Эта история не похожа на другие рассказы о Торвальде Страннике. И вряд ли кто-то подтвердит под присягой, что все случилось в точности, как рассказано здесь. В конце концов, никто не может в одиночку рассказать обо всем, никто не знает ничего, кроме того, что сам узнал; память рассказчика коротка, как и его ноги. Никому не вычерпать моря, никому не узнать больше, чем он представляет сам.
Бонда с хутора Гиль-ay (Ущельного) в Озерной долине звали Кодран Эйливссон. Жену его звали Йарнгерд. И было у них двое сыновей — Орм и Торвальд; Торвальд на момент начала нашего рассказа прожил двенадцать зим. Кодран был силен, упорен, добычлив, но также угрюм и жаден, и все знали: хорошего от него не жди. Орм в пятнадцать лет не уступал иному взрослому, черты лица у него были грубые, поступь тяжелая, а ходил он, наклонив голову, словно не доверял земле, носящей его. Торвальд же был красивым юношей, голубоглазым, проворным и быстрым в движениях; казалось, часто он не знал, куда себя деть; он не был похож на других жителей Гиль-ay. Кодран считал этого своего сына неудачным.
Как-то поздним летом поутру Кодран по обыкновению занял своих домочадцев работой; каждый принялся за свое дело; никто не ожидал, что этот день будет чем-нибудь отличаться от всех прочих. Орм собирался отправиться с отцом увязывать сено во вьюки; у него хорошо получалось угадывать желания отца до того, как тот облекал их в слова. Код-рану это было по нраву, ведь он не любил спрашивать других, чего им хочется. У Орма были молодой конь и тесак; он ездил с Кодраном всюду и во всем подражал ему. Он перекинул через плечо веревку, бросил взгляд на Торвальда и высокомерно вздернул нос, словно давая понять, что для него самого все дороги открыты, и все его желания всегда будут исполнены.
«А чем сегодня займется Торвальд?» — спросила Йарнгерд.
«Пригонит лошадей из долины. А будет долго возиться — схлопочет», — ответил Кодран. На Торвальда он не смотрел, просто бормотал будничным тоном, давно уже смирившись с тем, что мальчишка никудышный работник.
Мать Торвальда быстро взглянула на него, словно хотела что-то сказать, да не собралась. Она вообще почти никогда ничего ни о ком не говорила, ни хорошего, ни худого, никогда не улыбалась, и мальчик видел ее редко: она всегда была где-то за дверью, за перегородкой, и все же никогда не уходила слишком далеко.
«Брингвет», — позвала она.
Брингвет положила Торвальду в котомку хлеб и сыр и проводила его до выхода. Свет, льющийся снаружи, объял ее, и мальчик увидел, как она легка и стройна. Его пальцы не могли оставаться спокойными — он тихонько тронул ее волосы: рыжие, густые, пахнущие сеном и летним солнцем. Она с улыбкой взглянула на него и легонько шлепнула по пальцам.
Брингвет была ирландкой. Она почти не разговаривала ни с кем на хуторе, кроме Торвальда. А еще они с ним хорошо умели молчать вдвоем. У нее не было своих детей — а ему иногда казалось, что у него нет матери.
Они вышли из дому и посмотрели на небо. Южный ветер дул своим разгоряченным ртом в лицо северному ветру, и тот предпочел затихнуть; день ожидался погожий, а вечер — безветренный. Как и вчера, и позавчера, и прошлым летом — взгляд Брингвет скользил мимо горной вершины, нависшей над хутором как топор, она смотрела на горы и пустоши на юге, словно ожидала, что из той стороны покажется ее знакомый верхом на коне. Что приедут ее друзья и родичи, проделавшие далекий путь под сияющим знаменем Пославшего их, Того, кто создал большие светила, Того, Кто одолел множество народов и лишил жизни могущественных царей и Кто непременно отыщет Свою дочь даже на самом далеком берегу и отнесет домой на Своих сильных ладонях и вытянутых руках.
«Le cúnamh Dé, le cúnamh Dé...»[6]
Торвальд терпеливо ждал, пока ее мысли вернутся из странствия по мирам надежд, где можно уповать на Господню милость. Потом он сказал:
«Брингвет, у тебя глаза как у коровы».
Она засмеялась, но нерадостно.
«Ты говоришь больше, чем знаешь, Торвальд! У нас с Буренкой все отняли...»
Отчего Торвальд был таким? Иногда — ребячлив не по возрасту, иногда — мудр, словно прожил долгую жизнь. Брингвет не могла это объяснить. Никто не в силах объяснить, в силу каких причин рождаются такие мальчики — ни в давно минувшие века, ни сейчас. Никто не знал, отчего Торвальд не срывал цветов на своем пути — как не хотел бы нарочно резать собственные пальцы, — ни почему он щадил мух и вредных насекомых и не хотел сталкивать камень со склона, чтобы тот не побил и не расколол другие камни. А еще он долго с сожалением вспоминал, как однажды разбил сверкающий ком снега, похожий на птицу, щебетавшую на ледяной глыбе в устье залива Хунафлоуи по весне: ведь рушить нельзя ничего. И все же случалось, что этого мальчика охватывало неистовство — разжигало в его голове пожар и отнимало у него рассудок.
