К книге
Бог, которому нужен врачЧасть вторая
60%
Часть вторая
3

Страсти на пути

Глава IV

Плохие новости любят приходить по утрам понедельника, атакуя человека в самый неподходящий момент, когда он наименее защищен и больше всего подвержен дурному влиянию. Так было во все времена, так случилось и сейчас. Утро понедельника громоздилось на грудной клетке, как мелкий гоблин в помятом фиолетовом колпаке с золотой застежкой. Это вредное и противное создание только и ждало, когда вы откроете глаза, даже не откроете, нет, просто неровно задышите, дерните веком. И тут же мелкие жилистые зеленые ручонки схватят за горло.

Я сразу отклонил вызов, когда понял, что это звонок из банка. Потому что не общаюсь с банками и зарекался себе не брать ипотеку или кредит.

А потом мне позвонили еще раз. И еще раз. В итоге уже не девушка, а суровый мужской голос вдумчиво и доходчиво объяснял, что кредит придется выплачивать, иначе могут наступить самые неожиданные и самые неприятные последствия, как бы я ни отказывался и ни препирался, ссылаясь на то, что лично я взять кредит не мог.

В противном случае, они заберут мою долю квартиры.

Новости пришли тяжелой поступью, словно это был топот в пустом доме среди ночи. Мой заклятый враг, капиталист, не человек даже, а чистое желание наживы, сросшееся с кредитной картой, мой заклятый противник сделал ход конем, заданный им стиль игры стал грязным, как улицы Лондона в эпоху Шерлока Холмса. Очевидно, что лопнувшее терпение гнало его вперед, заставляя крушить все на пути к цели. Случилось самое мерзкое, что он мог сделать, кроме как обмазать меня во сне своими фекалиями. Каким-то образом на мое доброе имя взяли кредит, надеясь не оставить выбора. Таким образом, они подтолкнули к продаже долю квартиры, используя последние оставшиеся способы. И теперь я напоминал загнанную в угол доски фигуру, погрызенную и облезлую пешку, которой надо делать шаг навстречу бездне.

Шах и мат. Конь съедает последнюю пешку, и король остается наедине с четырьмя фигурами. Он видит свою гибель – сейчас у него еще есть пространство для маневра, но там, за чертой, его караулит смерть.

Шах и мат. Видимо, они проникли за документами, пока меня не было дома. Или когда я спал. Вот они толкутся у двери, скрежещет металл в замке, и студенты-африканцы вскрывают дверь и, обнаружив мой паспорт, радостно бегут к своему всевластному хозяину, прихрамывая и похрюкивая, словно миньоны из мультика про злодеев.

Я напоминал сам себе крысу, готовую броситься на превосходящего ее во много раз человека. Но, к сожалению, я был крысой, враг которой притаился далеко за стеклянной стенкой террариума, и как бы она ни старалась, ей остается только злобно пищать.

– Паша, теперь без шуток, мне очень нужны деньги. Этот урод взял на меня кредит.

Кроме Паши, звонить было некому. Кому из друзей или знакомых рассказать, что тебя окончательно прижали и выселяют из родового гнезда, рассказать, чтобы человек сжалился и помог?

Сколько у каждого в жизни есть таких людей?

Сколько людей реально готовы прикрыть вас своими крыльями?

– Надо думать. Приходи сегодня вечером в бар «Ленин», обмозгуем. Я сделаю пару звонков.

– Мне не по барам шляться надо, а деньги искать.

– Выпивка за мой счет, а как найти миллион, никого не убив, я тебе сейчас точно не подскажу. Давай выдохни, покури, расслабься, в общем так, как ты умеешь. Ты еще жив, в конце концов, не отчаивайся, мы что-нибудь придумаем.

Он повесил трубку.

Он повесил трубку, и в тишину полетела вся предыдущая жизнь, казавшаяся теперь одной сплошной кривой дорогой, по которой было предназначено дойти до бара «Ленин», чувствуя на плечах тяжесть долга. Словно весь земной путь уместился в пару улиц города, по которым я двинулся семенящим неуверенным шагом ближе к вечеру в этот день. Подняв воротник пальто, вопрошал у города, а он молчал.

Каждый город, истинный Город, настоящий Город – соединение архитектуры, погоды, людей, истории личной и общей, литературы и так далее. Соединение всего спектра человеческой жизни. Но Город должен, нет, Город обязан быть живым, обязан отвечать на самые глупые вопросы. Город должен соединять в себе древнюю слаженность и современный ритм, старую стать и свежую кровь. Даже если Город совсем молод. Некоторые огромные города – на самом деле не Города вовсе. Москва – не Город. И не пытайтесь переубедить и доказать. Москва – огромный котел человеческих судеб, жадности, напускной имперскости, бетона и дорог. Москва – не Город. А Псков, например, – Город, но не город. Я уже не говорю про Петербург, который не просто Город, а ГОРОД! Думаю, мысль моя ясна и понятна, кристально прозрачна, что в настоящем Городе, кроме истории и архитектуры, должно быть еще что-то живое, но не в форме людей, бактерий или кошек, а живое под асфальтом, под бетоном, под каналами и домами. Не душа, ни в коем случае, а чистая, способная жизнь.

Истинная жизнь.

Бар «Ленин» находился буквально в двух кварталах от моего дома, но я уже несколько часов бродил по кругу, пролезая по каким-то дворам-колодцам и уворачиваясь от жутковатых персонажей, вываливающихся из преисподней на улицы Города. Не знаю точно, что заставило выбрать этот витиеватый путь, возможно, голоса в голове, а может, и сама атмосфера пятницы.

Ведь пятницу вы узнаете сразу. Вам ничего не придется объяснять. Вы сразу все поймете. Сами поймете.

Она грянет, и сотни людей понесутся в центр Города. Пятница придет, и многотысячные реки наполнят метро, автобусы, трамваи и частные такси. Ибо государственных уже нет. Эта концентрация силы и желания, воли и безумия, флюидов и спермотоксикоза.

Грянула пятница. Грянул день, предназначенный для ненависти в субботу, грянул день, предназначенный для предвкушения в четверг и для обожания по понедельникам. Великое событие, равное по масштабу чемпионату мира, дню рождения Фрейда и столетию Тургенева! День, имеющий мистический ореол со дня своего основания. Время, как перед Новым годом, когда вся природа, все мировое естество затаивается, становится тихим и нежным к внешнему шуму Вселенной, чтобы раскрыться, выпустить себя вовне, сделать еще один круг. На этом участке земли пятница – прекрасное время, когда все бытие разворачивается, когда вся самость обретает себя, когда люди могут быть естественны; девушки трепетны, наивны и нежны, а мужчины брутальны и веселы, и кажется, что кроме этого дня больше ничего в жизни и нет.

Я уверенно шел к бару, повинуясь водовороту событий, который подхватил меня железной рукой чужого кредита и унес своими теплыми потоками, разрядив воздух вокруг, придав походке необычную легкость, а сердцу жгучее желание жить.

Жить и умереть в этом ГОРОДЕ, сочетающем в себе любовь и нежность с грозным взглядом орлиных императорских глаз. Сочетающем в себе прелесть Города и спальный ужас города, блеск и нищету, царствование и отрешение.

Водоворот событий недолго носил, нежно выплюнув на Банковском переулке. Из водоворота вышел Саша. Саша был тем самым реконструктором с патефоном, его черное пальто было перешито на армейский манер, а на рукавах красовались хаотически налепленные шевроны. Он что-то сбивчиво рассказывал и просил меня остаться на очередную сходку в баре, числа которым я уже не видел конца. В программе: разговоры о культуре и обществе, смысле жизни и бессмысленности бытия, резвости ног и скудости ума. Решительные отказы и ссылки на проблемы с кредитом он не принимал.

В Петербурге, без преувеличения, все слышали о баре «Ленин», но не все знали, где он. Если вы спросите любую девочку с филологического факультета, какое самое лучшее место в Петербурге, она непременно ответит, что самое прекрасное, самое ангельское и самое чудотворное место, где под теплым светом приветливого солнца расцветают виноградные лозы, где каждый сможет найти себя и быть выслушанным – это БЛ, потому что только там можно быть самим собой.

Отчасти это было правдой, старые мужички, ищущие прилив молодости и брызги юности, обретали в этом заведении невиданное, колоссальное желание жить и смеяться вместе с нетрезвыми юными девушками, юные девушки, в свою очередь, переставали бояться общения и всей грядущей трудной жизни, наверное, просто потому что были пьяны вусмерть.

Можно долго перечислять, как в этом баре меняется человек, как, поймав своими крыльями теплые, ласковые потоки алкоголя, взлетает вверх, упираясь в небеса, но конец этого всегда одинаков. Теплые пары исчезают, крылья слабеют, скукоживаются. И человек падает вниз, человек теряется, как испуганный кот, жмется в любую удобную нору, чтобы в следующие выходные воспарить к небесам, к Вселенной, к Создателю.

На этом моменте мирозданье каждую неделю делает вдох, и все несется вперед, колесо проворачивается, и материя обновляется.

Но кто же собирается в бар, не запасаясь до?

Кто перешагивает порог, не смочив алкоголем губ своих, не соприкоснувшись с едким зеленым змеем?

Кто готов тратить деньги на пиво в баре, когда здесь, в обычном продуктовом магазине, оно стоит куда дешевле? Кто готов поменять разогрев с бутылкой пива и сигаретой в тихом облезлом дворе-колодце на пустое попивание напитка в баре?

