есть государство. Продавец был не просто бесправен, он еще и обязан был подчиняться малейшему жесту и указанию грозного покупателя, приказывавшего, что, когда, где и сколько выращивать и сдавать. Названия большинства колхозов были идеологически выдержанными, советскими. Как правило, они назывались именами больших и малых вождей той эпохи, канонизированных большевиков, героев революции и гражданской войны; часты были названия в честь съездов (особенно популярны съезды, начиная с шестнадцатого, особенно же семнадцатый партсъезд, бывший в 1934 году), пятилеток; постоянно в названиях встречаются слова «социализм» и «новый» в различных сочетаниях — «Ключ к социализму», «Путь к социализму», «Маяк социализма», «Новый быт», «Новая жизнь» и т. д. Названий, образованных от наименования села, было мало.
Практически весь труд крестьян в 1930-е годы оставался ручным. Трактора играли скорее агитационно-пропагандистскую роль — в подавляющем большинстве колхозов тракторов и в глаза не видели… И тем не менее трактористы стали почетными и уважаемыми людьми на селе. Мальчишки и молодые парни хотели быть только трактористами.
Традиции доколхозной крестьянской демократии в 1930-е годы еще кое-где ощущались. А. Я. Двинских: «Конечно, были у нас в колхозе сходы, собрания. И назначались десятники, которые говорили всем и кричали: «Все на собрание!» Десятники назначались на каждую неделю. Вот сегодня этот дом, потом второй, третий и т. д. Собранья собирали на площади. Вот как соберутся и начинают обсуждать. Член сельсовета у нас был Иван Григорьевич, он все и поясняет. Газету возьмут, обсуждают эту или другую статейку, решения правительства обсуждают, высказывают свои мнения: это правильно, это неправильно».
Куда чаще, однако, председатель колхоза таких вольностей не допускал и лично разъяснял политическую ситуацию в стране и мире. Е. П. Попова (1907) рассказывает: «Около церкви построили деревянный дом из бруска. Там и проводились собрания. Позже там даже и фильмы немые показывали. Конечно, на собрании главным был председатель колхоза. Иногда приезжали из района. Председатель рассказывал, как идет жизнь в стране, что нового сделали, что построили. Все с изумлением слушали».
Председатель, бригадир — стали важными фигурами во внутридеревенской иерархии. От них зависело очень многое в жизни крестьянина (где и сколько работать, что получать в конце года), и подчинение, повиновение им было чаще всего беспрекословным. Традиции мирского схода уходили в прошлое, насаждалась военно-командная структура управления деревней. Очень много зависело от характера такого рода начальника: были люди доброжелательные, совестливые, честные (вспоминается рассказ, как один председатель колхоза пахал в войну, впрягшись в плуг вместе с бабами), были злые, жестокие, беспринципные. Последним, как вы понимаете, удержаться на должности было легче.
Сельсоветы были оттеснены колхозной властью в сторону и более выполняли функции фискально-податные: сбор средств, налогов, недоимок, подписка на займы, распределение различного рода трудовых повинностей — например, гужевой, лесозаготовок в войну, призыва в армию, выкачивания молодежи в школы фабрично-заводского обучения (ФЗО) и т. д.
При этом на внутриколхозную структуру наложились патриархальные отношения. РассказываетТ. К. Напольских (1916): «Бригадир был свой деревенский и председатель деревенский. Мы ведь, как ножа, их боялись. Слово поперек бригадиру не могли сказать». Н. Д. Кочурова (1916) вспоминает частушку:
Хорошо живется тому,
Бригадир кому родня.
Хоть работай, не работай,
Все четыре трудодня.
Дело в том, что учет количества трудодней был всецело во власти бригадира.
