К книге
Эмерджентность: Связанная жизнь муравьев, мозга, городов и компьютерных программ3. Распознавание паттернов.
43%
3. Распознавание паттернов.
10

В последние десятилетия двенадцатого века Societas Mercatorum — гильдия купцов, которая почти сто лет определяла коммерческую культуру Флоренции, — начала распадаться на отдельные группы: гильдии с такими названиями, как Arte di Por Santa Maria и Arte di Calimala, организованные вокруг конкретных ремесел — кузнецы, ростовщики, виноторговцы. Некоторые гильдии объединяли под своим крылом самые разные группы. Одна из таких гильдий, Arte di Por Santa Maria, включала в себя как шелкоткачей, так и золотых дел мастеров.

Создание гильдейской системы, по общему мнению, оказалось реорганизацией, которая буквально изменила мир. Историки любят превозносить эстетические достижения эпохи Возрождения, но система гильдий, зародившаяся во Флоренции, оказала на западную цивилизацию не меньшее влияние, чем все, что создали да Винчи или Брунеллески. Золотой флорин, местная монета, чеканившаяся флорентийскими гильдиями, долгое время оставался стандартной валютой Европы и одной из первых со времен Римской империи, получившей столь широкое признание. Множество изобретений, оказавшихся важнейшими для современной коммерческой жизни, — например, двойная бухгалтерия, — восходят к золотому веку гильдий. Если двигатель истории, согласно канонической версии, снова запустился в Италии в двенадцатом и тринадцатом веках, то гильдии были его турбинами.

Гильдия Пор-Санта-Мария получила свое название от центральной улицы, которая ведет прямо к древнему Понте-Веккьо — столь часто фотографируемому мосту через реку Арно, буквально облепленному лавками, над которыми проходит секретный коридор, построенный для флорентийского герцога Козимо I в 1565 году. Сохранились свидетельства о том, что шелкоткачи открывали свои лавки на улице Пор-Санта-Мария еще в 1100 году, за столетие до того, как они объединились с ювелирами для создания собственной гильдии. Купцы, торговавшие шелком, и другие богатые флорентийцы могли неспешно прогуливаться по Пор-Санта-Мария, прицениваясь к товарам, в то время как их слуги прочесывали Понте-Веккьо в поисках мяса у мясников, населявших мост в первые века тысячелетия.

Шелкоткачи остаются здесь и по сей день. Пройдитесь на север от Понте-Веккьо в буднее утро, и вы все еще найдете лавки, торгующие изысканным шелком: одни предлагают готовые изделия, такие как блузы и шарфы, другие продают шелк-сырец напрямую, точно так же, как и почти тысячу лет назад.

Способны ли города учиться? Не отдельные люди, их населяющие, не созданные ими институты, а сами города. Думаю, ответ — да. И флорентийские шелкоткачи помогут объяснить почему.

*  *  *

Обучение — одно из тех действий, которые мы по привычке связываем с осознанностью, таких как влюбленность или оплакивание утраты близкого человека. Однако обучение — это сложный феномен, существующий одновременно на нескольких уровнях. Когда мы говорим, что «запоминаем чье-то лицо», в этом выражении содержится явный намек на сознание — вы чувствуете нечто особенное, когда видите кого-то, кого знаете, и это чувство узнавания является частью того, что значит запомнить, — настолько, что порой оно кажется неотделимым от самого этого опыта.

Но обучение далеко не всегда зависит от сознания. Наша иммунная система учится на протяжении всей нашей жизни, формируя запас антител, которые заново приспосабливаются в ответ на угрозу со стороны проникающих в организм микроорганизмов. Большинство из нас приобрели иммунитет к вирусу varicella-zoster — также известному как ветряная оспа, или ветрянка, — после того, как столкнулись с ним в раннем детстве. Этот иммунитет представляет собой процесс обучения: антитела нашей иммунной системы учатся нейтрализовать антигены вируса и запоминают эти стратегии нейтрализации на всю оставшуюся жизнь. Мы не рождаемся на свет с готовой способностью отражать вирус ветряной оспы — наш организм учится делать это на лету, без какой-либо специальной подготовки. Эти антитела функционируют как «система распознавания», по выражению Джеральда Эдельмана, успешно атакуя вирус, сохраняя информацию о нем, а затем извлекая ее из памяти, когда вирус снова появляется на радарах.

Подобно шестимесячному младенцу, иммунная система сначала учится распознавать то, что отличается от нее самой, а затем стремится взять это под контроль. То, что этот процесс работает столь безупречно, — лишь часть чуда. Не менее поразительно и то, что распознавание происходит исключительно на клеточном уровне: мы ни в каком смысле этого слова не осознаем присутствие вируса varicella-zoster, и хотя наш разум может помнить, каково это — болеть ветрянкой в детстве, наша сознательная память не имеет никакого отношения к сопротивляемости болезни.

Тело учится без участия сознания, и города тоже, ведь обучение — это не просто осознание информации; это также ее хранение и знание того, где ее найти. Это способность распознавать меняющиеся паттерны и реагировать на них — подобно тому, как это делает программа «Пандемониум», которую разработал Оливер Селфридж, или как ведут себя муравьи-жнецы, которых изучает Дебора Гордон. Это изменение поведения системы в ответ на эти паттерны таким образом, чтобы сделать систему более успешной в достижении любой преследуемой ею цели. Системе не обязательно обладать сознанием, чтобы быть способной к такому обучению, точно так же, как вашей иммунной системе не нужно обладать сознанием, чтобы научиться защищать вас от ветрянки.

Представьте себе современного флорентийца, который переносится во времени на восемьсот лет назад, в золотой век гильдий. Каким бы оказался этот опыт — этот «шок от старого»? По большей части он привел бы в полное замешательство: мало какие из достопримечательностей современной Флоренции тогда существовали — скажем, Уффици или церковь Сан-Лоренцо. Узнать удалось бы разве что баптистерий Дуомо, а также древнюю ратушу, Барджелло. Общие очертания большинства улиц показались бы знакомыми, но во многих случаях их названия изменились бы, и наш путешественник во времени не обнаружил бы почти ничего узнаваемого в зданиях, выстроившихся вдоль этих улиц. Культурная жизнь города озадачила бы его еще сильнее: системы торговли и управления не имели бы ничего общего с сегодняшней Флоренцией. Наш путешественник во времени, возможно, уловил бы несколько знакомых слов в разговорной речи, поскольку итальянский язык — это продукт флорентийской культуры, зарождение которого восходит к рубежу тысячелетий. Но отправься он в любое другое место Италии, он столкнулся бы с серьезными лингвистическими барьерами: до конца тринадцатого века единственным общим языком для всех итальянцев оставалась латынь.

И все же, вопреки этому полнейшему замешательству, одна поразительная вещь остается неизменной: наш путешественник во времени по-прежнему знал бы, где купить ярд шелка. Перенеситесь на несколько веков вперед — и он также знал бы, где раздобыть золотой браслет. А еще — где купить кожаные перчатки или взять деньги в долг. Он не был бы готов купить что-либо из этого и даже не смог бы толком объясниться с продавцами — но все равно знал бы, где искать нужный товар.

