К книге
Верхние и нижниеЧасть вторая. Дни августа 1918-го. 14. «Готхоб»
94%
Часть вторая. Дни августа 1918-го. 14. «Готхоб»
29

Как странно и неожиданно иной раз сходятся разрозненные события в золотое сечение судьбоносных жизненных обстоятельств. Ты теряешь, находишь, снова теряешь и отчаиваешься. А потом среди навалившейся смертной тоски попадаешь в ненужное тебе, водевильное место. Взбираешься на самую верхотуру, и там, на хорах театрального поднебесья, видишь живым самого дорогого тебе человека, единственного человека, близкого человека, в смерть которого только что почти уверовал. И тот человек, намаявшись и обессилев в не водевильных, а в настоящих страданиях, доверчиво опустил голову на твоё плечо. Вот то милое существо спит у тебя на плече под громкие всхлипывания фисгармонии, под крикливые возгласы каботинов сцены, под всплеск хлопков и топанье ногами, под свист и улюлюканье. А ты сидишь в неудобной позе, с затёкшей рукою и боишься глубоко дышать, чтобы не потревожить чужой непрочный сон. Не видно лица прижавшейся к тебе женщины, лишь скулу щекочет прядь стриженных волос. Едва видна грудь в вырезе блузки – и потому теперь взгляду запрещено туда падать, нужно смотреть прямо перед собой. Видны острые коленки под складками юбки и голые лодыжки худеньких ребячьих ног с совершенно кукольными пальчиками. Как человек может донельзя исхудать за две-три недели, что не виделись? Тело её утеряло плавность, обрело незнакомую угловатость. Желобок вдоль спины – словно рыбий хребет, а худенькие руки – как обессилевшие плавники. Чуть влажная сорочка между обескрыленных лопаток. Они вдвоём впервые так близки. Он теперь знал: лучший покой – это когда ты сжимаешь любимую женщину, спящую, в объятиях и дышишь с ней в унисон. Встававшая нежность растапливала тугой комок неприкаянности в его солнечном сплетении. Наплывающую радость мужского тела не унять, как не унять упрямо восходящее солнце.

Счастье – найти свою и успокоиться. И понимаешь, как ценно мгновение, когда впервые взял её за руку, впервые ощутил её волосы на своём виске, коленки, уткнувшиеся тебе в бедро. Ощутить и запомнить, задержать, зная, что ничего из того может не повториться, но с тобой случилось одно из лучших событий земной жизни – ты полюбил женщину. Ось мира переместилась из казарм, больничной палаты, грибного леса, осквернённой церкви в тесноту театральной антресоли, вымеренную Господним аршином, как нарочно приготовленную, чтобы в полутьме и вдали от посторонних глаз уместились в той тесноте двое ещё не привыкших, но не могущих друг без друга.

Ртищеву казалось, «голова фараонши» через зеркало следит за ними. Хотелось спрятать свои мысли, но прятать и скрывать мысли так утомительно в нынешние времена. Сейчас идёт то самое восхитительно обновившееся время, которого многие ждали, а немногие просили пройти мимо, зная, что заденет всех. В том времени приходится таить своё с ним несовпадение, опускать глаза, когда не можешь разделить с ликующими их восторга. Ему незачем бороться с ними – какое ему дело до мировой победы коммунизма? И он пытался их не замечать, разделяя течения жизни разными руслами: ему – старицей, им – в новую реку. Но они настаивают: отшельничать, не будучи монахом, жить в молчании – не выйдет. Чтобы не утонуть, нужно плыть вместе с ними или выбираться на берег и уходить в степь, в лес, в тайгу. Они присвоили его город, его песни, его книги, они объявили некоторых героев прошлого своими героями. А те вовсе не за подобные идеалы боролись и погибали.

Ликующие посягают на его свободу, память, мысли. Они запросто заточают человека в казармы, морят голодом и жаждой, протыкают штыком, дырявят ноги пулей, словно доску гвоздём. Нынешние ликующие реформаторы в своём неприкрытом цинизме омерзительнее гнусного Жёлудя, растлевающего невинную душу. У этих мерзости непоправимо масштабнее.