Очень часто долго находившийся на председательской должности человек формировался в своеобразного вождя местного масштаба, подчинение которому было беспрекословным — ведь в его власти были жизнь и смерть, работа и хлеб простого крестьянина. Е. П. Гребенкина (1911): «До 50-го года чистого хлеба не едали. А председатель колхоза тогда у нас был Сторков. Хуже диктатора. Издевался над людьми... Старушку, уж едва жива, а работать заставляет».
Колхозники быстро научились при новых начальниках держать рот на замке, ведь любое слово могло привести к большой беде. К. П. Городилова (1920): «Вот местную власть все боялись. Не скажи им ничего поперек слова — сразу посадят, и все».
Великий страх держал за горло и самих председателей. Они постоянно ходили по лезвию ножа. Их жизнь тоже была в опасности. Н. Н. Коснырева (1920) рассказывает о несчастной судьбе своего отца: «Тятя в 1939 году повесился. Уборка хлеба была в самом разгаре. Мама пошла подавать колоски, что выпали с телеги. Телега уехала, а мама идет по полю вслед за ней и в фартук собирает колосья. Встретила избача (библиотекарь по-нашему) из сельсовета, тот с Лидой, сестрой моей, дружил. Он спрашивает: «Куда колосья несешь?» Мама отвечала: «Есть буду». В шутку сказала — колосьев-то на 800 граммов было. Но не смогла доказать она своей правоты в сельсовете. Всю ночь дома ругались родители — не нужно было так шутить: теперь могли выслать, или еще хуже, ведь тятя был председателем колхоза. Наутро он перешел через реку и на сосне повесился. Его брат шел из Юрьи лесом, вышел на тятю, хотел снять его с дерева, да тот уже окостенел».
В этой трудной, злой жизни многим удавалось остаться людьми — добрыми и трудолюбивыми. «Трудной была работа в колхозе. День жнешь, ночь молотишь, утром в заготовку едем зерно сдавать. Утром рано да вечером поздно работали на своих усадьбах. В колхозе-то работали за трудодни. Платили мало, а на трудодни ничего не доставалось. Давали совсем немного картошки да зерна. Трудодни были пустые, считали их только на бумаге. Я труд одни-то людям отмечала. Когда соломы на них дадут — и то хорошо. А война началась, совсем ничего давать не стали. Наш колхоз был бедным и заготовку не выполнял. Совсем ничего колхозникам не доставалось... Землю все любили. Как же землю не любить? Земля — кормилица. Люди трудолюбивые, честные, справедливые и добрые были образцом для соседей. Помню, рядом с нами жила семья Чайкиных. Хозяин был посажен в тюрьму за то, что был председателем колхоза, выдавал колхозникам весной из колхозного склада понемногу муки. Своего-то зерна у нас до Рождества не хватало. Все его жалели, но он так и умер в тюрьме. Дома осталась жена с пятью детьми» (Е. К. Просвирякова, 1908).
Но бывало и иначе. «В колхозе работали, начальник Вася был, до того работали — с голоду умирали. Хлеба не давал. Настя, сестренница моя, ездила на мельницу на санях. Смолола муку и умерла на мешках от голода, когда ехала обратно... Потом председателем был Зорин Серега. Жил он хорошо. У него сестра Дуня жила эдак же хорошо. Она не едала травы. Все хлебушко ели. Она командовала нами, на работу назначала. В войну продавала мед, легко ей жилось. Анюта Мишиха тоже хорошо жила, травы тоже не едала. Остальные жили неважно, больно бедно: хлеба не хватало, траву ели» (М. Ф. Новоселова, 1911).
Давление на колхозное начальство из района было очень жестким, угрозы пустыми не были — они легко претворялись в жизнь. «В 1944 году меня в военкомат вызвали, заставили меня управляющим скотобазой работать. А я не соглашалась. Села я к окну и давай реветь. А мне говорят «Если не примешь базу, отправим на фронт». А мне ребят своих жалко было, вот и пришлось принимать контору. В мясотресте у нас было сколь совхозов, дак все мужики были посажены — это «ежовщиной» тогда называлось» (К. А. Рогалева, 1915).
