Продолжаем извлекать из «мемуаров» нашей героини все наиболее существенное, тем более что они скоро будут кончены.
«Мой союз с Шуазель, – говорит Елена, – укреплялся все сильнее со дня на день. Все у нас было общее: наши книги, наши игрушки, у нас был общий ключ от наших ящиков и даже от наших чернильниц.
В это время девица де Леви однажды в классе очень громко укоряла Шуазель, будто ее мать посажена в тюрьму за то, что любила комедианта.
Шуазель, хотя была сильно оскорблена, со спокойным видом сказала: „Нет. Моя мать в провинции, потому что ей так нравится, это дело ее вкуса. Но если бы то, что вы говорите, было справедливо, то это не делало бы вам чести – просвещать меня на этот счет”.
Весь класс был чрезвычайно раздражен против Леви. Все девицы говорили ей, что это бесчестно, что подобными вещами не укоряют, что они в отчаянии оттого, что произошло в их классе, и что они пойдут просить как милости, чтобы ее перевели в „голубой” класс, для ее же собственной чести.
Тогда Леви отыскала Шуазель, которая находилась в классе где-то в углу, то, имея низкую душу, упала перед ней на колени и просила ее не повторять этой истории. Тогда весь класс последовал за ней, и все на нее „укали”. Шуазель громко ответила:
– Мадемуазель, все, что я могу сделать для вас, это не называть вас, и я даю вам слово, честное слово, что ваше имя не выйдет из моих уст, но я буду достойна порицания в глазах моих подружек, если останусь спокойною после того, что вы мне сказали в их присутствии, и если не осведомлюсь у моей матери о том пред моим семейством.
В этот момент одна наставница, которая спустя час заметила волнение между пансионерками, подошла и спросила, что такое тут было. Шуазель сказала, что это был спор ее с одной пансионеркой, но что теперь он прекращен. Наставница спросила, никто не имеет пожаловаться на кого-либо? Но так как каждая из нас хранила молчание, то она и успокоилась».
Умненькие девочки, прибавим мы от себя, сору из избы не вынесли. Но едва ли в том, что огласила перед всем классом де Леви, не было нечто похожее на дым без огня…
«Я спросила, – говорит Елена, – у Шуазель, нет ли у нее подозрения относительно того, в чем ее укоряли?
– Мать моя, – уклончиво отвечала Шуазель, – всегда казалась странной женщиной, которая не была любима своим семейством.
На лице Елены выразилось недоумение. Шуазель заметила это.
– Ни мой отец, ни мой дядя, – заговорила она, – никогда мне не говорили о ней, и когда я несколько раз заводила о ней речь, то видела, что разговор этот им не нравился, но теперь, когда я вспоминаю то, что говорили о ней, то я начинаю бояться, уж не права ли мадемуазель Леви в том, что она тогда сказала».
Это еще более изумило Елену, и вызвало Шуазель на дальнейшую откровенность.
«– Я, – сказала она, – скрываю то, что у меня ненависть к неудержимым слезам, и потому я сдерживаю себя.
Тогда, – говорит Елена, – я просила у матушки Катр-Тан позволения пойти к госпоже де Рошшуар, которой я имела сказать нечто. Она позволила. Со своей стороны, Шуазель просила о том же мать де Сент-Пьерр. Но эта строгая особа отвечала, что Шуазель может подождать до вечера, чтоб говорить с Рошшуар.
Шуазель, необыкновенно пылкая девочка, не сдержалась и разразилась рыданиями. Госпожа Сент-Пьерр рассердилась и велела ей стать на колени. Шуазель повиновалась. Пансионерки, жалея ее, стали ласкать подружку, а Леви упрекали, что она причиною всего этого. Та спряталась, не смея показаться. Тогда Шуазель, – прибавляет Елена, – сказала мне громко:
– Так как ты имеешь позволение, то пойди к госпоже де Рошшуар, скажи ей, что произошло, и попроси ее, чтоб она сама узнала от меня обо всем, но только не называй Леви, потому что обещала ей хранить в тайне происшедшее между нами.