«Почему тысячи офицеров оставлены в живых?» Такой вопрос он может задавать себе, вышедшему из Красных казарм. Направлявшемуся в казармы вопрос о смерти не приходил в голову. Учёт, регистрация, перепись бывших офицеров, упорядочивание – вот тот максимум, что он мог предположить до, но не после. Почему их оставили в живых – снова и снова он задаётся вопросом. Не пришло время массовой бойни? У кого-то рука дрогнула? Костёр не готов? Их собрали, подкопили, подготовили к казни, но не вышел указ, зачитываемый на городской площади у эшафота, который окружён рядами горожан – следующих жертв? Нет отмашки, нет сигнала? Подоспей к той неделе острый инцидент, произойди подходящий случай, отыщись сакральная жертва, и ворота в арке Алексеевского юнкерского училища не разомкнулись бы.

Почему их оставили в живых? «И разошлись все по домам», – так сказано в Евангелии. Заточение кончилось счастливо по чистой случайности.

Если оправдываться перед их судом, как теперь принято в письменных показаниях: за совершённое мною… А что «совершённое»? В чём оправдываться? Ему даже придумать нечего, нечем себя оговорить. Он не меньше других любит свою землю, он не бежит с неё. Но он не признаёт красный инкубатор, он просто другой. И в чём его вина – в инакости? За свою мирную натуру упрекаем он с обеих сторон. Осознание управляемости смерти, пример, явленный ему – а вернее им, офицерам, – в Красных казармах, окончательно отодвинул его от идеалов победителей. Социалисты прямо заявляют, что их интересует не истина, не справедливость, а факт господства. Они молятся абсурду и насилию, он – Творцу всего видимого и невидимого.

Иные непримкнувшие к победившим скорбят по отнятому, пытаются вернуть, вернуться. Но прошлое не продлится. Та жизнь запечатана, как прежде старообрядческие алтари, – минимум на полвека. Невероятной мощи сила заставила человека оставить свой дом, стронула с места. Произошёл тектонический сдвиг. Человек шагнул на шаг вперёд, и тень его шагнула на два шага, а оглянувшись назад, даже следа не нашёл на том месте, где прежде стоял.

Тень побеждает след. Происходит смена времени и времён. Жить позади невозможно. Не вернётся ничего. Всё кончено. Лгать ни к чему. В бобровой шубе летом не походишь; реальность заставит человека старого мира сбросить груз мехов. Новый мир тем и выигрывает, что он новый и будет, а прошлый – одряхлел и был. Но не факт, что наступивший лучше ушедшего. В прежнем мире иной раз родовое благородство мало значило без титула или без подтверждённого капиталом дворянства. В новом мире ничего не значат ни титул, ни капитал, ни род, и само благородство никому не нужно – даже вредно и опасно. Но он не за отказ от былого и бывшего. Он будет взращивать в себе свою страну, ту страну, у которой нет настоящего и будущего, лишь прошлое. А ликующие живут в стране настоящего и будущего, для них нет прошлого.

Новости дня разрушительные. Тасю Голофтееву искренне жаль, облетевшая мимоза, чахлое создание, слабо державшееся за жизнь. Но уход Максима Андреевича – беспокойного труженика, волевого, подтянутого, закалённого, совершенно неожидаем и неожиданен, потому непостижим. И как быстро исчезают люди – в три дня.

В Грибове жила тайна. Он постепенно отлучал себя от семьи, приучая домашних к своему отсутствию, думая, что уберегает, укрепляет и настраивает их к приёму того факта, что его когда-то не станет. Максим Андреевич пытался всех понять: и ликующих, и непримкнувших. Нёс груз своей вины, сгибаясь под её гнётом. Тут Ртищев расходился с ним. Он сам не чувствовал вины за извращения варваров, за расчеловечивание человеков, за предательства предателей, за доносительство доносчиков, одурманивание одурманенных. Сами пусть, сами. И прозревают пусть сами, и спасаются сами. Массу осчастливленных ему не жаль.