«Работал я секретарем райкома партии в одном сельском районе. В войну, уходя на работу, не знал — вернусь или нет домой. Чемоданчик дома в углу стоял со сменой белья: если арестуют, чтобы не мешкать» (К. А. Каманин, 1908).
Недоброе, подозрительное отношение людей друг к другу культивировалось. Появилось множество «бескорыстных» доносчиков — из злобы, зависти, вражды. «Мой отец был председателем колхоза. Вот в конце августа сожнут хлеб. Отец часть отдаст государству, часть колхозникам. А некоторые возьмут да и нажалуются в райсовет на него за то, что весь хлеб не сдал государству. Ведь тогда весь хлеб забирали, а он старался, чтобы колхозники тоже были сыты. Люди голодные не могут работать, вот поэтому он и давал. Вот были такие люди, доносили друг на дружку — просто злоба была такая» (Н. Ф. Шалаева, 1922).
Местные власти были обязаны выколачивать из крестьян налоги, загонять в колхоз, заставлять бесплатно трудиться. И каким бы золотым ни был человек на этом посту, отношение к нему было как к гнету, что постоянно давит на людей. Вот характерное высказывание: «К местной власти относились негативно, потому что всегда гнули налоги и всегда платить было нечем» (В. И. Федоров,1915).
Имеющиеся у меня записи крестьянских рассказов конца 1960-х годов (в отличие от записей конца 1980-х годов) любопытны тем, что рисуют доколхозную жизнь только черными красками, а колхозную — только в розовых тонах. Очевидно, это влияние идеологических установок того времени, массовой пропаганды, цензуры. Давайте внимательно вчитаемся в одну запись 1968 года, сделанную для музея образцового колхоза-миллионера «Красный Октябрь» (Кировская область). Эмоционально-романтизированный стиль рассказа очень характерен. Вспоминает А. Ф. Попова (1895):
«А жили мы так бедно, что и описать-то эту бедность слов теперь не сыщешь, запамятовал их наш народ. Всяко мне приходилось: и милостыней питались, и за кусок хлеба в няньках служила, и у кулаков на чужой стороне батрачила. Отец, покойник Феофан Родионович, человек был строгих правил, редкого трудолюбия. Да, видно, уж такая ему выпала доля — никак не мог выбиться хотя бы к маломальской жизни. Бывало, осерчает старик, скажет: «И силушку-то не жалею, с утра до ночи извожу себя работой, а как подходит Рождество — так и пусто в доме, хоть шаром покати!»
На девятнадцатом году выдали меня замуж по соседству в деревню Паутиха, и попала я в семью среднего достатка, ни бедные, ни богатые. Только горюшка я натерпелась тут еще больше. Замуж выходила, думала: «Уж очень из бедной я семьи, может, лучше будет». Куда там! Работы у свекра — день-деньской, крутись-вертись, всего никак не переделаешь, а вдогонку тебе попреки и укоры сыплются. Года два так-то прожила — совсем плохо стало. Война началась, забрали моего мужа в солдаты и на германский фронт отправили. Осталась я с малыми ребятами, а свекор-батюшка мне и говорит: «Теперь, Авдотья, придется и за себя, и за мужа работать». Света белого не взвидела от этих слов, да что поделаешь, кому пожалуешься. Впряглась.
Пара годов еще пролетела, муж воротился. Вот, думаю, опора моя вернулась, а он израненный, больной. Стала его лечить, питание кое-как поддерживать — глянь, опять ему повестка и снова на фронт. «Недолго лютовать войне, — успокаивает меня муж. — Приеду, отделимся от старика и заживем своим домом». Ладно, если так, но вышло-то по-иному. Полгода жду, год и получаю письмо. В том письме разводная бумага. «Устраивайся, — пишет, — как знаешь: у меня своя цель в жизни». В те поры мне двадцать четвертый годок пошел, молодая была, цветущая. Оставил меня с тремя детьми на произвол судьбы.
