Снега сошли, и город стал просторнее. Солнце отражалось в крыле птицы. Стайка голубей кружит по дворам-колодцам, и солнце как будто вращается витками, вьется по спирали, опускается с высот.
Прошла Пасха. Ну прошла и прошла. Праздники размягчают – будни отрезвляют. Праздники лукавы – будни искренни. Жизнь – ожесточенная междоусобица, рукопашная схватка. По крайней мере так говорит Гаврила Макеич, батюшка, глава семьи. У них, Удовых, всегда верховодит мужская линия, иначе и быть не может. Хотя вот с отцом-то, Корнеем Гаврилычем, не так вышло. Нет-нет, не мать взяла вверх, мать тут ни причем. Мать – подбитая тапком мышь. Просто отец уступил. Уступил силе и равнодушию властности. Отец сдался. И вот что странно, ни в ком из семейства Удовых нет его, Филички, фирменного шарма. И Гаврила Макеич, и Корней Гаврилыч, да и мать – люди бесцветные. Они нутром крепки, не внешностью. А он сам, должно быть, в бабку-покойницу. «Папаша», как в доме все звали Гаврилу Макеича, рано овдовел. Семейство посетили и радость, и горе разом. Едва сын женился и вошла в дом молодая невестка, так и полгода не прошло, как скончалась хозяйка. И кончине ее все в округе дивились, да и как не дивиться: баба в самом соку, в тургоре и вот те на. Поговаривали в «галдарейках»[28] будто, сама порешила себя, скончалась скоропостижно. Как-то наспех отпели, без проволочек погребли. Дело прошлое, Филиппом невыясненное. Чем больше он вырастал, тем менее тянуло в укладке рыться. А соседям дай лясы точить; на сплетнях и кривотолках про чужака даже злостные враги сходятся.
А ведь детство безмятежнее, хоть и насыщеннее, времени взросления. В детство будто вместились все подробности; мелочи накрепко увязались там в тысячу важных историй, которые не случатся с тобой взрослым. Воздух детства плотный, воздух взросления разрежен. Но детство иногда закладывает деталь обстоятельства, какому не придаешь значения. А во взрослой жизни то всплывшее вдруг обстоятельство встает в деталях на пустовавшее место и скрепляет конструкцию догадок, да так прочно, что отвернуться от вскрывшейся правды невозможно. Вот почему не получалось у Филиппа долго смотреть на маску бабушки-покойницы, висевшую в опочивальне деда. Не выдерживал «взгляда» бабки, не умея прочесть слово на сжатых губах.
Годами нести неявную вину, ржавчину тайны, в какую не посвящен, но какая довлеет над всеми в доме, ощущать невыигрышность положения довольно-таки досадно и оскорбительно. Постоянное недовольство окружающим и окружением вызывает со временем желчь. Филипп Удов не того нрава, чтоб желчь в себе копить. Хотя порядком надоело обретаться в роли парвеню. Петрову и Тулубьеву известно, что проживает он в самом Зарядье, а неизвестно, что в Кривом переулке. Думают, должно быть, в собственном доме или в доходном, а они живут в «галдарейках», архитектурно совершенно невыразительном и перенаселенном здании. Архитектор, сооружая дома с галереями, экономил на парадных и лестницах. Входы в квартиры устроены вдоль балкона по всему фасаду. Пройти по такой галерее незамеченным невозможно, а научиться самому не замечать соседей, вытаскивающих свою жизнь на общее обозрение, тоже нужно уметь. В «галдарейке» и поминки, и свадьбы на показ, и каждодневный сор из избы; тут дня без склоки или драки не проходит. Тут и поют, тут и детишек уму-разуму учат, спустив нашкодившему портки, тут молотки сапожников перестукиваются, тут половики на перилах выбивают, тут в карты режутся, тут семечки лузгают и помои тебе под ноги выплескивают. Тут бывает, мокрые порты по щекам тебя хлещут, ежели вовремя ты на ветру не увернулся, идя до своей двери.
