К книге
Мордовцев Д. Исторические романы.Даниил Мордовцев Лжедимитрий. XXI. Димитрий у Ксении и Ксения у Димитрия
38%
Даниил Мордовцев Лжедимитрий. XXI. Димитрий у Ксении и Ксения у Димитрия
167

Да, удивительная, непостижимая личность этот царь-бродяга, царь-проходимец, царь, «не помнящий родства!..» При всей своей кипучей деятельности, которой хватило бы на десять человек, при всём разнообразии развлечений и удовольствий, на которые также хватало и сил, и времени у этого изумительного человека, у этого «беса», каким он после показался москвичам, — удовольствия, которым он, как и работам государственным, отдавался со всем пылом молодости и со всею страстностью своей огненной, если можно так выразиться, — тропической, африканской натуры, хотя его рыжеватость отрицала, кажется, в его крови всякий намёк на африканизм происхождения, — при всём этом непостижимое существо, носившее имя Димитрия, сильно скучало по своей возлюбленной, по Маринушке Мнишковой. Это была первая любовь — первая любовь демона.

А между тем и после обручения Марина не ехала к своему коронованному жениху-проходимцу. Старый Мнишек отчасти потому медлил приездом в Москву, что выжидал, насколько крепко усядется на троне удивительный женишок его красавицы Марыни, а отчасти для того, чтобы побольше выдоить у него денег. А он доил его бессовестно! Он обирал и Власьева, который сыпал батюшке своей будущей царицы золото просто лопатами, словно просо, он обирал и московских купцов, заезжавших в Польшу, набирая у них всяких дорогих товаров на сотни тысяч, и в то же время жаловался будущему зятьку-царю, что он разорился на пиры для своей Марыни, для поддержания гонору тестя царя московского.

С другой стороны, хитрый воевода, желая ещё дольше подоить московскую коровёнку, послал Димитрию такую шпильку, которая попала в самое сердце тому, кому предназначалась. Мнишек сообщал Димитрию в одном письме, что до него дошли невероятные слухи о том, якобы дочь Бориса Годунова, красавица Ксения, «слишком близка к нему...» Старая лиса, специально поставлявшая своему королю любовниц, вроде Барбары Гижанки, ходок насчёт женского естества и профессор амурных дел, Мнишек хорошо знал с этой специальной стороны сердце человеческое, не зная его совершенно с другой, — и ударом по столу заставил ножницы отозваться...

Действительно, старый воевода был прав: между Димитрием и Ксениею, как в то время выражались русские люди, «доброе совершилось...» Как оно «совершилось» — сами Димитрий и Ксения не могли бы сказать, но оно совершилось...

В первые дни по вступлении на престол, Димитрий, посещая московские соборы и монастыри, отправился молиться и в Новодевичий. После службы он спросил настоятельницу — в церкви ли находится Ксения.

— Она моя племянница, — сказал он. — Хотя отец её, Борис, и учинился изменником мне, великому государю, и за то погибе лютой смертию, токмо дочь его в том неповинна. Я хочу видеть царевну Аксинью. Здесь она?

— Нет, царь-государь, — отвечала игуменья, низко кланяясь.

— Как нет? Мне доложили, якобы она в Новодевичьем.

— Точно, государь, — она в нашей обители, но в храме её ноне не было.

— Чего для?

— Немоществует она, великий государь.

Действительно, Ксении на этот раз не было в церкви.

Узнав, что в монастырь ожидают царя, она сказалась больной и осталась в своей келье.

— Я хочу видеть её, — сказал Димитрий. — У неё никого не осталось, окроме меня, — она сиротка.

Игуменья тотчас же послала сказать Ксении, что к ней идёт царь... Вышед из церкви, Димитрий прямо направился в келью сиротки, к которой провела его сама настоятельница.

Он вошёл в келью один, потому что никто не осмелился следовать за ним без особого приказания. Первое, что он увидел, — это медное распятие на чёрном аналое и стоящую перед ним на коленях женщину, всю в чёрном. Видна была только часть белой, молочного цвета, шеи и большущая чёрная коса, двумя трубами ниспадавшая до земли... Димитрию почему-то почудилось, что он видит затылок Марины, наклонившейся над гнездом горлинки...

Услышав шаги, Ксения быстро поднялась с колен и обернулась... Перед глазами Димитрия на мгновение блеснуло что-то белое, необычайно белое, и нежное, сверкнули какие-то искры — и странно! Тёмные искры, словно из тёмного огня... И тотчас всё исчезло... Девушка упала ниц перед царём, перед страшным мстителем, отнявшим у неё отца, мать, брата, счастье.

— Здравствуй, царевна-племянница! — сказал Димитрий ласково. — Я пришёл повидать тебя.