Грибов называл большевиков передельщиками, испытателями, реформатиками, исказителями, изуверами, варварами, измывателями, дикарями, отвергающими цивилизацию в мелочах и по-крупному, безумцами, спятившими. И здесь Ртищев с ним не совпадал. Дрессировщики народов трезвы, циничны и вменяемы. Умны, подлы, но не безумны. Грибов заблуждался, считая, что большевики чуть дольше временщиков задержатся, а потом сами собой отпадут. Заблуждение его от искренности идёт, от наивного понимания мира, от душевной чистоты. А ведь есть заблуждающиеся иного рода: те стоят против революции, но за народ, а раз народ за революцию, то и они потерпеть, а то и принять переделку готовы, чтоб только от народных корней не отрываться. Ну что же, бывает, не могут все люди одинаково умными быть. Как незрячие, ослеплённые солнцем. Но нет, так не скажешь, они же солнца не замечают. Солнце для них – мелочь.

Он же не готов потерпеть, как и не имеет в себе дикой отваги крушить осчастливленных Власов, Жёлудей, Глебов, Манечек, поверивших в Совдепию, искавших её. Ему ещё за свою частную жизнь перед Господом отвечать. Нету единения ни по национальности, ни по землячеству, ни по полу, ни по возрасту, ни по профессии, ни по партии, ни по конфессии. Есть один путь объединения или раздела: верующие во Христа или антихристы. Нету соборности. Одному идти. Одному стоять. Одному выжить.

Но теперь он, кажется, не один. Взгляд нечаянно упал в вырез блузки. И он снова уставился вперёд, в дрыгающуюся под свечой полутьму. Впервые, впервые. Столько у них впервые. Теперь не самому от них спасаться – её спасти, она – дочь фабриканта, буржуя, их врага.

Есть то мощное и более важное, что не даёт размениваться на новости дня, на лозунги и девизы тотальной идеи, не даёт идти строем туда, куда все идут. И невидимая правда той мощи и зова спасает твою душу от распада. В глазах каких-то людей, близких знакомых и не близких, ты не воин, ты не боец, ты штатский и устранившийся, шагающий не в ногу. По их мнению, ты невезучий. Но ты готов умереть, но не готов убивать. И снова придётся преодолевать, теперь преодолевать негодование победителей, их неприязнь, их зависть к устоявшему. Преодолевать не для того, чтобы доказать, переубедить не для того, чтобы они поняли ошибочность идеалов – до них ему и дела нет, – а преодолевать их влияние, их давление, преодолевать в себе мысль стать таким, как они.

Сомнений у непримкнувшего нет: всё давно разрешилось и в нём самом. Никогда ему не быть насильно осчастливленным, переубеждённым, борцом за светлое будущее диктатуры пролетариата. Ему предлагают пересмотреть свою жизнь. Но уходя от них и отправляясь вспять, сам устоявший удивляется, каким он был везучим «до несчастья». Людям, счастливым и прежде – до всего, – задетое большевистской бурей существование кажется непоправимым обрушением жизни. Попытка насильно ограничить выбор, вольность дня остаётся для кого-то ерундой – «Ну что такого… можно стерпеть»; – для свободных прежде и счастливых прежде – отбирание свободы есть распятие.

Время сменилось необратимо. Но вновь созданная, переделанная форма государства для многих – живая, для немногих – мертворождённая. Если подчиниться, сам станешь мертвечиной и изменишь Тому живому, Кем разрешён. Родина тебе – не чужая, чужие – передельщики. И если не считаешь возможным покидать отечество, что тебе остаётся? Остаётся жить здесь, чтобы отстаивать свои убеждения. Там твоим убеждениям ничто не угрожает. И стоит быть здесь, чтобы тут оставался кто-то, помнивший прежнюю жизнь, кто-то, защищавший прошлую, другую жизнь. Стать всем чужим, быть отстранённым, отстранившимся, жить в отстранённости. Остаться тут щитодержателем, как на родовом фамильном гербе. Свобода есть, свобода есть, свобода всегда есть. Отстранившиеся, конечно, есть люди со сдвигом. Иначе чем объяснить их упорство и нежелание переходить в побеждающий лагерь, нежелание меняться, когда вокруг них вырастает великое обновление?