Выделил нас старик-свекор, поставила я избушку на курьих ножках и стала хозяйствовать. Крестьянская работа мне не в новинку, с детства всему научена, да вот беда — нет у Авдотьи ни сохи, ни бороны. Что будешь делать, как засеешь свою полоску. И стала я ходить по богатым дворам — в ноги кланяюсь, слезами обливаюсь. Кулаки, что звери лютые, милосердия на полушку нет. Посмеиваются, бывало, над бедностью твоей, ехидствуют: «Что, солдатка, пригорюнилась? Или в разводе не больно сладко живется-то?» Всю-то душеньку тебе выломают, слезами твоими досыта упьются, пока лошадь дадут. И условия — сущая кабала: день поработаешь у себя, две недели — спину не разгибая, на чужой пашне. Помню, как сейчас, заберу ребятишек — и в поле. Зной ли палит беспощадный, дождь ли хлещет, что есть силы, — деваться некуда. Взглянешь на детей — как они там, живы ли — и опять за работу принимаешься. Краюху разломишь, кваску испить дашь — вот тебе и завтрак, и обед, и ужин.
Так и маялись. За день-то, может, сотни раз обольется кровью материнское сердце, да кому что скажешь, у кого найдешь бескорыстную помощь? Созовут богатеи сход деревенский, а ты норовишь упрятаться куда-нибудь в самый дальний угол, слово боишься вымолвить — баба, кто с тобой разговаривать будет? Решат кулаки по-своему, для своей пользы — твое дело молчок. Попробуй противиться — со света сживут. Вот ведь какие невзгоды приходилось переносить бедному люду тогда! Да, видно, есть на земле правда! Блеснуло народу солнышко, на всей России советская власть установилась, и пошла наша жизнь другим ходом. Стали заботиться, чтобы облегчить бедноте работу. Нам, женщинам, помощь наладили. В Паутихе, помню, «Сеятель» образовался. Я, никак, третьей в него записывалась. А спустя немного времени «Красный Октябрь» с предложениями пришел: давайте, говорит, сливаться. Большому кораблю — большое плаванье! И такое мы сообща пламя раздули — душа не нарадуется. Урожаи год от году все больше и больше снимали, фермы заводили, машины покупали — богатеет колхоз! Много ран было в моем сердце от прежней жизни: несправедливости и обиды до срока состарили меня. И тут ровно помолодела я — никак не могу досыта наработаться. Вот, думаю, счастье где».
Думается, что в угоду времени рассказ сильно идеализирует колхозную жизнь и чересчур чернит доколхозную. Вместе с тем искренность автора в момент рассказа сомнений не вызывает. Хотя вполне возможно, что через какое-то время она могла вспомнить эти же события и под другим углом зрения (впрочем, также искренне).
Нам сегодня трудно представить себе и тот низкий уровень грамотности (грамотности, а не культуры) на селе, характерный для России 1920—1930-х годов. «В сельсоветах грамотных в 20-е годы были единицы. Самым высшим образованием считалось четыре класса. Я кончил семь классов — работал учителем. Председатель колхоза приходил к нам, ученикам третьего класса, в 30-м году и спрашивал, как вычислить площадь в гектарах. Россия в 20-е годы была лапотной страной».
«Грамотеи» были наперечет в деревнях, нередкими были случаи, когда крестьяне, чтобы написать письмо, шли в соседнюю деревню, где был грамотный человек. Человек, окончивший четыре класса, уже занимал выборные должности.