Папаша задается перед соседями, все ж таки он не в скорняках, не в приказчиках – бери выше; его дело, если уж не такое прибыльное и уважительное как гробовщик, то редкое. Едва где зажиточный покойник, там посылают за папашей. Мастеров посмертных масок нынче в городе мало, а профессия востребованная; иной раз по два вызова за день – мода на маски пошла. Гаврила Макеич ремеслом своим гордится и утверждает, что занимается исследованием человеческих ошибок, так как самой большей глупостью считает привычку человека умирать. Папаша не тщится разгадать неодолимую тягу живых к смерти, он лишь радуется каждому вновь преставившемуся и благосклонно принимает его выбор. От Гаврилы Макеича завсегда несет формалином и сырым гипсом. Может, даже керосиновый шлейф одежды пилота есть намеренная защита от приставучего запаха тлена.
Петров с Тулубьевым знают, что Удовы зажиточное семейство, а не уведомлены, что папаше доходы покойники приносят. Петров с Тулубьевым сами не то чтоб знатного происхождения, один из духовенства, другой из обедневших дворян. Но от них и от Школы десятников скрыто, что Удовы даже не мещане, а «выбившиеся в люди» крестьяне Самарской губернии, всего двумя поколениями назад – крепостные. Ну это те Удовы, а не эти. Нынешние Удовы – городские жители, не купцы, нет, но при своем деле, свою мастерскую имеют на Кирпичных Выемках. И если отец, Корней Гаврилыч ко всему безразличен, словно омертвел на всю жизнь, то ему-то, младшему Удову, чего возле «живого трупа» обретаться. Отец не глуп, но безволен и потерян, отец – словно само отсутствие. Папаша сыскал ему разъездную работу при почтовом ведомстве. И отец, кажется, рад свободе, отлучкам, расстоянию-расставанию, словно ему душно в доме. У Филиппа пример деда перед глазами и ежедневные беседы за чаем о деле, деловитости, деловых и неделовых. Надо уметь выйти из «черной кости» и прорваться в то общество, что тебя не ждет, но оценит и облюбует всякого победителя. Вот он, Финичек – может, завтра авиатор, может, актер, но точно уж десятник, мастер стройки. Ему не за плугом ходить, а командовать с отвесом и рулеткой работниками.
Самому Филиппу не хватает сейчас двух вещей: свободы и капитала. Отец безденежен и зависим от папаши, а тот не спешит выделять доли, хотя в почтенном возрасте и мог бы над златом не чахнуть, отдать распоряжения. Однако почтенный возраст не мешает папаше держать домострой. И все-то от него зависят: Филипп, мать Филиппа, отец Филиппа. Все по жердочкам; ну разве что Финичек выторговал себе вольности.
Весна в смешении чувственности и люди в смешении чувств. Сейчас кажется, в крови твоей играет божоле. Он думал, что это шампанское, и как-то ввернул фразочку про кровь и шампанское божоле в присутствии Женечки Вепринцевой. Женя мягко поправила его: «Это молодое вино из винограда сорта gamay». Beaujolais и gamay она произносила на особый лад. И что же кичиться, что знаешь язык французов? Зося расхохоталась над его растерянностью, чертовка. Ее якобинские глаза снятся ночами в его тесных антресолях, комнате-чердаке над спаленкой матери. Снятся не одну ночь подряд. Он давно оценил обеих подруг: Вепринцеву и Бочинскую. У одной комплекс Бовари – стоит за ней поухаживать, и она воспылает страстью да не отвяжется. На новогоднем балу всего лишь нарочно дышал ей в висок, делал томный вид, ну, буквально развлекался, как все развлекаются на балах. И что же? Понять, что тебя любят, иной раз трудно, проще понять, любишь ли ты. Но тут тот случай, когда чужое чувство на виду. И смущается так непоказно, хотя, должно быть, давно не девица. Да, он умеет шармировать, но, кажется, сестра Апостола Петра в него по уши. С ней было бы просто, захоти он завладеть барышней, но Филипп Удов – благородный человек и пользоваться чужой расположенностью не станет. Вторая же из подруг – шипы от розы. Удивительное лицо, с мало подвижной мимикой, буквально гипсовая маска. Лицо, не меняющееся кардинально от гримасы или улыбки. Лицо богини или преступницы. Тело гитаны. Характер флибустьера. Иногда в ее взгляде на Удова неподдельный интерес, вопрошаемость, оценка: на что ты способен; потом изумление: да, ты, кажется, под стать мне. Иной раз ее черные глаза смотрят на него с презрением, будто спрашивают: да тебе известно ли, сколько стоят мои чулки? Черные глаза как будто знают и про его боязнь высоты, и про страх маски лица с гипсовыми женскими руками в опочивальне папаши. Кажется, Зоська – ведунья, кажется, знает про ту гирю вины, что принижает его бравурность и очарование. Знает про мать-мышь, отца-молчальника, деда-мраморщика. Хотя им, Филиппом, все домашние тайны замалчиваются и скрываются даже от тройственного союза.