Родина, родина, удержи нас на себе! Ртищев был уверен, что мог бы, как Нансен, уйти на год-два в Заполярье, мог бы умываться водой из Ледовитого океана, жить в хижине, сложенной из камней, со входом, завешенным шкурой тюленя; и стал бы тот лёд толщиной в тысячу фунтов его землёю, его Беловодьем. Там переждал бы крушение красного режима. Но как же она? За что её обрекать на бродяжничество, на испытания вдобавок к тем, что претерпевает сейчас? Она достойна более благородной судьбы.

Заглядывающий к ним с бутафорского облака белый сокол есть знак мужества, доблести, оберег, солнечный символ воодушевления, света, победы, способности пройти через все уровни горя и мук. Белый сокол – напоминание о стойкости. Нужно собрать волю в горсти и жить самому по себе, без общества – жить в молчании, в одиночестве мысли. Выстоять и выжить.

Если сейчас сказать ей, что уходит один, оберегая её, то ведь непременно неверно расценит. Решит, что он смалодушничал. А ему всегда теперь быть без сна и покоя, потому что прежняя его жизнь преступна перед нынешней. Две его жизни вступили в конфликт. А неожиданная индульгенция судьбы случайна и краткосрочна. Жить одному не так страшно, но оставлять её одну совестно. Невмещаемый в понимание внутренний раздрай: так желать эту женщину, так искать счастья с ней – и вдруг мыслить об отказе от неё.

Снова вспомнился Нансен; в походе по реликтовому ледниковому щиту Гренландии важно было выбрать направление: куда идти. До него попытки пересечь ледяной остров с запада на восток кончались безуспешно. Нансен пошёл с востока, с необжитой ледяной территории, с непроходимых фьордов – к западу, к стойбищам эскимосов. Он знал, путь назад – добровольное согласие на смерть, путь вперёд, в неизвестные земли, – есть согласие на жизнь. Даже плывя по течению, дрейфуя, можно попасть на Северный Полюс. Дом Нансена в норвежском Люсакере назывался «Готхоб» – «Добрая надежда». Вот и ему, Ртищеву, нужно найти верное направление, где строить свой «Готхоб», имея добрую надежду, где станет возможным жить по прежним правилам и с прежними ценностями. «Готхоб»…

– «Готхоб»? Что это? – Агния приподняла голову и прошептала. – Я, кажется, проспала всю пьесу об угнетённых женщинах…

Её глаза так близко на него взглянули снизу вверх, что от вечно скрываемой им нежности защемило в груди; он поцеловал её в веки.

– Желанная моя птица… Всё думал, почему у тебя такие тёплые глаза…

– Огонь?

– Нет, огонь холодный… синий.

– Мёд?

– Нет, они янтарные. Янтарь – тёплый камень, в нём живёт солнце.

– Ты пахнешь больницей, а больницей должна пахнуть я.

– Ко мне запах живицы пристал, хвойной смолы.

– А я думала, камфары. Терпкий.

– А ты пахнешь ромашкой.

– Белой?

– Золотистой. А веснушки у тебя, как россыпь творёного золота… Романов цвет мой, романова трава, романник… Москвичка моя, старообрядочка…

Высвободил затёкшую руку и снова крепко обнял Агнию.

– Я успел получить благословение матери на одно крайне важное дело.

– А у тебя светлый волос и не сразу заметишь сросшиеся брови… Но когда ты задумываешься, брови твои встают в одну линию. И так ещё…

– Страшнее? – засмеялся он.

– Нет, серьёзнее. Так прекраснее лицо твоё. Откуда это? – Агния провела рукой по его подбородку.

– Борода? В казармах семидневная щетина отросла, не стал сбривать. А потом и вовсе не до того. Не нравится?

– Нет-нет, напротив. Вам идёт. Так вы похожи на Нансена.

– Последние дни вместили столько всего, что у иных людей за всю жизнь не происходит.