Я побежала, – продолжает Елена, – к госпоже де Рошшуар, но не нашла ее в ее келье, а увидела только госпожу де Сент-Дельфин.
– А! Это вы, мой котик, – сказала она. – Я очень рада, что вы пришли, потому что я скучала как собака в ожидании сестры. Пожалуйста, скажите мне что-нибудь радостное, потому что я нахожусь в страшном унынии.
Тогда я ей сказала, – пишет Елена, – Шуазель и я имеем нечто сообщить госпоже де Рошшуар, но только Шуазель не получила позволения прийти к ней. Не будете ли вы столь добры приказать сестре Леонард отыскать ее, сказав, что Рошшуар спрашивает ее, и это не будет ложь, потому что это делается от вашего имени. Она согласилась, и немного спустя явилась и Рошшуар.
В этот момент явилась и Шуазель, и мы рассказали госпоже Рошшуар о том, что произошло. Лицо Рошшуар выразило огорчение.
– И кто это сказал вам подобную вещь? – спросила она.
Мы положительно отказались отвечать, – говорит Елена. – Засим Рошшуар, которая не желала компрометировать себя перед Шуазель, сказала ей:
– Я удалилась от мира, и с нами не случаются подобные происшествия; но скажите мне, кому из вашей фамилии вы желали бы, чтоб я написала, чтоб эта особа дала вам некоторые объяснения.
– Это герцогиня де Грамон, моя тетка, – отвечала Шуазель.
Рошшуар написала герцогине, и та на другой день пришла. Узнав от Шуазель причину ее огорчения, она сказала:
– Я вовсе не желаю вас обманывать, вы становитесь большою, и потому вам следует избегать неведения того, что случайно могло бы поставить в необходимость говорить нечто неприличное. Это очень верно, что поведение вашей матери вынудило ее семью заключить ее в монастырь. У вас есть сестра, которая воспитывается в другом монастыре, и ее поместят в аббатство о-Буа вместе с вами. Ваше поведение должно быть таково, которое внушило бы пансионеркам, чтобы никто не позволил себе говорить об этом происшествии и чтоб никому об этом ни слова. Вы можете представить, что это не должно быть предметом приятной беседы для вашего отца: не говорите ему ни слова об этом, если только он сам первый не заговорит об этом.
Тогда Шуазель спросила, неужели ей не позволят совсем писать к матери. Герцогиня отвечала, что она не может взять на себя дать ей это позволение, но что она переговорит об этом с семейством».
Однако злобная выходка девицы Леви, перед всем классом бросившей в лицо Шуазель укор относительно романических похождений ее матери, сделала свое дело: скандал вышел за пределы монастырской обители, и весь Париж заговорил об этом.
Связь матери приятельницы нашей Елены, юной Шуазель, с актером, с красавцем Клервал, была, действительно, разоблачена, и оскорбленный муж, отец Елениной приятельницы, граф Жак де Шуазель-Стэнвиль, немедленно засадил ее на всю жизнь в один отдаленный монастырь, отобрал все ее богатые имения и капиталы под предлогом опеки, а горничную и лакея, помогавших влюбленным, спрятал – первую в Сальпетриер, а последнего – в Бисетр.
Несколько времени спустя после этого печального разоблачения юная Шуазель, очень взволнованная, сказала Елене:
– Вообразите, мою сестру тоже помещают в аббатство о-Буа, и она прибудет сюда в ближайший понедельник. Это меня очень опечаливает.
Она никогда не видала своей маленькой сестренки и боялась, что она будет мешать ее дружбе с Еленой.
Последняя утешала ее, сколько могла.
Девочка была приведена в монастырь герцогинею Шуазель, которая заявила, что за всем необходимым для девочки обращались бы к ней, герцогине, а отнюдь ни к ее отцу, ни к герцогине Грамон. Это сделано было потому, что отец девочки утверждал, что она не его дочь, а комедианта Клервала.
