Что же происходило дальше в этих разных, как будто бы параллельных мирах с проектом большой книги, которым Ханна Арендт продолжала заниматься, взаимодействуя на уровне теории с Гурианом и на уровне практики – с Обществом восстановления еврейской культуры (JCR)?
Девятнадцатого апреля 1945 года Арендт послала издателю The Menorah Journal Генри Гурвицу (р. 1886 в Российской империи) черновую рукопись, над которой уже давно вела работу. Гурвицу, внимательному редактору с многолетним опытом в журналистике и доскональным знанием тонкостей еврейских дебатов – еще с 1910‐х годов он публиковал тексты на еврейские темы, включая эссе Арендт “Пересмотренный сионизм”[308]и “Мы беженцы”[309], – теперь предстояло прочитать то, над чем Арендт работала со времени ее прибытия в США. Гурвиц понимал, что имеет дело с неограненным алмазом, и старался помочь: писал отзывы на публикации Арендт, рекомендовал ее издательствам, призывал ее, как это делал и Адольф Око, никогда не ждать похвалы и продолжать оттачивать американский английский. Арендт везло с редакторами.
Приложенные к письму страницы имели заглавие “Три столпа ненависти. Антисемитизм – империализм – расизм” (The Three Pillars of Hate. Antisemitism – Imperialism – Racism); Арендт тогда рассматривала и другие варианты, например, “Стихии позора” (The Elements of Shame) с тем же подзаголовком. Она уже могла точно сказать, к чему стремится в этой книге, и хорошо понимала, что композиция неминуемо будет сложной. Тому была причина: нацистская война на уничтожение и геноцид евреев Европы вынуждали Арендт порвать с традицией и провести новаторский анализ антисемитизма, однако осознание этого появилось не сразу – ему предшествовали многочисленные предварительные работы, написанные с 1941 года. Простое обращение к историческим, социологическим или даже философским образцам толкования стало для Арендт невозможным. Необходимо было создать наглядную и подробную новую историю из руин реальной истории. Она принялась работать над этой задачей, радикально отказавшись от принципов, которые казались ей основополагающими для классической историографии: сохранение – оправдание – восхваление. От этих трех оснований нужно было избавиться посредством истинно исторического метода: “Те элементы, которые следовало бы исключить из западной традиции и западной мысли, представляются в форме исторических срезов”[310].
Много лет спустя, в 1957 году, Арендт напишет книгу под названием “Сомнительные традиции в современной политической мысли”[311], где используются те же методы на четырех показательных примерах. В апреле же 1945 года – когда уже пришло осознание скорого окончания войны и ощущался бездонный страх перед еще скрытым масштабом национал-социалистской политики уничтожения – прежде всего было необходимо как можно радикальнее абстрагироваться от того, что ранее имело значение и заключалось в казавшейся теперь бессмысленной фразе Цицерона: “Historia magistra vitae”, “История – учительница жизни”.
Антисемитизм, империализм и расизм – основы того, что Арендт назвала расовым империализмом. Этим термином она обозначила нечто совершенно новое, новый исторический тип – национал-социализм, который сам по себе был амальгамой. “Разложение этой амальгамы производится описанием и анализом элементов, на которые распалась бы эта амальгама, если бы ее действительно удалось разложить”[312].
Безусловно, методические рассуждения Арендт были важны и помогали ей не запутаться в материале и в собственных стремлениях. Но в то же время они представляли собой не более чем моментальные снимки. Арендт, так сказать, проводила операцию на открытом сердце истории. С одной стороны, она хотела написать книгу с анализом антисемитизма Нового времени и его радикализации национал-социалистами. С другой стороны, крайние проявления экспансионизма и насилия, свойственные европейскому империализму, делали для нее очевидной необходимость написания дополнительной истории, которую, в свою очередь, требовалось увязать с подавлением и уничтожением людей, а также с новыми массовыми явлениями при национал-социализме и коммунизме/большевизме. И наконец, обе эти истории не заканчивались, а продолжали создавать новые реальности. Но Арендт нужно было рано или поздно закончить книгу – в том числе чтобы разобраться с диалектикой, которую Арендт в июле 1947 года в письме Курту Блюменфельду описывала так:
Видишь ли, дело обстоит так, что я просто не могу не думать об этих фабриках уничтожения, находящихся в той области жестокой реальности, где этот новейший способ “производства” уже не имеет отношения к евреям или к немцам. Хотя всем остальным я вполне довольна, ведь мы не можем ничего поделать со своей витальностью; и мир, каким его создал Бог, нравится мне чрезвычайно. Но любая коммуникация становится ужасно трудной как раз тогда, когда понимаешь, что нет ничего на свете важнее друзей. Короче говоря, у меня сейчас свой вид меланхолии, вытащить из которой меня может только размышление[313].
