К книге
Жестокому миру вопрекиI. Кувейт. Куб, Восток
13%
I. Кувейт. Куб, Восток
4

Я живу в Кубе. Тут гладкие серые стены из шлакоблока, на которых я царапаю чем придется – раньше ногтями, теперь карандашами, поскольку охранники приносят мне кое-какие передачки.

Свет проникает через маленькое стеклоблочное окно у самого потолка, куда добираются только соседствующие со мной многоногие ползучие существа. Я прикипела к паукам и муравьям, которые соорудили для себя отдельные доминионы и умудряются не пересекаться друг с другом на девяти квадратных метрах нашей общей вселенной. Свет застенного мира от солнца, луны и звезд или, может быть, просто люминесцентных ламп – точно не знаю – проходит сквозь рельеф стекла и ложится на стену красными, желтыми, синими и фиолетовыми узорами. Иногда по бликам скользят тени от ветвей деревьев, проходящих мимо животных, вооруженных охранников, а возможно, и других заключенных.

Однажды я попыталась дотянуться до окна. Я составила все, что у меня было, к изголовью кровати – тумбочку, маленькую коробку с туалетными принадлежностями и три книги, которые мне дали охранники («Список Шиндлера», «Как стать счастливым» и «Всегда будьте благодарны» на арабском). Хотя я вытянулась на этой куче во весь рост, достать смогла только до паутины.

Когда у меня еще были крепкие ногти и весила я больше, чем сейчас, то пыталась отмечать время, как это делают заключенные, – каждый день по одной черточке на стене группами по пять. Но вскоре я поняла, что фазы света и тьмы в Кубе не совпадают со сменой дня и ночи во внешнем мире. Это принесло облегчение, потому что следить за жизнью вне Куба стало мне в тягость. Отказ от необходимости вести календарь помог мне понять, что время нереально; в нем нет смысла, если ничего не ждать и ни на что не надеяться. Таким образом, Куб – пространство, лишенное времени. Вместо этого в нем есть зияющий простор чего-то безымянного, утратившего настоящее, будущее и прошлое, который я заполняю воспоминаниями из жизни или фантазиями о ней.

Иногда ко мне приходят люди. Их тела и речь передают атмосферу того привычного мира, в котором времена года и погодные условия сменяют друг друга; автомобили, самолеты, лодки и велосипеды перевозят людей с места на место, в котором все собираются поиграть, поесть, поплакать или отправиться на войну. Большинство моих посетителей белые. Пускай я не могу отличить день от ночи, по ним можно легко определить время года. Летом и весной их напитанная солнцем кожа сияет. Они дышат легко и приносят с собой настроение всеобщего цветения. Зимой они бледные и унылые, с потухшими взглядами.

До того как у меня поседели волосы, посетителей было еще больше, в основном это были бизнесмены из тюремной индустрии (и такое бывает), которые приходили осмотреть Куб. Эти элегантно одетые вуайеристы всегда вызывали у меня чувство опустошенности. Репортеры и правозащитники всё еще приходят, хотя уже не так часто. После визита Лены и той европейки у меня некоторое время не было посетителей.

Когда европейка, на вид чуть за тридцать, пришла взять интервью, охранник позволил мне остаться на койке вместо того, чтобы приковывать меня к стене. Я не помню, была она репортершей или правозащитницей. Возможно, она была писательницей. Я оценила, что она привела с собой переводчицу – молодую палестинку из Назарета. Некоторые посетители даже не думали об этом и рассчитывали, что я буду говорить по-английски. Я, конечно, могу, но английская речь мне нелегко дается, и я не собираюсь оказывать им такую любезность.

Ее интересовала моя жизнь в Кувейте и сексуальный опыт. Все они хотят услышать историю моей киски. Они слишком много себе позволяют, переходят на фамильярный тон, хотя никто не давал им на это право. Она спросила, правда ли я была проституткой.

– По-вашему, проституция как-то связана с сексуальным опытом? – спросила я.

На ее лице промелькнуло секундное замешательство.

– Нет, конечно нет, – наконец ответила она. – Давайте перейдем к следующему вопросу.

Она была высокой, ее каштановые волосы небрежно собраны на затылке. Джинсы, простая кремовая блузка, пиджак и удобные черные туфли. Никакой косметики. Она мне не понравилась. Но понравилась переводчица, которая была невысокой и темноволосой, как и я, и носила красные кроссовки Converse с четырнадцатью черными точками на белых резиновых мысках. Одна точка, затем девять и затем четыре: сто девяносто четыре, код, который мы использовали для общения, обходя израильскую прослушку. Таким образом, из каждого первого, девятого и четвертого слова складывались зашифрованные послания. Так я поняла, что она была не просто переводчицей. Ее имя я запомнила – Лена.

Сначала я растерялась. Метод «ста девяноста четырех» хорошо работал только с письменными сообщениями. Мы не могли считать, слушать, переводить и говорить одновременно. Потом я поняла, что Лена постукивает карандашом, когда переводит определенные слова. Должно быть, она заметила, в какой момент я это поняла, потому что слегка улыбнулась. Слова, которые она продолжала простукивать, складывались в похожие послания: «съешь записку», «положи бумагу в рот» и «блокнот – еда».