Странное дело, к концу весны союз дал трещину. Сторона треугольника по имени Родион Тулубьев никогда не была самой крепкой. Вот Апостол Петр – тот кремень, надёга. Филипп чувствовал к себе зависть, соперничество с Родионом, ведь сам он – лучший ученик выпуска 1913 года, а Тулубьев постоянно сдвигает его в сторону и заставляет бороться за место на пьедестале. Их разлад пошел от совершенно невозможного тона, когда после занятий в Школе десятников Тулубьев выговаривал ему о «выходке» в ресторане. Да, пришлось тогда спешно ретироваться и оставить товарищей «У Мартьяныча». Ну так не в лесу же, в приличном заведении оставил. И к тому же, у всякого может живот скрутить. Кстати, пироги оказались дрянные, осетрина с душком. Подсунул официант-мазурик. Раз в жизни захотелось блеснуть, побаловать мать осетринкой при папашином режиме экономии, и вот те на, запашок-с.
Тон Тулубьева невозможен и влечет за собой действия, выговор – омерзителен, молчание Петрова – слабость. Валентин, правда, один на один извинялся, пытаясь примириться. Да, собственно, на него и нет злости, особенно как вспомнишь распахнутые глаза его сестры-Бовари. Инцидент с рестораном сошел на нет, объяснения друзья получили, а уж кого как устроило – их дело. Наступившая сессия отнимала все время, и иные события, помимо учебы, отходили в сторону. Союз внешне держался, примирение произошло, но Филипп чувствовал к себе пристальный интерес Тулубьева, будто тот изучал его заново. Чужое внимание на этот раз раздражало. Но экзамены ими двумя были сданы на отлично; все ожидали жеребьевки на практику. Пока Филипп «наводил мосты» в руководстве Школы, изыскивая возможность получить место на московской стройке и не отправиться в тьмутаракань, Петров разбирался с «неудом» по геофизике, а Тулубьев готовился экстерном сдавать на архитектора.
Насчет учебы и практики Филипп был спокоен, чего нельзя сказать о делах сердечных. Эта чертовка Зося явно водила его за нос. Впервые обман открылся в застолье «У Мартьяныча», когда захмелевший Валечка разболтал о помолвке Бочинской с французом, представителем «Гном-Рона». На следующий день приехавшего с разбирательством и видом Чайлд Гарольда незваного визитера Зося целовала властно и жадно, закрывала ему рот ладошкой, не давала выговориться, угощала хересом и добилась своего: обида отошла. Удову казалось, он теперь имеет на девушку права. Авиатриса потребовала никому не говорить об их сближении, обещала подумать про обручение. А когда он уезжал с Токмакова переулка, разнеженным, обласканным ею, пустым, тогда, провожая, она произнесла холодным голосом: «Надеюсь, Вы понимаете, Удов, речь о знакомстве с папашей может идти лишь при доказательствах». Чертовка мучила его в тесных снах на антресолях каждую ночь: «Доказательства, Удов, доказательства!»
И вот теперь, едва сдав экзаменацию и предварительно уговорившись о выгодном объекте стройки, он задался целью расколоть капитал папаши и вытребовать свою долю. Из месячного отсутствия вернулся отец. Хотя отец что есть, что нет, без пользы. Да и мать не поддержка, тут, Финичек, надейся на самого себя.
