К книге
Книга об американской поэзииГлава первая. Три поэта Новой Англии. «А для души – что этот век, что тот» (Роберт Фрост)
4%
Глава первая. Три поэта Новой Англии. «А для души – что этот век, что тот» (Роберт Фрост)
4

Отец Роберта Фроста происходил из первых поселенцев Новой Англии, да и жизнь самого поэта и стихи неразрывно связаны с этим краем, со штатами Массачусетс, Нью-Гемпшир и Вермонт; но родился Фрост на восточном побережье, в Сан-Франциско. Его отец, школьный учитель и журналист, умер, когда Роберту было одиннадцать лет, и семья переселилась в Массачусетс, поближе к родственникам, которые могли оказать ей поддержку. Здесь он окончил школу, но получить высшее образование ему не довелось, он проучился в Гарварде лишь полтора года; впрочем, этого хватило для того, чтобы спустя годы получить почетную степень доктора литературы Гарвардского и еще более чем сорока других университетов.

В двадцать лет Роберт Фрост опубликовал в газете свое первое стихотворение и женился на Элинор Уайт, школьной подруге, с которой они прожили вместе более полувека, до ее смерти в 1938 году. В молодости он перепробовал много разных работ, но дольше всего преподавал в школе, как и его отец. Дядя подарил им с Элинор ферму, и несколько лет он пытался фермерствовать, впрочем неудачно. Так что к легенде о поэте-пахаре, которая сложилась вокруг него в дальнейшем, Фрост относился с большой долей иронии. Эта скрытая ирония отразилась в написанном спустя много лет стихотворении «Девочкин огород».

У нашей соседки в деревне

   Есть любимый рассказ —

Про то, как она девчонкой жила

   На ферме – и как-то раз

Решила сама посадить огород

   И сама собрать урожай.

Она об этом сказал отцу,

   И тот ответил: «Сажай»[4].

И вот на выделенном ей участке в углу сада девочка вскопала лопатой землю, посадила кое-какие взятые у отца семена и даже сумела собрать урожай: свеклу, морковку, салат, кукурузу, горох – «всего понемножку». И этот детский опыт зарядил ее гордостью на всю жизнь:

Зато теперь, лишь свернет разговор

   На брюкву или овес,

Она оживляется и говорит:

   «Ну, ясно – что за вопрос!

Вот когда у меня ферма была…»

   Не то чтобы учит всех, —

Но лишний раз повторить рассказ

   Не почитает за грех.

Вот так и Фрост не почитал за грех поддерживать свою легенду и в стихах любил подчеркнуть знание фермерской, деревенской жизни, «being versed in country things» (по названию одного из его стихотворений).

Хотя, в сущности, какой он фермер? Гуманитарий до мозга костей, рафинированный интеллектуал, профессор, по нескольку месяцев в год преподававшим студентам поэзию, оригинальный мыслитель и знаток литературы, «зараженным классицизмом трезвым», если использовать выражение Иосифа Бродского. И это постоянно чувствуется в его стихах, сообщая им многомерность, которая ощущается в разработке самых, казалось бы, прозаических сюжетов. Вот, например, стихотворение о колодце, по-английски оно называется «For once, then, something» («Что-то было»).

Я, наверно, смешон, когда, склонившись

Над колодцем, но не умея глубже

Заглянуть, – на поверхности блестящей

Сам себя созерцаю, словно образ

Божества, на лазурном фоне неба,

В обрамлении облаков и листьев.

Не всякий заметит, что перед нами античный размер, так называемый фалекейский стих (по имени греческого поэта Фалекея, IV–III вв. до н. э.) – между прочим, любимый размер Катулла. Два анапеста и два ямба:

Будем, Лесбия, жить, любя друг друга.

Пусть ворчат старики, что нам их ропот?

За него не дадим монетки медной[5].

Этот незамысловатый размер (который англичане называют «одиннадцатисложником») почему-то казался чересчур сложным Альфреду Теннисону, который однажды попробовал его испытать: «Hard, hard, hard it is, only not to tumble, / So fantastical is the dainty meter», то есть: «Трудно, трудно, как бы не споткнуться, так причудлив этот изощренный размер». Он даже сравнивает себя с конькобежцем, скользящим по тонкому льду… А Фрост пишет фалекейским стихом так непринужденно, что на ритм не обращаешь внимания. Вот вам и пахарь!

И античный размер здесь не случаен. Ведь стихотворение развивает высказывание Демокрита о том, что истина лежит на дне глубокого колодца. Вот окончание этих стихов:

Как-то раз, долго вглядываясь в воду,

Я заметил под отраженьем четким —

Сквозь него – что-то смутное, иное,

Что сверкнуло со дна мне – и пропало.

Влага влагу прозрачную смутила,

Капля сверху упала, и дрожащей

Рябью стерло и скрыло то, что было

В глубине. Что там, истина блеснула?

Или камешек белый? Что-то было.

Человек не способен разглядеть скрытое в глубине. Заглядывая в колодец, он видит лишь поверхность воды и принимает свое отражение за Божественную истину. Не так ли у Йейтса в рефрене стихотворения «Водомерка» мысль человека обречена скользить по поверхности, как водяной жучок?

И, как водомерка над глубиной,

Скользит его мысль в молчании.