Интервьюерша опустила глаза, как будто не была уверена, стоит ли задавать следующий вопрос.

– О чем бы вы хотели поговорить? – спросила она.

В тот день я мысленно бродила по пляжам, пустыням и торговым центрам Кувейта, стране того образца, когда жизнь была намного проще.

– О зейт-о-заатаре, – выпалила я.

– Это палестинский хлебный соус? – спросила она Лену.

Лена кивнула, и женщина черкнула несколько слов, хотя я была уверена, что история ее не заинтересовала. Но я все равно ее рассказала:

– Когда мы жили в Кувейте, результаты экзамена тауджихи выпускников средней школы всегда публиковались в газетах, и палестинцы каждый год входили в десятку лучших выпускников. Кувейтцы были особенно встревожены в том году, когда в пятерку лидеров вошли только палестинцы, и начали распространяться слухи о том, что палестинцы такие умные, потому что едят так много зейт-о-заатара. Вся страна пустилась в марафон по поеданию зейт-о-заатара. Свежие поставки заатара тут же сметали с полок. – Я рассмеялась.

Европейка ерзала, слушая, как Лена переводит. Не обращая внимания на ее растущее нетерпение, я продолжила:

– Я-то знала, что это все неправда, потому что ела много заатара, но в школе никогда хорошо не училась. В девятом классе меня оставили на второй год за неуспеваемость по религии и математике, в том же году моему брату, Джехаду, предложили пропустить четвертый класс и перейти сразу в пятый. – Пусть это и были относительно счастливые времена, теперь вспоминать их было больно, мне хотелось сказать юной себе: ты достойна, умна и способна учиться, хоть весь мир твердит тебе обратное.

Европейка попыталась прервать меня, но я продолжила:

– Какое-то время я старалась хорошо учиться и просила младшего брата меня подтягивать. Но если в школе все поголовно считают тебя тупицей, сколько ни бейся, их не переубедить.

– Ваш брат… Я читала, что он был…

Я не дала ей закончить.

– Мой брат и есть невероятно умный, – сказала я. Она опустила взгляд в свой блокнот, хотя ничего в нем и не записала. Я знала, что ее не интересуют эти детские воспоминания. – Мне все равно, что вы там прочитали о брате. Джехад был нежным и ранимым. Когда он учился в средней школе, я узнала, что двое мальчишек издевались над ним. Я собрала свою банду подружек, и мы устроили им настоящую засаду за школьными воротами. После этого Джехад еще больше зауважал меня. Однажды летом…

Европейка подняла руку. Взглянув на свои записи, она прикрыла вопросы ладонями, глубоко вздохнула и медленно-медленно моргнула – словно дышала веками, – после чего сказала:

– Я где-то читала, что вы подверглись групповому изнасилованию в ночь, когда Саддам Хусейн вторгся в Кувейт.

Я приподняла бровь, что, по-видимому, смутило ее. Краем глаза я заметила, как уголки губ Лены едва заметно приподнялись.

Женщина продолжила:

– Я могу только представить себе ужас той ночи, и мне жаль, что я заговорила об этом.

– Почему вы считаете нормальным спрашивать меня о таких вещах?

Лена поколебалась, но добросовестно перевела.

Женщина начинала закипать.

– Вы согласились дать интервью. Поэтому-то я и задаю вопросы, – сказала она и сделала паузу, чтобы еще раз вздохнуть, прикрыв веки. – Мне пришлось два месяца проходить проверку, чтобы провести с вами этот час. Я заранее согласовала все свои вопросы с властями. – В последних словах почти слышалось отчаяние.

Лена сказала это по-арабски, а затем попыталась сказать что-то еще взглядом.

В конце концов я ответила:

– О, но власти не согласовывали их со мной. Будьте уверены, я сделаю им выговор в связи с этой недоработкой. – Мой сарказм почти довел ее до слез, и это смягчило меня. Я добавила: – Но на ваш вопрос я отвечу: нет. Я не подвергалась групповому изнасилованию в ночь, когда Саддам вторгся в Кувейт.

Она выглядела разочарованной, но продолжила расспрашивать, как я оказалась вовлечена в деятельность сопротивления. Она назвала это «терроризмом». Она спросила о моей тюремной камере, которую назвала «милой комнатой», затем уточнила:

– Но я знаю, что это все равно тюрьма.

– Вы еврейка? – спросила я.

Она снова медленно моргнула.

– Я не понимаю, какое это имеет значение.

– Это имеет значение.

– Я пришла сюда как профессионал, а не из-за каких-то внутренних убеждений.

– И все же большинство профессионалов не назвали бы это место милым, – сказала я.

Она впилась в меня взглядом.

– Учитывая, что вы сделали, я считаю, что оно даже лучше, чем вы заслуживаете. Ни в одной арабской стране вам не жилось бы так хорошо. Вас бы уже давно высекли и повесили.

