– Ай! – Адам поморщился и вздрогнул от прикосновения Зет.
– Прости, – сказала она, чуть отстраняясь. Его окутал густой аромат камфоры, мешавшийся с другими лекарственными запахами. Зет снова обмакнула пальцы в банку с мазью и потянулась к груди Адама. – Подумай о чем-нибудь другом… о доме, о море. О чем-нибудь приятном.
Она легонько дотронулась до него, ненадолго задержала пальцы, давая ему время привыкнуть, и подождала, пока он успокоится. Когда напряжение отпустило и его грудная клетка опять стала подниматься и опадать равномерно, Зет начала втирать мазь. Поначалу она касалась его совсем невесомо, скользя пальцами по упругой коже. Адам затаил дыхание и поднял согнутую в локте руку, сжав ладонь в кулак, словно защищался от неминуемой опасности. Он пытался расслабиться, но щекочущее, приятное ощущение от порхающих пальцев Зет вызывало одновременно желание и хихикать, и резко хватать воздух ртом. Он знал, что если рассмеется, ребра снова заболят от напряжения, поэтому оставался в странном промежуточном состоянии – отчаянно хотел успокоиться, но не мог себе этого позволить.
– Кажется, у тебя трещина в ребре, – сказала Зет. – Здесь огромный синяк.
Она мягко обвела указательным пальцем небольшой участок кожи, и Адам внезапно понял, что она попала точно в эпицентр его боли, в самый корень тошноты, разливавшейся по всему телу. Она продолжала втирать мазь, но теперь уже более сильными движениями, по груди начало распространяться успокаивающее тепло. Боль в ребрах все еще вспыхивала при каждом прикосновении к этому месту, но теперь лишилась прежней остроты и внезапности, стала тупой, предсказуемой, и Адам знал, когда и как она уколет его. Пальцы Зет двигались уверенно, то длинными нежными поглаживаниями, то расширяющимися кругами, отходя от чувствительных ребер и перемещаясь дальше, к спине и бокам. Он закрыл глаза.
– Там явно что-то сломано. – Она засмеялась, и жар ее дыхания коснулся кожи Адама – щекочущее, любопытное ощущение. – Повезло, что ты не пострадал серьезнее. Ты знал, что в беспорядках погибло девять человек? И это только официальная цифра от полиции – те, чью смерть они не могли отрицать, потому что у погибших были пули в спине. Я не знаю, сколько еще народу было затоптано и осталось лежать на улицах. Понимаешь? Тебе очень повезло. Зачем ты вообще согласился туда идти?
Адам промолчал. В памяти всплывали обещания Дина и то, что у него, по сути, не было выбора: что ты будешь делать, когда тебе предлагают вернуть то, что ты потерял и уже не надеялся обрести? Он пожал плечами и попытался объяснить, что не мог предвидеть такого поворота. Ему вспомнился Дин, стоящий на коленях посреди улицы в окружении солдат, – худой, сломленный, жалкий, повергнутый в грязь. И хотя Адам понимал, что Дину никогда не было до него дела, он не мог избавиться от чувства вины. Он бросил Дина, оставил его страдать в одиночестве.
Он огляделся. Золотые завитки на мебели в спальне были похожи на гребешки волн, пол выложен чистым прохладным мрамором, а высокие потолки создавали ощущение тишины и простора. И в этом была вся беда: ему здесь нравилось, и он радовался, очень радовался, что не на улице, не в тюрьме и не на полу какой-нибудь лачуги, но его мучили угрызения совести за то, что он здесь, а Дин – нет. До этого момента вина была для него абстракцией и ему только казалось, что он понимает, когда другие об этом говорили. Но раньше он никогда по-настоящему не знал, что значит чувствовать ответственность за страдания другого человека.
– Сиди спокойно, – одернула Зет. – Я знала, что Дин опасен, но сказала себе: не волнуйся, Зет, Адам умный парень, он не поверит словам Дина и сможет сам о себе позаботиться. Я ошибалась.
– Он обещал помочь мне найти брата. А от меня требовалось только помочь ему в благом деле.