Это “размышление” через три месяца привело к принципиальным прозрениям, только уже в письме к Карлу Ясперсу:
И это возвращает меня к Вашему вопросу о том, над чем я работаю сейчас: названия пока нет, поэтому могу лишь намекнуть: первая часть готова, в ней изображена политическая и общественная история евреев с середины XVIII века исключительно c точки зрения их способности быть кристаллизатором ключевых политических идеологий XX века. Вторая часть, над которой я работаю сейчас, представляет собой анализ взаимосвязей между империализмом (то есть в моей терминологии, политика чистой экспансии, начавшаяся в 1880‐е) и упадком национальных государств. Если все сложится удачно, я закончу до конца года. Третья, заключительная часть должна быть посвящена государственным структурам. Я должна ее переписать, так как многие существенные идеи (прежде всего связанные с Россией) только сейчас пришли мне на ум[314].
“Истоки”, изданные 22 марта 1951 года, содержали “разрозненные пассажи” (слова Арендт) как минимум из тринадцати текстов, опубликованных с 1942 года. Даже главы “История Дрейфуса” и “Расовый образ мысли до появления расизма” уже ранее печатались, но, конечно, для книги Арендт их “перелопатила” и затем вместе с друзьями Роуз Фейтельсон и Альфредом Кейзиным и со своим мужем Генрихом Блюхером подолгу работала над языком, стилем и грамматикой этих текстов, чтобы они звучали “поамериканистее”.
Первая часть, “Антисемитизм”, представляет собой хронологическую историю антисемитизма: как он развивается в современном национальном государстве в отношении к “евреям-исключениям” прошлого – “придворным” и евреям-банкирам; как устанавливаются стабильность и мнимая безопасность, оформленная правовыми конвенциями, хотя никуда не делся ни один элемент раннего антисемитизма, по‐видимому, еще связанного с конкретными евреями. Это касается и “правого”, и “левого” антисемитизма. Далее следует смена категорий. От национального государства Арендт переходит к анализу общества, рассматривает ассимиляцию и формирование типов – парии и парвеню – как двух наиболее очевидных форм существования евреев в явно рестриктивном либерально-модерном обществе.
В атмосфере декаданса возникают такие клубки проблем, что становится неясно, обернется ли развитие ситуации “на пользу” или “во вред” еврейским сообществам. В тот период, когда однозначные черты грозят исчезнуть и при этом становятся очевидными, поскольку все как будто бы движутся в одном направлении, возникают заметные фигуры, центры гравитации, исключительные феномены: Дизраэли, Дрейфус, Пруст символизируют власть и силу, карьеру и жертву, саморефлексию и потерю себя. Как личности в конкретных исторических условиях они образуют идеальные типы, на их уникальных примерах проявляются общественные модели, анализ которых обнаруживает взлеты и падения. На вопрос, почему обсуждаются именно эти личности, а не немецкие евреи или немецкие же антисемиты, ответить легко: потому что в Германии таких фигур не было. Банкир Бисмарка Герсон фон Бляйхрёдер, философ Герман Коген, писатель и публицист Максимилиан Гарден – ни один из них не был ни исключительным феноменом, ни характерным представителем немецкого общества.
