Чернила каракатицы, ее неясно-темный плащ; кровь сердца моего; и вдохновения вино густое; пусть знаками они покроют шкуру Елены быстроногой и расскажут: о бедах, коими Елены этой тезка в иные времена, покинув ложе Менелая светлокудрого и растворив колени для Париса, и так далее.
Давным-давно, дома, в годы ученичества, моя основная беда состояла в том, что я никогда не мог на голубом глазу произнести «Дочь Зевса, яйцерожденная Клитемнестра» и прочее в этом же роде, да и вообще в достаточной степени серьезно относиться к претензиям так называемой реальности. Я был совсем сопляк, и в голове у меня свистели сквозняки, но я все равно был не в состоянии скорчить должной постной мины в то время, как Агамемнон впаривал нам про Долг Чести, про Ответственность перед Нашими Союзниками, и все такое. Но я не собираюсь втирать очки самому себе: если я никогда не принимал всерьез мира и его занудливых забот, то потому лишь, что никогда не мог принять всерьез себя самого; а этого я сделать не мог по одной простой причине, которую для себя открыл в самом нежном возрасте, — по причине того, что жизнь — штука страшная. Любовь Меропы, Еленино блядство, вопли Менелая, Агамемнон, готовый ради сводки метеобюро нашинковать собственную дочку, — все большие и смертные страсти мужчин и женщин, волков, лягушек, соловьев; все эти дела насчет лови момент, хватай обеими руками и так далее — должно быть, они до смерти напугали меня прямо с самого начала. Пока все прочие ребята игрались с копьями, я учился играть на лире. Я не был самым записным уродом в Арголиде; у меня был бойкий ум, и слухом боги меня тоже не обидели, а еще я умел развлечь женщину. Еще бы по малой толике всех этих достоинств (и кучу смелости в придачу, и родиться поудачнее, в плане благородного семейства), и из меня мог бы выйти второй Парис; красивые девчонки западают вовсе не на записных щеголей, вроде Менелая, и даже не на отпетых хулиганов, наподобие Агамемнона: оборотистые парнишки, такие как Парис, почти по-женски изящные, с порочным взглядом, и медоточивым языком, и ловкими пальцами, именно они заставляют девичьи сердца трепетать и нанизывают первые цветы девичества как птенчиков на вертел. Афродита своих любимчиков заботами не оставляет. Пусть тот возьмет свою Елену; а этот в восемнадцать лет примузицировал к себе пастушечку Меропу, самую ладную и чистую сердцем из всех, кто только заставлял козопаса переквалифицироваться в менестреля.
Простая пастушеская жизнь и неизменная аудитория: сорок коз и нимфа, с глазами как у лани; для них я пел песни, вынужденно оригинальные и по форме, и по содержанию, поскольку к общему запасу доступа не имел. Невинный, я пел о невинности, хоть мне и казалось, что я пою о любви и о славе. Меропа ставила подойник наземь, откидывала волосы, улыбалась и слушала. В тональности, которую, как мне казалось, я придумал первым, я спел ей клятву: я покрою свое имя славой в большом и широком мире.