Как и любая эмерджентная система, город — это узор во времени. Десятки поколений сменяют друг друга, завоеватели возвышаются и низвергаются, появляется печатный станок, затем паровой двигатель, радио, телевидение, Интернет — и под всем этим бурлением узор сохраняет свою форму: ткачи шелка группируются вдоль флорентийской Пор-Санта-Мария, венецианские стеклодувы — на Мурано, парижские торговцы собираются в Ле-Аль. Мир содрогается, сбрасывает кожу тысячи раз, и все же ткачи шелка остаются на своих местах. Мы склонны относить эти узоры, связывающие поколения, к окостеневшей ностальгии по «традициям», восхищаясь исключительно из сентиментальных соображений кузнецом, который работает в той же кузнице, что и его предшественники в эпоху позднего Средневековья. Но эта преемственность имеет гораздо большее значение, чем просто сентиментальная ценность, и действительно, это куда более весомое достижение, чем нам может показаться на первый взгляд. Этот узор во времени — одно из маленьких чудес эмерджентности.

Почему города сохраняют свой облик? Некоторые элементы городской жизни передаются из поколения в поколение потому, что они связаны с физической структурой, обладающей собственной прочностью. (Лучшие примеры этого феномена — соборы и университеты: собор Святого Петра уже тысячу лет поддерживает жизнь в квартале религиозной направленности к западу от Тибра, а Левый берег стал оплотом студенческой братии с момента основания Сорбонны в 1257 году). Но поскольку эти кварталы привязаны к конкретным сооружениям, их живучесть обусловлена законами физики не в меньшей степени, чем чем-либо еще: пока собор не сгорит или не разрушится, улицы вокруг него, скорее всего, сохранят религиозную атмосферу. Но флорентийские ткачи шелка — совсем другое дело. В физической структуре лавок нет ничего, что обязывало бы размещать там именно шелкоткачей. (Действительно, многие здания вдоль Пор-Санта-Мария за последнюю тысячу лет перестраивались несколько раз). С тем же успехом там могли бы обосноваться банкиры, виноторговцы или другие многочисленные ремесленники. И тем не менее ткачи шелка остаются на месте, удерживаемые законами эмерджентности, способностью города к самоорганизации.

Можно возразить, что ткачи шелка остаются на месте не потому, что они часть эмерджентной системы, а потому, что подчиняются законам инерции. Они продолжают группироваться вдоль Пор-Санта-Мария, потому что оставаться на месте проще, чем переезжать. (Другими словами, перед нами не эмерджентность, а обыкновенная лень). Это возражение могло бы иметь смысл, если бы мы говорили о полувековом промежутке или даже о столетии. Но в масштабе тысячелетия сила культурного дрейфа становится куда более мощной. Технологические и геополитические изменения, очевидно, оказывают колоссальное влияние — уничтожая целые ремесла, вызывая массовые миграции, развязывая войны или провоцируя эпидемии. Квартальные кластеры чрезвычайно уязвимы перед лицом этих драматических преобразующих сил, но они также уязвимы и перед более медленным, почти незаметным дрейфом, которому подвержена любая культура. За двадцать или тридцать поколений даже нечто столь фундаментальное, как название обычного предмета, может измениться до неузнаваемости, а постепенные, но незаметные сдвиги в произношении могут сделать устную речь непонятной для слушателей. Как бы трудно ни было читать «Кентерберийские рассказы» Чосера в оригинале, еще более ошеломляющим было бы услышать их вслух из уст жителя Британии четырнадцатого века. И если слова могут трансформироваться со временем, то изменения в общественных нравах, этикете и моде оказываются столь глубокими, что их почти невозможно вообразить. (Попытка расшифровать сложные сексуальные кодексы Флоренции тринадцатого века с современной точки зрения стала бы поистине непосильной задачей). В масштабе тысячелетия ценности флорентийского общества больше похожи на ураган, нежели на стабильный социальный порядок: сплошное бурление и перемены. И все же, наперекор всем этим разрушительным силам, ткачи шелка удерживают свои позиции.

Города наделены противодействующей силой, которая сдерживает натиск исторического дрейфа и потрясений: своего рода самоорганизующейся вязкостью, которая позволяет ткачам шелка ютиться вместе вдоль одной и той же улицы на протяжении тысячи лет, в то время как весь остальной мир изобретает себя заново снова и снова. Эти кластеры подобны магнитам, встроенным в ткань города; они удерживают единомышленников вместе, даже когда силы истории пытаются их разобщить. Они характерны не только для итальянских городов, хотя флорентийские кластеры и относятся к числу древнейших. Вспомните лондонские Сэвил-Роу или Флит-стрит — кластеры, история которых насчитывает сотни лет. В Пекине названия улиц до сих пор перекликаются с очагами родственных ремесел: переулок Шелково-Парчовых Шляп, улица Сухой Лапши. В сегодняшнем Манхэттене можно наблюдать первые признаки зарождения подобных сообществ, некоторым из которых всего несколько десятилетий: бриллиантовый ряд на Западной Сорок седьмой улице, пуговичный квартал и даже целый квартал в нижней части города, отведенный исключительно под магазины товаров для ресторанов. Ювелиры с Западной Сорок седьмой не могут похвастаться столь же внушительной родословной, как их коллеги с Понте-Веккьо, но ведь и Нью-Йорк по итальянским меркам — город молодой. Взгляните на эти улицы Манхэттена сквозь призму тысячелетия, в масштабе суперорганизма, и на ум сразу придет эмбрион, самоорганизующийся в узнаваемые очертания и создающий узоры, которые сохранятся на всю жизнь.

*   *   *

«С самых своих истоков, — пишет Льюис Мамфорд в своем классическом труде «Город в истории», — город может быть описан как структура, специально приспособленная для хранения и передачи благ цивилизации». Главенствующее место среди «благ», сохраняемых и передаваемых городом, занимает бесценная материя информации: текущие цены на рынке; облегчающие труд приспособления, придуманные ремесленниками; новые средства от болезней. Эта способность улавливать информацию и объединять родственные ее островки определяет то, как города учатся. Схожие по роду деятельности предприятия группируются вместе, поскольку это сулит финансовую выгоду — то, что в академической среде называют экономией от агломерации, — позволяя ремесленникам делиться методами работы и услугами, которые в одиночку они вряд ли смогли бы себе позволить. Такое объединение в кластеры превращается в самоподдерживающийся цикл: потенциальным потребителям и работникам становится проще находить нужные товары и рабочие места, а общий доступ к информации делает сгруппированные предприятия более конкурентоспособными по сравнению с изолированными.