– Страшные дни. Дни окончательного ужаса. Вы не спали?

– С вами я разучусь спать.

– А ко мне во сне пришла Лампа и сказала: «Я могу доверить “голову” только тебе.»

– Вещий сон?

– Слушаю этот спектакль в третий раз. Стали играть лучше. Как думаете, выйдет у Бушиных с Рабочим дворцом?

– Возможно ли кого-то просветить до возвращения ума и совести?

– Но ведь Бушины – талантливые люди. У них в руках приём удержания, будут под новое давать старое, прежнее. Добро не меняет цвета. Не покраснеет, так ведь?

– За иллюзию проще держаться, чем за правду.

– А на каком месте пьесы мы сейчас?

– Судя по репликам, близки к финалу. Плут Фигаро добивается своего по всем фронтам.

Огонёк отстранилась, села, опираясь спиной о неоклеенную стену.

– Что же мы будем делать дальше? Чем жить?

– Есть у меня в знакомых замечательные люди – Коля и Лиза Урванцевы.

– Те самые молодожёны?

– Те самые. Все тут в настоящем с прошлым борются, а они будущее ищут. Наплевать на настоящее могут лишь сильные люди. Звали за собой, на разработки. Да, у меня же письмо от Урванцева! Не было случая прочесть. Спешил к вам.

Он достал из внутреннего кармана помятый конверт без марок, где размашистым почерком вместо адреса стояло: «Ртищеву О.Л. лично в руки».

Агния снова склонила голову на плечо Олегу Львовичу.

Дорогой Ртищев,

солнца Вашему дню и звёзд Вашей ночи. Вы запропали, но верю, не без причины. Мы с Лизой благодарим за приют. Уезжаем, и нас, вернувшись, не застанете. Получил назначение от Комитета Северного морского пути и Геологического комитета. Едем сперва на Камень, если по старинке говорить. Потом выдвинемся в район реки Норилки, в стойбище Дудинка. После уйдём дальше, в низовья Енисея. Буду искать руду, олово, уголь. Пока там сильные лесоразработки, и всё. Но есть, есть там, должно быть олово!

Ртищев, послушайте, как приедете, в волисполком не ходите. В посёлке есть церковь, ежели не закрыли, и фельдшерский пункт. Но лучше идите на радиостанцию, там оставлю о себе записку, коли разминёмся. Приезжайте, дорогой Олег Львович, работа найдётся. Всюду люди живут. Не в одной Москве. И в Степи Отчаяния живут. В Беловодье пойдём, но не назад, к предкам, а вперёд, чтобы никогда не начинать рассказ детям словами: «Когда я уехал со своей родины…» Пригодимся в своём деле, на своей земле. Порядки и законы в отечестве чужие, но отечество-то наше.

Чувства растерянности и непонимания прошли переплавку в нечто противоположное – в уверенность и осознание своего места. Каждый определился за те полтора года с переворота. И тех, и других с позиции не собьёшь. Всё во мне разрешилось. Жить буду дальше с достигнутой определённостью. Как сказал поэт, прожилками серебряной руды станем пронизывать тьму. Есть призванные из глубин – им и держать, держаться, им устоять, упрочить. Не стыдиться. Не забывать. Не прятать взгляда. Не отдавать Родины. Не стоит бежать ни своей, ни чужой смерти. Чужой не минуем, своей не увидим. А Христос воскреснет!

Ртищев сложил лист вчетверо.

– Как полагаете, Агния Максимовна, ехать нам?

– Ехать!

– Трудно будет.

– Вот пишут, фельдшерский пункт у них…

Финальная мелодия фисгармонии резко оборвалась. Послышался одновременный вдох изумления сотни глоток: ах-х-х… И в неожиданной тишине отчётливый шаг, перебивший реплики актёров. Ртищев откинул письмо, осторожно освободил плечо, подошёл к заборчику из балясин. Агния вскочила за ним. Они встали рядом, держась за руки, и сверху смотрели, как внизу, посреди сцены, переминается с носков на пятки человек в кожанке и болотного цвета галифе, едва заправленных в рыжие трофейные ботинки. Человек размахивает не бутафорским маузером и взволнованно, обрывающимся голосом выкрикивает в затихший зал:

– Тов-в-в…арищи!.. Товарищ-щ-щи!.. Невероятное го-ре… горе постигло наше молодое революционное государство. Сегодня… в последний день августа… только что, товарищи, только что… почти в восемь часов вечера, на вождя пролетариата, на нашего дорогого Ильича совершено покушение!