Зет вздохнула. Адаму показалось, что она нахмурилась, сдерживаясь, чтобы ничего не сказать, будто борясь с раздражением, которое вызывали у нее его рассуждения. Он не видел ее лица, лишь чувствовал поглаживания и мягкое, ритмичное давление ладони на его грудь. Взгляд Адама привлекли затейливые часы, стоявшие на комоде, – поток расплавленного золота, текущий по склону горы. Тиканье будто вторило размеренным движениям рук Зет, маятник напоминал метроном на сломанном пианино Карла. Адама всегда забавляло, что метроном работал, а само пианино – нет.
– Твоя беда, – сказала она спустя некоторое время, – твоя беда в том, что ты сам не знаешь, чего хочешь. Ты не знаешь, что у тебя в голове, ты никогда не задумывался о том, что для тебя важно, поэтому хватаешься то за одно, то за другое. Я, конечно, не очень хорошо тебя знаю, но мне кажется, что вот здесь, – она коротко дотронулась пальцем до собственного виска и снова вернулась к массажу, – у тебя совершенно пусто. Ты знаешь, чем занимаются Дин и его дружки? Подкладывают бомбы в машины людей, с чьими взглядами не согласны. Ты слышал о покушении на президента в прошлом году? Мы подозреваем, что это дело рук группы Дина, хотя полной уверенности нет. Они пытаются расшатать обстановку в стране, которая и без того на грани краха. Нам только полномасштабной гражданской войны не хватало. Но, похоже, мы ее получим. Она уже на пороге. А как иначе с такими, как Дин? Ты не просто совершил глупость, последовав за ним, – нет, хуже, ты вообще ни о чем не задумался.
Странно, подумал Адам, упреки Зет, ее ровный, укоризненный тон почему-то его успокаивали. Он не хотел, чтобы она замолкала, хотя ему и было неловко выслушивать все это. На него накатила дремота, словно он уже готов был погрузиться в глубокий, крепкий сон – впервые за долгое время.
Зет слегка переместилась и устроилась позади Адама, втирая мазь в его плечи; он почувствовал, как матрас чуть-чуть подался под ее весом. Он никогда не видел такой мягкой и широкой кровати. Наверное, если он вытянется на ней поперек, то ноги даже не достанут до края. Но тут же поймал себя на мысли о Дине, скорчившемся в тюремной камере, и, что еще хуже, о Карле, ютящемся с десятком других людей в каморке размером с кровать Зет, пока сам Адам наслаждается роскошью.
– И вся эта история с твоим братом, – продолжала Зет. – Ты действительно верил, что Дин может тебе помочь? Позволь мне открыть тебе кое-что, если ты сам не додумался. Ты родом издалека, – она махнула рукой в неопределенном направлении, – поэтому тебе не понять. В этой стране в наше время такие, как Дин, – никто. Хотелось бы, чтобы все было иначе, но увы. Эти люди могут умирать тысячами, и никому не будет до них дела. Дин не властен ни над чем – возможно, даже над собственной жизнью. Вот она, суровая правда, Адам. Теперь и ты такой же. Потеряв приемного отца, ты оказался на дне, как и Дин. Деньги – единственное, что имеет значение. Деньги дают власть. Это главный закон нашей новой республики. Все очень просто. Именно это я и хочу изменить, но пока…
Сквозь ее голос до него доносилось мерное тиканье часов, словно задающее ритм ее ладоням.
– Пока что?
Зет снова вздохнула.
– А пока, видимо, мне остается только смириться с тем, что я часть системы. Часть всего этого. – Она убрала руки с его плеч, и хотя Адам не видел, на что она указывает, он знал: она имеет в виду весь этот большой красивый дом.
Его клонило в сон, но хотелось, чтобы она продолжала говорить.