У города есть очевидные цели — причины его существования, о которых его жители обычно прекрасно знают: они приходят под защиту крепостных стен или ради свободной торговли на рынке. Но у городов есть и скрытая цель: функционировать в качестве устройств для хранения и поиска информации. Города создавали удобные интерфейсы за тысячи лет до того, как кто-либо вообще начал мечтать о цифровых компьютерах. Города объединяют умы и распределяют их по упорядоченным ячейкам. Сапожники собираются рядом с другими сапожниками, а изготовители пуговиц — рядом с изготовителями пуговиц. Идеи и товары легко циркулируют внутри этих кластеров, ведя к продуктивному перекрестному опылению и гарантируя, что здравые мысли не угаснут в сельской изоляции. Сила, высвобождаемая таким хранением данных, очевидна на примере первых крупных человеческих поселений на шумерском побережье и в долине Инда, возникновение которых относится к 3500 году до нашей эры. По некоторым оценкам, выращивание зерна, плуг, гончарный круг, парусное судно, узорный ткацкий станок, медная металлургия, абстрактная математика, точные астрономические наблюдения, календарь — все эти изобретения появились в течение нескольких столетий после формирования первых городских общин. Возможно и даже вероятно, что более изолированные группы или отдельные люди натыкались на некоторые из этих технологий и раньше, но те не становились частью коллективного разума цивилизации до тех пор, пока не появились города, способные их сохранять и передавать.

Система городских кварталов функционирует как своего рода пользовательский интерфейс по той же причине, что и традиционные компьютерные интерфейсы: существуют пределы того, какой объем информации наш мозг способен обработать в любой конкретный момент времени. Нам нужны визуальные интерфейсы на наших персональных компьютерах, потому что огромный объем информации, хранящейся на жестких дисках — не говоря уже о самом Интернете, — значительно превышает пропускную способность человеческого разума. Города служат решением аналогичной проблемы как на уровне коллектива, так и на уровне индивида. Города сохраняют и передают полезные новые идеи широким слоям населения, гарантируя, что эффективные новые технологии не исчезнут сразу после их изобретения. Но самоорганизующиеся кластеры кварталов также служат для того, чтобы сделать города более понятными для населяющих их людей — как мы видели на примере нашего путешествующего во времени флорентийца. Специализация города делает его умнее и полезнее для его жителей. И удивительно здесь вновь то, что этот процесс обучения происходит без того, чтобы кто-либо его вообще осознавал. Управление информацией — обуздание сложности крупного человеческого поселения — является скрытой целью города, поскольку при возникновении городов их жители руководствуются иными мотивами, такими как безопасность или торговля. Никто не основывает город с явным намерением более эффективно хранить информацию или сделать его социальную организацию более приемлемой для ограниченной пропускной способности человеческого разума. Такое управление данными происходит лишь позже, как своего рода коллективная реакция задним числом: еще один пример макроповедения, которое невозможно предсказать, исходя из микромотивов. Города могут функционировать подобно библиотекам и интерфейсам, но строятся они вовсе не с этой конкретной целью.

В самом деле, традиционные города — вроде тех, что выросли по всей Европе в период между XII и XIV веками, — редко строятся с какой-то конкретной целью: они просто возникают сами собой. Конечно, бывают и исключения: имперские города, такие как Санкт-Петербург или Вашингтон, спроектированные градостроителями по образу и подобию государства. Но органические города — Флоренция, Стамбул или Нижний Манхэттен — представляют собой скорее отпечаток коллективного поведения, нежели творение градостроителей. Они являются суммой тысяч локальных взаимодействий: объединения в кластеры, обмена, скопления людей, торговли — всех тех разрозненных видов деятельности, которые сливаются воедино, образуя всю полноту городской жизни.

Все это вызывает вопрос: если города столь полезны, почему их появление заняло так много времени и почему в истории были такие долгие периоды упадка городов? Вспомним состояние Европы после падения Римской империи: на протяжении почти тысячи лет европейские города съеживались до размеров замков и крепостей, а их население рассеивалось по сельской местности. Представьте себе ускоренную киносъемку Западной Европы, снятую со спутника, где каждое десятилетие сжато до одной секунды. Запустите пленку со 100 года нашей эры: континент предстанет в виде сотни светящихся точек, бурлящих жизнью. Сам Рим сияет намного ярче всего остального на карте, но и вся остальная часть континента усеяна процветающими провинциальными столицами: Кордова, Марсель, даже Париж уже достаточно велик, чтобы раскинуться на Левом берегу. Однако по мере воспроизведения записи огни начинают тускнеть: города разоряются кочевниками-захватчиками с Востока или увядают из-за разрушения торговых путей самой Империи. Парижане отступают в свою островную крепость и остаются там на пятьсот лет. Когда вестготы в 476 году наконец завоевывают Рим, изображение со спутника показывает, что энергосистема Европы лишилась своего главного генератора: все огни резко блекнут, а некоторые гаснут совсем. Европейская система превращается из сети больших и малых городов в разрозненную, нестабильную смесь деревушек и переселенцев, причем в крупнейших поселениях проживает не более тысячи жителей. И так продолжается на протяжении пятисот лет.

А затем, внезапно, сразу после рубежа тысячелетий, картина кардинально меняется: на континенте вырастают десятки крупных городов с населением в десятки тысяч человек. На карте появляются отдельные области — у Венеции или Триеста, — которые светятся почти так же ярко, как древний Рим в начале записи: зарождающиеся города, в которых проживает более ста тысяч жителей. Этот эффект напоминает просмотр ускоренной съемки открытого поля, которое всю зиму пребывало в спячке, а затем в один миг расцвело дикими цветами. В этой перемене нет ничего постепенного или линейного; она происходит так же внезапно и решительно, как щелчок выключателя. Как однажды описал этот процесс физик Артур Иберолл, Европа претерпела переход, очень похожий на то, как молекулы H2O переходят из жидкого состояния воды в кристаллическое состояние льда: на протяжении веков население оставалось текучим и нестабильным, а затем внезапно возникает сеть городов, обладающая устойчивой структурой, которая сохранится в более или менее неизменном виде до следующей великой трансформации в девятнадцатом веке, в эпоху расцвета промышленного мегаполиса.

Как можно объяснить этот внезапный взлет? Города — это не идеи, которые распространяются подобно вирусу среди больших масс населения; городская система Средневековья не размножалась спорами, как города-государства Древней Греции. И конечно, Европа больше не была объединена империей, так что не существовало никакого командного центра, который мог бы издать указ о строительстве сотни городов за какие-то два столетия. Как же тогда объяснить это поразительно слаженное городское цветение Средних веков?

Для начала воспримем эти аналогии буквально. Почему поле диких цветов внезапно расцветает весной? Почему вода превращается в лед? Обе системы претерпевают «фазовые переходы» — переход из одного определенного состояния в другое в критический момент — в ответ на изменение уровня проходящей через них энергии. Оставьте чайник с водой при комнатной температуре на кухне, и она будет оставаться жидкой неделями. Но увеличьте приток энергии, поставив чайник на горячую плиту, и за считаные минуты вы вызовете фазовый переход, превратив воду в газ. Представьте себе поле высоких луговых лютиков, привыкших к ночным заморозкам и десяти часам солнца, а затем поднимите температуру на тридцать градусов и добавьте четыре часа солнечного света. Через месяц-другой оно станет золотисто-желтым от лютиков. Линейное увеличение энергии может привести к нелинейному изменению в проводящей эту энергию системе — изменению, которое было бы трудно предсказать заранее (если, конечно, предположить, что вы никогда прежде не видели ни цветущего растения, ни парилки).