Но затем в деле Дрейфуса общество обретает ясные очертания: антисемитизм становится принципом упорядочения. На первый взгляд безобидная формулировка “антисемитизм как вызов здравому смыслу” в действительности представляет собой радикальный разворот стрелы времени и подчиняет все взгляду уже из 1951 года, о хронологии больше не может быть и речи: “Многие по‐прежнему считают случайностью то обстоятельство, что нацистская идеология сконцентрировалась вокруг антисемитизма, а политика нацистов была последовательно и бескомпромиссно нацелена на преследование и в конечном счете уничтожение евреев”[315]. Первая глава завершается замечанием: “Последующие три главы содержат анализ лишь подготовительных моментов, которые смогли в полной мере воплотиться в реальность, только когда упадок национального государства и развитие империализма вышли на авансцену политической жизни”[316].
Читатель должен с самого начала привыкнуть к мысли: для Ханны Арендт историография не измеряется мерками хронологии. Основой “исследования причин” становится “уничтожение” (extermination), дабы не возникало вопроса, ради чего вообще автор предпринимает такие усилия. C одной стороны, эту чудовищность ничто не предвещало, ведь так называемый еврейский вопрос был слишком “смехотворным” и касался слишком немногих, чтобы национал-социалисты смогли превратить старые порядки вместе с их философскими, политическими и экономическими гарантами в кучу разбитых воспоминаний. С другой стороны, ничто не обязывало события разворачиваться именно таким образом. Арендт не желает ни утверждать целенаправленность, ни анализировать структуры; она хочет показать сцену с людьми и их влияниями, возможностями, действиями, восприятием или отрицанием разных вариантов.
Во второй части, “Империализм”, описывается единая экспансия, которая, однако, имеет сложную историю. Кажется, будто то, чему удается убедить себя же в способности становиться все больше, прекраснее, сильнее, пробуждает довольный малым мир ото сна наяву. Раздутый при этом вихрь имперского насилия никого не отпускает. Тяга к экспансии захватывает обширные территории, и все больше людей желают участвовать в процессе. Они, в свою очередь, сталкиваются с еще большим числом людей, уступающих им в силе и давно привыкших к отчуждению от какого‐либо производства. Обоснования и действующие лица сменяются, места действия отодвигаются все дальше от центров. Во второй части Арендт постепенно увеличивает резкость своих линз.
Теперь пора подтвердить то, в чем Арендт уверяла Гуриана: повесть Джозефа Конрада “Сердце тьмы” – не просто колониальная фантазия, пусть и сколь угодно изощренная, а история полного стирания границ, при котором подавляемые перестают быть людьми, их воспринимают лишь как “тени”. Ужас “Истоков тоталитаризма” еще и в том, что, по логике Арендт, границы стираются посредством совокупности механизмов, с помощью которых современность пытается обеспечить свою прогрессивность. Бюрократия и полиция насаждают дисциплину, изменяющую людей по обе стороны письменного стола; те, кто сохраняет и защищает право, все более ревностно служат внутренней динамике экспансивного процесса, ведь от того, насколько быстро и четко они действуют, зависит успех расширения зоны насилия. Той же цели служит и установление понятийного аппарата, принципиальную неясность которого можно использовать для включения или исключения людей. Категории, такие как “раса”, позволяют насаждать в расшатанном массовом обществе границы, определяющие, кто свой, а кто чужой, вне зависимости от статуса и класса. Это повышает адаптационные затраты на экзистенциальном уровне: отказ от идентичности и видимости, смена религии, утрата публичности и возможности участвовать в принятии решений – этими процессами бюрократия и полиция могут манипулировать как угодно. Трансформация может проводиться грубо или изощренно, включая “послабления”, либеральные подвижки, например, когда изменяются критерии исключений, поскольку определенные группы нужны, чтобы поддерживать на плаву парадигму экспансии. При этом далеко не все можно предусмотреть. Так, в колониях формируются собственные представления о том, что есть право и как его следует насаждать – причем такими методами, что правителям колониальных держав приходится скрывать от своего населения, каких джиннов они выпустили из бутылки. Это создает разрыв между внутренней и внешней политикой, который позволяет метрополиям изобразить свою позицию умеренной. Они считают: пусть “те”, кто в Африке, творят что угодно, это их дело. В свою очередь, “те”, кто в Африке, воспринимают подобную установку как карт-бланш.