М. Ф. Бабкина (1921) вспоминает о легендарном учреждении 1920–1930-х годов — избе-читальне. Это, конечно, было средство идеологического контроля за населением. «В деревне сплошь были неграмотные. Комсомольцы и коммунисты организовывали ликбезы, учили неграмотных взрослых. Днем все работали, а вечером учились в каком-нибудь доме. Люди старались учиться. У меня были неприятности со свекровью. Надо было прясть и ходить за скотом, а заставляли учиться. Это было по зимам. В деревне была изба-читальня. Заведовали ей избачи. Там была художественная литература, а книги религиозные были все уничтожены. Привозили из города патефон. Позднее появилось радио. Религиозную литературу люди не читали. Читать было некогда: пряли, ткали, лен мяли, трепали, чесали — времени не было свободного».
«Что было из книг в избе-читальне? Да сейчас всего-то и не упомнишь. Изба у нас была большая, а книг мало. Они прямо в стопках на столах стояли. Полок почему-то никто не делал. В основном книги были старые. Но иногда привозили из района и новые книги. Но люди больше любили и читали журналы, особенно яркие, с картинками. Очень все любили, когда привозили свежие газеты. Читали, а потом всем рассказывали, что в мире делается. Толстых книг читать было некогда, а вот маленькие брошюрки зачастую и вслух читали. На самом видном месте стояли две книги Ленина. Забыл, как называются» (А. М. Шабалин, 1910).
Управлять малограмотным населением для властей было делом несложным. Еще проще было создать видимость народовластия после сталинской Конституции 1936 года. А. Т. Дудоладова (1915) рассказывает: «Однажды в 1937 году (еще до войны) в поселке прошли выборы в депутаты. От нашего поселка было выбрано три человека, среди них была я. Выбирали то ли в городской совет, то ли в какой, уж не знаю. Водили нас на заседания в Киров на улицу Энгельса, причем от поселка и обратно приходилось ходить пешком. Заседания обычно были после работы, и на них мы сидели и слушали с интересом выступления. Так мы проходили год, а потом почему-то перестали».
Деревенские праздники (правда, не все) стали называться колхозными, но дух и задор прежнего искреннего веселья они порой сохраняли. «В праздники было очень весело. Особенно были веселые колхозные праздники. Теперь этого веселья нет. Было много гармоней, все плясали, пели. Праздники были в Октябрьскую. Накрывали столы. Бабы стряпали, варили всякую всячину. Делали колхозную брагу на меду. Пили мало. Мужики-то иногда и падали, а бабы любили плясать, они и пили мало» (Т. И. Корякина, 1913).
Дух надежды, веры в светлое будущее питал в 1930-е годы многих, и не только в городе, но и в деревне. Вот эту атмосферу радостного ожидания, несмотря на все лишения, запомнили многие. «Тот мир был богат во всех отношениях. Тогда все было новое, все открывалось, все надеялись, ждали хорошей жизни. Все представляли, что когда-нибудь будет свободно лежать белый хлеб и все будет. А самое главное, чтобы войны не было» (Е. П. Попова).
Если 1920-е годы людям помнятся изобилием всевозможных кустарных мастерских, лавочек, где можно было одеться, если есть деньги, то 1930-е годы — это совершенная пустыня в этом отношении, почти полное отсутствие каких-либо промышленных товаров для населения. Миллионам людей буквально нечего было одеть и обуть. Рассказов об этом множество. Вот два из них. П. И. Редникова (1925): «Я вот у мамы пальто попросила. Она мне сказала: сними с меня кожу и сшей пальто, где я тебе возьму-то? У всех одинаковая одежда была: ситец в колхозах давали. Все одинаковые, как гуси, нарядятся. А у мужа-то тоже ничего не было: рубаху-то мама ему из юбки своей сшила. Одни сапоги резиновые на двоих были». А. С. Гонцова (1912): «Раньше часов не было: по петухам вставали. Из одежды все было свое, тканое. Пальто раньше ни у кого не было, если телогреечки купишь — и то ладно. Потом, лагеря когда были, так телогрейки заключенные отдавали. В Гидаево иногда ситец или сатин продавали по три метра или же платки. А так товару не было. Приедет если татарин только, привезет шалюшки, платочки, булавки, брошечки».