Городской взрыв Средневековья — пример того же самого явления. Ранее мы видели, что идея строительства городов не передавалась по Европе из уст в уста; но то, что действительно распространилось по ней начиная примерно с 1000 года нашей эры, было серией технологических достижений, которые в совокупности привели к резкому увеличению способности человека осваивать потоки энергии. Как пишет историк Линн Уайт-младший: «Эти инновации... объединились, создав удивительно эффективный новый способ эксплуатации почвы». Во-первых, тяжелый колесный плуг, использовавший мышечную силу домашних животных, пришел вместе с германскими завоевателями, а затем быстро распространился по речным долинам к северу от Луары; примерно в то же время европейские крестьяне перешли на трехпольный севооборот, что повысило продуктивность земли как минимум на треть. Получение большего количества энергии из почвы означало, что земля могла прокормить более высокую плотность населения. Когда начали формироваться более крупные города, вошла в обиход еще одна технология, связанная с почвой, — причем еще более экологичная: использование отходов жизнедеятельности горожан в качестве удобрения для посевов. Как пишет Мамфорд: «Лесистые районы Германии, бывшие в девятом веке глушью, уступили место пашне; заболоченные Нидерланды, кормившие прежде лишь горстку стойких рыбаков, превратились в одни из самых плодородных земель в Европе». В результате возникает петля положительной обратной связи: плуг и севооборот улучшают почву, которая дает достаточно энергии для поддержания городов, которые производят достаточно удобрений для улучшения почвы, которая дает достаточно энергии для поддержания еще более крупных городов.

Мы иногда говорим о том, что эмерджентные системы «вытаскивают себя за волосы» из небытия, но применительно к Средневековью можно с уверенностью сказать, что первые деревенские жители в буквальном смысле слова высрали себе полноценные города. Но эти жители вовсе не стремились строить более крупные поселения; все они решали локальные задачи — например, как повысить урожайность своих полей или куда девать все человеческие отходы в оживленном городке. И тем не менее эти локальные решения складывались в макроповедение городского взрыва. «Подобного ускорения в развитии городов, — пишет философ и историк Мануэль Де Ланда, — не повторится еще пятьсот лет, пока новая интенсификация энергетических потоков — на этот раз вызванная использованием ископаемого топлива — не подтолкнет очередной мощный рывок в зарождении и росте городов в 1800-х годах». И с этим новым потоком энергии возникли новые типы городов: фабричные центры вроде Манчестера и Лидса и великие мегаполисы-суперорганизмы — Лондон, Париж и Нью-Йорк.

*   *   *

Судя по всему, мы находимся в самом разгаре очередной технологической революции — информационной эпохи, времени почти бесконечной взаимосвязанности. Если хранение и поиск информации были скрытой целью городского взрыва в Средние века, то для цифровой революции это цель явная. Все это неизбежно порождает вопрос: а учится ли и сама Паутина? Если города способны порождать эмерджентный интеллект — макроповедение, рожденное миллионами микромотивов, — то какая форма более высокого уровня формируется сейчас среди роутеров и оптоволоконных кабелей Интернета?

Впервые я задумался над этим вопросом несколько лет назад, во время промотура моей предыдущей книги «Культура интерфейса». Так совпало, что издательство, выпустившее книгу, специализировалось также на литературе о «современной духовности», поэтому штатный пиарщик разослал верстку книги, которую я считал решительно далекой от тематики нью-эйджа, на все нью-эйджевские радиостанции, в печатные журналы и ашрамы страны. Более того, некоторые из них в итоге клюнули, из-за чего тур приобрел слегка шизофренический характер: утром — эфир на NPR, а днем — сессия вопросов и ответов с альтернативными журналами вроде сан-францисского Magical Blend.

Вопросы от приверженцев «Гармонической конвергенции» оказывались столь же умными, дальновидными и технологически подкованными, как и любые другие, что мне доводилось слышать за время поездки. Ньюэйджеры были чутки к нюансам моей аргументации и на удивление равнодушны к свежим ценам на акции при IPO. (В отличие от телерепортеров, которые, казалось, были не способны спросить меня о чем-либо, кроме: «Что вы думаете о рыночной капитализации Yahoo?») Но как раз в тот момент, когда я уже готов был корить себя за предвзятое отношение перед началом интервью, мои собеседники выкладывали свой Финальный Вопрос. «Вы много пишете о Сети и ее влиянии на современное общество, — говорили они. — Как вы думаете, в долгосрочной перспективе, не ведет ли развитие Паутины к единому глобальному холистическому сознанию, которое объединит всех нас в божественном начале?» И тут я ловил себя на том, что начинаю заикаться в микрофон и глазами искать табличку «Выход».

На этот вопрос есть лишь один серьезный ответ: «Я недостаточно компетентен, чтобы отвечать на это». И каждый раз, произнося эти слова, я думал о том, что сама концепция содержит в себе глубокий изъян, нечто близкое к категориальной ошибке. Чтобы возникло единое глобальное сознание, сама Паутина должна была бы становиться умнее, а она не была чем-то единым и цельным — это был лишь огромный массив взаимосвязанных данных. Можно спорить о том, делает ли Паутина умнее нас, но мысль о том, что сама она медленно бредет к обретению сознания, казалась абсурдной.

Но шли годы, этот вопрос продолжал крутиться у меня в голове, и постепенно, окольными путями, я начал относиться к нему теплее. Некоторые критики, такие как Роберт Райт, говорят о «глобальном мозге», объединяющем все разрозненные информационные пулы мира, в то время как другие визионеры — например, Билл Джой и Рэй Курцвейл — верят, что вычислительные мощности цифровых технологий растут с такой скоростью, что в следующем веке крупные компьютерные сети могут действительно обрести самосознание.

Неужели Артур Кларк и «Матрица» все-таки были правы? Неужели сама Паутина превращается в гигантский мозг? Я по-прежнему считаю, что ответ — нет. Но теперь мне кажется, что стоит спросить: почему нет?

*   *   *

Для начала отбросьте два привычных представления о том, что такое мозг. Во-первых, забудьте о сером веществе и синапсах. Когда кто-то вроде Райта говорит «гигантский мозг», он имеет в виду устройство для обработки и хранения информации — подобно тесно сгруппированным кварталам Флоренции. Во-вторых, примите предпосылку, что мозг может быть коллективным предприятием. Будучи индивидуальными организмами, мы склонны думать о мозге как о дискретных объектах, которыми обладают отдельные организмы. Но обе эти категории оказываются не более чем полезными фикциями. Как мы уже видели, муравьи «обучаются» на уровне колонии — с возрастом становятся менее агрессивными или перенаправляют цепочку доставки пищи в обход препятствия, — в то время как отдельные муравьи пребывают в счастливом неведении относительно общего замысла. «Мозг колонии» — это сумма тысяч и тысяч простых решений, принимаемых отдельными особями. У отдельных муравьев нет ничего похожего на личность, а вот у колоний она есть.