Она закрыла блокнот и поднялась.

– Кажется, я получила все, что хотела, – сказала она, жестом приказывая охраннику выпустить их.

Охранник, который стоял над нами, следя за тем, чтобы ни европейка, ни переводчица не прикоснулись ко мне и не передали никаких предметов, защелкнул на мне настенные наручники, прежде чем открыть дверь.

Женщина обернулась.

– Я просто хочу, чтобы вы знали: мои бабушка и дедушка…

– …пережили Холокост, – закончила я за нее.

Ее глаза наполнились презрением.

– Это на самом деле так. И они научили меня всегда быть справедливой. Именно за справедливостью я сюда и пришла, – сказала она.

Лена начала переводить, но я перебила ее.

– Вы пришли сюда совсем не за этим, – сказала я по-английски с достаточным презрением, чтобы скрыть унижение от того, что прикована к стене. Охранник приказал нам замолчать, и я была благодарна, потому что это позволило мне оставить последнее слово за собой. Этот крошечный осколок контроля значил для меня все – абсолютно все.

Позже раздался свисток, оповещающий о том, что в специальное отверстие просунули мой обед. Но когда я подошла к двери, кто-то по ту сторону прошептал: «Внутри хлеба».

Я забрала поднос и села на пол, отломила небольшие кусочки лепешки и осторожно заглянула внутрь, помня о камере на потолке. Там он и был – многократно сложенный листок бумаги, завернутый в пленку. Я дождалась темноты, чтобы развернуть его, вложить в одну из своих книг и притвориться, будто читаю, когда снова станет светло.

«Перестань общаться с журналистами. Израиль распространяет историю о том, что мужчины-мусульмане всю жизнь издевались над тобой, а затем заставили присоединиться к террористической группировке. Власти утверждают, что Израиль спас тебя, а тюрьма дала тебе лучшую жизнь. Ты единственная заключенная, которую посещают иностранцы. Им разрешено находиться в твоей камере. Это неслыханно! Подумай об этом. Они публикуют твои фотографии в чистой камере с большим количеством книг, чтобы показать, что Израиль – доброжелательная страна, даже по отношению к террористам. С твоей семьей все в порядке. Они передают привет. Мы всё еще боремся за то, чтобы они смогли навестить тебя. Съешь эту записку».

И без подписи я поняла, что это от Джуманы. Через эту записку я наконец узнала, что с ней все в порядке. Я едва помнила ее лицо, но скучала по ней. Мне хотелось, чтобы она написала что-нибудь о Биляле. Хотя бы какие-то новости. Или просто его имя. Или просто первую букву имени. Б жив и здоров. Б передает привет. Или просто Б.

Когда снова стемнело, я положила записку в рот, прожевала и проглотила. Я представила, как ужасно, должно быть, выгляжу на фотографиях в прессе. Мне не разрешают пользоваться зеркалом, но я знала, что мои волосы топорщатся без фена. Должно быть, на снимках они еще не такие седые, как сейчас, – да, я продолжаю беспокоиться о таких пустяках. Я давно не удаляла воском пушок над губой и не выщипывала густые брови. Вероятно, выгляжу я именно так, как европейцы представляют себе террористку, – неопрятной, волосатой, смуглой, уродливой. Но беспокоили меня даже не эти фотографии. А те, сделанные много лет назад в Кувейте, что публиковались в арабской прессе во время судебного процесса надо мной. Я представляла, как их видит моя семья. Наверняка это сильно ранило мою маму.

Но теперь даже это меня больше не трогает. Ничто не может сохранять мягкость в заточении, даже сердце.

После визита Лены и европейки у меня очень долго не было посетителей. Мои волосы отросли почти на пять сантиметров, прежде чем я увидела другого человека – охранницу. Она вошла в Куб, держа в руках блокнот и два механических карандаша. Она могла бы просто просунуть их в дверное отверстие, но предпочла войти, объявив об этом через динамики, чтобы я смогла закрепить на себе настенные наручники. Я подумала, не она ли подсунула мне записку. Ей не разрешалось говорить, но, по-моему, она улыбнулась, увидев, как я обрадовалась передачке, которую она оставила на кровати.

Я долго боролась за то, чтобы заполучить письменные принадлежности. Но теперь я задумалась, что же написать. Письмо? Рассказ? Дневник? Может быть, стихи? Как только металлическая дверь захлопнулась и я смогла отойти от стены, я взяла карандаш и открыла блокнот.

Сейчас я смотрю на чистые страницы, пытаясь рассказать свою историю – все, в чем я призналась Билялю, и все, что было после. Я хочу передать ее так, как это делают настоящие рассказчики, используя эмоциональные привязки, но эмоции для меня теперь – лишь слова. Воспоминания о прожитой жизни проявляются в образах, запахах и звуках, но никогда – в чувствах. Я ничего не чувствую.

Предыдущая главаГлава 4 из 30Следующая глава