Вообще, теперь мало кто пьет во дворах. Это печально, как смерть юного воробушка солнечным летним днем. Может быть, все наше долгое цивилизационное развитие и было нужно лишь для того, чтобы научиться строить петербургские дворы и создавать алкоголь, чтобы поэты-неудачники могли выпить бутылочку-другую?

Вы считаете это абсурдным? Но если у вас есть идеи о другой цели человечества, то я готов их выслушать, но боюсь, что вспомните Вы, уважаемый читатель, только освоение космоса или какую-нибудь прочую ерунду.

В том дворе сильно пахло алкоголем, потому что кто-то навернул две бутылки паленого мартини о поребрик. Пожалуй, одна из ужаснейших трагедий – это разбитый паленый мартини. Силами нашей медицины мы научились лечить болезни. Ушедшую к другому девушку можно вернуть; поссорившись с другом, можно помириться, а разбитую бутылку не вернуть никак – только если слизывать содержимое с тротуара.

А на это, в силу воспитания, готовы пойти далеко не все.

– Печально, мать ить.

Саша ругался на весь переулок типичным пролетарским манером. Казалось, что этот человек пытается сказать своим видом всем вокруг, что эпоха битв, окопов и штыковых атак не ушла в прошлое, что война просто переместилась к нам в быт, заставляя обычного человека каждый день напяливать противогаз, чтобы не задохнуться в вони этого мира.

Я промолчал, почтив тем самым две разбитые бутылки.

Стремительно темнело, и к бару начинали стекаться все самые пристойные и непристойные личности и персонажи, которых вы только сможете себе представить, от обеспеченных и мешковатых мужчин до необеспеченных и костлявых женщин, профессоров, которые, вспоминая молодость, пьянствуют в кругу молодежи, профессоров с молодыми студентками, хипстеров, кавказцев, гопников, бандитов, легкодоступных девушек, труднодоступных девушек, уличных музыкантов, поэтов, националистов, прозаиков, бардов, коммунистов, фашистов, пышных женщин, кентавров, худых женщин, проституток, геев и транссексуалов.

В процессе наблюдения за прибывающим народом я и не заметил, как оказался внутри бара, сжимая в руке бокал с темным. Мозг поглощала идея о кредите, и поговорить с Сашей, честно, было не о чем. Точнее, не так. Это я почти ничего не говорил, а Саша изливался, словно где-то в его голове разверзлась дыра, из которой рвались наружу слова, слова, слова, слова.

Темы прыгали с одной на другую, то он рассказывал, как они с клубом реконструкторов праздновали день рождения руководителя и очень долго кричали разные непотребные и политически некорректные вещи, а потом резко переходил на тему того, как в самолете он смог переспать с женщиной старше его на пару десятков лет, причем не в туалете, а прямо на задних сиденьях.

Когда вся эта история стала меня немного утомлять, в бар вошел Паша с удивительно веселым лицом – плохой признак.

Я поприветствовал его, но заранее предупредил как мог.

– В банк я не пойду, карту подставную делать не собираюсь, в аферах не участвую, людей не убиваю, на бабушках не женюсь, отсидки мне не нужны.

– Я всего лишь предлагаю тебе подзаработать. На проходе стоять неудобно, лучше присесть.

Мы заняли самую выгодную позицию, из которой нас не могли видеть бармены, но мы могли видеть всех. Из этой позиции очень удобно пить не только купленное пиво, но и принесенный с собой во фляге «Киновский» коньяк.

– Дорогой мой друг из долговой ямы, что ты знаешь о торговле картинами?

– Ровным счетом ничего.

– Угу, ага, а конкретно о картине Малевича «Самовар»?

– Ответ отрицательный.

– Я сильно помогу тебе, если скажу, что это та, которая исчезла из Ростовского музея где-то в середине двадцатого века?

– Нисколько. Я полный ноль в искусстве.

– Вот! Такие нам и нужны. Будешь продавать картины только так.

– Ты меня к себе в музей хочешь устроить? Я так буду кредит выплачивать несколько жизней точно, до следующего воплощения Будды.

– Не в музей, бери выше. Будешь подделками русского авангарда торговать. Система железная, мы через музей так пару раз делали, никто не отличает.

– Паша, ты работаешь в Музее истории религии. Какой авангард? Кто его у вас покупает?

– Покупают и еще как покупают, очереди стоят. Как только говоришь про музей, все перед тобой на колени чуть ли не падают. Давай, допивай, и поедем, познакомлю тебя с Яковом.

– И куда же мы поедем?

– Иногда полезно выбраться из центра на окраину. Давай, допивай, допивай, прощайся с Сашей, кажется, он недорассказал тебе одну из своих историй. По глазам вижу, что недорассказал, прям хочет выговориться. Про то, как он на Крайнем Северу служил, или как крышу перестилал?

– Оба раза мимо. Про секс в самолете.

Пока мы ждали машину, неугомонный Саша вещал про отличия оттенков фельдграу в униформе Вермахта, и что разброс может быть колоссальным, затрагивая цветовую пропасть, на одной части которой будет голубой, а на другой коричневый. Мне было даже неудобно прерывать его рассказ, настолько Саша глубоко и основательно, настолько крепко погружался во вселенную, о которой шла речь, настолько ясно и отчетливо рассказывал он про униформу Вермахта. Но Паша бесцеремонно затащил меня в машину, где мы окончательно уничтожили фляжку коньяка. Такси быстро донесло нас до нужного дома.

Глава V

Дом, в котором жил Яков, был обычным домом. Самым средним, самым простым. Средне запачканным, средне заселенным, средним по высоте, по формам, цвету. Самый обычный дом на окраине.

Дом был бы обычным домом, если бы здесь не происходили странные вещи. Необычные вещи. Вещи ужасные.

Кто-то постоянно шуршал. Так шуршал, что слышно было по всему дому – от первых до последних этажей. Некоторым жильцам казалось, что странные животные путешествуют по лестницам, громко стуча копытами, задевая рогами стены, раскурочивая лапами ступеньки.

Некоторым жильцам казалось, что в пустотах между стен с криками бегают люди.

Много было жалоб на этот дом. Обычным он был для города. Ужасом был он для Города.

Его коричневая серость, его единообразность, леность конструкции, обычность форм – все указывало жильцам, что не дом это вовсе, а нечто вроде котлована с силосом, в котором придется сидеть всю оставшуюся жизнь.

Но в каждом Городе, как и у каждого человека, есть пределы его тела. В каждом городе сам Город заканчивается. И начинается простой город – неживой, чахлый, скользкий. В Петербурге после Чёрной речки сам Петербург заканчивается и начинается кромешный сон, тьма, копирующая населенный пункт, усеянный призраками людей, их огрызками и остатками. За пределами Чёрной речки люди не рождаются, они появляются на свет уже мертвыми. Вне центра Петербурга люди не живут, не смеются, не умирают. Вне центра Петербурга нет времени, нет жизни, нет любви – есть только холодный сон. Сон разума.

Окраины выматывают, высасывают, высмеивают. Окраины пусты, тупы. В окраинах нет никакой эстетики, романтики, нет никакого шарма. Окраины – это вечная толпа, вечное свиное рыло, вечная пыль, стройка, шум машин, крик детей, пьяный ор, визг стиральной машины. Окраина – это главная Русская идея, ее метафизика, ее природа. Приехав на окраину любого города постсоветского пространства, вы почувствуете себя дома, в привычной среде. Потому что сама ткань времени поддается единой обезумевшей, безмозглой серости.

– Что ты видишь там, мой дорогой закредитованный друг?

– Дом.

– А еще что?

– Ну дом как дом, плохой, что еще? Панелька.

– Вот ты типичный спящий, не видишь обычных вещей. На последнем этаже здесь бордель, там двухкомнатная квартира, в которой две девушки-индивидуалки. Где-то на последнем этаже работный дом, там несколько квартир выкупили и заселили опустившимися элементами – алкоголиками, наркоманами, отсидевшими и прочими беглыми иноками, так сказать. Сегодня нам повезло, но обычно тут чад кутежа и драки с поножовщиной.

– Дай угадаю, Павел Саныч, а на третьем этаже притон?

– На четвертом.

– Ну да, я имел в виду, на четвертом, конечно же. Лучший этаж для притона.

– Ты обычно бродишь по городу, смотришь на дома, и все они одинаковы, как люди, а потом открываешь глаза, всматриваешься получше в каждый из них, и наступает озарение, за уютным светом электрических ламп ты видишь истинное наполнение, от которого становится страшно. Ладно, пошли.

На общей лестнице в подъезде Якова кто-то спал. То ли наркоман, то ли пьянчуга, но спал точно, подложив спортивную сумку под голову. От него исходила ужасающая вонь, а на груди лежала раскрытая книга «Формирование философии марксизма» за авторством Ойзермана с подъеденным плесенью корешком. Вокруг валялись другие книги, порванные на части, раздавленные и растоптанные, словно мы оказались на огромном поле битвы, с которого не вынесли павших.

Яков же был сухим, жилистым человеком в спортивном костюме с рубленными чертами лица и грустными глазами. Он не очень приветливо встретил нас и жестами пригласил пройти в комнату. На вопрос, нужно ли разуться, он грустно хмыкнул, поэтому мы не разувались. В квартире было мрачно даже с включенными лампами. Свет от них был тяжелым и давил на виски. Неопрятно, воздух застоялся и пахло мужской берлогой, в которой уже никогда не окажется женщины. Мы сели у стола, одна из ножек которого была явно неродной, Яков торжественно почесал пятку через черный поношенный носок и со значением посмотрел на Пашу.

– Да рассказывай ты уже о сути дела, мы просто так сюда приехали, Яш?