Замените муравьев на нейроны, а феромоны на нейромедиаторы, и с тем же успехом вы могли бы говорить о человеческом мозге. И если нейроны способны, собираясь в рой, создавать мыслящий мозг, то неужели так уж невероятно, что этот процесс может подняться еще на одну ступень выше? Разве не могут индивидуальные умы соединиться друг с другом — на этот раз через цифровой язык Паутины — и образовать нечто большее, чем сумма их частей, то, что модный философ и священник Тейяр де Шарден назвал ноосферой? Райт не то чтобы убежден, что ответ положительный, но готов во всеуслышание заявить, что сам вопрос, как он выражается, «небезумен»:

В наши дни разговоры о гигантском глобальном мозге ничего не стоят. Но тут есть одно различие. Сейчас большинство из тех, кто высказывается в таком духе, выражаются фигурально. Тим Бернерс-Ли, создатель Всемирной паутины, отмечал параллели между Сетью и структурой мозга, но настаивает на том, что «глобальный мозг» — это всего лишь метафора. Тейяр де Шарден, напротив, похоже, говорил буквально: человечество шло к тому, чтобы образовать самый настоящий мозг — похожий на тот, что у вас в голове, только больше. Безусловно, сегодня тех, кто воспринимает идею глобального мозга буквально, гораздо больше, чем во времена Тейяра. Безумны ли они? Был ли безумен Тейяр? Вовсе не так безумен, как вы могли бы подумать.

В качестве одного из доказательств Райт приводит тот факт, что мозг Homo sapiens уже имеет долгую историю формирования интеллекта более высокого уровня. Индивидуальные человеческие разумы многократно объединялись в «групповой мозг» на протяжении новейшей истории, и ярче всего — в городских сообществах. С точки зрения Райта, город функционирует как своего рода уменьшенная репетиция грядущей всемирной феерии Сети — подобно мюзиклу Эндрю Ллойда Уэббера, в котором устраняют все шероховатости на показах в Торонто перед премьерой на Бродвее. Как и во время урбанистического взрыва Средних веков, город — это не просто случайное побочное следствие растущей плотности населения, это своего рода технологический прорыв сам по себе. Жизнеспособная городская среда занимает важное место в списке величайших изобретений человечества — столь же преобразующее мир, как алфавит (которому она помогла зародиться) или Интернет (который вполне может стать ее погибелью). Неслучайно подавляющее большинство изобретений последнего тысячелетия расцвело именно в городской среде. Подобно папкам и каталогам какого-нибудь огромного жесткого диска, групповой мозг городской жизни наделил информацию гораздо большей структурированностью и долговечностью, чем та обладала ранее. Позиция Райта заключается в том, что Сеть представляется цифровым наследником этой славной традиции, объединяя умы планеты так, как и представить не могли ранние создатели торговых сетей во Флоренции или Амстердаме. Макроинтеллект возник из организованной «снизу вверх» городской жизни, утверждает он, и то же самое произойдет в Сети.

Я, безусловно, разделяю аргументы Райта, но считаю, что они требуют уточнения. Эмерджентность — это не какая-то мистическая сила, возникающая при сотрудничестве агентов; как и в споре о скоростных автомагистралях против тротуаров, существуют среды, способствующие развитию интеллекта высшего уровня, и среды, подавляющие его. В той мере, в какой Сеть соединила друг с другом больше мыслящих существ, чем любая технология до нее, ее можно рассматривать как своего рода глобальный мозг. Но и мозг, и города делают нечто большее, чем просто связывают, поскольку интеллект требует как связности, так и организации. Многие децентрализованные системы в реальном мире спонтанно порождают структуру по мере увеличения своего размера: города организуются в кварталы или пригороды-сателлиты; нейронные связи нашего мозга развивают чрезвычайно специализированные области. Пошла ли Сеть по схожему пути развития за последние несколько лет? Становится ли Сеть более организованной по мере своего роста?

Достаточно бегло взглянуть на список самых активных акций на бирже NASDAQ, чтобы понять, что ответ — однозначное «нет». Порталы и поисковые системы существуют в первую очередь потому, что Сеть представляет собой чрезвычайно дезорганизованное пространство — систему, в которой беспорядок растет рука об руку с общим объемом. Yahoo и Google работают в некотором смысле как созданные человеком противоядия от естественного хаоса Сети — как инженерная попытка вернуть структуру в систему, которая сама по себе генерировать структуру не способна. В этом заключается часто отмечаемый парадокс Сети: чем больше информации стекается в ее резервуары, тем труднее становится отыскать в этом море какую-то конкретную крупицу информации.

Представьте себе вселенную HTML-документов как некий город, раскинувшийся на обширной территории, где каждый документ представляет собой здание в этом пространстве. Этот сетевой город был бы куда более анархичным, чем любой реальный город на планете: ни островков схожих магазинов и предприятий, ни мясозаготовительных или театральных кварталов, ни богемных коммун или элитных таунхаусов; даже без столь оплакиваемых скоплений «окраинных городов» вроде Лос-Анджелеса или Тайсонс-Корнер. Сетевой город представлял бы собой просто недифференцированную массу данных, которая становится все более запутанной с каждым новым «построенным» зданием — настолько запутанной, что составители карт (местные Yahoo и Google) вызывали бы едва ли не больший интерес, чем сам этот город.

И если в качестве города Сеть была бы убожеством, то в роли мозга она проявила бы себя еще хуже. Вот мнение Стивена Пинкера, автора книги «Как работает разум», высказанное им в диалоге с Райтом для Slate:

Интернет в некотором отношении похож на мозг, но в важнейших аспектах — нет. Мозг не просто позволяет информации хаотично рикошетить по черепной коробке. Он организован для выполнения конкретной задачи: приводить в движение мышцы таким образом, чтобы все тело могло достигать целей, заданных эмоциями. Анатомия мозга отражает это: он представляет собой не однородную паутину или сеть, а обладает четкой структурой, в которой эмоциональные контуры соединены с лобными долями, получающими информацию от органов чувств и посылающими команды двигательной системе. Эта целенаправленная организация обусловлена важным свойством обсуждаемых вами организмов: их клетки находятся в одной репродуктивной лодке, а потому у них нет «стимула» действовать вопреки интересам всего тела. Но у Интернета, который не является единой самовоспроизводящейся системой, подобной организации нет.

Опять же, суть здесь в том, что разумные системы зависят от структуры и организации ничуть не меньше, чем от чистой связности, — и что законы естественного отбора направляют эти разумные системы к определенным типам структуры. Новоявленный демон Максвелла, которому каким-то образом удалось бы склеить суперклеем миллиард нейронов друг с другом, не создал бы ничего похожего на человеческий мозг. Ведь мозг полагается на специфические кластеры, чтобы осмысливать мир, а эти кластеры возникают лишь в результате сложного взаимодействия между нейронами, внешним миром и нашими генами (не говоря уже о нескольких тысячах других факторов). Некоторые системы, такие как Всемирная паутина, — гении в установлении связей, но совершенно бездарны в том, что касается структуры. Технологии, лежащие в основе Интернета — от микропроцессоров в каждом веб-сервере до открытых протоколов, управляющих самими данными, — были блестяще спроектированы, чтобы справляться с колоссальным масштабированием, но они безразличны, если не сказать откровенно враждебны, к задаче создания порядка более высокого уровня. Разумеется, существует неврологический эквивалент такого соотношения роста и порядка, как в Сети, но это совсем не то, чему хотелось бы подражать. Это называется опухолью мозга.