«Когда, – говорит далее Елена, – герцог Шуазель, госпожа де Стэнвиль и герцогиня Грамон приезжали повидаться с девицею Шуазель (приятельницею Елены), то они никогда не вызывали девицы де Стэнвиль (предполагаемой дочери комедианта), но Шуазель сопротивлялась и говорила, что и она ни за что не выйдет к ним, если они не вызовут и ее сестру, и ее вызывали».
Елена уверяет, что ее приятельница делала это по доброте и благородству своего сердца, потому что не любила своей младшей сестренки.
В это время приятельнице Елены было уже четырнадцать лет.
Насколько в то время во Франции господствовали разделения на касты, видно из того места записок нашей героини, где она говорит, что однажды чинили стены аббатства и по необходимости в одном месте сделано было отверстие, выходившее на двор соседнего, бедного монастыря, в котором было всего тридцать воспитанниц, которые, по словам Елены, были совсем не «comme il faut» и очень смущались, когда видели наш класс, столь многочисленный и состоявший из «первых дочерей Франции».
«Первые дочери Франции!» Какая благородная гордость!.. А в соседнем жалком монастыре, фи!..
Но вот в аббатстве совершается важное событие, гордое участие в котором принимает и наша юная героиня.
«В это время, – говорит Елена, – вечером приходит ко мне девица де Шуазель и говорит, что имеет сообщить мне большой секрет: она поведала мне, что выходит замуж за сына госпожи де Шуазель-ла-Бом, которому всего семна-дцать лет, что он очень любезен, что она будет называться герцогинею де Шуазель-Стэнвиль, что на другой день ее семья сделает визиты госпоже Рошшуар и мадам аббатисе, и что она просит меня (как лучшего ее друга!) сделать эти визиты вместе с нею».
Почтенный биограф нашей героини, Люсьен Перей, поясняет, что она, «восхищенная играть столь значительную роль» в этом событии, с радостью приготовилась «важно сопровождать» свою приятельницу.
«На другой день, – говорит она, – герцог и герцогиня де Шуазель, герцогиня де Грамон и господин де Стэнвиль явились в говорильню госпожи аббатисы, куда также пришла госпожа де Рошшуар. Говорят, что брачный контракт должен быть подписан в следующее воскресенье в Версале, что он подписан будет ее семейством и друзьями в понедельник, что во вторник мадемуазель де Шуазель получит подарки и что в среду она отправляется в Шантлу, где и должно совершиться бракосочетание, и что, наконец, два дня спустя она будет возвращена в аббатство о-Буа, ибо ей было всего только четырнадцать лет. Тотчас после отбытия ее семейства я и девица де Шуазель сделали сообщение всему монастырю относительно ее замужества. В понедельник, в день подписания контракта, весь наш класс собрался у окон, чтобы видеть посещение своей супруги господином Шуазель-ла-Бомом, и он показался нам очень красивым. Весь Париж (tout Paris!) был при подписании этого контракта. Выйдя из говорильни, де Шуазель подошла к одному окну, где были воспитанницы, и господин де Шуазель-ла-Бом, заметив ее, сделал глубокий реверанс, который нас восхитил… На другой день ей прислали огромную корзину, купленную у мадемуазель Бертэн, ларчик с прекрасными бриллиантами, игрушки с голубой эмалью и кошелек с двумястами луидоров.
После госпожа де Рошшуар позволила мне отправиться на завтрак к герцогине де Грамон. Госпожа де Клермон провожала меня».
Елена перечисляет далее, какие подарки она получила от своей юной замужней приятельницы: золотой сувенир с ее волосами, мешочек и опахало. Сорок мешочков и сорок опахал она подарила воспитанницам.
