К книге
Голое полеЧасть первая. «До». 1905, 1912–1914. 18. И жизнь навстречу
70%
Часть первая. «До». 1905, 1912–1914. 18. И жизнь навстречу
37

Здесь Бог-солнце дарил человеку щедрый жар жизни наравне с щедрой смертельной опасностью. В годы высокого паводка с мая до июля, особо в апогей июньского зноя, бесилась, с ума сходила в безумном танце неведомо откуда являвшаяся каждой поздней весной мошка. Местные звали ее мошка́. Полчища мошки, словно ордынское племя, внезапно налетали на человеческое стойбище и зависали над ним в гнусном своем верчении, предвкушая кровавое пиршество, норовя выкусить, урвать кусок плоти человека или домашнего животного. По три-четыре недели люди прятались в жилищах, укрывали в хлеву скот. Изредка по неотложным надобностям смельчаки перебегали от укрытия к укрытию в масках, платках, сетках, береглись, как могли. Но с неосторожными случались в здешних благодатных местах трагедии. Когда гнус, от которого не отмахнуться, не продыхнуть, лез в глаза, ноздри, с глотком воздуха проникал в легкие и набивался там, то вызывал скорый отек, доводивший до летального исхода. А с месяц попировав, накружившись в гибельном фокстроте, смертоносное полчище, так же внезапно, как появилось, в конце июня исчезало шеренгами, сбитыми в боевую коробку, перемещаясь в другие земли в поисках новых жертв, или, чуть припоздав, само разом гибло под накалом нарастающего зноя.

Здешнее астраханское небо переливалось всеми оттенками синевы: от безмятежного незабудочного до верескового и даже густого кобальта. Дожди скупо орошали земли, за лето могло побрызгать на растрескавшуюся корку почвы два-три куцых дождичка. Скудеющая из года в год река дарила свои беспокойные воды всем селившимся по ее руслу, но и она оказывалась безжалостна к человеку, разбушевавшись штормовой волной или в половодье заливая пороги и подвалы ближайших к берегу жилищ. Моряна нагоняла с Каспия волну, прибыль воды гнала косяки рыбы. Стихия ветра – свежак или сиверка – казалась ласковой к коже человека, заботливо сдувала с нее нещадный жар зноя, но временами поднимала песчаные бури – предвестники смерчей. К тому же различали тут штормяк, гниляк, мокряк и сгонник. В разгул ветряной стихии люди немедля прятались. Иногда пеший перекорщик или случайно застигнутый путник получали горсть песку в глаза, слепли на время, пока не проплачутся, не отплюются и не дождутся, что «черная вьюга» угомонилась. Бешеный ветер поднимал барханы, и песок скрипел на зубах путника.

В село Кирпичниково Енотаевского уезда добирались на перекладных; последнюю часть пути на двух лошадках, впряженных в кибитку, загодя посланную навстречу хозяину. Возчик забрал купца и десятника у тупиковой станции железной дороги за восемьдесят верст до села. Путь лежал степью, с продвижением на юго-восток все заметнее переходившей в полупустыню. В открытом экипаже выдержать переход трудно, крыша кибитки слегка ослабляла жару. Крахмалов нарадоваться не мог попутчику. Прошлым годом выписывал себе в Енотай архитектора из Астрахани, так тот чуть не разорил дочисту, все про дипломы германские талдычил. Молодца московского надо бы тут удержать хоть на годок, тогда можно сильно продвинуться по стройке, планы на которую не одно лето в уме перебирались. Всю дорогу купец нахваливал местный благодатный край, дающий по два урожая в год. Хвастал фортуной: прежде обнаружил тут залежи селитры, а считалось, всю селитру поблизости выкачали за прошедшие пятьдесят лет.

– Селитра вредная, на что она вам? – интересовался десятник.

– Как на что? А порох? Я долго людей не держу, меняю, – изумлялся купец.

– Порох-то мирное ли дело?

– Э, паря, да ты фантазер. Без пороха ни одно государство не обошлося.

Купец обещал познакомить с женою, здесь у него вторая семья, где и деток прижил. Но о том особо не распространялся, за двоеженство и пострадать можно. Первостепенно строить предстояло школу и лечебницу – что подкупило молодого десятника-архитектора. Купец метил избраться в Бузулукское отделение городской думы, затем и нужны ему заметные благотворительные проекты, помимо имевшихся кирпичных и селитренных предприятий, помимо отстроенных в камне магазинов.