Голова девушки лежала на полу и тихо билась о камень.

— Встань, царевна.

В ответ — ни звука, только плечи вздрагивают. Димитрий нагибается и осторожно берёт девушку за плечи.

— Встань, бедная сиротка. Встань, Аксиньюшка, — говорит он ещё ласковее. — Я не царь тебе — я дядя твой.

От полу поднялось скорбное, заплаканное лицо девушки. Она стояла на коленях, сжав руки, как перед образом. Современный хронограф, описывая необыкновенную красоту Ксении, прибавляет, что она особенно блистала этою ангельской красотой, когда плакала... Димитрия поразила эта красота... Странно! Ему опять почудилось, что перед ним Марина, но только больше теплоты и детскости виделось на этом прекрасном, полном личике, в этих больших, робких, младенчески чистых глазах...

— Господь с тобой! — сказал он каким-то упавшим голосом. — Прости меня, не от меня твоё горе.

Он растерялся — первый раз в жизни: в голосе его звучала искренность и — трудно поверить! — робость, — робость в человеке, который из-под забора шагнул на престол, с одной клюкой калики перехожего покорил царство!

— Аксиньюшка! Видит Бог — я не хотел... То Божий суд... Его воля. Встань, родная!

Он нежно поднял её с колен. Она робко глянула ему в глаза своими большими детскими глазами и снова заплакала.

— Государь, прости меня... Я — я... — И она закрыла лицо руками.

Димитрий чувствовал, что и у него слёзы подступают к горлу.

— Нет, ты меня прости, голубушка, родная моя, Аксиньюшка.

И, нежно обхватив её голову руками, он целовал её в темя, приговаривая: «Дитятко горькое... Сиротинушка... Дитя Божье, одинокое... Нет, ты не будешь одна — я ещё остался у тебя, у горькой, я дядя твой...»

Ксения почувствовала, как на темя её капают тёплые слёзы. Это его слёзы! Она снова опустилась на пол и, поймав его руки, припала к ним горячими губами... «Нет, это не расстрига... Это дядя Митя... Подлинно он», — шепталось в её добром, растопленном слезами и лаской молодом сердце... А он снова поднял её, перекрестил, как ребёнка, ещё перекрестил, и ещё — и тихо поцеловал в лоб.

— Государь, дядюшка, прости меня, я не знала... — И она опять целовала его руки.

— Сядь, родная, успокойся, поговорим с тобой.

И он усадил её на широкую лавку, покрытую чёрным сукном, а сам сел на деревянном, резаном из цельного дуба сиденье, у стола, на котором лежала раскрытая, писанная уставом книга, а около неё — полуисписанная тетрадка. Тут же стояла и большая, потемневшая от времени, медная чернильница, на ручках которой были такие же медные головки с крылышками.

Димитрий обратил внимание на тетрадку.

— Это ты пишешь? — спросил он, рассматривая писание.

— Я, государь, — отвечала девушка, зарумянившись слегка.

— Какая ж ты искусница книжная. Уставом пишешь. А это противень? — спросил он, указав на раскрытую книгу.

— Противень, государь.

— И какая у тебя заставка вышла важная. Вязь зело мудрёного узору. И киноварь знатная, — говорил он, любуясь писанием девушки. — Кому это?

— Матушке игуменье, государь.

Димитрий ласково посмотрел в добрые глаза девушки и задумался. Ему, видимо, хотелось спросить её о чём-то, но слово не шло из горла — тяжёлое слово...

— Ты давно здесь, друг мой Аксиньюшка? — нерешительно спросил он, рассматривая тетрадку.

— Со Предтечина дня, государь.

Нет, не шло из горла то слово... Тяжёлое слово...

— Тебе не след здесь жить, Аксиньюшка, ты не черница. Не радостна жизнь чернецкая.

Ксения молчала. Какая же у неё могла быть другая жизнь? Что у неё осталось? Дорогие могилы, но и они заброшены, поруганы. Могила и её ждёт — могильная келья монастырская. И в сердце её невольно заныла её же собственная песня:

Ино мне постритчися не хочет.

Чернеческого чина не сдержати,

Отворити будет темна келья.

На добрых молодцов посмотрити...

— Я тебя возьму отсюда во двор... Твой терем тебе и остался — в нём и будешь жить, — снова сказал Димитрий.

— Спасибо, государь... Я не знаю... Мне...

— Что, мой друг? Ты будешь не одна — все твои подружки будут с тобой. Мне сказывали, у тебя в приближении были Арина, князя Телятевского дочка, да Наталья Ростовская, княжна Катырева, — их и возьми к себе в сенные.