– Ладно, так, история долгая, расскажу вкратце…

– К слову, Яш, ты в курсе, что у тебя там спят в подъезде?

– Паша, я посвящу твоего протеже в наши дела, если ты обещаешь не перебивать после каждой фразы, хорошо?

– Окей, окей.

– И к вам это тоже относится. Сушил мухоморы, но они все равно заплесневели. Ума не приложу, откуда в этом доме такая сырость. Поэтому я сегодня не в настроении.

Когда Яков удостоверился, что столь желанная тишина воцарилась, продолжил:

– Речь идет об очень сложных вещах. Не смотри на меня, на мою квартиру, на спящего в подъезде или на что-либо еще, постарайся сконцентрироваться только на сути дела, на значении слов, а не на их форме. Это самое важное, если хочешь заработать. Вопросы задавай только если совсем ничего не понимаешь. Мы с Пашей работаем по авангарду. Другие работают по классике, по иконам и так далее. Я специализируюсь на Малевиче, его продавать проще всего.

– Черные квадраты проще подделывать?

– Это здесь ни при чем. Любой художник на рынке – это бренд, имя, статус. Чем раскрученнее, тем лучше продавать его подделки. Малевича у нас хорошо знают. К слову, когда надо было затолкать подделку Да Винчи, они целый проект с Дэном Брауном придумали, в качестве рекламной компании.

– Кто «они»?

Тут Паша с Яковом посмотрели на меня с таким видом, словно любой уважающий себя человек просто обязан знать, кто такие эти самые «они», а любые вопросы выглядят как минимум невоспитанно. После непродолжительной паузы Яков продолжил.

– С Малевичем вообще интересная ситуация получилась. Еще на излете СССР, когда железный занавес только-только приоткрыли, стало возможно работать с зарубежными коллекциями, некая искусствовед эксперт госпожа Джафарова вдруг обнаружила, что ряд картин, входящих в собрание Ростовского музея, в частности, картины Малевича «Самовар» и Попова «Беспредметная композиция», являются подделками второй половины двадцатого века. Этим она запускает в чутких к любым резким движениям полях искусствоведения настоящий цикл поистине юпитерских бурь и штормов. Чего только стоит тот факт, что в девяносто шестом в Нью-Йоркском журнале Art News выходит статья, подтверждающая доводы самой Джафаровой.

– Да мало ли что в Нью-Йоркских журналах пишут.

– Паша, твою мать, я же тебя просил!

– Молчу, молчу.

– Тем более это скорее типично для современности, когда в Нью-Йорке и в совриске только детей не едят, и то вряд ли, а тогда это было уважаемое издание.

И тут я почувствовал себя бесконечно тупым рядом с двумя этими людьми, которые знают и даже используют такие слова как «совриск».

– Что такое «совриск»?

– СОВетский Рабочий И Советский Крестьянин.

– Правда, что ли?

– Нет, конечно, это СОВРеменное ИСКусство.

На этом моменте я понял, что больше никогда, ни при каких обстоятельствах не буду шутить с Яковом и такими людьми, как Яков.

– Продолжая наш разговор, в две тысячи семнадцатом году в результате современных исследований с привлечением самой навороченной и модной техники, было установлено, что обе упомянутые картины, а также ряд других – поздние подделки.

– Я так понимаю, мы здесь надолго?

Паша спросил немного грубо, его разбередил коньяк, и в тепле его бренное тело звало душу наружу, в морозную осеннюю сырость, ему хотелось прогуляться по лесу и, если повезет, высмеять эксгибициониста, а не слушать детективную историю.

– Паша, тебя никто не держит. Ты сам привел мне этого человека.

– Молчу.

– Так вот, о чем это я… Да, копии картин оказываются в собрании некоего советского коллекционера греческого происхождения господина Костаки, ныне это музей современного искусства в Салониках, а также в собрании Музея современного искусства в Нью-Йорке, в MoMA, столь любимом девочками до двадцати пяти лет.

– А что случается с девочками после двадцати пяти?

– По-разному, кто замуж и детей, кто в карьеру, кто по мужикам, некоторые, правда, остаются девочками до двадцати пяти и до конца жизни.

– И что с картинами? Ну выкрали их и выкрали, давайте искать теперь?

– Подожди. У истории есть несколько очень примечательных деталей. Несмотря на то, что сами картины не очень похожи на все остальные полотна эпохи авангарда, и даже больше, очень сильно от них отличаются, они успели побывать на многих российских и зарубежных выставках, где позиционировались в качестве подлинников. Этот факт, как сказать, актуализирует некое недоумение по поводу отсутствия сомнений со стороны отечественных специалистов, в частности, со стороны товарищей Алитовой, Колбасовой и Ким, ведь они, простите мне это слово, курировали выставки и видели произведения больше всех. Однако коллектив музея знал о некоей копии «Самовара» Малевича в Нью-Йорке, но истинно верил в подлинность собственного варианта картины до последнего, и подтверждение версии Джафаровой оказалось для них ударом. Дальше начинается самое веселое, ведь в ходе расследования удается установить, что сотрудники МоМА не стесняются и в открытую говорят, что их «Самовар» происходит из ростовского музея, а упоминается он впервые в семьдесят втором, значит, украден был до семьдесят второго, и, видимо, остальные картины также были украдены в этот период. В статье американского журнала, который я называл, упоминалось, что источником информации о «Зеленой полосе» является хорошо известный московский коллекционер Валерий Дудаков, а уже по его словам, другой московский коллекционер, Игорь Качурин, сообщил ему, что «Зеленая полоса» была создана в середине оттепели. К слову, сам Костаки упоминал о Качурине, а он непростой тип, а советский коллекционер искусства, то есть товарищ самого крепкого пошиба. Все, что я говорю, ты можешь загуглить, например, посмотри статью о двух подделках Ростовского музея.

– Из спецслужбистов?

– Как ты думаешь, кем могли быть советские коллекционеры искусства?

– То есть гэбист?

– Нет, не чекист, не гэбист, не огпушник, не фээсбешник, ни даже агент Моссада. Я понимаю, это трудно, но я прошу тебя максимально сконцентрироваться, собраться и понять, что в мире есть нечто и опаснее особистов и чекистов, компании более могущественные и опасные, и даже люди, которые стоят над государствами. Я искренне понимаю, что тебе тяжело, но кроме этого дела и этой картины в твоей жизни сейчас ничего, понимаешь, ничего не должно быть. Ты попал сюда случайно, по глупости, из-за врагов, по незнанию, но ты уже здесь, и теперь у тебя есть только два пути.

Повисла тишина, точнее не тишина, нет, никогда не бывает полной тишины, повисло молчание, благодаря которому было слышно дыхание троих мужчин и слив воды в соседней квартире чуть дальше по этажу. После этих слов мои мозги словно прочистили шомполом, а сердце раскачалось на качелях, подпрыгнуло, оторвалось от тела и полетело в темный колодец, в абсолютную черноту, которая никогда не закончится. Яков заметил, как собеседник погрустнел, но это его ничуть не волновало.

– Теперь запомни фамилию Качурин. Так, господин Костаки упоминал о товарище Качурине, которого также считают советским коллекционером. Костаки говорит, что как-то Качурин просто зашел к Костаки и подарил ему картину «Зеленая полоса» Розановой. Ага, щас, Качурин подарил Костаки подделку. Дальше я попрошу у тебя максимальной концентрации, на этом моменте начинаются странности одна за одной, но все они произошли в реальности. Товарищ Качурин, Игорь Васильевич, сотрудник МГБ, полковник, в прошлом, шифровальщик НКВД, одновременно сотрудник Музея истории религии и атеизма, который возглавляет Владимир Бонч-Бруевич, брат царского генерала Михаила Бонч-Бруевича, командующего Северо-Западным фронтом в Первую мировую. Владимир Бруевич был, на секундочку, личным секретарем Ленина, и все сталинские чистки переживет до июля пятьдесят пятого года, будучи главой Музея истории религии. Так вот, Качурин наш получает от Владимира Дмитриевича Бруевича личное направление в Ростовский музей в мае пятьдесят пятого года за два месяца до смерти бывшего секретаря Ленина. Целью командировки Качурина официально считался отбор для Музея истории религии и атеизма книг из хранилища Ростовского музея. Наше расследование показало, что почти штукарь книг был отобран.

Это просторечное, отдающее запахом прапорщика и пива «Балтики девятки» «штукарь» выпадало из всего повествования, я даже вздрогнул.

– Но на этом товарищ Качурин не остановился, кроме прямой обязанности, он провел еще и ревизию художественного собрания Ростовского музея, и почему-то сотрудник, как на него смотрели, Музея истории религии пришел к выводу, что многие работы не представляют художественной ценности, поэтому он инициирует их списание. Почему-то директор музея Соловьева и главный хранитель Белкина берут под козырек и обращаются в Минкульт для списания. Потом происходит какая-то типичная советская заминка, когда картины пытаются пристроить по другим хранилищам, но в итоге оставляют в Ростове. Видимо, во время этой заминки товарищ Качурин и похищает оригиналы, каким-то образом повлияв и на директора, и на главного хранителя. А это пятьдесят пятый год, за растрату государственной собственности в особо крупных положена высшая мера, смекаешь?

– Это смекаю. А зачем мне вся эта информация – не понимаю.

– Ты слушай, ту тысячу книг тоже не нашли, к слову, как и все картины, которые Качурин за свою жизнь списал из отечественных музеев. Представляешь себе, чекист мотается по СССР и списывает картины мировой ценности, а сам заметает следы, дарит подделки заинтересованным людям. Скажу сразу, что не только в Ростове, но и в Нью-Йорке и Салониках, даже у двадцати шести олигархов, троих президентов и одного спецслужбиста в личных коллекциях находятся не подлинники. И лучше тебе не знать, где покоится оригинал.