«Возбужден был вопрос, – продолжает Елена, – о том, чтобы ее сестру не брать в Шантлу, но Шуазель так громко жаловалась, что, наконец, герцогиня де Шуазель взяла ее. Она подарила сестре прекрасный медальон в бриллиантах, а ее муж, господин де Шуазель-ла-Бом, подарил ей сувенир, тоже украшенный бриллиантами. Шуазель, которую я отныне буду называть госпожою-мадам, воротилась по прошествии пятнадцати дней. Она рассказывала мне о всех празднествах, которые устраивались в честь ее, но говорила также, что не проходило дня, чтоб не ворчала ее свекровь. Она говорила также о своем муже, что полюбила его до безумия, что он такой радостный, веселый, почти их никогда не оставляли вдвоем, и все-таки он находил средства говорить ей очень не мало кой-чего, но только она совестилась передавать мне о том».
Девическая скромность… Но можно себе представить, каких милых вещей семнадцатилетний муж мог наговорить своей четырнадцатилетней супруге-школьнице. Неудивительно, что свекровь «ворчала» ежедневно на сына и юную невестку. Уж таковы свекрови! Недаром Наполеон говаривал, что он совершил много злодеяний, много преступлений, но что только в одном злодеянии он неповинен: он никогда не был свекровью.
В это время случилось одно обстоятельство, которое произвело сильное впечатление на юных воспитанниц аббатства о-Буа. Они присутствовали обыкновенно при очень частых пострижениях в монастыре. Эта церемония казалась им вполне естественной и не наводила на них грустных размышлений. Но на этот раз было иначе. Вот что говорит об этом наша героиня:
«В продолжение двух лет состояла на искусе одна юная особа, девица Растильяк, в возрасте двадцати лет. Она казалась погруженною в страшную меланхолию, всегда была больна и большую часть времени проводила в больнице. Она уже приняла постриг. Два раза назначали ее произнести монашеский обет, но всякий раз его откладывали, потому что она впадала в недуг. Ее духовник, дом Темин, настаивал отложить на неопределенное время принесение ею обета, и тогда прошел слух, будто ее постригли против ее воли. Мы об этом однажды сказали госпоже де Рошшуар. Она нам отвечала, что совсем не вмешивается в дела послушниц, но что если в самом деле делается против волн постригаемой, и она не может снести тяжести монастырской жизни, то она, Рошшуар, не даст своего голоса. После двух или трех повторений опыта посвящения больной ее обязали возвратиться в мир, в ее семейство, но это было тщетно – она не возвращалась. Наконец назначили день для принесения ею монашеского обета и сказали, что хотя она будет очень больна и с трудом может держаться, но она решилась произнести свои обеты.
В день произнесения обетов, – говорит Елена, – все Готфор, принадлежащие к большому свету, собрались в церкви, потому что посвящаемая приходилась им близкою родственницею. Девица де Гюин принесла восковую свечу и должна была быть крестною матерью посвящаемой, а граф Готфор был ее кавалером. У де Гюин была очень красивая фигура. На ней было креповое платье, прошитое серебром и покрытое бриллиантами. Она очень хорошо повторяла речь, которую произносил аббат де Маролл, где он говорил, что это была большая заслуга пред лицом Господа отречься от мира, когда посвящаемая могла быть в нем обожаема и служить ему очарованием и украшением. Казалось, что он желал нарисовать перед нею особенно прекрасно то, что она покидала. Но она держала себя с полным достоинством.
После речи, – продолжает Елена, – граф Готфор подал ей руку и провел в дверь монастырской ограды. Когда она вышла, дверь захлопнули с большим шумом за нею и с треском задвинули засовы и с большою ловкостью, которую никогда на забывают проявить в подобном случае. Мы все заметили, что это произвело на нее страшное впечатление, и она очень заметно побледнела.
Захлопнулась с шумом гробовая крышка, и живой мир остался за стенами.