– Да, я часть всей этой порочной системы, страны, четко разделенной на две части, – сказала Зет, и ее руки переместились к его шее. Приятная тяжесть наполняла голову, сладкое оцепенение затуманивало сознание и притупляло слух, и он не мог сосредоточиться на том, что она говорила. Ему стоило больших усилий различать отдельные слова, ее голос превратился в тихую колыбельную под тиканье часов и движения рук. – Богатые – такие, как я, да-да, как я, – делают все что им заблагорассудится. У остальных нет никакой надежды. Они живут и умирают по воле случая и не властны над своей судьбой. Иногда у них бывают мечты – как у Дина, наверное. Бывают планы. Но вскоре они обнаруживают, что эти мечты ничего не стоят, как и сами их жизни. Мы же никогда не строим планов. Наша жизнь проходит просто: мы потребляем, потребляем и потребляем. Каждый день похож на предыдущий. Мы никогда ни о чем не мечтаем.
– Никогда? – пробормотал Адам.
– Нет. Мечта требует хоть какого-то идеала. Возьмем, к примеру, моего отца. У него нет идеалов. Он просто берет все, что может, нагребает как можно больше и будет продолжать делать это до самой смерти. Он родился в очень бедной семье, и цель у него очень простая – дистанцироваться от этой бедности. Друзья у него такие же, у них нет идеалов. Нельзя одновременно богатеть и мечтать о прекрасном будущем для страны. Поэтому приходится чем-то жертвовать, и если выбираешь богатство, то отказываешься от мечтаний. Это правда жизни. Такой человек, как Дин, не помог бы тебе найти брата, а мой отец смог бы сделать это хоть завтра, если бы захотел. Именно потому, что он ни о чем не мечтает.
– А ты? Ты мечтаешь?
Адам почувствовал, как давление ее рук ослабло. Что-то не так, подумал он, повернулся к ней и увидел, что ее глаза влажно блестят. Она села рядом с ним, мягко прижимаясь своим плечом к его.
– У Дина и его шайки есть хоть какое-то видение светлого будущего. Это глупая, несбыточная мечта, но, по крайней мере, она их утешает. А у меня даже этого нет. Посмотри. Это не дом. Ты слышишь смех или музыку? Нет. Здесь только я. И ты.
Она смотрела на часы, нахмурившись, словно пыталась разглядеть время. Адаму показалось, что она ждет ответа, но он боялся расстроить ее, сказав что-нибудь не то, поэтому молчал. Он подвинулся, чтобы видеть ее лицо, и улыбнулся в надежде поймать ее взгляд, но она продолжала смотреть на часы. Тихим голосом она произнесла:
– Это хуже всего. У таких, как я, нет мечтаний. Я много говорю о переменах, но в глубине души понимаю, что ничего не изменится. Никогда. Вот почему я не мечтаю, не думаю о будущем. Потому что там, в будущем, я вижу только пустоту.
И тут Адам понял, что она плачет. Она не рыдала, не всхлипывала, не билась в истерике и не делала ничего из того, что Адам привык соотносить с плачем. Она просто сидела неподвижно, ее глаза наполнились слезами, и чуть погодя она грубо провела по щеке тыльной стороной ладони, словно смахивая что-то мешавшее. Когда Адам накрыл ее руку своей, то обнаружил, что она влажная и немного липкая. Голова все еще была тяжелой. Он чувствовал кисло-сладкий запах ее дыхания, слышал, как она дышит – один выдох на каждые пять покачиваний маятника. Она подняла руку и убрала волосы, упавшие ему на лоб. «Ты ведь много мечтаешь, правда?» – сказала она. Или Адаму померещилось. А потом она наклонилась и положила голову ему на плечо. Он не мог понять, плачет ли она. Она мягко уложила его, и он не мог больше сопротивляться глубокому сну, который, как он знал, будет долгим и безмятежным. Он чувствовал ее голову на своей груди, легкую вибрацию ее голоса в ребрах, которые уже почти не болели.
– Спи, – сказала она. – Спи.
Стемнело.