Опять воцарилось молчание. Яков развел руками, показывая, что настало время для вопросов, но у меня их совсем не было, точнее, были, но так много, что они носились внутри головы, как разгневанный рой пчел, и трудно было выбрать хотя бы один.

– Яш, окей, расскажи нашему другу, зачем подделывать столько картин. Это же самое главное.

– Любые, хоть сколько-нибудь значимые картины, подделывают. Эрмитаж, Русский Музей, МоМА, Рейксмузеум в Амстердаме, Макси в Риме, Национальная Галерея в Риме, хранилища Ватикана и все прочее и прочее в мире – это скопища подделок для простолюдинов, потому что любая картина – это символ, а символы предназначены только для посвященных, то есть для господ.

– А работники музеев, почему они молчат?

– Работники музеев – это отдельная транснациональная секта под управлением. Ты же только что увидел, они люди подневольные, им говорят, они выполняют. Вчера чекистам авангард списывали, сегодня подделку Леонардо да Винчи «Спаситель мира» нахваливают, а послезавтра скажут, что Рембрандта на самом деле не существовало, как это с художником Карлом Вальдеманом получилось.

– Кем-кем?

– Ну, вот видишь.

Яков впервые улыбнулся, и от его оскала мне стало по-настоящему не по себе.

– А что тогда они делают с оригиналами?

– Ну, тут два варианта, во-первых, за подлинник начинается настоящая охота, что для господ является истинным аристократическим развлечением, в ходе которого они тратят сотни тысяч монет и столько же людских жизней. С другой стороны, это идеальное разводилово для тех, кто хочет этими самыми господами стать, для всяких олигархов и прочих рвачей. Вот смотри, берем мы с тобой копию «Самовара» Малевича, а лучше две, и выходим на рынок. Главное, заранее договориться с именитым экспертом, причем чем более именитый, тем лучше, чтобы он нам с тобой перед братком, мечтающем о мировом признании и уважении со стороны истеблишмента, втер очки, что эта картина оригинальнее оригинала.

Было видно, что Яков перешел на привычный ему язык, где, как карпы в тенистом пруду, резвились слова «втер», «разводилово» и «рвачи».

– Таких экспертов не много, и все они друг друга знают, обычно они сами и являются директорами музеев, особенно тех, о которых я сказал. Таким братки международные охотно верят.

– А если раскусят?

– Не раскусывают, система выстроена железно. Если у братка закрадывается сомнение, и он идет к другому эксперту, тот сто двадцать процентов будет из мировой тусовки, понимаешь? Ну западло братку или солдафону африканскому, который до власти, как ему кажется, дорвался, идти к каким-то научным сотрудникам или даже главам отделов. Не, тут работает обычное классовое разделение, а так как система экспертов закрытая, то и копий продавать можно безграничное количество, главное, аккуратно, чтобы не дублировались и особо не светились, но они и не светятся, так как братки показывают картины только себе, ну, может, жене или шлюхам каким-нибудь для романтики покажут, ведь оригинал, как считается, висит себе где-нибудь в Амстердаме или Риме, а не у братка в спальне.

– Хитро вы придумали.

– Это не я придумал, я показываю пример, но истинные оригиналы ты никогда и не увидишь, они у господ, потому что каждая стоящая картина, еще раз, это символ, а символ могут расшифровать только господа.

Снова повисло молчание. За окном кто-то крикнул. Яков опять почесал ногу через носок.

– Хорошо, предположим, я согласен, правда, не понял, на что, в чем заключается моя работа?

– Поиск кабанчика, только не того, что с пятачком, а лоха, грубо говоря, покупателя на картину. Ты красиво одеваешься, бреешься, чистишь зубы, ногти стрижешь, в общем, выглядишь, как красивый и перспективный молодой человек. Твоя главная и единственная задача – поиск людей, которым интересна покупка картин, где ты их будешь искать – твоя проблема и твое решение – выставки, пьянки, масонские собрания, оргии или похороны. Когда находишь, передаешь контакт мне, дальше я пускаю в работу. Самое главное – изображать уверенного в себе и в жизни продажника. Грубо говоря, тебе надо выучить пару десятков фраз, словно гражданство без знания языка получаешь. Эти фразы будешь повторять на встречах с экспертами по искусству и все. С продажи картины – процент. Вроде все очень просто.

– Ты же подскажешь, куда лучше всего идти поначалу?

– Поначалу ты будешь на продажах всякого фуфла тренироваться, тебя к жирным лохам никто не пустит.

– Яш, это все до слез приятно, но у тебя нет ли ничего выпить? Может, любимая шалфеевая? Ну та самая, под авангард которая?

– Чисто шалфеевой нет, есть полынь с шалфеем и другими травами, типа домашнего абсента, но с нее голову рвет на части.

– Да неси ты уже хоть что-нибудь, не пугай.

Яков очень долго гремел на кухне, а потом вернулся обратно с литровой бутылкой, в которой плескалась мутная жидкость. Рюмок в его доме не оказалось, что было странно, зато оказался пивной бокал, кофейная чашка и одноразовый пластиковый белый стаканчик, из которых мы и пили. Настойка замораживала рот, язык немел, весь пищевод жгло, будто по нему проползала жирная колючая змея.

После третьей «рюмки» видимое пространство начало смазываться, в этом напитке было явно что-то кроме полыни и шалфея. После прибавления алкоголя к разговору, последний совсем изменился, свернув из делового русла в неясную кавалькаду. Паша делился своими воззрениями на японский дзен-буддизм, Яков внимательно слушал, поджав под себя ноги, тем самым явив миру дырку на носке, в которую утекали пространство и время. На четвертой «рюмке» я начал плохо разбирать человеческую речь, звуки сливались в рычание, в голове начали стучать бубны и барабаны. На пятой рюмке язык перестал слушаться, поэтому вместо слов, я просто сидел, улыбаясь, и смотрел на Пашу, а он на Якова, а Яков, чье лицо перекосилось и расплылось, как будто нос и черты лица его перестали быть человеческими, уверенно вещал.

– Вот ты весь вечер посмеиваешься надо мной, над картинами, над художниками, а это же не смешно. На картинах стоит вся система, весь мир, вся власть. Образы и символы правят миром. Понимание мира обусловлено восприятием образа. Грубо говоря, весь мир состоит из картин, на которые смотрят миллионы глаз. Любые ваши мысли, воспоминания или надежды и мечты – это картины. Картины признанные, настоящие образы, воплощенные на холсте, выставленные в музее – самая надежная система власти, самая крепкая крепость. У человека нет ничего, кроме искусства – оно одно из самых человеческих явлений, именно искусство говорит человеку, кто он. Это зеркало, где вместо отражающей поверхности вам показывают позолоченных идолов, которым надо подчиняться. Есть явная подделка «Сальвадор Мунди» и есть всем известная «Мадонна», в чем между ними разница? На «Мадонну» всем указали как на шедевр, точно так же могут сделать и с «Сальвадором», а могут и не сделать. Глуповатый парень из гетто, этот Баския, был прекрасным примером, что любую чушь можно возвести в канон. Смысл искусств и музеев – показывать шудрам их место, подчинять и владеть, и больше ничего. С того самого момента, как шаман нарисовал на стене пещеры изображение животного-предка, которому в племени все должны поклоняться, это тянется до сих пор. Каждая картина – это идол, который говорит тебе: «Подчиняйся». А за каждым идолом кроется волосатая рука господ.

– Масоны?

– Масоны – это ширма, подставной бизнес для отмывания денег от братков и воротил, которые хотят попасть в высшее общество. В высшее общество можно попасть только по крови.

– Только не говори про евреев.

– А я и не говорю, я вообще ничего такого не сказал, давайте лучше еще выпьем.

Выпили еще и еще, после чего вся квартира Якова перекосилась и сжалась, как черная дыра. Я ходил по ней и чувствовал себя в калейдоскопе, а оказаться в калейдоскопе ни разу не весело, и я бродил по его кухне в поисках балкона и так устал, словно исходил почти всю египетскую пустыню в одиночку, отдуваясь за богоспасаемый народ. И когда совсем устал, я лег возле раковины и лакал воду из-под крана. Голос явился ко мне. Голос позвал меня. И я услышал голос, повиновался ему. И тогда путь на балкон оказался короток, буквально в два шага, в которые уместилась вся кухня эпохи Хрущёва.

На балконе Паша с Яковом курили и смеялись, дым вырывался наружу, превращаясь в ночные кучевые облака, из-за которых выглядывал полный диск луны, а на другой стороне двора умиротворенно дралась толпа забулдыг. На балконе валялись книги, инструменты, какой-то хлам, старые шины и куски трубы. Я обо что-то споткнулся, схватился рукой за трубу и упал на пол, как будто провалился в бетон и застрял в нем.

Пробел.

В голове покачивалось море. Я проснулся на лестничной площадке, а надо мной высилась девочка с игрушечной куклой, у которой волосы сделаны из соломы, девочка то смеялась, то плакала, а ее глаза были опустошены и обращались к бескрайним степям.

Русский Музей, а может, это был Рейксмузеум в Амстердаме… или… какой-то из музеев в Риме.

Мы были с братом на выставке икон шестнадцатого века. Я помню точно, что была выставка икон, со стен смотрели святые, во множестве своих исполнений смотрела Богоматерь со Спасителем, и Спаситель отдельно. Они, изображенные, вглядывались в людей, в самую их суть, в то, что сами святые переживут, как пережили своих создателей. А он рассказывал мне о значении Троицы, о Святом Духе, Иисусе из Назарета, об Андрее Рублеве, мы торчали в музее несколько часов точно.