Тем не менее среди всего этого сетевого хаоса некоторые наблюдатели начали замечать макропаттерны в развитии Сети — паттерны, невидимые для обычного пользователя Интернета и потому по большей части бесполезные. Распределение веб-сайтов и их аудитории, по-видимому, подчиняется так называемому степенному закону: десять самых популярных сайтов в десять раз крупнее, чем следующая сотня популярных ресурсов, которые, в свою очередь, в десять раз популярнее, чем следующая тысяча сайтов. Другие сетевые картографы обнаружили в потоках трафика паттерны типа «ступица и спицы». Но ни одна из этих макроформ, даже если они действительно существуют, на самом деле не делает Сеть более удобной для навигации или более информативной системой. Эти паттерны могут быть самоорганизующимися, но они ни в коей мере не являются адаптивными. Подобные структуры ближе к замысловатости снежинки, нежели к нейронной сети мозга: снежинка самоорганизуется в чудесным образом усложненные формы, но она не способна стать более умной или более эффективной снежинкой. Это просто застывший узор. Сравните это с живыми, динамичными паттернами городского квартала или человеческого мозга: обе формы развились в полезные структуры, поскольку их подталкивали в этом направлении силы биологической или культурной эволюции. Наш мозг — шедевр такого явления, как Эмерджентность, поскольку приматы с крупным мозгом в целом имели больше шансов оставить потомство, чем их сородичи с меньшим мозгом; торговые кластеры современного города разрослись потому, что их жители преуспевали больше, чем изолированные сельские ремесленники. Безусловно, в самоорганизации кроются огромная сила и творческая энергия, но её необходимо направить в определенные формы, чтобы она расцвела и превратилась в нечто похожее на разум.

Но тот факт, что известная нам Сеть тяготеет к хаотичным связям, а не к эмерджентному разуму, не является чем-то внутренне присущим всем компьютерным сетям. Слегка скорректировав некоторые базовые допущения, лежащие в основе сегодняшней Сети, можно спроектировать ее альтернативную версию, которая потенциально могла бы имитировать самоорганизующиеся городские кварталы или дифференцированные доли человеческого мозга — и уж точно воссоздать более простое коллективное решение задач, свойственное муравьиным колониям. Сеть не дезорганизована по своей природе — она просто так построена. Измените её базовую архитектуру, и Сеть вполне может оказаться способной к коллективному мышлению, которое предвидел Тейяр.

Как можно было бы осуществить такое изменение? Вспомните муравьев-жнецов, которых исследовала Дебора Гордон, или модель роста «окраинных городов» Пола Кругмана. В обеих системах взаимодействие между соседями является двусторонним: муравей-фуражир, случайно наткнувшийся на муравья-строителя гнезда, считывает информацию при этой встрече, и наоборот; новый магазин, открывающийся рядом с уже существующим, влияет на поведение этого магазина, что, в свою очередь, влияет на поведение новичка. Отношения в этих системах взаимны: вы влияете на своих соседей, а соседи влияют на вас. Все эмерджентные системы строятся на такого рода обратной связи — двусторонних контактах, которые способствуют обучению на более высоком уровне.

По иронии судьбы, именно этой обратной связи и не хватает Сети, поскольку ссылки на базе HTML однонаправленны. Вы можете сослаться на десять других сайтов со своей домашней страницы, но у этих страниц нет никакой возможности узнать, что вы на них ссылаетесь — разве что вы потратите время на то, чтобы отправить электронное письмо их веб-мастерам. Каждая страница в Интернете содержит точную информацию о других адресах, на которые она указывает, и в то же время, по определению, ни одна страница не знает, кто указывает на нее в ответ. Это ограничение было бы немыслимо в любой другой системе из тех, что мы рассматривали. Это всё равно что магазин Gap, который не подозревает, что прямо через дорогу открылся J.Crew, или муравей, не обращающий внимания на других муравьев, с которыми он сталкивается во время своих ежедневных блужаний. Интеллект колонии муравьев-жнецов проистекает из плотной сети обратной связи между муравьями, которые сталкиваются друг с другом и меняют свое поведение в соответствии с предопределенными правилами. Без этой обратной связи они были бы случайным скопищем существ, сталкивающихся лбами и ползущих дальше, неспособных продемонстрировать то сложное поведение, которого мы привыкли ожидать от общественных насекомых. (Нейронные сети мозга также сильно зависят от петель обратной связи.) Самоорганизующиеся системы используют обратную связь, чтобы выстраивать себя в более упорядоченную структуру. И, учитывая несовместимость Сети с обратной связью и ее одностороннюю систему ссылок, у этой сети нет возможности учиться по мере роста, из-за чего она сейчас так сильно зависит от поисковых систем, призванных обуздать её естественный хаос.

Есть ли способ обойти это ограничение? На самом деле решение уже существует, хотя оно никак не меняет протоколы Сети, а весьма остроумно обходит недостатки HTML, создавая настоящую самообучающуюся сеть поверх Всемирной паутины — сеть глобального масштаба. И вполне закономерно, что первая попытка вырастить эмерджентный разум в онлайне началась с желания избавить Сеть от забывчивости.

*   *   *

Вы не сможете по-настоящему, по-настоящему понять Брюстера Кейла, пока он лично не покажет вам серверную ферму в подвале Alexa Internet. Спуститесь по наружной лестнице сбоку старого здания призывного пункта в сан-францисском Пресидио, и перед вами откроется целая вселенная данных — или, по крайней мере, стойки темных Linux-серверов, выстроившиеся вдоль шестиметровой стены. В самой этой комнате — с заплесневелым бетоном и редкими узкими окошками на уровне ног — еще пару десятилетий назад вполне могли храниться газонокосилка и пара старых картотечных шкафов. Теперь же здесь размещается то, что вполне может быть самым точным в мире слепком Коллективного Разума: тридцать терабайтов данных, архивирующих как саму Сеть, так и структуру проходящего сквозь нее трафика.

Как создатель системы WAIS (Wide Area Information Server), Кейл уже был легендой Интернета, когда в 1996 году запустил Alexa. Программное обеспечение Alexa использовало технологию, схожую с коллаборативной фильтрацией, чтобы свявать сайты друг с другом на основе пользовательского трафика. Результаты работы этой технологии сегодня можно увидеть в меню «похожие сайты», которое есть почти в каждом браузере. Amazon.com приобрела Alexa Internet в 1999 году, но компания по-прежнему уютно расположилась в своих простых, далеких от высоких технологий офисах в Пресидио — временных постройках времен Второй мировой войны, наполненных запахом растущих неподалеку эвкалиптов. «Всего за три года мы стали больше, чем Библиотека Конгресса — крупнейшая библиотека на планете», — говорит Кейл, широко раскинув руки посреди своей подвальной серверной фермы. — «Так что теперь вопрос в том, что нам делать дальше?»

Одержимый эфемерностью современных потоков данных, Кейл (вместе со своим партнером Брюсом Гиллиатом) основал Alexa с идеей делать «снимки» Интернета и навсегда индексировать их на огромных накопителях на благо будущих историков. По мере развития проекта им пришло в голову, что они могут без труда открыть эту колоссальную базу данных для обычных интернет-пользователей, обогащая их опыт просмотра веб-страниц релевантными материалами из архива. Всякий раз, когда пользователь сталкивался с ошибкой «404 Страница не найдена» (что означало, что старая страница была удалена или перемещена), он или она могли быстро обратиться к архиву Alexa и извлечь исходную версию.

