Здание по адресу Трагхаймер Гартенштрассе, 4, было известно всему Кёнигсбергу. Его построил Самуэль Магнус, торговец чаем и активный деятель еврейской общины. Скорее всего, дед Ханны Арендт – Макс Арендт – и Самуэль Магнус хорошо знали друг друга, так как вместе заседали во многих комитетах, и как минимум в одном случае Макс Арендт стал непосредственным преемником старшего коллеги. Сменив ряд владельцев, дом перешел в собственность ложи Канта, среди членов-основателей которой тоже был Макс Арендт. Кроме того, тетя Ханны Арендт Клара была одной из создательниц кёнигсбергского Союза еврейских женщин. Так что выступая на его заседании 5 февраля 1930 года с докладом о Рахели Фарнхаген и ее еврействе, Ханна Арендт наверняка чувствовала себя почти как дома. Краткое изложение доклада, принадлежащее перу неизвестной журналистки, – это единственное сохранившееся свидетельство того выступления. Пересказанные в статье тезисы перекликаются с идеями Арендт, изложенными в более поздних работах о Фарнхаген.
В тот период Арендт ожидала решения Общества взаимопомощи немецкой науки, куда она подала заявку на двухлетнюю стипендию для создания биографии той самой Рахели Фарнхаген. На экспертов, которые, правда, не слишком разбирались в предмете, заявка произвела положительное впечатление. Карл Ясперс не мог не признать: для тех, кто знаком с Ханной Арендт, очевидно, что тема ей подходит. Во всяком случае, стипендию она, как известно, получила.
Биографию с самого начала планировалось вписать в еврейский контекст. Речь в ней идет не о романтизме и не о современниках Фарнхаген; в основу была положена совершенно обескураживающая идея: Фарнхаген, как еврейская монада, вследствие случайности ее происхождения должна была пройти путь сквозь общество, чтобы прийти к себе, к своему “я”, которое полностью принадлежит себе самому, не определяется внешними обстоятельствами и не становится благодаря им другим, более эмансипированным, более богатым “я”. Получалось, что не было никакого пути развития, никакого постепенного движения вверх, никакого процесса созревания. Тогда возникает вопрос, и тут мы уже оказываемся в более поздней книге: как это очень специфичное фарнхагеновское “я” – которое очевидно находится вне субъектно-объектного соотношения, вне познающего мир сознания и вне присутствия (Dasein), которое знает лишь совместное бытие (Mitsein), – приобретает трансцендентность на основе коммуникации, не становясь при этом индивидом? Методологические подходы для решения этой проблемы можно было бы найти в антропологии, философии жизни и феноменологии, но даже в их рамках неясно, как кто‐то обращается внутрь себя без воздействия так называемых влияний извне. Философия предоставляла возможности для толкования. Но автор биографии, очевидно, решила идти иным, собственным путем.
Поиск собственного пути очевиден и в ранних публикациях Арендт в газетах Frankfurter Zeitung и Kölnische Zeitung. В двух эссе для франкфуртской газеты (первое, об отношении протестантизма к Аврелию Августину, вышло в 1930 году, в год празднования 1500‐летней годовщины со дня смерти отца церкви, второе – двумя годами позже в связи с недавней 75‐летней годовщиной со дня смерти Кьеркегора) анализировался кризис современности, исток которого Арендт видела в непроясненном отношении между философией и христианством. В обоих случаях автор задавалась вопросом о возможности религиозного существования в секуляризованном атеистическом мире и возникающих в связи с этим проблемах. Тексты для Kölnische Zeitung были не менее амбициозны и тоже представляли собой интеллектуальные портреты: Адам Мюллер, Фридрих Генц и Рахель Фарнхаген были показаны в контексте современности. Мюллер анализируется таким образом, чтобы освободить его от роли потенциального духовного отца национал-социализма. Арендт проделывает это весьма умело: зная, что пишет для рейнского либерально-католического издания, она ссылается на иезуита Эриха Пшивару, самого значительного католического теолога начала ХХ века. Таким образом она отодвигает Мюллера от нацистского движения дважды – с религиозной точки зрения и с политической. Так еврейка показала католикам, как можно противостоять зачислению в предшественники национал-социалистов и присвоению ими чужого наследия.
Для отстаивания подобной точки зрения в сентябре 1932 года требовалось немало мужества, но для Арендт это было не столь важно. Она очень профессионально, четко и ясно показала, как можно благодаря биографическому прочтению вернуть консервативного автора, известного неоднозначными высказываниями, в его эпоху и его духовный мир.
Тремя месяцами ранее Арендт аналогичным образом вернула в исторический контекст и Фридриха Генца. В отличие от Мюллера, второй великий консервативный мыслитель XIX века превратился в ее эссе в литературного персонажа и к тому же оказался сопряженным с женщиной, которая, по крайней мере в марте 1933 года, представлялась явным аутсайдером, – с Рахелью Фарнхаген.