На входе в зал возле турникетов располагалась крикливая бабушка, которая пыталась регулировать напор толпы желающих.

И там была девочка, которая смотрела так же, как смотрели святые. Там стояла девочка с отсутствующим взглядом.

Кажется, это какое-то расстройство, кажется, это аутизм.

Или как это называется?

Где я?

Где Паша?

А девочка надо мной смеялась, а потом плакала. И лишь когда она ушла, я встал, не с первого раза, но встал и пошел, поковылял по пространству, населенному серыми, легкими, словно сотканными из паутины, тенями, то и дело мимо проносились маски, пролетали личины и бело-черные лица.

Паша потерялся. Я выходил из подъезда с той самой трубой в руке, спотыкаясь почти на каждой ступеньке, а воняющий бомж хихикал надо мной, развалившись в куче порванных книг. И так мне стало обидно в этот момент, такая грусть и тоска взяла, что он смеет надо мной смеяться, этот бомж, опустившийся человек, не человек даже, а намек на человека, когда для меня, для культурного горожанина ситуация сложилась не лучшим образом, а мироздание утекает сквозь пальцы, он смеет насмехаться.

Я подошел и пнул его в бок, но он засмеялся еще сильнее, подергивая длинными жидкими усами, и показал неприличный жест, умиротворенно закрыв глаза, словно и не бомж вовсе, а я не человек с куском трубы.

Лежал он прямо под щитком, на котором были надписи: «Лёха козел», «Що 320» и чуть ниже «Ват Пхо».

И тогда вся злость мира забралась внутрь моего отрезка трубы. Я занес руку, чтобы опустить кусок металла на голову спящему, вложить исступление в удары и прикончить это животное, раздавить его, распластать прямо тут вонючего бомжа, от которого несло потом, перегаром и грязными носками. Никогда я не чувствовал такой власти, такой энергии, как сейчас.

Труба взлетела вверх, но вниз не опустилась.

Я занес трубу еще раз, она выскользнула из потной руки, упала мне на плечо, грохнулась на пол и покатилась по лестнице. И именно в этот момент я увидел.

Я узрел, как мир складывается из миллионов взглядов, о которых говорил Яков, увидел сотни квартир, домов, лиц, судеб, и словно понял всю боль на свете, а потом передо мной возник облик с пылающим мечом.

– Кто ты?

Нет ответа.

– Кто ты?

Нет ответа.

– Да кто же ты, черт тебя дери? Кто ты? Что тебе надо, что за меч у тебя в руке?

Опять молчание.

Если он не отвечает? Может, это я? Точнее, не я. Может, это он, этот спящий такой же спящий, как и обычные спящие, которые не понимают, что они спят. Точно.

Фигура смотрела на меня, сжимая в руке пламенеющий меч. В его глазах произрастал мир, пронизанный корнями одного мирового древа, которое соединяет между собой все глаза, сердца и души, хрущевки и гаражи.

Забраться на это дерево можно из каждого места, если знать, где входить, а вот выйти можно не везде.

Бомж громко захрапел, облик с мечом растаял, и сразу же в домофон кто-то зазвонил с внешней стороны. Я посмотрел на дверь, а потом шаг за шагом начал аккуратно подходить к двери.

Выйти можно не везде, ведь посередине этого дерева сидит Самосущий, который осознает сам себя, смотря на самого себя через глаза самих себя. Бомж спит, но каждый спящий когда-либо должен проснуться.

Глава VI

Несмотря на морозный Ленинград вокруг, создавалось острое ощущение, что этот пятиэтажный дом является единственным во всем мире. Стоя здесь, в объятиях холода под нежным спокойным снегопадом, я до глубины души поразился тому, какая необычная форма была выбрана архитектором для особняка. Весь дом был реализован в стиле финского модерна, и как будто был выбит в граните где-то около линии Маннергейма. Хотя, о чем это я, ее же еще не существует. Рубленные линии, четкие, без излишеств, геометрические формы, обильное использование в декоре мотивов языческого эпоса и фольклора.

Окна горели только на первых двух этажах, при этом сами стекла давно не мыли, и они становились мистическим фильтром для слабого электрического света советского ведомства. Дверь была очень красивой, резной и покрытой лаком теплого цвета с приятным оттенком. Я неспешно отворил ее, глянул еще раз на пропадающую в темноте улицу, заваленную снегом, и вошел внутрь. У входа меня встретили два красноармейца с выражением лиц, словно они оба очень поздно рожденные дети, которым повезло, и недуг затронул только мозг, оставив при этом физическую силу.

– Куда?

Вопрос был задан одним из двух красноармейцев с тощим лицом, впалыми щеками, глупыми глазами и папахой на затылке, как любят носить гопники.

Почему-то в этот момент я машинально ринулся правой рукой во внутренний карман пиджака и достал небольшую черную корочку и так же обыденно показал ее красноармейцам. Выражение их лиц было неизменным, как будто двум пьяным браткам пытаются объяснить за две минуты концепцию абсолютного духа Гегеля. Сейчас есть два варианта, либо засмеются, либо поколотят.

– Зачем пожаловал?

– Оперативная тайна.

Я старался быть уверенным, и, кажется, у меня получилось.

– Позвать кого?

– Сам найду.

Красноармейцы молча расступились, и я прошел в коридор. Было грязно, лепнина начала обваливаться, штукатурку ел гриб, разросшийся по всему потолку, вензеля бывшего владельца в виде двух переплетенных букв «ПВ» были закрашены красной краской, на полу валялся мусор, везде громоздилась мебель, сверху были накиданы какие-то ковры, мешки, папки бумаг, газеты, пустые бутылки, бидоны, инвентарь, запчасти от автомобилей. Может, водитель ошибся адресом, тогда мои расклады замечательны в наивысшей степени, потому что я сотрудник ОГПУ в 1926 году, который не помнит, кто он, не знает, где он находится, и не знает, куда ему идти выполнять задание партии, которая отправляет к дереву предков любого, кто задание не выполнит.

Интересно, кстати, посмотреть на собственное удостоверение, что там написано, какая там фотография.

Я прошел дальше по коридору, заглядывая по очереди во все комнаты, в которых лежало такое же барахло, ну или другое. Остановившись в самом конце коридора у лестницы, ступеньки которой наверху тонули в полумраке второго этажа, я аккуратно достал из внутреннего кармана красную книжечку с золотыми буквами ОГПУ на помятой и покоцанной обложке, уже почти открыл, как меня одернул звонкий задорный даже не женский, а девичий крик.

– А чего вы здесь бродите? Все уже собрались наверху!

Я резко сунул удостоверение в карман и повернул голову. Ко мне спускалась красивая статная девушка с белыми, как самый кристальный лунный свет, волосами, заплетенными в две игривые косички, которые украшали алые банты. Девушка была непередаваемо миловидной, такой, о которой ничего нельзя сказать, потому что любое слово будет страшным преуменьшением.

Я бы не смог дать ей и двадцати лет, лицо было столь девственным и милым (впрочем, именно такие женские лица хранят за собой самые темные истории), что я бы не смог заподозрить ее хоть в какой-то серьезности, если бы не красная тужурка с красными звездами на рукавах, фуражка со звездой, портупея отнюдь не сексуального назначения, на которой висела кобура с маузером, тем самым, что можно использовать как приклад. Одежда была самой настоящей, с потертостями, дырочками и складками, но сидела так игрушечно, словно девушка была порноактрисой из дорогого фильма и вот-вот должны начаться съемки; на сцене двое белогвардейцев, которых играют здоровенные негры с татуировками «ACAB» во всю спину, форма для белогвардейцев выглядит, как карикатура на все русское, но это и не важно, ведь скоро на сцену выпрыгивает наша красотка с милым личиком, наигранно арестовывает белогвардейцев, угрожая им маузером, но тот дает осечку, и вот уже два монархиста начинают раздевать девушку, оставляя одну портупею…

Девушка остановилась на одну ступеньку выше и улыбнулась, словно прочитала все мои мысли.

– Мероприятие состоится на шестом этаже, почему ты здесь, а не со всеми?

– Мероприятие? Я не в курсе, прошу простить, я лишь прибыл охранять и нести караул.

Я не знал, как реагировать на эту девушку и что ей сказать, поэтому решил вести себя согласно легенде.

– Ах, вот оно что. Мне говорили, видимо, я и должна дать тебе инструкции.

Я улыбнулся ей в ответ.

– Мы можем присесть на втором этаже, а можем выйти покурить на балкон, не хочешь?

И она достала из кармана небольшой портсигар, открыла и приглашающе протянула мне небольшую коробочку с десятью аккуратными, похожими на промасленные гильзы, папиросками.

– А пойдемте.

И мы поднялись на второй этаж, который был плохо освещен, зато не так сильно завален мусором. Юная дева революции шла аккуратно и плавно, шла так, что части тела, крепко обтянутые формой, звали и пленили. Несмотря на свою детскую миловидность, девушка была очень высокой, шла уверенно и быстро. Мы прошагали по коридору к застекленной лоджии, на окнах которой причудливо закручивалась изморозь. Комиссарша открыла дверь, сделала шаг вперед и открыла окно, я последовал за ней. Только здесь понял, что дом находится на набережной Фонтанки. Отсюда открывался завораживающий вид на Михайловский замок, здание цирка, слабо освещенные дома и убегающую к Невскому перспективу домов. «Петербург – замечательный город, переживший своего создателя, его династию, Россию, революции, войны, и вас, уроды, тоже переживет, – подумал я, – мысленно обращаясь не то к уродам прошлым, не то к нынешним».