Ксения вспомнила свой терем, своих подружек — и горькая песня снова заныла в сердце:

Ино охте мне, молоды, горевати.

Как мне в темну келью ступати...

Слёзы опять брызнули из добрых глаз — белая грудь ходенём заходила.

— Да Господь же с тобой, родимушка моя! Почто убиваешься? По матушке — по батюшке? Ох, бедная сиротинушка. Да не сироточка ты — я у тебя остался, девынька милая.

И он тихо гладил ей голову, как маленькому ребёнку, и, пригнув к себе на грудь, нежно шептал: «Господь над тобой... Господь над тобой. Я тебя так не оставлю, дитятко горькое».

А она, бессознательно отдавшись этим ласкам, смутно ощущала внутри себя что-то могучее, протестующее и в то же время всем телом чувствовала такую слабость, такую истому, что точно тело это всё размякло, осунулось, — и вся она как-то навалилась на Димитрия. Она испытывала какое-то смешанное ощущение: то ей чувствовалось, что это она на груди у матери, у брата Феди, то нет — что-то не то, что-то более томительное и ослабляющее... Не то сон клонит, голова сама валится с плеч, кружится... Сердце не то остановилось, не то замерло, захлебнулось... Это от слабости, от головокружения. «Дядюшка... Дядя», — шепчут губы.

— Родная моя, голубушка.

— Слава государю нашему, Дмитрей Иванычу — слава!

— Матушке его благоверной, государыне царице — слава!

Димитрий опомнился. Эго москвичи и подмосковники, узнав, что царь в Новодевичьем, пришли поглазеть на него и покричать. К тому же был праздник, так народу собралось видимо-невидимо. Очнулась и Ксения: она освободилась из объятий своего новоявленного дядюшки — и вся зарделась.

— Так я отдам приказ, Аксиньюшка, чтобы тебе твой терем приготовили, — сказал он, оправившись от волнения.

— Спасибо, государь. Только мне негоже в мир идти — не пристало.

— Для чего не пристало?

— Я сирота, государь, безродная.

— Не безродная ты, Аксиньюшка: мой род — твой род.

— Митрей Иванычу слава! — ревели голоса. — Многая лета государю-батюшке!

Димитрий должен был выйти.

— Прощай, Аксиньюшка, — сказал он ласково и, положив обе руки на полные, круглые плечи девушки, поцеловал её в лоб и перекрестил. — Будь здрава и помолись обо мне. Готовься в терем свой.

И он вышел. Ксения едва могла прийти в себя — так всё это нечаянно случилось, что она даже не могла понять, что ж это такое было? Она ожидала чего-то страшного, чего-то такого, что вызывало в ней ужас смерти и самые мрачные воспоминания. Она и пришла в ужас, когда вошло к ней это ожидаемое, это что-то такое, чего она не могла себе представить. И вдруг — словно заколдованная голосом чудовища, она забыла всё, растерялась. Эго было не то, чего она ожидала, — и это срезало всю её молодую волю, которая налажена была на протест, на борьбу, на ненависть. Случилось совсем не то: этот ласковый голос, эти добрые, участные глаза, эти слёзы, ласки — всё это потянуло к себе одинокую, истосковавшуюся девушку, для которой мир стал пустыней. Эго точно Федя приходил — так не страшно с ним — он родной... То несчастье, страшное несчастье — от Бога, от его святой воли, а этот, что приходил, ни при чём тут — он добрый, он плакал.

А под окнами, в ограде монастыря и за оградой — гул стоит. Это «ему» кричат, «его» славят. И Ксении вспоминается её прошлое. «Так и батюшку славили, и Федю, и меня».

Она упала на колени и стала молиться.

Прошло несколько недель. Ксения опять в Кремле, в своём тереме. Это тот же терем, те же стены, те же переходы, но не то кругом, что было ещё так недавно: эти «браные убрусы», эти «золоты ширинки», эти «яхонты серёжки», о которых она плакалась в своей песне, — это всё есть, но это не то... Не так стало и во дворе, в царских теремах, как было при батюшке... Когда-то и при батюшке было шумно, весело, но это было давно, когда она была ещё маленькой царевной. А в последнее время и при батюшке, и при Феде — тихо, суморочно, печально было... А там... О! Не дай Бог и вспомнить! А теперь не то: все новые лица кругом — эти казаки, литовцы, польские паны... И речь-то не русская, незнакомая слышится... И шумно как — музыка разная, весёлости всякие. И на Москве шумно — то скоморохи по городу кричат, то домбры и накры гудут, волынки воют, действа всякие на улицах. Ах, если б так при батюшке с матушкой было да при Феде. А тогда и Яганушка, прынец дацкой, жив ещё был — платьицо атлас ал, башмачки сафьян синь. Что это — лицо Яганушки совсем запамятовалось? Какое оно было? Только и помнится, что беленькое, да чулочки шёлк ал...