Столовая удовской квартиры совмещала и кухню, хотя грязные работы делались в закутках сеней. К грабовому столу под кукушкой сходились ровно в половине восьмого вечера, нарушить правило мог отсутствующий. У Филиппа в первый свободный день сон длился больше обычного, и все же сквозь дремоту он услыхал голоса в комнате матери, стало быть, отец приехал. Потом, вероятно, отец прошел к себе, и голоса затихли. Дед спозаранку должен был отбыть в мастерскую на Кирпичные Выемки, свалилась срочная работа. Ровно к половине восьмого вечера все сошлись из своих комнат в столовую. Отец и Филипп укрылись за газетами; мать, накрывая на стол, особо заботливо хлопотала вокруг приехавшего. Хозяин запаздывал. Ждали с четверть часу, не притрагиваясь. Потом Филипп не выдержал и попросил налить супу. Мать поспешно схватила половник и тут же осеклась, посмотрела умученными глазами. Ждали еще с четверть часу. Газеты были прочитаны вдоль и поперек. Перебрасывались незначительными фразами о дожде, самоваре, мышах. За дверью сеней кто-то орал под гармонику. Отец встал, вежливо поклонился, собираясь укрыться в своей комнате без ужина. Но и на него мать взглянула умоляюще; отец остался.
Гаврила Макеич пришел к девяти в добром духе: похоронил нынче двоих. Позволил невестке снять с себя мокрый макинтош. Обвел столовую взглядом: за грабовым столом идеальная нетронутость. Остался доволен: ждали. И не извиняясь за опоздание, уселся на свое место в торце стола под образами, отсюда хорошо видно всю столовую, три двери в комнаты, дверь в сени и ступени на антресоли. Не покрестившись, откусил серого хлеба и подставил свою тарелку под зависший в ожидании половник. Все оживились.
– Надолго? – спросил папаша вернувшегося сына.
– Дня на два.
– Так на два дня?
– На два.
– Так и надо отвечать. Экие вы… Коммерсанты обязаны отвечать четко.
– На два дня, – смиренно ответил сын папаше.
– Потом куда же?
– В Сувалковскую губернию.
– Далеко. А у меня сегодня преотличный день. Огольцовы позвали снимать бюст с прадеда, старика в сто четыре года. И вышла неувязка, на лестницах встретился с прохвостом Зазыриным, он намеривался обогнать на вираже, да зацепился фалдой за перила. А впредь ему наука: не носи широких сюртуков. Я прибыл первым. Выяснилось, Огольцовы, чтоб наверняка, назначили двоим, как вам нравится? Я спрашиваю, как вам нравится? Почему все молчат?
Отец и мать не откликнулись, ниже склонились над тарелками горохового супу.
– Папаша, ну, это же свинство: двоих мастеров вызывать, – поддержал Филипп, обгладывая свиной хрящик, не предполагавший на себе мяса.
– Именно что свинство! Устраивать конкуренцию, когда у вас покойник за стеной. Я так разволновался своей победой, что забыл вложить в гипс нить. Когда спохватился, было поздно – гипс начал схватываться.
– Как же справились? – поддерживал разговор Филипп, тщетно разыскивая в своей тарелке волокна мяса.
– Не впервой. Хорошо, что оставили одного. Пришлось повернуть старикашку на бок и, усевшись сверху, отдавить гипс с лица. И чертовы галстуки мешают. Иные бабочки покойникам лепят, а то и жабо кружевное. Но вышло. Видимо, не совсем застыл. Правда, отодрался с клоком бороды.
Ложка брякнула о тарелку; мать обронила.
– Что ты? Экая растяпа, – недоуменно уставился на невестку Гаврила Макеич.
– Мамаша, я вам наказывал приборы давать мельхиоровые, а Вы снова деревянные ложки положили, – упрекнул Филипп. – Так в приличных домах не подают.
– Слушай же, слушай. Снял маску, волосы где отодрал, где состриг. Уложил покойничка, как прежде, благообразно и почтительно. Собрал инструмент, слепок и раскланялся. Получил приличный задаток. Как маску сработаю, пришлют всю сумму. А каков был бы, если б не справился и не снял бы без нити? Опростоволосился бы перед…
– Перед родственниками покойного.