Многие ли читатели заметят, что строфы самого знаменитого стихотворения Фроста «Остановившись на опушке в снежных сумерках» представляют собой усложненные терцины, скрепленные в цепочку по такому же принципу («внахлест»), что и терцины «Божественной комедии»? И тем самым зимний лес, перед которым останавливается ездок Фроста, связывается с той самой «темной чащей» (selva oscura), с которой начинается книга Данта:

Земную жизнь пройдя до половины,

Я очутился в сумрачном лесу,

Утратя правый путь во тьме долины[6].

Стихотворение «Урок на сегодня», обращенное к поэту и ученому раннего Средневековья Алкуину, написано в 1941 году, в самый мрачный период мировой войны, когда и в Европе, и в Америке широко распространяются эсхатологические настроения.

Будь смутный век, в котором мы живем,

Воистину так мрачен, как о том

От мудрецов завзятых нам известно,

Я бы не стал его с налету клясть:

Мол, чтоб ему, родимому, пропасть!

Но, не сходя с насиженного кресла,

Веков с десяток отлистал бы вспять

И, наскребя латыни школьной крохи,

Рискнул бы по душам потолковать

С каким-нибудь поэтом той эпохи —

И вправду мрачной, – кто подозревал,

Что поздно родился иль слишком рано,

Что век совсем не подходящ для муз,

И все же пел Диону и Диану,

И ver aspergit terram floribus,

И старый стих латинский понемногу

К средневековой рифме подвигал

И выводил на новую дорогу.

Надо делать то дело, к которому ты призван. «А для души – что этот век, что тот»: таков вывод, который Фрост делает из своего заочного «соревнования» со средневековым поэтом. Эпоха мрачновата всегда, и справедливость в этом мире невозможна, но это повод для печали, а не для отчаяния. Он знает, что, если сосредоточиться на окружающем зле, —

           мы пришли бы в ужас,

Распухли бы от сведений дурных

И никогда бы не сумели их

Переварить, от столбняка очнуться

И в образ человеческий вернуться,

А так и жили бы, разинув рот,

В духовном ступоре…

И уже непонятно, кто кого утешает: Фрост – Алкуина или Алкуин – Фроста; диспут происходит в одной отдельно взятой голове:

Ну что ж, далекий мой собрат, ну что ж!

Кончается еще тысячелетье.

Давай событье славное отметим

Ученым диспутом. Давай сравним

То темное средневековье с этим;

Чье хуже, чье кромешней – поглядим,

Померимся оружием своим

В заочном схоластическом сраженье.

Мне слышится, как ты вступаешь в пренья:

Есть гниль своя в любые времена,

Позорный мир, бесчестная война…

Нет, Фрост не предлагает зажмуриться и спрятать голову в песок. Он просто предлагает не впадать в отчаяние. Ибо «небеса на землю снизойдут» еще не скоро.

Мы чувствуем, что за стоицизмом Фроста стоит не только здоровый народный инстинкт, но и широчайший горизонт мысли, философское осмысление истории. Источником земных несчастий и страхов Фрост считает болезнь человеческого разума, который умаляет и унижает себя, признавая свою ничтожность по сравнению с внешними необоримыми силами.

Мы кажемся себе, как в окуляре,

Под взглядами враждебными светил,

Ничтожною колонией бацилл,

Кишащих на земном ничтожном шаре.

Но разве только наш удел таков?

Вы тоже были горстью червяков,

Кишащих в прахе под стопою Божьей;

Что, как ни сравнивай, – одно и то же.

И мы, и вы – ничтожный род людской.

А для кого – для Космоса иль Бога,

Я полагаю, разницы немного.

Аскет обсерваторий и святой

Затворник, в сущности, единой мукой

Томятся и единою тщетой.

Так сходятся религия с наукой.

Так что Роберт Фрост, конечно, был не таким уж простоватым поэтом-пахарем, как он был представлен советской общественности, когда в 1962 году приехал в Москву в качестве личного посланца президента Джона Кеннеди. Сверхзадачей Фроста в СССР было встретиться с Хрущевым и вовлечь его в дружбу с Америкой – два «крестьянина» должны же, в конце концов, понять друг друга! Преодолев неимоверные препятствия, 88-летний поэт сумел-таки добраться до самого Хрущева, отдыхавшего где-то на черноморской даче; но обратить хитрого коммуниста в свою веру якобы простому фермеру, а на самом деле убежденному либералу Фросту не удалось.

«Я – либерал. Тебе, аристократу, / И невдомек, что значит либерал; / Изволь, я только подразумевал / Такую бескорыстную натуру, / Что вечно жаждет влезть в чужую шкуру», – писал он в том же стихотворении «Урок на сегодня».

Именно в концовке этого стихотворения содержатся слова, вырезанные на могильном камне Фроста в Беннингтоне:

I had a lover’s quarrel with the world.

Алексей Зверев в предисловии к билингве Роберта Фроста 1986 года предлагает перевод выражения a lover’s quarrel with the world – «любовная размолвка с бытием». Не уверен, что «размолвка» здесь самое подходящее слово, ведь оно подразумевает только эпизод, а у Фроста это нечто большее.

Впрочем, моя собственная версия, помещенная в той же книге, была ничуть не лучше. Прошли годы, пока я не придумал окончательный вариант последней строфы:

Я помню твой завет: Memento mori,

И если бы понадобилось вскоре

Почтить стихом мой камень гробовой —

Вослед чужим надтреснутым кумирам,

Вот этот стих: Я так бранился с миром,

Как милые бранятся меж собой.

Предыдущая главаГлава 4 из 100Следующая глава