«Наверное, многие хотят того же», — шептала мне моя медоголовая. Но даже если бы она доказала мне, что на каждом зеленом пригорке в Греции есть свое стадо пегих коз и свой одержимый славой струнодер, меня бы это не обескуражило. Мои мечты, как и моя возлюбленная, покоились легко и вместе с тем устойчиво на простом трехногом табурете: во-первых, пусть даже я сам смеялся над ними и над неотесанным деревенским олухом, в чьей башке они зародились, они меня питали жизнью; мир был широк, как пелось в моих песнях, и города его полным-полны изысканного люда; я был безвестный деревенский виршеплет, ни знаний, ни манер, я поздно открыл в себе голос, я понятия не имел о моде, я еще не притерся ни к миру, ни к собственной шкуре — и все-таки единственное, что поддерживало меня, так это моя, безумная мечта завоевать вселенную. Моя страна была прекрасна, и пастушеская жизнь, которой жили все мои товарищи, была исполнена радостей; но если бы я не представлял себе, как однажды моя музыка вознесет меня, подобно Ориону, к звездам, честное слово, я легко променял бы эту жизнь на один-единственный бросок вниз головою в море. Ни одна другая судьба даже и близко не могла равняться с этой; я был красноречив оттого, что другого выхода для меня попросту не существовало; то, что для других могло быть глубинным велением сердца, для меня являлось единственным необходимым и достаточным условием существования. Во-вторых, как бы неотесан я ни был и сколь ни мало сведущ в людях, я не встречал человека, чья фантазия заводила бы его в такие пугающие дали, как моя заводила меня. Особенно тогда, когда я пас их в одиночестве, моих коз и мою фантазию, и всякая мирская малость вдруг оборачивалась ко мне неверной и коварной стороной: заросший оливами склон принимался гудеть, и не от пчел, но преисполнившись некой неясной и таинственной угрозой; по видимости мирные козы были, конечно же, в курсе; асфодели перемигивались и кивали друг другу у меня за спиной; гора принимала подозрительно мрачный вид; даже солнечный свет шел рябью; мои руки и ноги делались как чужие. Даже Меропа, когда подобные состояния духа овладевали мной, казалась чужой и страшной, как сфинкс: ее совершенное тело, биение жизни в нем, его дыхание повергали меня в смятение: уши! пальцы ног! Что за существо таится за этими покровами, которое не есть я, но уверяет в том, что оно меня любит? Мое же собственное тело — пещерный людоед, который проглотил меня когда-то, при рождении, целиком, и мучится с тех пор несварением; а может быть, Меропа могла видеть то, чего не видел я: кто говорит с ней изнутри, из сжатых судорогой внутренностей каннибала? Когда мы с ней, взявши пример с наших коз, изобрели любовь — когда возились в холодной воде ручьев, изобретая свои полсотни тропинок к наслаждению, и по каждой, как нам тогда казалось, до нас никто не ходил, — некий Я, отличный от того, который купался в безоблачном счастье, стоял в стороне, как пастух над козами, сжавший губы, внимательный, или падал в обморок, не выдержав тотальной чужеродности бытия.
Но третьей подпоркою мечты была мне все-таки Меропа, куда более реальная, чем я сам, хоть и сотканная двоекратно из моих же собственных грез: обжигающе острый факт ее существования, неопровержимый и вместе с тем невероятный, доказывал, когда все мои прочие козыри бывали биты, что боги избрали меня для судьбы недюжинной, необычайной. То, что дух, настолько свежий и свободный (поверьте на слово, объяснять в деталях не могу за недостатком места), да еще и заключенный в теле, способном украсить собой любое царское ложе, дарит не только слух, но и сердце, и прочие лакомые части — по сути антисолипсисту, который почитает реальным мир, реальными — все составляющие мир предметы, за исключением самого себя… Сев на меня верхом, в зарослях дикого розмарина — и раскатились бисеринки пота по шелковистой коже, как побочное следствие нашей игры, и ее золотистые волосы надо мной, как шатер, — Меропа говорила: «Я тебя люблю»; и в то время, как одно из моих я тут же продолжало фразу: «Следовательно, я существую», другое погружалось в раздумия о том, кто она такая: нимфа, которую отправили искупать вину за то, что отказала Зевсу, или обычная девушка с врожденным дефектом, отсутствием здравого смысла; третье же торжествовало: «Значит, нет ничего невозможного!» и вприпрыжку, счастливое, бежало покорять Парнас, так же просто, как только что вскарабкалось на крутую горку любовного наслаждения.
Если бы я только знал, каким густым покровом скалолазов закутана та, первая гора, и сколько среди них людей куда более опытных и ученых, чем я, что некоторых готовили к этому восхождению с самого раннего детства, и теперь они знают наизусть каждый утес, каждую расселину, а в памяти хранят предания прежних скалолазов… Но я понятия об этом не имел; вот если только тот, особенный жанр моих фантазий, где живописались все возможные трудности и разочарования, а я плевал на них на всех с высокой горки. Как деревенский юноша, не представляющий себе истинных масштабов города, искренне уверен в том, что в первый же раз, когда он ступит на городские тротуары, он непременно встретит на улице того единственного из десятков и сотен тысяч здешнего жителя, с которым случайно знаком, и противу всяких законов вероятности именно так и происходит, — точно так же и я пригнал в базарный день в Микены своих коз, чтобы продать их с аукциона, и, не смущаясь тем, что в каждом местном кабачке уже музицировал какой-нибудь профессионал, подпер плечом Львиные ворота, взял в руки лиру и запел веселую пастушескую песенку, вполне уверенный, что сама царица услышит ее и тут же кого-нибудь за мной пришлет.