В этот процесс вливаются оформившиеся в XIX веке пандвижения; они проявляют себя как специалисты по эксклюзии и охранители национальных государств. Прежде всего во Франции и Англии, а затем – с куда большей силой – в Германии и России они конкурируют с расовыми теориями империалистов, построенными исключительно на синтезе власти и насилия. Пандвижения ускорили и радикализовали экспансию, снабдив исконные нарративы своих народов (псевдо)религиозным содержанием, а особенно – идеей избранности. Избранность, исторически подтвержденная миссия народа, требовала исторической справедливости, отмены устоявшихся отношений. Быть избранным означает принадлежать к некой общности, и степень принадлежности определяется тем, насколько активно ты отказываешься от индивидуальности, говоришь в один голос со своими и отмежевываешься от чужих. “Масса” как политическая категория лишает общество полноценного доступа к самому себе, что может привести к образованию “толпы” (mob). “Толпа”, одновременно сдерживаемая и взращиваемая, в свою очередь, становится непредсказуемым и неукротимым, готовым к действию сгустком агрессии, который уже не нужно инструментализировать, “толпа” – воплощение завершенного процесса инструментализации: член толпы един со своей миссией. Неудивительно, что Арендт в начале своей реконструкции пандвижений указывает на то, что национал-социализм и большевизм следуют их примеру.
Однако анализировать эти две формы тоталитаризма пока рано. Нужен еще один, решающий шаг: классическое национальное государство должно распасться, а меньшинства – стать бесправными. Последнее Арендт увидела собственными глазами, когда сама оказалась лишена прав. С 27 апреля 1938‐го по 9 декабря 1951 года она была лицом без гражданства. Экспансия вела к конкуренции, а конкуренция – к войне. Нет, конечно, Арендт не описывает подобным образом Первую мировую войну, но, исключив целые этносы, “расы”, группы других государств, эта война запечатлела конец национального государства с его правовыми гарантиями для граждан; при этом она же и создала вспомогательные конструкции, обеспечивающие право на права лицам без гражданства, то есть лишенным прав, и тем самым установила правовую иерархию, которая больше не позволяла демократическим государствам принимать меры по дальнейшему исключению людей из общества вплоть до их уничтожения. “Национальное государство” перерастает свои рамки, всегда стремится быть одновременно и экспансионистской, и оборонительной силой, исходит из принципа единообразия и единомыслия других и в то же время, с политической точки зрения, участвует в конкурентной борьбе на международной арене. Расчет затрат и выгод является элементом не только экономики, но и государственного устройства. После Первой мировой войны модель национального государства была вынуждена принимать различные формы, чтобы сдерживать внутренние и внешние противоречия, и это напряжение приводило к слому. Эпоха крайностей в ряде стран Европы высвободила силы, которые находили разные ответы на вопросы современности, и нередко эти ответы переступали через красные линии демократии, особенно в Германии и Советском Союзе.
Анализ того, как это происходило в процессе формирования “единого народа” или “бесклассового общества”, составляет основу третьей части книги.
Тому, кто находится по ту сторону жизни и смерти, не верят. Выживание в одном из тех мест, где миллионы оказались “по ту сторону”, вероятно, обладало трансцендентными, метафизическими качествами. Произошло нечто такое – сбывшееся проклятие или пророчество, приведенный в исполнение Божий суд, – о чем невозможно ничего сказать, ибо это невозможно ни изобразить, ни представить; нечто, что было придумано и исполнено людьми, но при этом направлялось извне, ведь повод, приказ пришли не из этого мира.