Иногда тучи, собравшиеся за день, не желали проливаться и небо оставалось темным, кобальтовым, а день перетекал в долгие лиловые сумерки, торопя наступление ночи. Позже, гораздо позже, когда ночь окончательно брала свое, наконец начинался дождь, который делал улицы скользкими и разводил на них грязь; здания становились тихими и пустыми, а поля и кустарники, отделявшие светящиеся дома в пригородах друг от друга, тонули во мраке, и можно было представить, что там не груды мусора и сломанные велосипеды, а деревья и пруды. А иногда даже море. И это были самые счастливые мгновения, потому что ночь казалась длиннее, глубже, тише.
Они бежали по футбольному полю, разбрызгивая лужи. Споткнулись, упали, и Фара расхохоталась – это был звонкий, детский вскрик, и Джохан сначала подумал, что она ушиблась. Но, обернувшись, он увидел ее улыбку. Даже в сгущающихся сумерках было понятно, что она счастлива. В конце поля стояли ворота – три деревянные жерди, сколоченные в хлипкую арку, и обе ножки этой арки утопали в лужах. Пробегая под перекладиной, Фара подпрыгнула и коснулась ее рукой.
Смотри, Джохан! – крикнула она.
Они добрались до навеса в дальнем конце поля, под которым стояли стол и несколько скамеек. Попытались выжать воду из рубашек, но это оказалось бесполезным, поэтому они просто уселись на стол и поставили ноги на скамейку – смеющиеся, запыхавшиеся после бега под дождем.
У меня в ботинках грязь, – сказала Фара, но в ее голосе совершенно не было недовольства.
У меня тоже. Придется подождать, пока дождь не кончится.
Дождь пусть и не шел стеной, но был довольно сильным, громко барабанил по тонкой крыше и стекал тонкими струйками по отлогим желобкам цинкового покрытия. Они смотрели в темноту, но не могли ничего разглядеть. Футбольные ворота и качели на детской площадке исчезли, все заволокло бледной пеленой. Время от времени небо озаряла далекая вспышка молнии, и тогда мир на мгновение проявлялся: молодые акации, гнущиеся под ветром, ряды колючих кустов, карусель. Все оживало на несколько секунд, а потом снова растворялось во мраке, оставался только успокаивающий раскат грома.
Папа говорит, ты поступаешь в военное училище.
Джохан молчал. Он наклонился, и вода с волос стекла на лоб, попала в глаза. Он сморгнул.
Да, похоже.
Фара, подражая ему, поставила локти на колени, подперла подбородок ладонями.
Ты расстроен?
Он покачал головой. Хорошо, что темнота скрывала его лицо.
Как бы то ни было, Сунгай-Беси не так уж и далеко. Папа говорит, ты сможешь приезжать домой.
Конечно.
Не грусти.
А кто сказал, что я грущу?
Я. Потому что я грущу.
Не надо.
Джохан посмотрел на нее, но она отвернулась, и слабого света не хватало, чтобы разглядеть ее лицо. Он был этому рад.
Джохан. – Ее рука нашарила его ногу, пальцы неуклюже наткнулись на бедро, потом нашли предплечье, запястье. Она мягко положила свою ладонь поверх его. Ладонь казалась невесомой. – Джохан, пожалуйста, расскажи мне. Я имею в виду, расскажи мне о своей жизни.
Мы росли вместе. Ты знаешь о моей жизни.
Нет, я говорю о том, что было до этого. Почему-то мне кажется… ох, даже не знаю. Мне кажется, что тогда ты жил по-настоящему, а когда попал к нам, то перестал жить, просто сдался. Закрылся от всех. Даже от мамы. Даже от меня.
Я вроде пока живой, разве нет? – Джохан засмеялся и свободной рукой сжал ее ладонь.
Джохан, – сказала она и помолчала. – С тобой что-то случилось, когда ты был маленьким? В приюте, да? Просто я кое-что помню. Мне было лет восемь, тебе, наверное, десять, ты уже пару лет жил у нас. Мне приснился кошмар, и я пошла к родителям в комнату. Не знаю почему. Наверное, хотела, чтобы меня обняли. Они ссорились, негромко так, знаешь, тихонько, чтобы не разбудить меня, и мама говорила очень зло, нападала на папу – сейчас она так больше не делает. Ты же помнишь, какая она была раньше, в молодости. Я не слышала, о чем они говорили, только интонации улавливала. А потом стало тихо, и папа сказал: «Ну и что, даже если я знаю, где он? Мне что, вернуться и забрать его? Ты сама приняла решение, так что нечего теперь терзаться».