– Поучу, однако, тебя, Романыч, уму-разуму. Наблюдал за тобою на мельнице. Ладно дело ведешь. Грамотно. Слушает тебя люд. Но то люд артельный, сваренный в одном котле под открытым небом. А у меня тут кто во что горазд: кто оседлый, кто кочевщик, кто крещен, кто нехристь, кто крестьянин, кто казак, а кто бедуин. Больно крут ты с народом.

– Да разве не справедлив?

– Справедлив, однако же мягчее будь. Не в армии, коль.

– А знаете ли, дорогой хозяин, пустяк, мелочь, ошибка в расчете или неряшливая кладка – пагуба всей стройке. Не в армии, но без порядка на строительстве не обойтись. Потому и подчинялись.

– Да им старшой велел, вот и подчинялись. Так уж в артели заведено – рядчик решает. Пока он по справедливости общинные дела ведет, ему беспрекословно подчиняются, поскольку он во всякой неурядице и судья, и присяжный, и пристав. А коли нарушит уговор и в свою пользу схитит чего из общего, то его осудят и, не дожидаясь исправника, приговор в исполнение приведут. И тада сами артельщики будут судом и палачом. Лихие люди.

– Дико. Сродни шайке. Уйдут артели скоро.

– Уу… Тут в астраханских степях и при Каспии дичее бывает. Тут народ вольный, что казаки, что казахи, да и русский – пришлый, то бишь не из пугливых. Пугливый дома в рязанях сидить, неизведанные земли покорять не ходить. Иной раз и погонщик, и рыбак на стройке пособляет, когда рыба на нересте и ловля запрещена. Пойди их всех в один кулак собери, да управь ими. Не обижайся, Романыч, полюбился ты мне. Скоро что ль колодец-то, а, чумак?

– Скоро, барин, верст пять до гнилуши, – откликнулся возчик.

– Что за гнилуша? – Родион удивился и ждал ответа.

– А пить там нельзя. Вода прелая. Пойду подремлю, голова от тряски словно на нитке болтается. Через пять верст толкните, – упредил купец попутчиков.

Кибитка умно устроена: две палати вдоль, стол походный между ними, ватные одеяла заместо матрацев, покров ремнями простеган, можешь туже затянуть и солнце не проникнет через плотную ткань, а можешь ремни ослабить и высунуться в лаз. Фляги с водою укутаны в кожаные футляры и привязаны к остову. Крахмалов завернулся в ватное одеяло и тут же протяжно, с подвыванием, захрапел. Родион скинул рубаху, свесил босые ноги с заднего борта, подставив солнцу голый торс, а из рушника соорудил тюрбан на голову. Лошадки бежали по жаре резво, видать, привычные. Кибитка катила вперед, а человек в тюрбане окидывал взглядом покоренное повозкой пространство, что оставалось позади. Два цвета перед глазами: блекло-голубой у неба, рыже-песочный у земли. Неяркая верблюжья колючка где в почву вцепилась, где за песком гонится, обломившись. Над кибиткой большими заходами по широкой окружности парит хищник-могильник, в крыльях размах метра в два. Тихо. Ни соловья тебе, ни качелей в саду, ни дятла, ни филина, ни кукушки, ни треска сучьев, ни кузнечиков, ни лягушек. Одна бескрайняя немая степь…

Могильник то пропадет, отстанет, то нагонит. Вдруг послышался собачий лай. Родион высунулся еще на полплеча, огляделся: ни жилища, ни человека, ни собаки. Ветер, должно быть, лай донес. Так ветра-то нету. Жары стоят. Духота. И тут же громко настороженное сверху: «Ко-го? Ко-го?» И птица все ниже, так что синеватые когти запросто видно. Птица снижается, опасаться вроде бы не за кого, а даже и человеку тягостно от хищного вида этакого архозавра и от тени огромных крыл, бегущей за кибиткой и словно накрывающей землю. Солнце животворящее, свет Господень, тепло благостное, а лопатки передергивает холодной судорогой.