Разумеется, отношения Арендт с литературой начались гораздо раньше и упомянутого доклада, и газетных публикаций. Однако эти тексты, вне зависимости от последующих событий, указывают на одно важное обстоятельство: Арендт сменила поприще. Не в смысле смены академической дисциплины, а в смысле изменения подхода к миру. Вместо философии в центре внимания оказываются литература и историко-социальный анализ высказываний и обстоятельств жизни еврейки в эпоху эмансипации. Если расценивать это не как смену парадигмы, а как вариацию на тему того, что Арендт интересовало всегда, то, возможно, сложится и другая картина ее жизни.
Жизнь и творчество Арендт и в самом деле можно легко описать через призму ее отношения к литературе. В этом случае опыт делает доступным познание, а установка Арендт на “необходимость понимания” (Verstehenmüssen) определяет всю историю. Если задаться целью написать биографию Арендт сквозь призму художественной литературы, нужно всего лишь ответить на вопрос: с какого момента стоит начать и почему именно оттуда? Мать Арендт вспоминает впечатлительную школьницу, занятую играми и чтением, и этот рассказ отсылает нас к реальной фотографии 1920 года, возможно, даже сделанной у них дома. На ней изображена юная девушка с книгой, на заднем фоне – библиотека, знания, схваченные кожаными переплетами.
Или следует начать еще раньше?
Возможно, этот более ранний пункт отсчета связан с далеким, давно утраченным прошлым – с Кёнигсбергом. Даже если опираться не на подтвержденные источниками факты, а на предположения, можно с большой долей уверенности утверждать, что Арендт уже ребенком бывала в “Доме книги”: в середине 1920‐х годов там имелись в наличии более 200 тысяч наименований, из них минимум 6 тысяч в свободном доступе – на полках солидных деревянных стеллажей, расположенных в просторных помещениях на шести этажах с кафе и удобными уголками для чтения. В этом книжном магазине торговый зал был даже в подвальном этаже, что обычно практиковалось только в крупных универмагах. В подвале находился отдел учебных пособий, где продавались, как видно на фотографиях, не только учебники, но и целые лаборатории, приборы и оборудование для химических и физических опытов. Великолепное здание в центре Кёнигсберга, определявшее облик Парадной площади (Парадеплац), привлекало туристов, и без его фотографии не обходился ни один путеводитель. Ханна Арендт посылала открытки друзьям с его изображением. Один только вид этого храма книг наверняка приводил ребенка, подростка, молодую женщину в восторг. Этажи соединялись широкими лестницами, полуэтажи обрамлялись балюстрадами, в наличии был даже роскошный лифт. Детей, не желавших играть в прятки, ждал специальный уголок для чтения. Кроме того, можно было заглянуть в музей этого здания или благоговейно постоять перед старейшим сохранившимся портретом Канта, написанным в 1768 году по заказу владельцев книжного магазина. На том же этаже, что и портрет, размещался большой отдел научной литературы. Именно здесь, в Кёнигсберге, а не в Берлине находился крупнейший книжный магазин Европы, а возможно и мира, история которого восходит еще к 1722 году. В “Доме книги”, как называло свое местоположение основанное в том году издательство Gräfe und Unzer, очень любили рассказывать его историю.
Через несколько зданий находился книжный магазин издательства Bruno Meyer & Co., где был очень хороший отдел музыкальной литературы. А вдоволь порывшись в книжных стеллажах, можно было выпить горячего шоколада в “Кафе Бауэр” (Café Bauer), которым среди прочего славилось это заведение. Кроме Gräfe und Unzer и Bruno Meyer & Co., в Кёнигсберге располагались и другие издательства с книжными магазинами, известными всей Германии, не говоря уже о бесчисленных малоизвестных букинистических магазинчиках. Один из книжных магазинов принадлежал матери Эрнста Грумаха, друга Арендт, который позже утверждал, что именно он в начале двадцатых годов познакомил Арендт с творчеством Франца Кафки.
Книжные магазины сами по себе не пробуждают интереса к литературе, но они являются “естественным” продолжением мира домашнего чтения. К тому же в буржуазных кругах, в которых вращались Арендты и Коны, было обычным делом фиксировать на бумаге события и переживания. Марта Арендт рассказывала, как случай из детства Ханны побудил одного их родственника написать на его основе историю для популярного журнала. В то время все большее распространение получала фотография, но она не вытеснила слово, а стала дополнением, иллюстрацией к нему. В дневнике родителей Арендт нет ни одного портрета их дочери.