Сквозь шум капель, барабанивших по крыше, Джохан различал более тихий звук – шелест дождя, падающего на мягкую землю, в многочисленные мелкие лужи. Шум деревьев, потревоженных грозовым ветром, хлещущие друг о друга ветви и листья. Если закрыть глаза, можно представить, что он у моря и дождь падает на песок. Он пытался сосредоточиться на этом звуке, но грохот жестяных листов мешал.
Я долго думала, что мне это приснилось, что это было поздно ночью и я просто неправильно поняла, – продолжала Фара. Она говорила очень тихо, еле слышным голосом. – Ты же знаешь, у детей богатое воображение. Иногда им что-то снится, и это кажется достовернее самой жизни. То, что говорили тогда мама и папа… это было так реально, что я решила, будто мне это приснилось. Да и если бы это была правда, что с того? Это ничего не значит, мы и так знаем, что у тебя был брат, правда же?
Ты права, это ничего не значит.
Но… но почему же тогда мне так стыдно каждый раз, когда я об этом вспоминаю? Почему мне так плохо? Почему в их голосах было столько боли? Особенно в мамином. Да и в папином тоже. Мне казалось, что я должна что-то знать о тебе, но не знаю. Как будто ты совсем один и мучаешься, а я даже не пытаюсь тебе помочь.
Джохан молчал. Ветер закручивал дождь в причудливые узоры, превращая его то в широкие спирали, то в прямые струи, летящие к земле, как стрелы. Он вспомнил картину, которую видел когда-то, – графика или акварель, он точно не помнил. Она была в старой книге, на которую когда-то попала вода, и поэтому тонкие страницы были все в разводах. На картине был изображен кто-то настолько жалкий, что Джохан даже не мог понять, мужчина это или женщина, мальчик или девочка. Этот горемыка просто смотрел куда-то вдаль с полнейшим отчаянием и одиночеством в глазах, отчего Джохану становилось не по себе: герой картины был совсем один в этом пустынном мире, похожем на все те места, где Джохану доводилось жить. Он переписал название – Un Fou Dans Un Morne Paysage[56] – и, посмотрев перевод в школьном словаре, узнал, что это несчастное создание – безумец. Джохану он безумцем не казался. Просто одинокий человек в безлюдном месте. Но, возможно, именно так и выглядело безумие. Безумие – чувствовать себя по-настоящему, безнадежно одиноким в пустоте, не понимать этот мир, принадлежащий другим. Джохан подумал, что, возможно, тогда он и сам безумец. И эта мысль принесла ему странное облегчение.
Ты не сумасшедшая, Фара. Иногда, – сказал он, – иногда мне тоже так кажется. Будто я все это выдумал.
Что выдумал?
Все. Приют, брата, то, как я стал жить у вас. Хотел бы я, чтобы это было выдумкой, но нет. Знаешь, говорят, что со временем воспоминания блекнут, память слабеет. Ничего подобного. Они становятся только четче. И возвращаются к тебе постоянно. Постоянно. Пытаешься убежать, а они следуют за тобой по пятам каждую секунду дня и ночи, и никуда от них не деться.
Что ты помнишь? – Ее пальцы мягко сжали его руку.
Я помню, как мама с папой пришли в приют. На маме было платье из батика, похожее на кебайю. И платок на голове, не тудунг, но такой, чтобы закрывать волосы и шею. Помню, я подумал: какая красивая женщина. Они оба были в темных очках и говорили с акцентом, который я почти не понимал. Нас привели в Комнату. Мы называли ее Комнатой, потому что это была единственная настоящая комната в приюте, понимаешь, не общая спальня, не закуток, а именно комната. Именно там… там…
Что там?