Кибитку разделенным потоком, по левую руку и по правую, стали обходить люди. Родион видел их спины и затылки, лиц не увидать. Люди уходили на северо-запад, кибитка же шла на юго-восток. Вблизи, из-за кучности, фигуры людей виделись одной серо-зеленой размытой массой, кое-где с вкраплениями белых, забрызганных тряпок. Отдаляясь, их фигуры становились отчетливее. У всех скатки на спинах, из-под скаток темные подтеки по гимнастеркам. В воздухе гул: смешение нескольких сотен ног, приглушенные голоса, бряцанье оружия. Наблюдая картину движения изнуренных, вымученных мужчин, Родион готов был поручиться, что так же, как и снизившийся могильник, чувствует запах крови. Из гула доносились отдельные слова: саперные батальоны, фейерверкеры, пластуны, искровые части. Увиденное не давало возможности оторвать взгляд, обернуться, спросить возницу, разбудить Крахмалова. Поражала невозможность, невероятность происходящего. Откуда тут в голой степи пехота? Откуда вообще сейчас столько войска, побитого и отходящего на позиции? Стащил тюрбан, полил голову водою из фляги; не сон.

Яснее взглянуть в пространство и спросить с него: тебе ли надоел мир? Происходящее невозможно принять за реальность, в то же время ничего отчетливее не видел. Поток вдоль бортов кибитки потихоньку истекал, пока вовсе не схлынул. Далеко впереди подрагивало в воздухе мелкой рябью марево, уводя солдат за край горизонта.

– Романыч, Романыч, ты чего, задумался? – купец положил руку на плечо Родиону, тот вздрогнул. Хотя слышал голос, как будто не разобрал, что к нему обращаются. Поглядел на Крахмалова невидящим взглядом.

– Люди.

– Где?

– Солдаты.

– Откуда тут…

– Фейерверкеры и саперы.

– Взаправду?

– Трехлинейки видел, тесаки, шашки. У офицеров погоны и околыши черные – инженерные части шли.

– Эх, не разбудил меня. Побратались бы.

– Смеетесь? Будто тут каждый день такое…

– Кажный, не кажный, а миражи случаются. Фантасмагории. Игры времени. Вот и тебе время показалось. Самому решать: прошлое или будущее. И кого касается. Давай полью, умоишьси.

К «гнилуше» подъехали, когда стало смеркаться. Из земли торчали каменные обломки, с двух-трех шагов даже и не поймешь, что тут колодец вырыт. Лаз узкий, видать, чтобы сайгак или верблюжонок не провалился. Вырыта яма глубиной, может, саженей в двадцать, может, и больше. Да вода в колодце, говорят, не вкусная, забросили. А рядом шагах в двадцати пяти островерхая гробница саманная, и возле нее на лохматом саксауле сидит давешний могильник, потявкивает. Когти иссиня-черные, голова маленькая, глаз ведьмака. Крови ждет. Вот кто лаял-то. Походили, ноги размяли, смыли пыль с лиц и рук, напоили лошадей. Решили до темна ехать. А как стемнеет, остановиться и прямо в степи заночевать, не сходя с кибитки. Лошадки понуро тронулись в путь, подустали. В спину долетало осторожное: «Ко-го? Ко-го?»

Ночью договорились спать попеременно. Первым дежурить вызвался сам Крахмалов, подремавший днем. Возница свернулся калачиком на топчане, да и засопел. Родион долго по небу ходил в прорехе крыши – не спалось. Южное небо не чета слабеющему московскому, северному. Над Москвою вечерами с пяток звездочек отыщешь. А тут в чернющем небе звезды горстями собирай. Как сон забрал, не заметил, показалось, что и заснуть не успел, а купец снова за плечо трясет: «Родион Романыч, силен ты спать». Оказалось, волки подступили. Стая. Не меньше четырех. Тявкают, лают, воют. Носятся совсем рядом. Забеги делают, ближе-ближе. Лошади волнуются, возница факелом размахивает, отгоняет зверя. Волки щерятся, взвизгивают, а наступают, приближаются. Родион второй факел схватил, поджег от огня первого. С двух сторон с возницей заходить стали, как бы окружая волков. По спине страх бегает, ночная прохлада да испуг кожу до озноба студят. Как бы зверь с тылу не наскочил на человека или лошадей. Но тут резко разрезал черноту ночи выстрел, купец с облучка по стае выпалил. Второй раз саданул. Волки, скуля и воя, отбежали. Путники затушили факела, снялись, какой теперь ночлег. Дрожавшие лошадки припустили, спеша оставить опасное место. Ночь отходила, чернота выцветала как черный бархат от прямых солнечных лучей. Купец перехватил внимательный взгляд десятника.