Чтобы сделать это возможным, Кейл и Гиллиат создали небольшую панель инструментов, которая запускается вместе с веб-браузером. Как только приложение обнаруживает запрос URL-адреса, оно устремляется к серверам Alexa, где запрашивает в базе данных информацию о посещаемой вами странице. Если запрос URL заканчивается сообщением «Файл не найден», приложение Alexa прочесывает архивы в поисках более ранней версии страницы. Кейл назвал свою панель «серф-движком» — инструментом, сопровождающим вас во время просмотра, — и быстро понял, что наткнулся на программу, способную на гораздо большее, чем просто реанимация старых веб-страниц. Отслеживая маршруты веб-серфинга своих пользователей, программа могла также устанавливать связи между веб-сайтами — связи, которые иначе остались бы невидимыми как для создателей этих сайтов, так и для тех, кто их просматривает.

Спустя два месяца после начала работы над Alexa Кейл добавил на панель новую кнопку с простой, но интригующей надписью: «Что дальше?». Если нажать на нее во время посещения фан-сайта Мэрилин Монро, вы получите список ссылок на другие интернет-алтари Мэрилин; если кликнуть на нее, находясь на сайте сообщества людей, победивших рак, в выпадающем меню появится множество других сайтов схожей тематики. Как формируются эти связи? Путем наблюдения за структурой трафика и поиска соседей. Программа учится, наблюдая за поведением пользователей Alexa: если сто человек посетят FEED, а затем перейдут на Salon, программа начинает улавливать связь между этими двумя сайтами — связь, которая может ослабевать или укрепляться по мере отслеживания новых действий. Иными словами, эти ассоциации — не плод работы индивидуального разума, а совокупный результат тысяч и тысяч индивидуаческих решений, путеводитель по Сети, созданный по следам невообразимого множества человеческих шагов.

Это пьянящая мысль, которая к тому же кажется удивительно уместной. В конце концов, путеводитель по всей Паутине должен быть чем-то большим, чем просто набор составленных вручную рейтингов. Как говорит Кейл: «Обучение на основе действий пользователей — единственный метод, масштабируемый до размеров Всемирной паутины». И это обучение перекликается с формированием сгруппированных в кластеры кварталов Флоренции или Лондона. Способность Alexa связывать объекты — этот сайт похож на те другие — рождается из бессистемных странствий пользовательской базы Alexa; никто из этих пользователей не стремится намеренно создавать кластеры родственных сайтов, чтобы наделить Сеть столь необходимой ей структурой. Они просто занимаются своими делами, а система учится, наблюдая за ними. Подобно муравьям-жнецам Деборы Гордон, программа становится умнее и организованнее по мере того, как анализирует всё больше индивидуальных историй веб-серфинга. Если всего тысяча человек запустит Alexa вместе со своими браузерами, рекомендациям просто не хватит данных, чтобы быть точными. Но добавьте к ним еще десять тысяч пользователей, и ассоциации между сайтами обретут поразительную четкость. Система начинает учиться.

Давайте проясним, что именно подразумевает это обучение, поскольку оно существенно отличается от традиционных научно-фантастических образов компьютерного разума — как утопических, так и антиутопических. Alexa не пытается напрямую имитировать человеческий интеллект или сознание. Иными словами, вы не учите компьютер читать или оценивать дизайн веб-сайтов. Программа просто ищет закономерности в цифрах, подобно муравьям-фуражирам, которые подсчитывают количество встреченных за час сородичей. На самом деле «интеллект» Alexa — это совокупная мудрость тысяч или миллионов людей, пользующихся системой. Компьютер перемалывает миллионы оценок в своей базе данных, ищет закономерности в симпатиях и антипатиях, а затем выдает пользователю свои выводы.

Здесь стоит отметить, что Alexa на самом деле не является «рекомендательным агентом» — она не утверждает, что вам понравятся пять предложенных ею сайтов. Она говорит лишь о том, что между сайтом, который вы сейчас посещаете, и ресурсами из выпадающего списка есть определенная связь. Кластеры, формирующиеся благодаря Alexa, — это ассоциативные кластеры, и связи между ними мало чем отличаются от традиционных гипертекстовых ссылок. Задумайтесь о семантике гиперссылки, встроенной в онлайн-статью: видя ее, вы не воспринимаете ее как «Если вам понравилось это предложение, то понравится и эта страница». Ссылка не рекомендует другую страницу, она лишь указывает на существование связи между предложением, которое вы читаете, и страницей на другом конце ссылки. Вы все еще вольны сами решать, интересны ли вам другие сайты, точно так же, как вы сами выбираете, какого торговца шелком предпочесть на Пор-Санта-Мария. Задача Alexa — просто показать вам, где именно находятся эти кластеры.

Если не брать в расчет мир видеоигр, Alexa на сегодняшний день является, пожалуй, самым известным примером эмерджентного программного обеспечения: вскоре после релиза этот инструмент был интегрирован в браузер Netscape, а сейчас компания применяет свои технологии в сфере потребительских товаров. Но этот жанр определенно расширяет свои границы. Стартап с Восточного побережья под названием Abuzz, недавно приобретенный цифровым подразделением New York Times, предлагает службу фильтрации, которая позволяет людям, ищущим конкретную информацию или экспертные знания, находить специалистов, обладающих нужными сведениями. Великолепный сайт Everything2 использует программу, похожую на нейросеть, для создания пользовательской энциклопедии, в которой родственные статьи группируются в стиле Alexa на основе паттернов пользовательского трафика. Действительно, интернет-индустрия буквально кишит стартапами, обещающими объединить единомышленников, будь то ради развлечений или ради более практичной информации. Это наследники улицы Пор-Санта-Мария в цифровую эпоху.

Гуманитарии старой закалки, разумеется, склонны усматривать нечто тревожное в самой идее обращения к компьютерам за экспертной мудростью и культурным чутьем. В большинстве случаев возражения критиков звучат как странно вывернутая наизнанку версия старинных поучительных историй, некогда предостерегавших нас от оживления неодушевленных механизмов: «Ученика чародея» Гёте (и Диснея), «Песочного человека» Гофмана, «Франкенштейна» Шелли. В современной интерпретации угроза видится не в том, что порабощенные технологии становятся сильнее нас и выходят из повиновения, а в том, что мы сами деградируем до уровня машин. Умные технологии делают нас глупее.

Эта критика, безусловно, имеет под собой основания, и даже в интернет-сообществе — если еще можно говорить о едином интернет-сообществе — интеллектуальные программы в некоторых кругах по-прежнему подвергаются резким нападкам. Несколько десятилетий назад в своей удивительно глубокой книге «Творец и робот» Норберт Винер писал, что «в стихах, романах и живописи мозг, по-видимому, оказывается способным прекрасно работать с материалом, который любой компьютер был бы вынужден отвергнуть как бесформенный». Для многих это различие сохраняется и по сей день: от компьютеров мы ждем математических вычислений, а когда нам нужен культурный совет, у нас и так есть множество людей, к которым можно обратиться. Другие критики опасаются сужения нашего эстетического диапазона из-за программ-агентов, которые будут бездумно рекомендовать сайты, посещаемые всеми остальными, и при этом рядить свои рекомендации в овечью шкуру индивидуального подхода к культуре.