В гуманитарных гимназиях, где училась Ханна Арендт, задавали читать обширные списки произведений на древнегреческом, латыни, немецком, французском и английском языках, и разумеется, она много читала. Впоследствии она вспоминала, как открыла для себя Канта и Ясперса; знакомство с античными авторами подразумевалось само собой. При анализе автобиографических записей современников Арендт становится явным, насколько ее опыт чтения типичен для того поколения, насколько она и ее друзья находились в рамках определенной традиции или конструировали таковую, оглядываясь назад. В телевизионном интервью Гюнтеру Гаусу в 1964 году Арендт поместила себя в “контекст традиций” (Юлиус Гутман) “старинного кёнигсбергского семейства”. Ее тетя Генриетта называет Макса Арендта, своего отца, начитанным; известно, что одно время он был председателем Союза еврейской истории и литературы. Об интересе отца Арендт Пауля к античной и современной литературе и философии выше уже говорилось. В 1904 году он вступил в Переднеазиатское общество (Vorderasiatische Gesellschaft), которое среди прочего с 1899 года издавало научно-популярные сочинения об истории Древнего Ближнего Востока. А Марта Арендт, судя по всему, как минимум с пониманием относилась к интересам дочери.
Интеллектуалы и люди с высшим образованием обычно стремятся выстроить максимально долгую историю их интереса к тому предмету, который впоследствии станет профессией. Страсть к чтению в случае с Арендт приняла крайние формы: в интервью Гюнтеру Гаусу она вспоминала, что перед ней встал вопрос – либо она сможет заниматься философией, либо покончит с собой. Целостность собственной биографии базируется не в последнюю очередь на том, что человек принимал решения самостоятельно и независимо, что он занимался именно тем, чем хотел заниматься. И Арендт здесь не исключение.
Схожим образом обстояли дела и у окружения Арендт. Насколько известно, все родственники и друзья Арендт принадлежали к слою образованной буржуазии, в особенности круг общения Эрнста Грумаха, разрывавшегося между философией и античной филологией. Грумах, если верить свидетельствам Леопольдины Вайцман, с которой его связывали многолетние любовные отношения, и словам Арендт, сказанным Эрвину Лёвенсону, был харизматичным центром круга друзей, собиравшихся вместе в Кёнигсберге, Марбурге, Гейдельберге или предпринимавших совместные вылазки, например, в Баден-Баден, чтобы подискутировать о литературе и политике.
И разумеется, все в этом кругу сочиняли стихи, ведь они читали поэзию, заучивали любимые строки и сроднялись с ними. Сочинял Грумах, сочинял и поддерживал связь со многими значительными поэтами Лёвенсон, Хайдеггер тоже сочинял и даже обрел избавителя во Фридрихе Гёльдерлине: поэт-романтик помог Хайдеггеру разобраться с дилеммой, с которой тот столкнулся, оставив философию ради “мышления” (Denken). Арендт также сочиняла стихи. И это “также” означает не “как у других”, а “наряду с другими”, то есть она создавала свой собственный языковой мир, обращенный то к себе, то вовне, порой чтобы запечатлеть некое чувство, а порой чтобы его осмыслить. Весь мир, весь мир поэзии заключен в лирике, и Арендт рассуждала об этом с подругами. Самопознание, которое ей и другим удавалось в стихах, открывало им путь к другим поэтам и другим людям.
Этот путь дается Арендт непросто. У нее есть любимые стихотворения, которые она может цитировать по памяти и декламирует их до преклонных лет. Но писать о них? Анализ творчества Брехта, которого она знает наизусть, становится экзаменом: способен ли столь ценимый ею автор отвечать на вызовы, стоявшие перед поэзией в ХХ веке. В посвященном ему эссе Арендт выставляет оценки, разводит политику и поэзию в разные стороны и снова их соединяет, как это делал Брехт, чтобы проверить самоценность поэтики. При этом она, не принимая во внимание высказывания самого Брехта, сразу переходит к превосходным степеням и указаниям на его исключительность, защищает его, не приводя доказательств. Арендт становится здесь очень компетентным и настаивающим на своей компетентности однобоким судьей. Она явно стремится показать, что Брехт не может быть для нее проблемой, она с ним уже давно разобралась. Если Арендт недостает чужеродности в стихах, в поэтах, если она к ним слишком близка, тогда эссе о них получаются плохими: о друзьях Уистене Хью Одене и Роберте Жильбере ей сказать нечего. Другое дело, когда близость к автору появляется сначала в процессе чтения, а затем подтверждается при личной встрече. Возьмем, например, эссе о Натали Саррот: пусть оно и не относится к главным работам Арендт, но, в отличие от текстов о двух вышеназванных авторах, в нем есть свободное принятие текстов, есть система и типизация, и лишь одно краткое упоминание Мэри Маккарти намекает на дружеский круг; в остальном же получилось небольшое и очень точное введение в творчество Саррот.