В анализ концентрационных лагерей и лагерей смерти нетрудно было привнести возвышенное. Говоря о том, что является “существенным”, то есть “главным”[317], Арендт упоминает Лазаря, который воскрес из мертвых и чудесным образом оказался в теле, не изменившемся после смерти. С убитыми же все было иначе: их свели к “совокупности реакций”, они утратили доступ к своему телу, своему внутреннему миру, своей душе. Никакие размышления, никакие попытки представить случившееся не помогут осознать тот ужас, который пришлось пережить другим. На нереальную реальность, созданную в концентрационных лагерях и лагерях смерти, Арендт накладывает типологию, призванную наглядно показать то, во что невозможно поверить. Гадес (царство теней), Чистилище и Ад – так можно было разделить лагеря: в Гадес, который использовался и в нетоталитарных государствах, отправляли нежелательных в “своем” обществе лиц: “беженцев, не имеющих гражданства, асоциальные элементы и безработных”. Чистилище, тип, который был создан в Советском Союзе, представлено “трудовыми лагерями”, где существовала смертельная смесь из “пренебрежения и заброшенности” и “хаотического принудительного труда”. Оставался ад:
Ад в наибуквальнейшем смысле воплотился в тех лагерях, безупречно организованных нацистами, в которых вся жизнь была целиком и систематически устроена для испытания всевозможных мучений.
Лагеря всех трех типов имели одну общую особенность: человеческие массы в них изолировались и рассматривались как более не существующие, словно происходящее с ними более не представляет ни для кого интереса, словно они уже умерли и только какой‐то безумный злой дух развлекается здесь, задержав их на некоторое время между жизнью и смертью, прежде чем позволить им оказаться в вечном пристанище[318].
Наиболее логичным следствием тотального господства в концентрационных лагерях и лагерях смерти явилось то, что даже христианское обещание спасения оказалось там не просто извращено, о нем вообще можно было говорить лишь потому, что были созданы такие условия, в которых мучение становилось столь же бесконечным, как и стремление к “вечному покою”. Но это не является итогом анализа. В обширном заключении разговор продолжается, где остановился раньше, как будто описание “производства трупов” не может остаться последним словом. В заключительных замечаниях Арендт пишет[319]:
Однако трагизм в том, что эта ничтожность и эта смехотворность глубже связаны с кризисом века и лучше отражают его противоречия, чем благонамеренные усилия нетоталитарного мира по сохранению статус-кво. Не только человеческая солидарность требует от нас считать бездны забвения и мир умирающих центральными темами нашей политической жизни; факт скорее в том, что истинные проблемы нашего времени невозможно понять и уж тем более решить, не признав, что тоталитаризм стал проклятием нашего века лишь потому, что занялся его проблемами столь ужасающим образом[320].
Уничтожение людей по соображениям “расовой политики”, при котором капиталистическая эксплуатация и получение прибыли отходят на второй план, в результате чего мир становится похож на “сумасшедший дом”, – это только начало. Но уже здесь люди становятся “тенями”. Лишение собственного бытия, превращение в собственную тень – это полное уничтожение того, что делает человека человеком. И происходит все это не в период каких‐то эксцессов кровожадности, известных в истории со времен Фукидида и Геродота, а осознанно, целенаправленно и по строгим правилам. Изменять их, делать события непредсказуемыми для жертв – в этом и заключаются пределы намерений режима. Может, жертве и все равно, что станет причиной ее смерти – фантазмы избранности или алчность эксплуататора, – но для злодеев мотивы очень важны. Высшая миссия придает убийству иное достоинство, преступник считает себя орудием достижения трансцендентной цели, следует завету и исполняет обет. Само деяние становится наградой за труды и страдания на земле.
Все так банально, ничтожно, дешево, ширпотребно, примитивно, шито белыми нитками. Созданные империалистами и колониалистами реальности привели к цивилизационному разлому, к глубочайшему сотрясению моральных основ и проложили дорогу к технологичному, планомерному уничтожению людей по точным лекалам.
Однако сведение людей к “теням” – еще не окончательный итог насилия. Возможности уничтожения дают преступникам понять: если полностью истребить тех, кто мешает достижению идеологических целей, это положит начало “трансформации”. В результате общество перестает делиться на хороших и плохих, больше не существует естественной или искусственной борьбы – излишние люди просто аннулируются, как будто их никогда и не было. Так разрушается “западная” традиция, которая среди прочего давала возможность со сменой поколений пересмотреть прошлое: что‐то забыть, что‐то простить, относиться к истории прагматично. Арендт больше не считает это само собой разумеющимся. Для нее “трансформация” человека разрывает цепь, основанную на успешной конвертации межпоколенческого опыта в политические решения. Эту цепь можно назвать “традицией”, гарантией, заключенной в общем прошлом, к которому можно обратиться в любой момент. В этом прошлом не было чистых листов, дающих всемирной истории возможность вынести вердикт, но зато между поколениями имелась связь, которая, по крайней мере, позволяла им общаться.