– «Зауэр», новой модели. Недавно прикупил. Все опробовать хотел, растудыть его. А ты рисковый, – купец одарил ответным цепким взглядом.

Дальше ехали молча, словно рыбы снулые. Каждый о своем думал, а может, и об одном: о мелькнувшей перед ними угрозе смерти. Бывают в судьбе пограничные моменты, в какие понимаешь всю связь свою с миром живых и одновременно с миром мертвых, со случайностью и с Божьим замыслом. Наверное, тогда только и осознаешь, как привязан к жизни.

Степь просыпалась: солнце показалось неспелой репкой из грядки, засвиристели мелкие птахи, закачали крыльями-коромыслами стрекозы. Момент пробуждения природы вызывал безусловное, безудержное счастье. Ведь что в природе самое бесценное и примиряющее? Ее грандиозная, подвижная свобода. Оставшаяся часть пути пришла без злоключений, к вечеру начавшегося дня прибыли в село. Во флягах не осталось ни капли воды.

Село Кирпичниково в округе считалось крупным рыбацким поселением, стоящим на четырех буграх, а дорогу имело одну: к лабазу купца Крахмалова. Слободку его так Крахмаловкой и звали, дорога тут хоть имелась, да выложена где полусгнившими досками, где валунами-булыжниками, заметенными толстыми пластами песка. Остальная проезжая часть улиц и возле почты, и у базарной площади, оставалась поныне непокрытой, струилась селевыми ручьями в межсезонье, плотно утаптывалась снежком зимой и клубилась густой пылью летом. Летом всякая несущаяся по колдобинам телега или скачущий во весь опор всадник поднимали вокруг себя мутное марево и на секунды превращали кирпиченские улицы в декорации миража.

Пыли вокруг много, а чистота улиц поражала: ни свалок, ни отходов, ни скотобойни, домики побелены по глине. Живут тут с распахнутыми дверями, дома не затворены, даже если хозяева отбыли по делам. Ну разве что на палочку закроют: стало быть, знак дан – не входи. Двери лишь от жары прикрывают. Солнышко и ветер бьются в заклеенные обоями, газетами, почтовой бумагой окошки, но те стойко выдерживают искус и не отворяются днем, разве что ненадолго ранними короткими ночами, когда воздух тяжел, насыщен ароматами отходящей от жара листвы. Потому все жилища в селе походят друг на друга рыжими, заросшими песком крышами да слепыми окнами. Кровлю покрывай хоть дранкой, хоть черепицей, крась в веселенький сурик или не крась, а через месяц-другой ту же крышу не отличить от соседской, рыже-бурой. Песочек здесь имел примесь красноватую, как русское золото, с оттенком крови.

При всем том – при всех разгулах стихий: водной, солнечной и ветряной – в селе неостановимо идет жизнь; бьется под высоким берегом река и ласково выплескивает осколки фаянса и фарфора – улики былой жизни ордынских поселений – на низкий берег, всходит и опускается в реку белое выцветшее солнце, орут стайки пересмешников над дохлой рыбой, коровы охлаждают бока в ильмене, как сухие корки сохнут пузом вверх карбасы у воды. Колесным пароходом, ходившим дважды за день: утром и вечером, можно добраться до Бузулука и Астрахани. Живи да радуйся. И всего-то малости не хватало, не увидать золотого креста, блеска сусальных куполов, не услыхать благовеста над рыжими крышами – нету в селе церкви.