Зал отреагировал новым дружным «ах-х-х»… Человек в рыжих ботинках продолжил успокоившимся голосом:

– Ильич жив, товарищи! Жив! Но сегодняшним утром в Моссовет пришло известие об убийстве в Петрограде председателя петроградской ЧК – товарища Урицкого. Наповал. Враг не дремлет! На нашу молодую советскую республику покушаются предатели… Монархисты хотят взять реванш.

Зал угрожающе загудел.

– В Ленина стреляла эсерка. Она задержана. Не беспокойтесь, дознаемся, кто её подослал к вождю. Всё произошло у завода Михельсона после рабочего митинга. За свои злодеяния ответят и эсеры, ненавидящие нас, большевиков, и меньшевики, и анархисты, и кадеты – все ответят. Не одна Москва ответит, и не только Петроград, но все города страны нашей будут в ответе.

Человек в рыжих ботинках усиливал голос и резче размахивал маузером.

– Не в эсерах дело, за ними – наймиты французов, немцев, англичан и разных там румын. И ведь когда лезут? Едва мы сбросили ярмо царизма, едва спихнули жандармерию и охранку… Они хотят затолкать нас обратно в пробирку монархизма. Довольно слов, товарищи! Вы согласны со мной? Смерть наймитам!

Зал взревел. Многие вскочили с мест, перекрикивая друг друга и грозя кулаками.

Оратор поднял руку и продолжил, голос его наливался металлом:

– Проявим сознательность, граждане, и в каждом уголке нашей обновлённой родины найдём змеёнышей, окопавшихся анархистов, правых эсеров и белое офицерьё. Преступное покушение не останется неотомщённым. Вражеский элемент будет уничтожен! Нужны аресты!

Зал отозвался хором:

– Аресты!!!

– Нужны заложники, товарищи!

– Заложники!!!

– Расстреляем буржуазию, офицеров, попов!

– Попов!!!

– Возмездия и отмщения карающей рукой!

– Рукой!!!

– Буржуазия и голову поднять не сможет, мы встретим её таким отпором и такой расправой, что побледнеет.

– Расправой!!!!

– За каждое, даже неудавшееся покушение на одного большевика ответим расстрелом пятидесяти заложников!

– Расстрелом!!!

– Каждый из нас знает одного, двух-трёх буржуев, общественно опасных, – выловим их!

– Выловим!!!

– За поранение Ильича монархисты содрогнутся от ужаса!

– Ужаса!!!

– Уничтожим слуг царизма и капитала!

– Уничтожим!!!

– Всем не поменявшим жизнь – кара!

– Кара!!!

– Контроль над телом и словом!

– Контроль!!!

– Нетрудовой элемент вон из Москвы!

– Вон!!!

– Не пропустим контрреволюцию!

– Не пропустим!!!

– Агентов мировой контрреволюции к стенке!

– К стенке!!!

– Задушим проклятых богачей!

– Задушим!!!

– Восстановим смертную казнь!

– Казнь!!!

– Беспощадной рукой очистим родину от иностранной гадины!

– Очистим!!!

– За каждого народного вождя руби сто голов с плеч!

– Руби!!!

– Пуля в грудь всякому, кто враг рабочего класса!

– Пуля!!!

– Смерть палачам!

– Смерть!!!

– Отомстим тиранам!

– Отомстим!!!

– Истребим врага!

– Истребим!!!

– Будем беспощадны!

– Беспощадны!!!

– Ответим врагу террором!

– Тер-рором!!! Тер…ором!!! …р-рором!!!

Предыдущая главаГлава 29 из 31Следующая глава