Разрыву этой цепи Арендт спустя каких‐то шесть лет после окончания Второй мировой войны сможет противопоставить только призыв к универсальной солидарности:
Ведь тем, кто был исключен из человечества и человеческой истории и таким образом лишен основных условий человеческого существования, нужна солидарность всех людей, чтобы обеспечить жертвам законное место в “непрерывной летописи человечества”. По меньшей мере мы можем крикнуть каждому из них, справедливо отчаявшихся: “Не делай себе никакого зла, ибо все мы здесь”[321].
Утешительным стихом из “Деяний святых апостолов” (16:28) Арендт закончила свою книгу. Еще живые, выжившие гарантируют жертвам возвращение в жизнь, в человеческое сообщество, существовавшее до слома традиции. Арендт, как бы мы ни интерпретировали ее заключительные слова, выходит за пределы исторической взаимосвязи и напоминает о том, что даже после случившегося жизнь продолжается, несмотря ни на что. Такой пафос легко осуждать, не в последнюю очередь из‐за темы и тезисов. Однако в нем выражено нечто такое, что просматривается еще в первом американском издании и станет более заметным в поздних редакциях книги, прежде всего – в немецкой версии, получившей название “Элементы и истоки тотального господства”. Из-за этого пришлось изменить форму историописания там, где речь идет о “трансформации” человека. Никакое классическое дистанцированное изложение, как прежде, не могло более служить методологической основой; на первый план неизбежно должно было выйти “я” автора с его эмпатией. Это отличалось от пристрастной историографии, направляющей события. Финальный возглас выражал незаслуженное счастье, триумф над уготованной судьбой. Из этого вырастала ответственность. Арендт хотела остаться, но не как утешительница: она хотела взять с собой обломки разрушенного пространства опыта и создать пространство явлений, в котором могло бы раскрыться политическое, а именно – естественный плюрализм человека.
“Истоки тоталитаризма” – это колосс, встающий у вас на пути. Он заставляет читателя вообразить описанные в книге пропасти в их истинном виде. К вершине, откуда можно было бы посмотреть на тоталитарные режимы XX века свысока, нет прямой дороги. Нет и уверенности в том, что предложенная версия истории верна. Точно лишь то, что история эта кончается тоталитаризмом, хотя в начале предлагается одновременно несколько рассказов о его истоках.
Но все можно представить и по‐другому: книга получила неправильное название, она написана на очень неамериканском английском языке, ведь Арендт обдумывала свои идеи по‐немецки и отчасти по‐французски. Это нечто оказалось единым целым поневоле и стремится вырваться из своих рамок; представленные в нем истории заставляют автора – а затем и читателей – постоянно прерываться. Это нужно для того, чтобы не создавалось впечатление, будто описывается нечто уже известное, но “всего лишь” проявившееся в более жестокой форме, чем когда‐либо прежде. Книга является вызовом в том смысле, что она заново ставит вопрос о condition humaine – в некотором роде это негативная антропология, вполне в духе “кризиса человека” Камю. Но с одной существенной разницей: опыт, современность, аналитическое преодоление устоявшихся нарративов, игнорирование канонов исторической науки и ожиданий читателей – все это для Арендт не требовало обоснования. Работая над “Истоками”, Арендт пыталась понять свой век. Безусловно, она руководствовалась желанием осветить историю антисемитизма, империализма и тоталитаризма, но при этом в целом долгий процесс работы над книгой всегда оставался незамкнутым и автор обладал полной свободой размышлений.