Она вошла во двор более мертвой, чем живой, – говорит Елена. – Всегда утверждали, что она больна, но нам казалось, что ее душа страдала больше, чем тело. Когда она вошла за решетку хора, ее заперли, чтоб разоблачить новопосвященную, и постарались сорвать с нее все светские украшения. У нее были длинные белокурые волосы. Когда их распустили, мы все хотели закричать, чтоб помешать, чтоб их не резали…
– Какая жалость! – тихо проговорили все воспитанницы.
В тот же момент, как начальница послушниц наложила на ее голову ножницы, она вся затрепетала. Волосы положили на большое серебряное блюда, это было так красиво видеть! Ее облекли в одеяние монашеского ордена, накинули на нее покров и возложили на голову венок из белых роз, потом открыли решетку и представили посвященную прелату, который и благословил.
Это очень трогательно, но и очень печально…
Потом к решетке поднесли кресло, на которое и воссела мать настоятельница, имея по бокам, с одной стороны, носительницу распятия, с другой – капелланшу. Девица де Растильяк (постриженная) упала перед нею на колени, вложила свои руки в ее и произнесла свой обет.
– Я приношу обет Богу, – говорила она, – в ваших руках, мадам, обет бедности, смирения, послушания, целомудрия и вечного заточения, следуя правилу святого Бенедикта, исполняя устав святого Бернарда, ордена Сито, филиации Клэрво.
Она была так слаба, – говорит Елена, – что с трудом могла держаться на коленях. Начальницы сестер-послушниц, госпожа Сент-Вэнсан и госпожа Сент-Гильом, стояли позади нее. У нее был такой вид, как будто у нее на глазах было облако и она не сознавала, где она. Госпожа Сент-Вэнсан повторила ей обет слово за словом, и та повторяла за ней. Когда она произнесла свой обет послушания и когда дошло до обета целомудрия, то остановилась и молчала так долго, что все воспитанницы, которые сильно плакали, не могли удержаться и едва не рассмеялись. Наконец, бросив взоры во все стороны, как бы желая удостовериться, что ниоткуда не придет к ней помощь, начальница послушниц приблизилась к ней и сказала:
– Идемте, будьте мужественнее, дитя мое, кончайте вашу жертву.
Она сделала глубокий вздох и прошептала:
– „…Целомудрия и вечного заточения”. – И в то же время упала головой на колени настоятельницы. Она упала в обморок, и ее унесли в ризницу».
Сколько замечательной наблюдательности в нашей юной героине и какой талант изложения! Дальнейшее развитие наблюдательности и упражнения врожденного таланта, быть может, подарили бы Польше и Европе литературное светило, которых немало подарила свету симпатичная, хотя обиженная немилостивым роком родина Мицкевича, Элизы Ожешко, Сенкевича и многих достойных сынов и дщерей Польши…
«Ничего более не опечалило меня, – продолжает наша талантливая девочка, – как когда она явилась в дверях ризницы, бледная как смерть, с потухшим взглядом, поддерживаемая двумя монахинями. Девица де Гюин, которая несла ее свечу, вся дрожала так, что едва могла идти. Госпожа Сент-Магделен, это имя приняла девица де Растильяк, дошла до середины хора, где ей и помогли остаться некоторое время распростертой ниц. Над ней простерли похоронный покров и запели «Miserere» Ля-Лянда, которое пели мы, также как и «Dies irae» и «Libera» des «Cordeliers», музыка которых восхитительна. Все продолжалось полтора часа, произносили молитвы мертвых, чтоб объявить новопосвященным, что они – мертвые для мира.
В тот же самый вечер, – заключает Елена, – она была уже в горячке, и ее поместили в больницу, где она и оставалась шесть недель. Когда же встала, то дали ей должность в столовой. Однако ее здоровье совсем не восстановилось. Она пребывает в полном бессилии, которое всех интересует, и все стараются ее рассеять, напрасно надеясь сделать приятною ее жизнь».
Повторяем: это очень трогательно, но и очень печально…