Наказывали. Если провинишься, тебя отводили туда, закрывали дверь и наказывали. Братья. Били ротангом. По голому телу, больно.
Джохан…
Когда приехали мама с папой, нас отвели туда. Обоих. Меня и брата. Мы стояли, и Братья рассказывали о нас всякие хорошие вещи: что мы послушные, тихие мальчики, что мы никогда не шумим. Мама спросила: «Они же не немые?» Няня ответила: «Нет-нет, конечно, нет», и мама засмеялась. Она всех рассмешила. Папа смотрел на часы, водил пальцем по ободку. Те же самые часы, что и сейчас, «Ролекс». Наверное, тогда они были новые. Братья сказали: «Не переживайте, хотя мы и христианское благотворительное учреждение, эти мальчики мусульмане, их мать была мусульманкой, кажется, с Суматры, но мы не уверены». Я был так счастлив. Я был счастлив, потому что знал, что мама хочет нас забрать. Знал, что мы уезжаем отсюда. Я держал брата за руку и вдруг почувствовал, как его рука дрожит. Он смотрел в окно и молчал, но я понимал: что-то не так. Один из Братьев положил руку ему на плечо, но тут взгляд у него затуманился, и он начал издавать странные звуки. Он не плакал, а как-то сдавленно вздыхал и вдруг упал на пол как подкошенный, и я попытался поднять его, но глаза у него были пустые и черные, и мне стало страшно. Я звал его, звал, а он не откликался, и чем больше его трогали, тем хуже ему становилось. Я обнял его, и он начал успокаиваться, а мне все казалось, что он умирает. Он дышал часто-часто и горячо. Братья говорили: «Извините, с ним иногда так бывает, ничего страшного, уверяем вас, это ничего». Потом мы сидели у него на кровати в спальне, он уже пришел в себя, все было хорошо, и он играл с этой штукой – с шариком с искусственным снегом. Вертел его туда-сюда. Мама с папой стояли у окна и наблюдали за нами, и я слышал, как папа сказал: «Мы не можем оставаться надолго, нам еще ехать далеко, потом паром. Тебе нужно решить до завтрашнего утра, но, если честно, мне младший, больной, не нравится… впрочем, ладно». Мама ответила: «Но он же такой слабенький, бедняжка». – «Это вообще-то твоя дурацкая идея», – отозвался папа. Я не понимал, о чем они, но мне было все равно, это не имело значения. Прошло много-много времени, мама подошла ко мне, и я почувствовал запах ее духов, как розы, очень сладкий, и она сняла очки и сказала: «Завтра мы поедем домой, хорошо?» Ты не представляешь, как я был счастлив. Сердце почти выпрыгивало из груди – наконец-то мы вырвемся отсюда. Они оставили нас на несколько минут, и я сказал брату: «Теперь можешь не волноваться, мы уезжаем. Больше нечего бояться, мы сюда не вернемся, та милая женщина заберет нас, и мы будем жить у нее». Он посмотрел на меня и улыбнулся. Он был счастлив, по-настоящему счастлив. Я не помню, чтобы он когда-нибудь выглядел счастливым. Вечером, когда выключили свет, брат забрался ко мне кровать и спросил: «Джохан, мы правда уедем?» И я ответил: «Да», но как только произнес это слово, что-то внутри перевернулось, и мне стало страшно – страшно, потому что я вдруг подумал, что уедет только один из нас. Господи, пожалуйста, пожалуйста, пусть заберут моего брата, молился я про себя и вскоре решил, что так оно и будет: он младше меня и часто болеет, они же видели, что ему нужна помощь. Сначала он затоскует без меня, но у него будет хороший дом, будут любящие родители, так что скоро он меня забудет, и это хорошо. Но потом я испугался: а если они заберут меня? Он не выживет один. Он крепко спал той ночью, почти не шевелился, дышал ровно и глубоко, и, глядя на него, такого спокойного, я мог поклясться, что он улыбался. Я не хотел, чтобы он оставался один. Мы столько всего мечтали сделать вместе: подняться на гору, искупаться в море. Знаешь, море ведь было совсем рядом, но мы его никогда не видели. И вдруг я понял, что этим мечтам не суждено сбыться, что мама с папой заберут меня, а не Адама, и я подумал, что если я… если я…
Если ты что? – Фара легонько коснулась его плеча.