– Что мне до них? Перед прощелыгой Зазыриным. Мне не нужны инсинуации в профессиональной среде. Репутация, знаете ли, средь покойников. Слава Богу, обошлось.
Мать перекрестилась на образа. Гаврила Макеич заливчато, по-детски рассмеялся.
– А дальше-то как свезло! Есть Бог, есть. У Огольцовых среди приживалок услыхал: в один день помер ихний старик и его давний соперник, любовник третьей жены – Жужанский. Ну, я рысью туда, благо инструмент с собой и недалеко.
– Извозчика взяли? Или конкой?
– Конкой дешевле бы вышло. Но со Знаменки до Моховой всего ничего. Я рысью, рысью, на своих двоих в доходный дом к Жужанским. У евреев, скажу я вам, удивительные лица. Налей-ка, голуба, добавки.
– Э… а… гм…
– Что, десятник, ты тоже желаешь добавки? Кажется, у тебя не малая порция. Ну что же, и ему налей, аппетит как у андертальца.
Филипп с готовностью подставил свою тарелку под половник, придирчиво следил, как из супницы черпак переливает остывшую, загустевшую жидкость. Но быстро разочаровался, снова не повезло с мясом.
– Так вот, лица евреев словно древние лики. Одень современного еврея в сюртук восемнадцатого века или в древний киттель[29], тунику, поймешь, какие тогда живали в их городах люди.
– Ходячая древность.
– Уже не ходячая. У Жужанских был первым и единственным. И уговорил делать маску, они не собирались, но и не противились. И там провозился пару часов. Вдругорядь получил задаток, правда, меньше, чем у Огольцовых, но небезынтересно, господа. Ну-с, что у нас нынче к чаю? Опять оргии Распутина и слабоволие монаршего семейства? Единственный, на кого там можно возлагать надежды, – наследник. Сколько теперь Алешке-то?
– Десятый, должно быть.
– У… младенчик. С нянькой спит.
– Лица спящих детей – единственное средство спасения от черных мыслей их отцов.
Голос Корнея Гаврилыча так резко прозвучал в столовой, что, кажется, изумилась даже кукушка в часах с гирями и принялась куковать, заикаясь.
– Вот к чему глупости твои, Корней? Ты думаешь, кто-нибудь что-нибудь понял? Ты для чего сказал? Для красивости? – вспыхнул папаша.
Отец молчал, будто испугавшись собственной дерзости.
– Удачный наследник – это гордость родителя, а неудачный – его крест, – заключил Гаврила Макеич, отпуская раздражение ради счастливого дня.
Удов-младший прищурился и, медленно цедя слова, поинтересовался: «Кажется, и вам не откажешь в наличии гордости?»
Папаша цепко взглянул в Филипповы глаза. Все за столом обездвижели.
– К чему клонишь?
– Вам ли грешить на наследников? Вон я и экзаменацию сдал, и после практики диплом десятника получу. А там и связи наберу на московских объектах. В газетах мой портрет авиатором. В фильму звали сниматься. Столько всего, а вы…
– Авиатор? Пустое. В фильму? И того площе. Вот диплом десятницкий – это дело, да-с. Мастером на стройке почетно, опять же народец у тебя в руках, рубль в кармане. На тебя моя надежда и есть, Филипп Удов. Деловым будь человеком, дельным будь! За копейку трясись. Не то проаршинишься.
Папаша скосил глаза к другому торцу стола, где зависла неудобная тишина.
Филипп подумал, коли такое благостное настроение, надо идти ва-банк и припереть папашу к стенке, чтоб уж не упирался более. Куда дальше тянуть, двадцать три годика на счету.
– У меня к вам слово.
– Выкладывай, Финичек. Жеребьевку прошел удачно?
– Нет, не прошел…
– А я говорил, подмазать надо. В деловом мире так завсегда. Тебя же уважать больше будут, раз порядки знаешь.
– Да не было жеребьевки. Про иное я.