Этот труд можно прочесть и совсем иначе. Через рассмотрение современного антисемитизма и подробный анализ дела Дрейфуса здесь сначала устанавливается связь со временем, проведенным Арендт во Франции. Это можно понимать так, что с появлением современного антисемитизма в отношениях между немцами и евреями возникло нечто совершенно новое, что коренным образом изменило восприятие обеими сторонами как самих себя, так и друг друга. История антисемитизма, рассказанная в “Истоках”, меняется по мере развития событий Второй мировой войны. События эти, в особенности Катастрофа, требуют расширения поля зрения, поскольку антисемитизм сам по себе не является изолированным феноменом, а складывается из различных мотивов, связанных с разными историческими периодами. В первую очередь необходимо изучить специфическую форму насилия и присущее ему стремление к экспансии. Чтобы понять историю насилия XIX и XX веков, необходимо сопоставить ее с империалистическими и экономическими интересами колониалистов.
Но тоталитаризм не является простым следствием антисемитизма и империализма; между ними были связи, суть которых, однако, бросает новый вызов интерпретаторам: эти связи, согласно Арендт, не являются ни причиной, ни источником Холокоста, советского ГУЛАГа, уничтожения людей на территориях национал-социалистического и коммунистического господства, а скорее подготавливают сцену, на которой может быть разыграно совершенно новое представление. Поэтому разрыв в изложении между частями, посвященными антисемитизму и империализму, является необходимым, а последующий анализ национал-социалистского и коммунистического/большевистского тоталитаризма не является каким‐то приложением, не имеющим отношения ко всему остальному. Однако первые две части – лишь предыстории. Еще предстоит продемонстрировать, как именно это понимать, тем более что связь между всеми тремя частями, очевидно, не была сразу понятна.
И наконец, все эти части составляют книгу, которая сделала Арендт известной далеко за пределами академических и еврейских кругов. “Истоки” оказались атласом, конечно, далеко не полным, зато указывающим на белые пятна всем умеющим читать. На многочисленных картах в этом атласе зафиксировано все, что происходило в современности, начиная с Просвещения, в Германии, Франции, Великобритании, в разных частях Африки, в Советском Союзе и некоторых других странах. Все эти карты Арендт составила сама, и почти ни один из нарисованных ей ландшафтов ранее не был известен в таком виде. Когда она только начинала работу, в ее распоряжении не было ничего, кроме легенды из имен и названий. Ориентироваться ей приходилось в процессе написания. Тем не менее она ловко проводит читателя по маршруту: если в первых двух частях Арендт работает с личностями и портретами, вполне в духе традиционного представления о том, что историю творят великие мужи, то в третьей части принципы изображения меняются. Вместо “хороших” или “плохих” протагонистов – структуры и неистовство масс. Место людей на первом плане занимает нечто общее, абстрактное, но сконструированное ради них – право.
Изначально книга явно предполагала последующие редакции. Эпиграф – фраза Карла Ясперса, которая сотни раз повторяется в его трудах примерно в одном и том же виде и поэтому хорошо резюмирует его размышления – рекомендует “пребывать всецело в современности”: не отдаваться ни прошлому, ни будущему, или, как он писал, “не подпадать” (anheimfallen) под их влияние. Это “всецело в современности” стало у Арендт несущей конструкцией книги: в ней представлено древнейшее и новейшее с точки зрения протяженного “сейчас” – но, самое главное, она не имеет конца. Древнейшее и новейшее сохранялось посредством истории: последняя часть переносила читателей в “сейчас”, к продолжающим существовать возможностям. Чтобы создать такое впечатление, не требовалось ни советологии, ни ужасающей картины все еще активного национал-социализма. Самое важное – Арендт разработала типологию условий, созданных человеком и ставящих под сомнение весь наш биологический вид, ведь, однажды став реальностью, они могли возникать снова и снова.
Это краткое резюме написано не из желания осмыслить работу Арендт с точки зрения настоящего. Современники Арендт жили и вынуждены были жить в совершенно других условиях и, прежде всего, с совершенно другим опытом, и для них ее “Истоки” стали камнем преткновения, чем‐то, что выбивало их из колеи. Книгу в целом и ее отдельные положения критиковали, и критики было достаточно. Однако те, кто тесно сотрудничал с Арендт в JCR и в других организациях, стояли на ее стороне. Пусть даже Блюменфельд, как всегда импульсивный и прямолинейный, не верил в Арендт как сионистку и Шолем, было дело, сомневался в ее намерениях, нью-йоркские коллеги видели в ней абсолютную соратницу.