Но всё же глупо противиться желанию поэкспериментировать с существующей культурной системой, где музыкальный вкус обычно формируется маркетинговыми отделами Sony и Dreamworks, а авторитетное мнение доносится со страниц колонок Энн Ландерс и по телефонам горячих линий экстрасенсов. Если компьютер, в конце концов, лишь устанавливает связи между различными культурными предпочтениями — предпочтениями, которые изначально формировались людьми, а не машинами, — то модель эмерджентного ПО наверняка предпочтительнее того, как потребляет развлечения большинство жителей Запада: слепо подчиняясь диктату рекламы. В конце концов, программы вроде Alexa не пытаются воссоздать всеведущий авторитаризм Большого Брата или HAL 9000 — они стремятся воссоздать простую общинную традицию, когда соседи делятся новостями на оживленном тротуаре, даже если эти соседи — совершенно незнакомые люди, общающиеся друг с другом через распределенную сеть Паутины.

*   *   *

Алгоритмы поиска закономерностей, используемые в эмерджентном ПО, уже на пути к тому, чтобы стать одним из основных механизмов в грандиозной машине Голдберга современной общественной жизни — столь же привычным, как и более традиционные инструменты вроде спроса и предложения, представительной демократии или экспресс-опросов. Интеллектуальное программное обеспечение уже вовсю сканирует каналы связи в поисках сообществ книголюбов или потенциальных спутников жизни. В будущем наши сети ощутят прикосновения миллионов невидимых рук, ищущих закономерности в цифровом супе, разыскивающих соседей в краю, где каждый по определению чужак.

Пожалуй, это вполне закономерно. Наш мозг достиг своего нынешнего уровня, развившись из примитивной формы распознавания образов. Как пишет футуролог Рэй Курцвейл: «Люди гораздо лучше распознают паттерны, чем просчитывают логические комбинации, поэтому мы полагаемся на эту способность практически во всех наших мыслительных процессах. По сути, распознавание образов составляет основу работы наших нейронных цепей. Эти способности компенсируют крайне низкую скорость работы человеческих нейронов». Человеческий разум плохо приспособлен для решения задач, которые необходимо решать последовательно — одно вычисление за другим, — поскольку нейронам требуется «время на перезагрузку» около пяти миллисекунд, а значит, они способны выполнять всего лишь двести вычислений в секунду. (Современный персональный компьютер способен выполнять миллионы вычислений в секунду, поэтому мы и перекладываем на него всю тяжелую работу, связанную с математическими расчетами.) Но в отличие от большинства компьютеров, мозг представляет собой систему с массовым параллелизмом, где сто миллиардов нейронов работают одновременно. Этот параллелизм позволяет мозгу совершать удивительные вещи в области распознавания образов, которые до сих пор ставят в тупик цифровые компьютеры — например, запоминать лица или создавать метафоры. Из-за того, что каждый отдельный нейрон работает так медленно, объясняет Курцвейл, «у нас нет времени... на то, чтобы обдумывать слишком много новых мыслей, когда обстоятельства вынуждают нас принимать решение. Человеческий мозг полагается на предварительный расчет своих аналитических выкладок и сохранение их для дальнейшего использования. Затем мы используем нашу способность к распознаванию образов, чтобы сопоставить текущую ситуацию с той, которую мы уже обдумывали ранее, и извлечь готовые выводы».

Вполне возможно, что сегодняшнее программное обеспечение находится у эволюционного подножия некоего грядущего более масштабного распределенного сознания — подобно сети Скайнет из фильмов о «Терминаторе», которая «обрела самосознание 15 августа 1997 года». Конечно, все указывает на то, что по-настоящему мыслящие машины пока скрываются за далеким технологическим горизонтом, и есть немало причин сомневаться в том, что они вообще когда-либо появятся. Но проблема дискуссий о машинном обучении и интеллекте заключается в том, что их слишком легко сводят к жесткому противопоставлению бездумного софта сегодняшнего дня и мыслящего кода недалекого будущего. Всемирная паутина может никогда не обрести самосознание в человеческом понимании, но это не значит, что Сеть не способна учиться. В ближайшие годы наши сети станут умнее, но умнее так, как умнеет иммунная система или город, а не так, как умнеет ребенок. И в этом не нужно оправдываться: адаптивная информационная сеть, способная к сложному распознаванию образов, может оказаться одним из важнейших изобретений в истории человечества. И какая разница, если она так никогда и не научится думать самостоятельно?

Эмерджентная программа, отслеживающая связи между веб-сайтами или аудиодисками, не слушает музыку; она следит за структурами покупок или привычками прослушивания, которые мы сами ей предоставляем, оставляя нам право играть на воображаемой гитаре и фальшиво подпевать. На каком-то базовом человеческом уровне это кажется разницей, которую стоит сохранить. И, возможно, даже такой разницей, которую мы не сможем преодолеть ни через сто лет, ни через большее время. Но действительно ли это качественное различие, или это просто различие в степени? Именно этот вопрос уже не одно десятилетие не дает покоя сообществу исследователей искусственного интеллекта, и он встает особенно остро в любой серьезной дискуссии об эмерджентном программном обеспечении. Да, компьютер не слушает музыку и не бродит по Интернету; он ищет паттерны в данных и преобразует эти паттерны в информацию, которая полезна — или, по крайней мере, призвана быть полезной — для людей. Конечно, этот процесс бесконечно далек от наслаждения «Гольдберг-вариациями» или чтения журнала Slate.

Но что есть прослушивание музыки, как не поиск паттернов — гармонического резонанса, стереоповторов, октав, последовательностей аккордов — в изначально диссонирующем звуковом поле, которое окружает нас изо дня в день? Один инструмент сканирует нули и единицы на магнитном диске. Другой сканирует частотный спектр. Каждым из этих процессов движет жажда паттернов, эквивалентов, сходств; в обоих случаях искусство рождается из воспринимаемой симметрии. (Бах, наш самый математический композитор, понимал это лучше кого бы то ни было.) Научатся ли когда-нибудь компьютеры ценить выявляемые ими паттерны? Говорить об этом пока рано. Но в мире, где объем доступной в сети информации удваивается каждые полгода, очевидно, что та или иная форма сопоставления паттернов — все эти программы, прочесывающие Сеть в поисках признаков схожего поведения, актуальных идей или общих вкусов, — со временем окажет огромное влияние на большую часть нашей опосредованной технологиями жизни. Возможно, это влияние зайдет так далеко, что искатели паттернов перестанут быть полностью зависимыми от команд своих хозяев — точно так же, как городские кварталы растут и развиваются вопреки прямому контролю со стороны жителей. И где тогда окажется программное обеспечение? Музыку отличает от шума наличие паттернов, а наши уши натренированы их распознавать. Программа — какой бы интеллектуальной она ни была — не способна в буквальном смысле услышать, как все эти паттерны со щелчком встают на свои места. Но делает ли это её музыку менее сладостной?

Предыдущая главаГлава 10 из 23Следующая глава