– Не говори, что жениться вздумал, – благодушно усмехнулся Гаврила Макеич, попивая чай из блюдечка с сахаром вприкуску.
– Именно что. И на свадьбу нужны средства.
На стороне родителей, казалось, сидели две статуи. Кукушка от греха убралась в домик, дверца со скрежетом захлопнулась. Папаша побагровел.
– Наследство просить станешь? Так жив я. Не пришла ваша радость.
– Как же люди, испорченные собственными дурными мыслями, склонны тут же приписывать их другим.
Голос отца во второй раз звучал трагически непонятно. Корней Гаврилыч удивлял. Но какова причина смелости?
– «Враги человеку домашние его», так и есть. Не врет Библия. Вот враги мои сидят за столом моим. Кто из вас заработал? Кто к покойникам ходит в гости? У кого волосы в паху со страху встают? Кто с циркулем по черепам мертвецов лазит? Кто челюсти подвязывает? Кто в дом капитал несет? Ты? Ты? Или ты?
– Папаша, вы супруги моей собину спустили, что ейный отец ей выделил перед нашей свадьбой. Верните теперь Филиппу, коли тот женится.
– Да ты ополоумел, что ли, Корней? На тот надел, что ей выделили, мы землю под мастерскую купили, сарай, инструмент. А гипсу я сколько трачу? А формалин? А медь, а бронза для отливки? А проволока? А нитка?
– За все это вы получаете с покойников. И мое жалование…
– Ты денег моих считать? Денег моих?! Ты, служка-голодранец, почтмейстер зряшный. Жалованье твое не покрывает расходов в «галдарейке». Кормлю вас всех, дармоеды.
– Почта дело увлекательное. В ней много неизвестного накопилось. Есть тысячи писем, которые никуда не дошли и не нашли своего адресата после катастроф и катаклизмов. Надо с тем разбираться. Я чувствую своим долгом… миссией…
– Брось речи сумасшедшего. В «желтый дом» сдам.
– Папаша, – вкрадчиво вклинился Филипп. – Я ли не отдавал вам прежде, что умел заработать? Я ли не собирался и десятницкую получку в дом нести? Заберите слово дармоеды.
– Ну, ну, не гоношись… Погорячился, вылетело. Но ты же нынче собираешься отделяться, так ведь? Или сюда невесту приведешь? К нам некуда! А отделяться, так и кусок себе запросишь, и заработок твой на стороне оседать станет. Так, так, спрашиваю?
– Так. Да не так. Идея у меня. Невесте нужны доказательства.
– Что? Дурные вы какие-то. Доказательства чего? Не пойму.
– Состоятельности. Сюда ее приводить не стоит. Но вот счет в банке… Ведь у вас есть счет в банке… Ну, не под подушкой же вы капиталы храните?
– Ты под подушку ко мне залезь, Филипка! Тебе дай, так и Корней попросит, дайте сыну.
– Так вы и дайте сыну, отец. Прошу, Филиппу дайте, – взмолился Корней Гаврилыч.
– Вот, вот, видишь? Блудные сыны.
– Блудные, да не блудливые.
– Что не то съел нынче, Корней? Ах, разорение мое при жизни… Собирал рублик к рублику. И все раздать? И вы же меня тогда, голого, с «галдареек» взашей. Кому нужен буду без денег?! Мое слово – ничего не получите оба. Пойди-ка, потрудись десятником, заработай себе на свадьбу, тогда и женись.
– А невесту мою в Париж увезут, да? Пока я стану дожидаться смерти вашей, выдела капитала от покойников или пока буду свою получку собирать. Так прикажете?
– В Париж? Кто у тебя в невестах?
– Дочка управляющего моторным заводом «Гном-Рон».
– «Гном-Рон»? Наслышан. У них капитал серьезный. И что же, согласие от родителя есть?
– Нет, пока с невестой не уговорился. Доказательства, говорит, предоставь, тогда обручимся.
– Шельма ты, Филипка, шельма. Вона кого окрутил. Весь в бабку, ах, рано померла дура. Будут тебе доказательства. Будут! Выкладывай свою идею.