Некоторое время назад Вы выразили мне свое желание участвовать в проекте о еврейской катастрофе при нацистах. Я всегда был очень заинтересован в том, чтобы привлечь Вас в область исследования, которая так близка моему сердцу.
Эти строки были написаны в октябре 1955 года историком Филипом Фридманом, сотрудником Еврейского научного института (YIVO) в Нью-Йорке. В письме Фридман интересовался, не согласится ли Арендт принять участие в качестве штатного координатора вместе с ним самим, Копелем Пинсоном, Самуэлем Грингаузом и, возможно, Исааком Левиным в большом проекте по написанию многотомной истории еврейской реакции на преследование и убийство евреев национал-социалистами. Экономические и социальные условия в гетто, юденраты, социология еврейской жизни в концлагерях, влияние преследования нацистами на мораль и культуру еврейского населения, религиозная жизнь евреев в эти годы – таковы были заявленные темы планируемого издания. В конце этого перечисления Фридман написал: “И т. д.”. Сбор материала и оценка источников, написание и редактура, наконец, издание томов – все это следовало завершить за три года, поскольку финансирование имелось только на этот период.
Арендт с сожалением отклонила предложение. Она уже давно работала над новой редакцией “Истоков тоталитаризма”. Как раз в 1955 году, то есть при выходе в свет немецкого издания, ей было важно задать нарративу о Холокосте новый вектор. Она вовсе не была настроена отрицательно по отношению к тому, чем занимались Фридман и его коллеги. Те, как и Арендт, были убеждены, что еврейскую историю следует рассказывать не как историю страданий и жертв, не как историю приспособления, а так, как это делает Сало Барон – с осознанием евреев как субъектов истории, которые сами несут ответственность за свои поступки и упущения. И Барон очень рано понял, что нацистские меры и новые нормы не были каким‐то откатом в Средневековье, а создали совершенно неизвестный прежде правовой статус. При этом уникальность того, что позже назвали Холокостом, Катастрофой или Шоа, не означала оторванности от исторического опыта других наций и народов.
Фридман, Пинсон, Барон и многие другие исследователи считали Арендт соратницей – не в последнюю очередь благодаря ее размышлениям в “Истоках” и ее практической работе, – поскольку видели свою задачу в том, чтобы объяснить необъяснимое на основе анализа исторических событий.
Сало Барон наряду с Вальдемаром Гурианом оказал сильнейшее влияние на интеллектуальное развитие Ханны Арендт в сороковые годы. Не прямо – это было бы не в его стиле, – а через возможности, которые он предоставлял, и через оценку ее личности. В этой оценке он был непоколебим. С 1942 по 1975 год в биографии Барона не было ни момента, когда он усомнился бы в Арендт. Он предоставил ей необходимое пространство в JCR, где она смогла осознать огромные проблемы, которые в первые годы казались еще далекими, но становились тем ближе, чем больше она узнавала о них; здесь же она пришла к убеждению: произошедшее нужно как‐то принять.
Как и многие другие, Барон возлагал надежды на Арендт, на то, что она выдержит турне по Германии и вернется с конструктивными предложениями. Ко времени работы в JCR относится и попытка Арендт развить идеи, сформулированные в “Истоках”, противопоставить “темной” стороне реконструкцию политической истории, в которой опыт действия и возможности мышления в равной степени понимаются как направляющие пути для будущего человечества.
Так продолжалось и дальше. Американская и немецкая версии “Истоков тоталитаризма” 1951 и 1955 годов во многом основаны на докладах, которые Арендт писала для JCR. Они документировали масштабы разрушения еврейской жизни и легли в основу анализа, который выявил новизну национал-социалистического режима. Барон знал, что Арендт как теоретик политики могла перевести полученный опыт в историко-социологический анализ. Это гарантировало, что евреи останутся субъектами, а не только объектами истории. Поэтому с биографической точки зрения одновременно удивительно и логично, что Сало Барон и его жена в дальнейшем станут свидетелями смерти Ханны Арендт.