Осень, вытянувшая силу из лета, и осень, уступившая зиме, вместили в себя множество событий: поиск нового жилья, набор артели, начало стройки, сдачу зачетов на квалификацию, экзамены, новые знакомства, старые письма. Родион отныне чувствовал себя сельским жителем, отчасти даже степняком. Городские привычки отходили, и многое вообще оказывалось ненужным, ложным. Выполнив нехитрый утренний туалет, наспех перекусив, отправлялся на стройку и там пропадал до вечера, деля хлеб с артельными. Почти ничего не знал о внешнем мире, осознанно отстранялся. Возвращаясь к событиям большой жизни лишь с получением писем от Валентина Петрова или в разговорах с наезжавшим в Кирпичниково из Енотая хозяина-купца, Родион жил бирюком, чему радовался и одиночество свое ограждал и берег. Бездетная пожилая пара, у которой стоял на постое, приняла его всем сердцем и ничем не досаждала, ну разве что пеняли иной раз постояльцу на плохой аппетит. А в остальном все нынешнее существование его свелось к жизни на стройплощадке, непростой, но осмысленной. Самым важным событием осени стала выплата большей части долга матери. Вовсе покончить с долгом рассчитывал по окончанию зимы.

Строить начали с лекарни, потому как имелся фундамент, заложенный прошлым годом сбежавшим астраханским архитектором. А закончив больничный корпус, зимой планировали начать возводить школу. Остов фундамента торчал на виду возле трех крахмаловских кирпичных зданий: лабаза, хлебопекарни и купеческого дома и жутко раздражал самого купца. Его дома с балкончиками, эркерами, с окнами-фонарями, с ажурной лепниной по фасадам, самые заметные среди остальных построек, составляли гордость села. Теперь, под стать белокаменной пекарне и лабазу, вырастало рядом стройное здание кирпичниковской больницы.

Жары стояли-стояли да ушли. Нашли ветра. Лист зашумел с трескотней. Степь поблекла на несколько тонов. Но в проявившейся блеклой скудости она стала более прозрачна и охватна глазу, словно уходит за край живого и сущего. Единственным развлечением, какое позволял себе приезжий десятник, стали прогулки на лошадях. Вечером, час-полтора, пока не осела ночь, а ночь тут приходила внезапно, без сумерек, он скакал по степи на купеческих лошадках. Уезжал на камышовые ильмени, иногда к реке-старице, высохшей до дна. Рядом с конем сердце оттаивало, и, казалось, оно не заледенеет, не ожесточится. Зарывался в гриву, как в волосы женщины, и затихал. Местные лошадки отличались от зарайских и журавинских короткими шеями, горбоносостью головы, приземистыми фигурами. Зато скакали неутомимо. Объездив нескольких, остановился на гнедой кобыле. И та радостно встречала его вечерами и от конюшни переходила в галоп.

Однажды поскакал он на гнедой к ерику[43] Узкий и на скорости углядел справа пятно или точку, которая движется вместе с ним. Далеко, не разобрать, но что бы ни было, оно повторяло его движения. Не доходя ерика, резко свернул обратно. И пятно переместилось, снова пошло вровень с ним, по левой руке. А он возьми да разверни кобылу обратно. И снова все повторилось. Тогда направил свою лошадку напрямую, вдогонку. Чуть приблизившись, разглядел фигуру ребенка или юноши верхом на буром коне. Всадник на буром стал удирать, да так лихо, что гнедая едва сокращала расстояние между ними. И так бы без результата при равных силах шла бы их борьба, не догадайся он, изучив местность, пуститься наперерез. Степь большая, дорог в ней мало, однако если ориентироваться, то поймешь, что всякий всадник твердую почву выберет взамен пескам. А у ильменя как раз песчаные насыпи, стало быть, беглец будет уходить в сопки. Туда и повернул, и поскакал наметом. И когда они с гнедой выскочили на вершину одной сопки и увидали Узкий внизу, то почти сразу на них снизу вылетел всадник на буром коне. Кони и всадники встретились на одной линии, на скорости, и никто не собирался уступать дороги. Но поднимавшемуся все же приходится труднее; конь припал на задние ноги, почти уперевшись вспененным оскалом в шею кобыле. Всадник с бурого вылетел из седла, свалился и покатился по отлогому склону. Родион соскочил с коня и побежал на помощь. Лошади хрипели, переговариваясь.