С Хайдеггером Арендт читает в 1925 году “Волшебную гору” Томаса Манна, подруга Аннелиза Мендельсон преподнесла ей в подарок издание писем Рахели Фарнхаген, и если в 1926 году Арендт общалась с Артуром Вардой, соседом ее деда Макса, то вполне вероятно, что прямо из его рук она получила изданную им переписку между Фарнхаген фон Энзе и Карлом Розенкранцем, самым значительным философом Кёнигсберга после Канта. Таковы этапы сознательно избранного ей пути, в котором поначалу не заметно ничего уникального, и лишь взгляд из финальной точки позволяет увидеть его упорядоченность и цельность.
Общение с литературоведом Бенно фон Визе, с эссеистом и поэтом Эрвином Лёвенсоном, а также посещение лекций Фридриха Гундольфа о Клопштоке приходятся на период пребывания в Гейдельберге между 1926 и 1929 годом. Рассуждать об их влиянии на Арендт не имеет смысла. С Лёвенсоном Арендт обменивалась мнениями по поводу “Дуинских элегий” Рильке, в том числе чтобы он был уверен: дела у нее идут хорошо. О Клопштоке она, вероятно, беседовала с однокашниками. Обсуждала ли она с фон Визе Фридриха Шлегеля, о котором тот написал диссертацию? К дружескому кругу фон Визе принадлежал романист Гуго Фридрих. Сохранилось фото, на котором изображены оба друга и Арендт. Фридрих, который после Второй мировой войны напишет значительный труд о Монтене и будет достаточно открыто говорить о своем нацистском прошлом, первым из всех названных опубликовал работу о Кафке: в апреле 1930 года в журнале Neue Schweizer Rundschau появилась статья под редакцией Макса Рихнера[333]. Семью месяцами позже Арендт и Гюнтер Штерн выпустили в этом журнале их единственную совместную работу – разбор “Дуинских элегий”. Текст о Гуго фон Гофманстале, о котором она однажды обмолвилась Карлу Ясперсу, по всей видимости, утерян, если вообще был когда‐либо написан.
Диссертация Арендт 1929 года о “понятии любви” у Августина – это усердное упражнение по обузданию литературных амбиций. За рассуждениями о методе следует плотная сеть из размышлений и толкований на латыни и немецком. В этой работе предпринимается сознательный отказ от языкового излишества, она является примером того, что Арендт умеет оставаться в рамках стиля, соответствующего содержанию.
Дальнейшие тексты также свидетельствуют об этом: и в журналистских работах, и в научных рецензиях Арендт с самого начала свободна в суждениях. У нее ясный взгляд на структуру текста и точку, к которой она стремится.
А вот решить, какой статус имеет написанное вместе со Штерном эссе о “Дуинских элегиях”, достаточно сложно. С одной стороны, здесь выстраивается поэтический антипод к философской традиции; авторы начинают с Августина и заканчивают Максом Шелером. С другой стороны, они приближают элегии к современности, соотнося безбожие мира с безбожностью этой поэзии. В конце эссе находим своего рода диалектический поворот, изменение перспективы.
Таким образом нигилизм становится “позитивным нигилизмом”, потому что он в отчаянии осознает свое безбожие как богооставленность, отчаяние становится последним пристанищем религии, в отличие от конфессионально устойчивых времен, когда оно было острием ереси, а элегия – последней формой религиозного документа, выражением потерянности как таковой, а не тоской по утраченному[334].
Эссе было попыткой прочитать “Дуинские элегии” в экзистенциалистском ключе, не прибегая при этом к понятийному словарю Хайдеггера и Ясперса. Если какое‐то понятие и использовалось, то только со знаком минус. Так, авторы видят у Рильке отказ от “коммуникации” (Kommunikation) и совершенно иную форму “трансцендентности” (Transzendenz), которая не удерживает человека в мире, а, напротив, лишает его связей. Кроме того, в эссе много противопоставлений, как в приведенной цитате, что совершенно нетипично для Арендт – по крайней мере, в тот период. Трудно сказать, какие мотивы скрывались за этой интерпретацией. Ни у одного из авторов ничего подобного мы больше не встретим. И хотя Арендт в поздних текстах неоднократно цитировала Рильке, она больше ни разу не нагружала его, да и ни одного другого автора, той ношей, которую возложила на “Элегии” в этом раннем эссе.
Спасаясь бегством из Германии в 1933 году, Арендт отправила один экземпляр биографии Рахели Фарнхаген своему научному руководителю Карлу Ясперсу. Этот текст, напечатанный разными людьми на разных пишущих машинках, во всех отношениях еще очень сильно отличался от того роскошного тома, который будет опубликован в 1959 году – “Рахель Фарнхаген. История жизни немецкой еврейки в эпоху романтизма. С избранными письмами и прижизненными портретами”[335].