Она была одна в своём тереме. Вечерело. И Оринушка Телятевская, и Наташа Ростовская пошли ко всенощной. Завтра, 24 июля, память Борису, отцу Ксении, так и Оринушка и Наташа пошли помолиться, а завтра чтоб панихиду отслужить по покойном Борисе. Самой-то Ксении горько и обидно выходить из терема и показываться в церкви с того дня, как народ выволок их всех, Годуновых, из дворца и надругался над ними.

Душно. Она сняла с себя лишнее одеяние и осталась в одной кружевной сорочке и белом шёлковом сарафане. Нет, всё ещё душно — голове жарко — это от косы — тяжела уж она невмочь, а особливо, когда туго заплетена. Ксения и косу расплела — так и укрылась вся косой, словно буркой чёрной. Только и белеется низ сарафана да часть сорочки на груди.

Она задумалась. Вспомнилось, как торжественно праздновались, бывало, именины её батюшки царя. Она положила голову на руки, припала к окну, к оконнице, да так и осталась.

Она не слыхала, как кто-то, тихо ступая по коврам, вошёл к ней и остановился. Это был царь. Догадавшись, что Ксения опять плачет, он осторожно положил ей руку на голову. Девушка встрепенулась.

— Ах, это ты, государь.

Она растерялась от неожиданности и смутилась, что её застали не в порядке, с распущенной косой...

— Ты опять в слезах, — сказал Димитрий с нежным укором.

— Прости, государь дядюшка... Я... Я вспомнила...

— Что ты вспомнила, Аксиньюшка?

— Ох, прости, государь. Я батюшку вспомнила.

— Что ж, милая? Родителей и Бог велит помнить и молиться о них.

— Я молилась. Завтра батюшкова память, государь.

— А что завтра, друг мой?

— Память святых страстотерпцев российских князей Бориса и Глеба, государь.

— Что ж ты одна? Где твои девушки?

— У всенощного бдения, государь.

— А ты для чего не пошла?

— Я... Я боюсь, государь. Нас тогда... Из терема... Ругались над нами...

Она не могла говорить дальше — слёзы задушили её, и она зарыдала. Димитрий бросился к ней, схватил её за руки, обнял и крепко притиснул к себе, целуя её волосы, плечи, руки и бессвязно повторяя:

— Полно... Полно, моё солнышко... Забудь старое... Милая моя, родимая моя! Полно же надрываться... Аксиньюшка, золото моё червонное... Да полно же, полно, светик мой...

И он целовал её, припав на колени и путаясь головой в её волосах, снова вставал, целовал её шею, глаза... А она — точно обомлела. Она забыла всё, что около неё, — где она, что с ней делается. И руки упали, и голова валится с плеч, и сердце замерло. Ей казалось, как будто она сама вся умирает в сладких судорогах. Ох, если б умереть так. Что это? Она никогда этого не испытывала. Она не чувствовала, как запонка её сорочки выскочила из ворота и упала на пол, как сорочка спустилась с плеч, с груди, и как он припал горячим лицом к её жарким, упругим сосцам.

— Милая, радость моя...

— Ох... Государь мой... Дядюшка... Дядя...

И руки её сами собой распахнулись широко-широко. Она потянулась вперёд и, обхватив его голову, так и замерла.

— Дядя... Митя... Голубчик...

Димитрий высвободился из её объятий, бледный, дрожащий, растерянно обвёл комнату глазами и, схватив девушку в охапку, словно маленького ребёнка, несмотря на массивность и полноту её тела, прижал к себе и, шатаясь, понёс её, сам не зная куда... Ксения тихо простонала и обвилась руками вокруг его шеи...

— А мыши-то идут за гробом да горько-прегорько плачут...

А мышь татарская Оринка

Лудит на волынке,

А мышь из Рязани,

В синем сарафане,

Идучи, горько плачет,

А сама вприсядку скачет...

Это бормотала дурка Анисьюшка, дворская потешница, которая была ко всем вхожа. Войдя в рукодельную Ксении и не найдя в ней никого, дурка — она была карлица — затопала по ковру маленькими ножками и снова забормотала: «Ах, она, стрекоза-егоза, девка-чернавка — на смех мне сказала, что Оксиньюшка в терему... Ах, её нетути... Погоди ты у меня, коза, походит по тебе лоза...»

И она вышла на переходы, бормоча:

У дурки Онисьи Шуба лисья Душегрея плисья...

Предыдущая главаГлава 167 из 445Следующая глава