Когда он повернул на спину к себе лицом мальчишку, лежащего ничком и не шевелившегося, то из-под мерлушковой шапки-буслэч вывалилась разлохмаченная коса. Тут же подумал: волосы женщины теплые, как лошадиная грива. Девушка лежала под ним, прерывисто дыша, а он над нею нависал на вытянутых руках. Обрадовался, что мальчишка жив и вовсе даже не мальчишка. Смотрел в ее узкие глаза-щели, откуда шел жар возмущения, протеста. Одновременно оба вскочили на ноги. Он думал, как с ней говорить, по одежде калмычка. На стройке больницы у него трудятся несколько калмыков, но говорит с ними толмач. А девушка, присвистнув, подозвала коня и легко на него вскочила.

– Заметил наконец-то. Плохой охотник. Три дня слежу, а ты и степь не читаешь, и глаз не имеешь.

– Сударыня, прошу прощения. Не зашиблись вы?

Он стоял, держась за сбрую, и снизу вверх смотрел на раскрасневшееся лицо всадницы. Она ударила пятками в бока коню и, вырвав у мужчины повод из рук, пустилась галопом.

– Руку сломал, значит, руки просить будешь.

И рассмеялась. Топот копыт затихал, остывающая пыль садилась в верблюжью колючку и типчак, а вокруг него все звенели колокольцы девичьего смеха. Гнедая губами ткнулась в висок, тут очнулся и увидал у себя в руках чужую мерлушковую шапку.

Прогулки верхом стали обязательным событием дня. Утром Родион с трудом преодолевал свой восторг перед стройкой, напуская безразличный вид, и, на ходу позавтракав, чтобы не обижать хозяев, шагом гимназиста-первоклассника шел двумя улицами к центру села, к крахмаловской слободке. А вечером он удерживал восторг от свободы степи, от волнующего ветра в лицо, от встреч с Кеке. Как ты страшна, степь, какая хищная бескрайность.

Лошади чуяли друг друга раньше людей. Перекликались, здоровались. Из соперничающих быстро перешли к любопытствующим и симпатизирующим друг другу. Люди приглядывались дольше. Кеке показывала чужаку степь, а чужак поражался открытию: степь и полупустыня не меньше леса наполнены жизнью и тайной. Встречи свои они скрывали от всех: от хозяев жилья, от купца, от родных Кеке. Родион не приближался к территории ее семьи, границам хотона и жилищу, даже не знал, как оно выглядит: каменным домом, саманной хижиной или юртой. Он знал, что Кеке из рода кереитских нойонов и ее род знатен, что у нее большая семья, пять родных и шестнадцать двоюродных братьев, что имя ее означает «голубая». Волосы и глаза девушки действительно отливали синевой, Кеке-голубка. Выяснилось, в улусе их цветет давний разлад между оседлыми крещеными калмыками и некрещеными кочевыми. Две ветви враждуют, не в силах разорвать родственные связи и забыть друг о друге. Сама Кеке окончила улусную школу и готовилась держать экзамен в гимназию. Но подоспевшее сватовство оборвало ту мечту, хотя и само оборвалось, не состоявшись.

Крышу сельской лекарни необходимо ставить до дождей, которые перед первыми снегами зарядят недели на две. Работы пошли сложные, людей много, мастеров мало. Потому стены-то возвели, а с крышей здания выходило туго. Родион следил за каждым подъемом балок и стропил, вагой под пуд, сам подставлял плечо, сам рычаги сооружал. Дотянув до темноты, расходились, оставляя сторожа в дозоре. Несколько вечеров гнедая стояла в стойле, не до того. А одним промозглым вечером десятник, еле державшийся на ногах и мечтавший свалиться в свою постель не раздеваясь, обнаружил в комнате печеные фигурки зверей и птиц: волков, лисиц, ястребов. Подумал, хозяйка угощает. Да зверушки лежат в мерлушковой шапке. Как озорная калмычка проникла в его комнату, непонятно. Должно быть, окошко ей подалось. Милая будущая гимназистка и одновременно девочка-дикарка.

Управились с трехскатной крышей больницы до дождей. Родион ночами чертил план будущей стройки, хотел сделать сельскую школу под свою зарайскую гимназию, непременно просторной и светлой, непременно такою, чтобы всякий неуч бежал на занятия вприпрыжку. Гнедая снова какой день стояла в стойле.

Предыдущая главаГлава 37 из 53Следующая глава