Если я сбегу и никому не скажу, у них не будет выбора, им придется взять Адама. Помню, я подошел к окну и стал прислушиваться к шуму моря. Оно было близко, но мы его никогда не слышали. И я… я…
Дыши медленно, Джохан, успокойся. – Фара поглаживала его руку. – Прошу тебя.
Ладно. Прости. Прости. Я дождался рассвета, и стало легче, я решил, что, наверное, зря волнуюсь, с ума схожу, накручиваю себя по пустякам. Когда приехали мама с папой, я сразу приободрился, потому что никогда раньше не встречал настолько хороших людей. Было раннее утро, брат еще спал. Все спали. Мама взяла меня за руку и сказала: «Я хочу с тобой поговорить, совсем ненадолго, хорошо?» Я спросил: «Мы же оба поедем?» Она кивнула, я могу поклясться, кивнула, и я обрадовался. На ней опять были темные очки. «Пойдем, скорее. Скорее». Она шла очень быстро. Я думал, она хочет что-то показать мне в машине, но когда мы сели и двери захлопнулись, я понял, что происходит. Братья и няня помахали нам, машина тронулась. Меня накрыла волна тошноты, ужаса. Я не мог шевельнуться. Хотелось закричать, позвать брата, остановить их, но тело не слушалось, я не мог издать ни звука. Я стоял на коленях на сиденье и смотрел, как приют исчезает вдали. Все вокруг заволокло желтой пылью, деревья, весь пейзаж. А потом…
Ш-ш, Джохан, Джохан, тише, пожалуйста. – Фара прикоснулась к его мокрому лицу.
А потом я увидел, увидел брата. Он бежал за машиной. Он был далеко, но сквозь пыль я видел его пухлые ножки, как он бежал, спотыкался, падал, а потом сдался и пошел шагом, и я услышал, как папа сказал: «Не смотри, не смотри». Тихо так сказал. Не знаю, к кому он обращался, к маме или ко мне. Я иногда слышу это во сне, когда я один. Не смотри. И вот тогда я жалею, что посмотрел. Жалею, что мне все это не приснилось.
Ты весь дрожишь, Джохан. И ты горячий.
Гроза не стихала, но им обоим хотелось, чтобы она не кончалась, чтобы она бушевала всю ночь. Он опустил голову ей на плечо, в это уютное пространство между подбородком и ключицей, где можно было спрятаться от непогоды и слушать шум дождя.
Иногда я вспоминаю все это и злюсь на себя, – сказал Джохан. – Надо было сбежать тогда. Мама бы забрала брата, и эта жизнь, моя жизнь, стала бы его. Но я не смог, Фара, мне не хватило смелости.
Она гладила его мокрые волосы, ощущая его частое горячее дыхание своей холодной кожей.
Ты так и не сказал, как звали твоего брата, – откликнулась она наконец.
Адам. Его звали Адам.
Адам и Джохан. Звучит красиво.
Я так давно не слышал, как звучит его имя. – Джохан засмеялся, и Фара опять почувствовала его дыхание на своей шее. Ей стало теплее.
Жаль, что ты уезжаешь. Я не хочу, чтобы ты уезжал.
Я должен уехать. Мне больше нечего здесь делать. Прости. – Он покачал головой, и она не поняла, что он имеет в виду.
Вспышка молнии. Капли дождя, падающие с крыши, на мгновение превратились в хрустальные струи, а потом снова исчезли в темноте. В этом призрачном фиолетовом свете Джохан увидел лицо Фары: ее покрасневшие глаза блестели от слез, но она улыбалась.
Пойдем, Джохан, я хочу спать.
Сейчас? Но дождь еще идет.
Мы и так уже промокли.
Он вздохнул и поднялся.
Может, это ты из нас двоих сумасшедшая.