В этой песне, более или менее импровизированной, рассказывалось о молодом человеке, который представляется, в первом куплете, свежеприбывшим в город провинциалом, первым парнем из малонаселенного полесья: он поет о том, какой он замечательный кавалер, прекрасная партия для самой царицы. Во втором куплете к нему обращается женщина, старшая, чем он, годами, которая говорит, что пусть по видимости она самая настоящая шлюха, на самом деле она переодетая царица; она приводит очарованного певца в затхлый номер в каком-то портовом бардаке, который, как она уверяет, есть крыло королевского дворца, только сейчас крыло перестраивают, по ее личному распоряжению, так, чтобы оно ничем не отличалось от самого настоящего публичного дома: здешние шлюшки и проблядушки, объясняет она, суть увлекшиеся маскарадом придворные дамы, а коты и прочая шушера — их переодетые благородные возлюбленные. Что, нашему менестрелю маскарад показался слегка избыточным? Он не должен забывать о том, что причуды царственных особ сродни причудам божества, они обильны и непредсказуемы по наполнению своему и по своим последствиям. А хочется ей, открывается она провинциалу в третьем куплете, чтобы он лег с ней как с обычной уличной женщиной, ибо такая уж наиновейшая мода теперь в ходу между самых изысканных дам: свой первый в этом роде опыт она решила проделать именно с ним, поскольку, пусть даже низменное происхождение написано у него на лице, он показался ей натурой более утонченной по сравнению с прочим быдлом; а для того, чтобы все было взаправду, он должен будет заплатить за ее любовь весьма высокую цену, которую она спешит оговорить заранее. Парень смеется, он согласен, он только хочет — со всем уважением — указать ей, что назначенная цена выдает в ней полное невежество в профессиональной проституции; если ей угодно добиться полного жизнеподобия, она должна принять плату совсем незначительную, которую он тут же называет. Не скрывая некоторого разочарования, дама неохотно соглашается, но оставляет за собой право получить доплату, если ее любовное искусство превысит ожидания клиента. В пятом и шестом куплетах они берутся за дело, и способы их соития описаны в пусть непристойных, но с музыкальной точки зрения восхитительных каденциях; в седьмом женщина требует и оговоренной, и дополнительной платы, но поэт в самой вежливой форме ей отказывает; ее царственное великолепие не скрыть никаким маскарадом. Откуда он знает? Все дело в том, уверяет он, что он вовсе не пейзанский хлыщ, за которого себя выдавал; он принц в изгнании и бежит от гнева могущественного царя, чья супруга была его любовницей, покуда их страсть не открылась. Умоляя изумленную и не склонную верить словам даму не выдавать его столь умело замаскировавшейся местной знати, он обещает взамен никому не рассказывать о том, как уложил в постель Ее Величество. Я выволок своего героя из борделя под медоточивые раздумия о том, кем была его партнерша: королева, переодетая проституткой, или проститутка, переодетая королевой, переодетой в свою очередь, и так далее; и тут меня схватили два вооруженных стражника и приволокли, в свою очередь, в комнату на втором этаже близлежащей таверны. Дом был убог; комната роскошна; у окна, выходящего как раз на Львиные ворота, сидела царственная дама, окруженная сонмом служанок.
Что там насчет этого певца, полюбопытствовала она: он на самом деле был принц в штатском или все-таки простой деревенский пройдоха? Меня била дрожь, но я успел разглядеть необычайно ясные глаза на остро очерченном лице. Чтобы не было видно, как трясутся мои руки, я ударил по струнам, пробежался по взъерошенной памяти в поисках подходящей рифмы, набрал в грудь воздуха и спел в ответ:
Багряный плащ порой скрывает болтуна,
А роль героя козьей шкуре суждена.
По духу я король, но пахну козьим хлевом.
А кто король в постели? Спроси у королевы!
«Только не спрашивайте меня, к какого рода королеве обращаться за ответом, — поспешно добавил я, — не слишком долго пробыл я в городе, чтобы успеть понять разницу».
Служанки в ужасе прижали ладошки ко рту; дама сверкнула глазами, то ли в гневе, то ли оценив тонкость хода, я так и не понял. «Проследи, чтобы он прошел эту школу», — приказала она стоявшему в другом конце комнаты пухлому господину, судя по виду, евнуху. И тут же на ее лице появилась гримаска раздражения, она велела нам уйти и обернулась к окну, так, словно ждала продолжения концерта.