Внешний вид деревенских домов начиная с конца 1920-х годов все более ухудшался. Людям было не до нового строительства. Доживали свой век в старых домах, которые все более ветшали. Деревни превращались в руины. Почему ж запустела русская деревня? Т. Р. Селезнева рассуждает: «В общем, деревню разорили, хороших людей угнали, в их дома заселилась голытьба, которые на себя не работали и в колхозе работали из-под палки. Деревня уже не выглядела деревней целой, а как щербатая старуха — на стороне в ряд домов уже не было. Вновь дома не строились, а постепенно и остальные дома рушились. К 1941 году в деревне осталось четыре дома. К 1957 году остался наш один дом, в котором мы жили в одиночестве еще 10 лет. В 1967 году после смерти моей мамы деревня Архипенки умерла, как и ближайшие деревни». Н. К. Вычугжанина (1913): «Все это оттого, что выжили настоящих крестьян из деревни. Особенно в 50—60-е годы много домов опустело в нашей деревне. А все потому, что людям за их труд не платили ничего. Оплата велась по системе трудодней, за которые колхозники практически ничего не получали. А как люди ушли, так опустели деревни — так все и пошло кувырком».
Город в нашей колхозной державе был на привилегированном положении. Его не морили зря голодом, считали горожан (при наличии паспортов) полноправными гражданами страны, а не второсортными, как колхозников. Но и в городе жилось тяжко в 1930-е годы. Трудности были те же: как прокормиться и во что одеться. В. Я. Суслова (1924) вспоминает: «В 1933–1934 годах хлеб был по карточкам. Ассортимент был скудный: черный и поклеванный (ржаная сеянка), в последующие два-три года появился пшеничный хлеб, который стоил 1 рубль 70 копеек за килограмм. Возможность покупать пшеничный хлеб семья имела только в выходной день — к чаю. Молоко и яички люди покупали только на рынке, молоко полчетверти (1,5 литра) стоило 1 рубль 50 копеек, его покупали не каждый день. В предвоенные годы в магазинах было изобилие продуктов: колбас, сосисок и даже икры. Но покупательная способность была низкой, поэтому чаще всего покупали сельдь по 70 копеек за 1 килограмм. Промтоваров не было совсем: тканей и обуви не было, их можно было купить в Москве и в Ленинграде. А белые тапки считались роскошными туфлями. В 30-е годы мы семьей из четырех человек жили на 17 рублей 50 копеек в месяц. На неделю покупалось 1 килограмм мяса и 10 яиц на всю семью. Но в доме была коза. В праздники и в выходные дни собирались родственники. Застолье было всегда без вина, но обязательно с песнями, а дядя играл на балалайке».
Унизительные, недостойные человека условия существования в городе вспоминают многие. С любым человеком можно было сделать все, что угодно: лишить работы, дома, жилья, сослать, арестовать, посадить надолго. Это можно было сделать во время массовой кампании, а можно было и в частном порядке. А. Д. Пьянкова (1902), активист тех лет, рассказывает о своей работе в начале 1930-х годов в Перми: «Проходила паспортизация. Паспорта выдавала комиссия, она решала, кому выдать паспорт, кому отказать. Отказывали в первую очередь тем, кто был лишен права голоса по имущественному положению. Людей, не имеющих паспорта, выселяли из города. Таких лишенцев, как их называли, целый эшелон был отправлен в Вятку, которая тогда входила в Горьковский край. Освободилось порядочно квартир, особняков, которые при содействии комиссии горсовета были переданы работникам просвещения».
Тем не менее даже вот эту жизнь в 1930-е годы многие вспоминают, как островок благополучия, покоя, мира и счастливой жизни. Война разрушила судьбы не только отдельных людей, большинства крестьянских семей, добила традиционный быт деревень — она уничтожила целые поколения людей, которые не смогли передать дальше своего миропонимания, традиционной культуры. В цепи поколений появился черный провал.