Незнакомка, только сейчас я понял, что совсем не знаю ее имени, протянула мне папиросу, и мы закурили, смотря на заснеженный Ленинград. Так прошло какое-то время, папиросы курились долго, а на вкус были очень приятными.

– Красиво, я всегда любила этот город, тут очень красиво.

– Прошу меня простить, я совсем не спросил вашего имени, как вас зовут?

– Руслана, не надо обращаться на вы, я же не господарь, тебя как зовут, товарищ?

Этот вопрос поставил меня в неловкое положение, я не знал, как меня зовут, и что написано в «моем» удостоверении. Думай, думай, думай, ты же ОГПУ-шник, ты же профессионал, ты же.

– Это, я – Эдичка. Зови меня Эдичка.

Мысленно обложив себя всеми возможными ругательствами, я добавил:

– Это мой позывной.

– Эдуард. Э-ду-ард… красиво.

– Спасибо, у вас, то есть у тебя, тоже красивое имя.

На этом моменте мы одновременно сделали затяжку, и выдыхаемый нами дым вместе с паром переплетался и улетал через окно к ночному городу.

– По поводу инструкций, здесь сегодня собрались партийцы на заседание по вопросам особой важности, они уже все на третьем этаже.

– Если они здесь, то почему так тихо?

– Старая подпольная привычка времен РСДРП, молятся.

– Молятся?

– Я шучу, шучу, никому об этой шутке, хорошо?

– Конечно, в чем заключается моя цель?

– В последнее время неспокойно, много шпионов, буржуазные элементы и их хозяева в буржуазных странах рвутся подавить достижения нашей революции, поэтому собрания проводятся без лишних глаз, как ты понял, красноармейцы внизу не самые надежные и не самые сообразительные товарищи. Да и прямого нападения на цвет партии точно не будет, силенок не хватит, но вот подглядывать и выщупывать могут, в твои задачи входит охранять вход, делать обход здания, при попытке проникнуть в дом задержать лазутчиков можно с применением силы, не убивать ни при каких обстоятельствах. В общем, товарищ Эдичка, сегодня твоя задача быть сторожевым псом мировой революции.

Ветер за окном начал усиливаться и монотонное падание снега превращалось в доисторический танец. Она затянулась, ее слова звучали так властно, а солдатская папироса настолько сильно контрастировала с милым детским личиком, что в этот момент я осознал всю ее необузданную скрытую энергию, фантазия тут же оголила девушку, расплела ей волосы и продолжила бы свое непотребство дальше, но Руслана вырвала меня из пучины фантазий фразой:

– По лицу вижу, что все понимаешь.

– Ну так, такой опыт.

Она по-пролетарски кинула окурок в окно, повернулась и крепко взяла меня за предплечья, заглянула в глаза, словно готовилась страстно поцеловать.

– Ты бы смог умереть за Мировую революцию?

Сначала я хотел ответить старым анекдотом про «Нафига мне такая жизнь в партии нужна?», но тут же понял, что не поймут, и молча несколько раз кивнул.

– Я сразу поняла, что готов, по тебе видно, ты из наших, из пролетариев. И я готова, ведь Мировая революция – это настоящая истина и великое спасение для всех людей, ведь после Мировой революции мы победим смерть и голод, болезни и старение, унижение и эксплуатацию, людям больше не надо будет умирать и страдать, осталось только совсем чуть-чуть, самую малость дожать, понимаешь, совсем немного осталось, и человек будет счастлив, и счастье будет у человека. Всем без остатка в этом мире будет хорошо, никто не уйдет обиженным! Революция, как нас учат, бесконечный процесс в прошлом, настоящем и будущем, она никогда не начиналась и никогда не заканчивалась, никогда не закончится и будет всегда. Я не просто готова, я жажду возложить себя на алтарь мирового пожара, стать огнем, стать единым, стать Мировой революцией без остатка.

Повисла пауза, мой окурок давно догорел и обжег пальцы, но я не подал виду, потому что как завороженный смотрел на валькирические глаза и демоническое выражение лица моей собеседницы. Она вдруг резко развернулась, вышла с лоджии, и не оборачиваясь крикнула мне командирским голосом:

– Приступай к выполнению поставленной задачи.

Я закрыл окно, спустился к красноармейцам, которые, как казалось, стояли в тех же позах, как игрушечные солдатики, которых мальчишка забыл на ночь. Я отпустил их. В доме было тихо, ветер совсем разбушевался, он выл в трубах, бился о стекла и ломился в дверь, отзываясь уханьем, похожим на женские вздохи, по всему дому. На секунду мне стало даже жалко тех двоих, которые брели где-то по, как казалось, вымершему Ленинграду. Раз в полчаса я обходил дом, поднимаясь до пятого этажа, выше было запрещено, первые два этажа были освещены, последние три настолько сильно завалили мусором, что включать свет я не стал, все равно, если кто-то проникнет даже на четвертый этаж, грохот от падающих горшков будет таким, что его сразу засеку. Дом был однообразно не убран и покинут, иногда казалось, что только я один и есть в этом просторном бардаке.

Так и прошло несколько часов, я бродил по дому, сидел у двери и снова бродил по дому, а метель за окном ухала и стонала, словно молодая девушка. И только спустя час я вспомнил, что собирался посмотреть, как меня зовут по-настоящему, удобно устроившись на табуретке в прихожей, я медленно достал удостоверение, выждал паузу и открыл его.

Внутри было пусто. Точнее, не совсем пусто. Внутри корочки были только пожелтевшие листки бумаги без фотографии, номера, даты выдачи, печатей, названия и номера отдела. Посреди сплошной пожелтевшей пустоты было только три слова «Иван Янкеливеч Ладзыга». Так звали моего прадеда, наверное, это какая-то шутка, боже, наверное, это сон. Конечно, это сон! Я же сплю, старик же сказал мне, что я сплю, зачем я так серьезно воспринимаю эти задания, какой же я дурак, это сон, осознанный сон. Рука потянулась за револьвером и кастетом, я уверенно ринулся на шестой этаж, плана у меня не было, да и какой во сне может быть план, мне нужно видеть, что происходит на шестом этаже. Сколько здесь этажей, кажется, пять, но ведь Руслана говорила про шестой, Руслана говорила, и я видел эту надстройку, в которую уносится лестница, шестой этаж был не похож на остальные, он не начинался коридором с комнатами и квартирами, нет, шестой этаж начинался дверью у самой лестницы. «Дверь, шестой этаж, Мировая революция, РСДРП, молитва. Странный сон», – подумал я, почти взлетая на шестой этаж.

Дверь оказалась ожидаемо заперта, но я налег на нее плечом. Один. Два. Три. Четыре, дверь сорвало с петель, я ворвался внутрь, по привычке держа пистолет у груди на полусогнутых руках. И тут я увидел ее.

Красную деву.

Мировую Революцию.

Во плоти.

Глава VII

Яков аппетитно уплетал хот-дог, купленный на заправке. Акт поглощения пищи происходил с таким ярым неистовством, что сушеный лук, коим обильно приправили сверху сосиску, разлетался не меньше, чем на метр вокруг. Иногда Яков помогал себе салфеткой и стирал с лица налипшие куски кетчупа и майонеза.

Эта поездка была частью работы. А выход на любую новую работу напоминает посещение клуба свингеров в одиночестве; сначала немного неудобно, но если быстро вникать и не задавать глупых вопросов, то вскоре сойдешь за своего.

Поначалу я тренировался на бабушках – то есть в прямом смысле – ходил по выставкам малоизвестных и никому не нужных художников и старался заинтересовать картинами рядовых обывателей, которые путают Шишкина и Репина. Оказалось, чтобы навязать человеку покупку какой-либо вещи, надо заставить его резко почувствовать себя обделенным. Приведу пример, на одной из выставок я познакомился с председателем какой-то патриотической организации, из тех, что выступают за директивное введение нравственности, коммунизма и православия одновременно. Он купил у меня картину с пейзажем горы Афон, когда я намекнул, что видел похожую у мэра. Если вы хотите что-либо продать, то брошенных надо заставить почувствовать себя в окружении толпы, уставших от людей – одинокими, ведь каждому человеку чего-то не хватает, и вместо долгой и сложной внутренней работы люди стремятся решить проблему быстро – покупкой вещи, на которую возлагают надежды о восполнении собственной цельности. Так работало все капиталистическое общество – сначала у человека надо забрать самого себя, отобрать его личность, а потом пообещать вернуть, и под видом возвращения играть с ним до посинения. Эта игра заключается в том, что человек бежит по коридору из сотен дверей, в надежде, что за следующей наконец и будет то самое невиданное пленительное счастье. Но разочарование состоит в том, что за каждой дверью его ждет одинаковая саркастичная улыбка чеширского кота и следующая дверь.

Детский садик, школа, ВУЗ, работа, семья, все дальше и дальше уносится коридор из бесконечных дверей, а улыбка все сияет на горизонте. Человеку чего-то недостает, и он пытается это себе купить, не понимая, что себя купить невозможно.

Яков громко откашлялся, почесал за ухом, задумчиво посмотрел на краешек надкусанной сосиски.

Поняв главную тайну продаж, я делал успехи. После тренировки на бабушках дошел сначала до мелких чиновников, а потом и до бизнесменов. Постепенно начал понимать, какие в Городе проходят события и мероприятия, с кем надо поговорить и где показаться, чтобы найти нужных людей. Моя деятельность приносила большую сеть контактов, потрясая которую, как паук, я понимал, где и кто получил достаточные деньги и хочет или потенциально готов купить картину. Сделки проходили чаще.