История каждого человека сплетается из двух нитей: мы видим, откуда тянется первая, худо-бедно понимаем, куда она ляжет в ткани; а начало и путь второй скрыты от нашего разума — но именно она делает всю историю ровно настолько необычной, что она становится достойной записи.
Торвальд отправился вверх по ущелью, давшему имя реке и хутору; тропа вела вверх по склону, а потом в Овечью долину (еще ее называли Узкой), где, вероятнее всего, и надо было искать лошадей. Но он замешкался в зарослях кустов. Не оттого, что они были густыми: если б он захотел, ему была бы потеха — продираться через них. Но сейчас произошло то, что иногда происходило и раньше: он застыл, наблюдая, как травинки и ветви принимают дуновение ветерка и стряхивают капли росы, которые становятся серебром на солнце в тот миг, когда расстаются с листом или травинкой, — и его глазам хотелось собрать это серебро, пока оно не упало и не рассыпалось...
Из-за этого лошади Кодрана получили отсрочку; Торвальд знал, где может наткнуться на них. Река, как всегда, напоминала о себе ропотом, но это неспешное заклинание никогда не могло наскучить мальчику, оно всегда влекло его к себе. Заклинание воды, которая в бочагах и омутах дремлет, а на стремнинах — ярится, на слух кажется всегда одинаковым. Но если прислушаться повнимательнее, оно каждый раз новое — по крайней мере так кажется тому, кто сам еще настолько молод, что мир для него всегда нов. Торвальд сбежал вниз по каменистому склону, едва коснувшись его. Он зашел в верховья ущелья и запрыгал с камня на камень, не зная, где остановятся его ноги. Он перелезал через валуны, недавно скатившиеся с горы, сгибался под уступом, нависшим над рекой в том самом месте, где она поспешно принимала в себя еще один ручей. И вот он дошел до ущелья.
Ущелье представляло собой огромное здание — одно из тех зданий, что не могло быть возведено руками человека; храм, который вода и ветра начали украшать гораздо раньше, чем помнят птицы. Отвесные стены не давили на вошедшего сюда — высоко-высоко над ними развернулся голубой полог небес, самый вид которого вселял в сердце радость. И не важно, что скальные ворота, сквозь которые Торвальд вошел сюда, были точь-в-точь как два разинувшие пасти тролля, серые и морщинистые, слепыми глазами следящие за человеческим дитятей, чтобы заграбастать его в свои лапы. Торвальд шел вперед, и стены становились все глаже и красивы цветом, а в стенах были ниши — в них можно было спрятать что-нибудь до будущих времен. В самой глубине виднелся белый водопад; он пел свою песню при ярком освещении, и в лучах света была дуга, которую воздвиг Бог в знак данного им обещания защитить людей от уничтожения. Разумеется, мальчишке Торвальду это не могло прийти в голову, но когда он потом, много времени спустя, вспоминал этот час, ему казалось, будто он уже тогда знал, что значит радуга. А позади радуги, сбоку от водопада, там, где ущелье расширялось изящными каменными арками, солнце и водяная пыль вместе сплели зеленый покров, расстелили его на утесе и разложили на нем цветы: синие, желтые и белые.
Чем больше Торвальд смотрел вокруг, тем больше забывался. Он стал бесконечно мал под этим небом, между этими скалами — а в то же время таким большим, каким не смог бы стать сам по себе. Все было близко ему — и ново, и ясно, и восхитительно значимо, каждый камень, каждый клочок мха, каждая капля воды и каждая тень.
Через много лет Торвальд попробовал рассказать обо всем этом, но, как, наверно, любой, кто хочет поведать о чем-то очень важном, он не смог подобрать слов. Познавшие Великую Сопричастность не способны отчитаться в этом. И не важно, насколько велико их стремление рассказать все в точности, насколько хорошо они искушены в стихосложении или знании Священного Писания — слова, выходя из их уст, тотчас свертываются, подобно молоку, заражаются какой-то необъяснимой фальшью, независимо от того, насколько искренни они были, когда вытекали из сознания и ложились на язык. И значат они уже не то, что должны значить, а слишком мало — или слишком много. Поэтому наивысшая радость и наигорчайшее горе человека всегда ищут прибежища в молчании.
Торвальд увидел, как зеленый покров разделяется на отдельные нити, а из них иные меняют цвет и сплетаются в дрожащие узоры, создавая изменчивый образ. Это была женщина в зеленом плаще, расшитом золотом, и красной котте[7]. Подняв руку к глазам, она смотрела на него мягко, с безграничной добротой. Радуга была ее волосами. Он и видел, и не видел ее в брызгах водопада, он слышал и не слышал ее в шуме воды. Он, скорее, чувствовал ее сердцем; она звала его, а он отвечал, не произнеся ни слова: «Я здесь!»