Но история не ждет, срежем лишние углы: то была Клитемнестра, собственной персоной, имевшая обыкновение отдыхать в этой комнате после того, как пройдется для собственного удовольствия по праздничному базару. Ее евнух — Главный, как выяснилось, Придворный Певец — дал мне золотую монету и велел доложиться ему через дворцовую кухню, когда я в следующий раз буду в городе, на случай, если Ее Величеству захочется еще разок меня послушать. И несмотря на реальность златовласого чуда, которое лежало у меня на груди, когда на следующий день я рассказывал о своих приключениях, я все-таки был удивлен тому, что мечты имеют свойство сбываться.
«Царь и царица, они на самом деле есть! — дивился я. — И они хотят, чтобы я для них пел!»
Пробежавшись пальчиками по моему предплечью, Меропа сказала: «Потому что ты самый лучший». Мне нужно почаще бывать в городе, согласились мы оба, может быть, даже переехать туда насовсем; с другой стороны, было бы ошибкой отказываться от моего крестьянского происхождения и диалекта, как поступают некоторые: по крайней мере в поэзии (где обитали единственные знакомые нам короли и придворные), подобные претензии всегда кончаются полным фиаско. Слава и общение с умными людьми, несомненно, в какой-то степени меня изменят, но ради них я не должен меняться по существу: Меропа придерживалась мнения, что слишком рьяная погоня за светским лоском приводит к аффектации. Это с одной стороны. С другой, казалось мне, искусственно поддерживаемое состояние первобытной невинности дает в итоге не более чем словесные выверты и прочего рода чудачества.
«Мы станем часто сюда наезжать, — говорил я ей, — чтобы не забывать, кто мы такие».
Она погладила мои пальцы, в те дни еще не затвердевшие от струн. «А царица — она очень красивая?»
Я обещал в следующий раз непременно приглядеться повнимательней. Вскоре мы сказали нашим козам последнее прости и переехали в Микены. Меропа была напугана гомоном и грохотом, обилием людей и повозок и пришла в ужас от того, какие здесь у всех дурные манеры; но я объяснил ей, что в этом и состоит часть прелести огней большого города, и она успокоилась. Каждый день, с утра до вечера, в нашей маленькой чумазой комнатенке я упражнялся в своем искусстве, которому в былые времена предавался только там и тогда, где и когда меня посетит вдохновение; что ни вечер, я отмечался на царской кухне, где околачивалась еще примерно дюжина других фигляров и певцов, которым тоже подфартило. Мне было не по себе в их обществе, и я держался наособицу, но с тем большим изумлением я слушал, как цинично они проходились по тем самым людям, которым льстили в своих стишках, и с тревогой наблюдал за той ленивой виртуозностью, с которой они исполняли друг перед другом свои номера, просто для забавы, в ожидании зова наверх. У меня и половины их искусства не было, ни пятой части свойственного им остроумия! Однако те песенки, которые я слагал на свой, деревенский лад — о деревенской мыши и мыши городской, о войне между муравьями и мышами, — встречали довольно-таки теплый прием; особенно после того, как я открыл в себе дар неявно высмеивать в подобных причудливых образах некоторые заметные при дворе фигуры — тех, кто, подобно самому царю, был совершенно глух к иронии, — и я видел, как глаза Клитемнестры вспыхивали поверх кубка с вином, как бы говоря: «Выставляй их ослами, коль скоро тебе это нравится, только не думай, что ты сможешь одурачить меня!», и монетка-другая непременно находила дорогу в мою сторону. Как лестно было безвестному деревенскому пареньку слышать похвалы своим песням из уст самой царицы и — предсказания большого будущего. Когда я возвращался домой, а случалось и так, что возвращался я уже засветло, я рассказывал моей сонной возлюбленной обо всем, что видел и сделал за день, а потом была любовь, если только прошедший день не выматывал меня напрочь, а порой, к сожалению, случалось и так. Свою первую золотую монету я отнес к золотых дел мастеру и заказал из нее колечко, подарок для подаренной мне богами; вот только я ошибся с размером, и Меропа, боясь, что она его потеряет, упросила меня носить кольцо вместо нее.