На них я обычно напоминал службу психологической поддержки, свидетельствуя о прозрачности операции, об авторитете эксперта, и прочими методами всячески ублажал чувство покупателя. Здесь я научился выявлять уязвимость в каждом человеке и бить в нее – неуверенного чиновника с бегающими глазками можно подцепить на важность деловых намерений, выраженных произведением искусства, уверенного в себе бизнесмена надо убедить, что именно картина, и именно эта, подчеркнет его чувственность и тягу к прекрасному.

Коробочка из-под чая в верхнем ящике кухни быстро заполнилась визитками, и, процент, который я получал, очень скоро дал мне возможность расплачиваться с кредитом и даже неплохо жить. Сама идея работы была противна, соседи-африканцы и правда научили меня многим плохим вещам, но здесь я не работал в полной мере, а играл роль, выступал на сцене и осуществлял перфоманс, поэтому воспринимал все как искусство и театр. Один раз я продал вице-мэру картину, найденную на развале, выполненную на куске матраса вместо холста. Бедолага глубоко в душе любил Довлатова и все, что было связано с диссидентским движением в СССР. Эксперт, глава одного из музеев, очень долго распинался, выписывая словесные фортели, что произведение выполнено одним из друзей Довлатова, а матрас использовался из-за нехватки материалов и слежки КГБ. В итоге картина, изображающая кормящую мать, нарушающая законы перспективы и купленная на рынке за шестьсот рублей, была продана за сто тысяч.

Деревня Чёрные Дубки потерялась в густых лесах между Тверской и Новгородской областями. В тех самых дремучих лесах, при первой встрече с которыми на ум приходят былинные образы старой утраченной Руси. К населенному пункту вела одна единственная дорога, не дорога даже, а настоящая лосиная тропа. Многострадальный УАЗик трясло на неровностях, от болтанки мутило, я старался не смотреть в окно, а полностью сконцентрировать внимание на исцарапанном бардачке.

Редкая остановка на заправке была единственным спасением, и где-то в глубине души я искренне хотел, чтобы Яков ел хот-доги подольше, пока я окончательно не восстановлюсь.

Я уже тысячу раз пожалел, что согласился, хотя меня должны были отпугнуть и тон Якова, и его наряд – он явился в тот день в костюме-тройке, в котором выглядел по-особенному, совсем не походил на гопника с окраины, каким я его узнал во время пьяной мистерии.

Тогда он не снял пальто, оставшись в дверях, сказал, что ненадолго, разговор с глазу на глаз, что я хорошо справляюсь и мне можно доверить авангард. Но это очень прибыльный бизнес, и там на вход очередь, как в Мавзолей в лучшие годы. Если продать одну картину – весь кредит можно будет отдать, но для этого, для повышения, я должен пройти проверку. Оказалось, что в нашей профессии, как и у других, есть выездные мероприятия. Это как в проституции и в футболе, чем больше денег, тем больше катаешься по миру. Выездное совещание с ведущим экспертом в авангарде – уже уровень. Совещание должно было проходить на Селигере у эксперта-искусствоведа на даче, и Яков обещал, что после сразу перейдем к «Самовару» и иже с ними, а это уже другая весовая категория и другие деньги.

Суровый и смурной зимний пейзаж средней полосы развалился серым ртутным маревом на километры вокруг. Понурые, замерзшие деревья напоминали иссохшие скелеты древних животных, которые с самого начала истории были обречены на гибель. Казалось, что теперь иссохшие, изуродованные и забытые останки торчат из земли кривым узором. Небо было полностью серое. Насквозь, настолько, что надежда на солнце улетучилась полностью.

– Яш, а он нас за жопу не возьмет, этот эксперт твой?

– Расслабься, вариант проверенный, мне он сверху пришел. В его судьбе важно следующее, товарищ начал службу в рядах КГБ где-то в семидесятых— восьмидесятых, возможно, даже знал Качурина. Информация эта в одних источниках подтверждается, в других опровергается. После развала СССР сбежал в Израиль, работал на Моссад, но агентом ФСБ остался, сливал еврейскую разведку. На каком-то из заданий провалился, и его крепко взяли за одно место из МИ-шесть. Прыгая между тремя влиятельными структурами, объект немного тронулся, так как работа эта, сам понимаешь, не из легких. А под конец девяностых резко пропал с оперативных радаров. Потом катавасия натуральная начинается – он всплывает то в компании Деррида, то в московских оккультных кругах, то в тусовке философов-постмодернистов, где-то участвует в литературной смене вместе с Владимиром Сорокиным. И третий раз резко исчезает, а потом опять выныривает, и в каком виде! Король мухоморного бизнеса! Этот гад придумал мухоморы собирать, сушить и по капсулам упаковывать. Дело оказалось настолько прибыльным, что все старые связи резко пригодились.

Машину встряхнуло на кочке. Я опять повернулся к окну.

– Мутит? То ли еще будет! Вот так иногда едешь по России и спрашиваешь себя, а жив ли ты еще?

– А ведь есть еще и северные территории, Мурманск какой-нибудь.

– А, это совсем мертвые места, там, далеко на севере, смерть живет.

Яков выругался, сунул в зубы сигарету и закурил.

– Сама смерть?

– Да, самая настоящая, истинная смерть, морозная такая, с пустыми глазницами, в которых из-за кристального света луны видны неодинаковые иголочки снежинок.

Я приоткрыл окно и вдохнул морозный воздух.

Нас опять подбросило на кочке, пепел с сигареты упал Якову на штаны, но он, словно не заметив, продолжал говорить.

– Знаешь, мне иногда мне кажется, что немцы в сороковых понесли не столько материальные потери от холода, сколько психологические от русской зимы. Вчера ты ел сосиски и окучивал капусту где-нибудь в Баварии, а тебя отправили сюда. Как здесь жить, не говоря о том, чтобы воевать? Недаром подмечено, что Россия – это пропасть мироздания – здесь эдакий бермудский треугольник энергии и материи, черная дыра со своими законами и правилами.

Яков опять выругался и улыбнулся, выбрасывая резким привычным жестом окурок в окно.

– Красивые слова, Яков. Понять бы их еще, эти правила.

– Это не просто слова.

Он смачно сплюнул в открытое окно.

– В семидесятых в КГБ была особая программа, искали разные специфические излучения. Торсионные поля, к слову, придумали, чтобы скрыть утечки секретной информации.

– И к чему пришли? Выяснили, как Россия влияет на человека?

– До сих пор никто не знает. Центры были по всей Сибири, в европейской части. Есть даже байка, что нашли какие-то ритмы, колебания, которые просматривались сразу в радио-спектре, а потом, например, переходили в магнитное поле, а оттуда, предположим, еще куда-нибудь, в гравитацию, например. Смотрели эти темпы, изучали, закономерности искали, а потом все.

– Что случилось? Закрыли?

– Исчезли, все разом. Все лаборатории, центры, институты, все ученые и данные просто испарились. Тогда все кое-как списали на утечку мозгов заграницу, но это как всегда – отговорки.

– Прямо взяли и исчезли?

– Ага, полностью. Только колебания эти интересные, словно что-то большое, даже не большое, а какие-то огромные черви под землей ворочаются, шастают из того мира сюда и обратно. Гиблое дело эта Россия. Ничего, братка, покрутимся, повертимся, картин понапродаем и свалим за границу, там таких, как мы, любят.

Впереди на небольшом пригорке показались дома из посеревшего дерева, обнесенные все как один поломанным и таким же темно-серым забором. Общий вид деревни решительно не вселял никаких надежд. При взгляде на него создавалось впечатление, что если поехать на запад, то еще можно догнать батальон СС, который расправился с жителями за связи с партизанами.

– Приехали?

Яков посмотрел на карту на экране навигатора, на меня, а потом на деревню.

– Нет. Тут вообще никакой деревни не значится.

Дальше ехали в тишине. Чем ближе были дома, тем тяжелее становилось в плечах, в мысли закрадывались бесформенные жутковатые образы, а из машины не хотелось выходить. Небольшие покосившиеся домики как будто нависали многоэтажными небоскребами, давили и прибивали к земле. Что-то было здесь не так, я видел это, но не мог понять, словно смотришь на искомый предмет, но не осознаешь. Яков остановил машину, не доезжая до первого дома пары метров. Заглушил мотор.

– Яш, зачем мы остановились?

– Хочешь, поехали дальше. Ты знаешь, что это за деревня?

– Нет.

– Вот и я не знаю. Мы рядом с Селигером, тут дереву вырасти негде – везде дачи да имения братков и депутатов. Вот мы сейчас поедем не туда, а потом будешь ФСО объяснять, что картинами торгуешь, на УАЗике верхом.

После недолгих препираний мы покинули машину и пошли вдвоем. Если б не завывания ветра, вокруг стояла бы полнейшая тишина. Ни в одном доме не горело окно, не было слышно ни звука. Ни работающего телевизора, ни бряцанья тарелок, ни кашля. Ничего.

Вскоре я понял, почему пейзаж кажется таким странным – тут были обычные советские бетонные столбы электропередач, но стояли они словно покосившиеся кресты на кладбище – без проводов.

Совсем.

Ни на одном столбе не было ни одного провода.

В дома пока не заходили, общались жестами, а спустя десять минут оба встали как вкопанные. Навстречу точно по центру улочки шел старик с растрепанной косматой седой бородой в одних дырявых штаниках и в легкой белой засаленной рубашке. Глаза его были голубовато-белые, словно это глаза слепца, они источали нечеловеческую и даже не животную, а чужую, растительную радость. Дедушка прошел мимо незваных гостей, словно нас и не было.

– Постойте, постойте!

Яков догнал старика и положил свою увесистую руку ему на плечо. Старик повернулся, посмотрел на незнакомца и с очень странным акцентом сказал, запрокинув голову влево так, что еще немного, и он сломал бы себе шею:

– А ты ненашенский. Ненашенский ты.

Потом резко повернулся и пошел дальше по улице. Я на секунду отметил, что Яков моложе, больше и сильнее старика, но тот легко освободился от хватки.

– Херня какая-то, пошли, ты за руки, я допрашиваю.

Мы быстро обездвижили старика, я заломил ему руки за спину, но отметил, что он слишком жилистый, но странно жилистый, словно длинные сочные лианы под кожей не дают легко совладать с немощным телом.

– Тамошний есть и есть тутошний. Тамошний это когда помер, душа изошла семенами и разрослась грибницей под землей. Я умру, ты умрешь, все умрем. И вырастет из нас гриб, и станем мы грибом, гнилью, вонью болотной. А тутошний это здесь, над землей, наверьху, средь солнца.

– Вы понимаете, что я говорю?

Яков продолжал произносить слова размеренно и терпеливо.

– Тутошний!

Тут же старик легко выкрутился из моей хватки и направил крючковатые руки прямо к лицу Якова.

– Мать твою!

– Я сам не знаю, как это получилось!

– Тутошний!

Яков, громко матерясь, отпрыгнул в сторону, а дедушка как ни в чем не бывало пошел по деревне. Я уже сделал шаг, но Яков остановил одним жестом руки. Мы не стали трогать сумасшедшего, а решили разделиться и постепенно осмотреть все дома.

В самом первом доме были только темные, затянутые паутиной, пространства, отсутствие какой-либо мебели и намека на обустроенность жизни. Пола не было, вместо него, светя фонариком, я нашел мерзлую черную землю. И там, в самом темном углу, была она.

Старушка с такими же точно глазами, как у разгуливающего по улице старика. Она сидела, упершись лицом в стену, и казалась в свете фонарика маленьким комочком белья, оставленного неряшливой хозяйкой. Но стоило сделать еще один шаг, как голова повернулась, и в полумраке забелели глаза, под которыми расплывалась сумасшедшая улыбка.

Из дома я выскочил как из кипящей кастрюли. Пробежал по деревне, споткнулся, упал, заметил Якова и бросился к нему навстречу.

– Ты тоже этого призрака увидал?

Судя по смешку в голосе, Яков был близок к истерике.

– Да, увидал, бабушка в пустой избушке как в гробу сидит, в стену смотрит.

– У меня только не бабушка, а дедушка, но остальное очень похоже на твои слова. С жилым пространством у них тут не очень.

Яков сплюнул на землю и растер ногой.

Так мы обошли некоторые дома, находя в каждом такой же бардак и иссохших стариков с белесыми глазами и тупыми улыбками. То они сидели, сидели по одному, в некоторых их было четыре или пять. Стоило подойти ближе, как «призраки» начинали что-то бубнить, но все фразы были очень похожи:

«А вы ненашенские. Ненашенские вы»

«Расти! Расти! Расти!»

«Садитесь, садитесь рядом, посидим, садитесь»

Выйдя из очередного дома, Яков закурил и очень долго матерился, потом закурил вторую, расчистил от снега пень, присел на него и опять смачно сплюнул. Было ясно, что дело дрянь, из деревни пора уезжать, что бы со стариками ни происходило. Как минимум, надо было переночевать где-то. Несмотря на опытность, Яков явно был не в себе и с подобным сталкивался впервые. На обратном пути к машине опять встретился тот самый жилистый дедушка, он улыбался и словно подмигнул двум незнакомцам.

Но когда мы вернулись обратно, машина не заводилась. Как Яков ни бился, машина не хотела работать, издавая хрипящие звуки. Она натужно рычала, но глохла.

Темнело.

В деревне не зажглось ни одного огонька. В свете фар два силуэта стояли у машины и рылись в открытом капоте, но тщетно, словно что-то поразило механизм изнутри. Проведя так почти час, мы наконец-то добрались до резиновых приводных ремней.

Они все были в слизи, словно огромный слюнявый мопс изжевал резину внутри машины, пока мы гуляли по деревне в поисках живых людей. Света почти не было, луну скрыли облака, до ближайшей дороги несколько километров по заснеженному полю в полном мраке. Чтобы сэкономить электричество, мы выключили фары и оставили только один фонарик, Яков закурил, в темноте его сигарета мигала, словно глаз циклопа.

– Выход у нас с тобой один, сам понимаешь, какой.

– Ночевать здесь.

– Да, по-другому никак. Придется сидеть в машине, в их дома ни ногой. Возьми топор из багажника. Пистолет у нас один, не обессудь, с ним похожу я. Но учти, ночевать – совсем не значит спать, мы оба с тобой в карауле. В багажнике лежат аккумуляторы для фонариков и сами фонарики помощнее этих. Топор я тебе даю только на эту ночь, утром, как только показывается солнце, ты отдаешь его мне, и мы с тобой идем к дороге, понял?

– Да.

– Ну вот и молодец.

Зырк.

Они стояли впереди. Снег в темноте казался черным, а они бледными, по-настоящему бледными, настолько, насколько возможно. Они стояли толпой, и в зимней непроглядной темноте их лица были неотличимы, но одно я узнавал точно. Это было меловое, с синевой, лицо Якова, который смотрел теперь с той стороны.

Все произошло минут десять-пятнадцать назад. Очень быстро. Они выглядели так же, как в тот момент, когда окружили машину среди ночи. Яков закончил свое дежурство и разбудил меня, повернулся и задремал, напоминая не мошенника, а милое благолепное дитя. В машине было прохладно, мы включали печку на какое-то время, а потом выключали, чтобы не окоченеть, но и не посадить аккумулятор. Через час глаза стали слипаться, я прикусывал губу, чтобы не уснуть, и насильно разжимал веки.

Вдалеке прошел сугроб, за ним второй. Потом сугроб моргнул, я открыл глаза – ничего. Тишина и пустота. Я включил фары – ничего, такая же мертвая деревня, посеревшее дерево и кресты бетонных столбов.

Я смотрел на эти серые кресты, на сугробы, ограды и избы, вглядывался в гуляющие сугробы, пока голову не охватила дрема, глаза закрылись, их застелила пелена. Надо было разбудить Якова, но я испугался, не решился, а в темноте представлял себе, что в каждом из домов продолжают сидеть старики, уткнувшись лицом в стены. Представил и дернулся от ужаса.

И сразу оторопел.

Перед машиной в свете фонаря стояла толпа. Бледные, с холодными, голубоватыми подтеками, они стояли прямо перед машиной. Снег в темноте казался черным, а они белыми, и в зимней непроглядной темноте их лица были неотличимы друг от друга.

Я закричал.

Яков закричал.

Мы бросились из машины.

Яков стал палить по толпе.

Я вернулся и схватил топор.

Кто-то в толпе упал в снег, но не было крови.

Крови не было точно.

Мы бежали прочь от машины.

Яков ушел чуть вперед, а я споткнулся и упал.

Две тени метнулись ко мне с удивительной прытью, но оба получили по пуле в голову.

Крови не было.

Барахтаясь в снегу, я увидел руку.

Руку Якова.

В другой был пистолет.

Я встал на ноги и кое-как нашел топор.

А потом его схватили сзади.

Они метнулись к нам и ухватили Якова за куртку.

Пистолет разрядился.

Яков упал на снег.

Я махал топором, что было силы, пока крючкастые руки не перестали тянуться и ко мне.

Бегать от них было бесполезно. Они настигали практически сразу, оказываясь за спиной почти незаметно. Куда бы я ни бежал, они словно вырастали из земли. В ночи все вокруг было темно-серым, и даже снег, и не было места, куда можно убежать. И если эти старики не уставали, то я порядком выдохся. Пустынное поле, окруженное понурым лесом, мои и их следы и десятки мертвецов за спиной. И выглянувшая из-за облаков Луна.

Чего же они ждут?

Смотрят, выжидают.

Потом вперед вышел Яков, то, что было Яковом, и заговорило. Голос не был его, словно что-то или кто-то изнутри шевелило связками за мертвого человека, голос напомнил голос того старика, что встретился нам раньше.

– Ты тутошний. Тутошний ты, подыши пыльцой, сам подыши. Станешь тамошний. Тамошний есть и есть тутошний. Тамошний это когда помер, душа изошла семенами и разрослась грибницей под землей. Стань грибницей, подыши пыльцой. Я умру, ты умрешь, все умрем. И вырастет из нас гриб, и станем мы грибом, гнилью, вонью болотной. Тамошним, единым. А тутошний это здесь, над землей, наверьху.

Эта фраза была подобно проникновению сверла в самую мякоть мозга. Это было невозможно, но оно происходило. Словно существование было шуткой, а перед тобой одномоментно вырос настоящий мир как он есть. Самое ужасное свершилось, и нет сил выдержать, но ты терпишь, а ужас продолжается, а ты терпишь и поражаешься, как способен такое перенести.

Каждое слово, произнесенное мертвым Яковом, отдалось в голове эхом, записалось на подкорку, осталось там навечно.

Луна исчезла за облаками.

Стало темно.

Сейчас они бросятся на меня.

Я взял покрепче топор.

Предыдущая главаГлава 3 из 5Следующая глава