Какая мне разница, кто прав, кто не прав, пусть их спорят о смысле пути, мой адресат — я сам; как чужаку рассказываю нашу историю — себе самому, повествую о бедах, перед собою лишь раскрою тайную мою надежду, и пусть идти мне за это ко дну — все равно.
Не вымысел ли ты мой, путешествие? Есть ли море и ночь, задаюсь я вопросом, вне меня и моего знания о них? Существую ли сам я, или все это — сон? Иногда и в этом сомневаюсь. Но если я есть, кто я? Некое Послание, во мне заключенное? Но как я могу быть одновременно кораблем и грузом? Вот это-то и не дает мне покоя, стоит только остановиться на миг.
Беда моя в отсутствии точки опоры. Много есть теорий — кто мы такие да где мы, куда мы плывем да зачем, — и многие из них правдоподобны. Но разве могу я не признать права на истинность за самыми вздорными из них? И с готовностью признаю. Если иногда, под настроение — когда двигаюсь, скажем, в такт с плывущими рядом и восклицаю с ними в унисон: «Вперед и вверх!», и мне кажется, что есть у нас общий Создатель, и пусть Его природа и цели непостижимы для нас, но Он, вызвавший нас к жизни, поставил в тайной мудрости своей Ему одному ведомую цель нашего путешествия, — если (под настроение) я и пробую жонглировать подобными идеями, достаточно, кстати сказать, популярными, то оттого лишь, что сама их абсурдность нашему путешествию сродни. Можно даже сказать: они абсурдны, потому я могу в них поверить.
Знакомая фраза. Кажется, слышал уже.
Вот еще парадокс: остановки в пути помогают мне плыть. Меру за мерою, вверх и вперед, в бешеном темпе, вместе со всеми — и я повисаю в пространстве, разочарованный и опустошенный; я думаю о ночи, о море и о путешествии, пока течение относит меня вспять, меру за мерой: я продвигаюсь медленно, но я живу, я продолжаю жить, воистину, тогда как многие пошли ко дну — те, кто был сильнее и выносливей меня, жертвы неослабной joie de nader. Я видел, как тонули лучшие пловцы, пришедшие со мною вместе. Бесчисленно число умерших! Тысячи уйдут под воду, пока я договорю эту фразу, миллионы, пока я буду отдыхать перед новым рывком. А сколько нас кануло с тех пор, как мы ринулись к цели, смелые в незнании нашем: десятки миллионов, сотни? «Любовь, любовь!» — пели мы в четверть миллиарда глоток, белою пеной взбив теплое море, гордые радостью плыть. Они уже утонули — все, непотопляемые оптимисты и мокрые курицы, лидеры и ведомые, всех поглотила пучина, кроме меня, никчемного. И все же паузы в пути, мои раздумчивые паузы, дающие мне силы плыть: кто как не они в ответе за мое смятение, за растерянность и отчаяние — странные чувства для пловца, — кто как не они в ответе за мои подозрения… о бессмысленности нашего ночного путешествия морем.
В самом деле, если я и отправлюсь когда-либо к теням усопших, то потому лишь (не станем брать в расчет усталость), что утопиться для меня — поступок не более бессмысленный, чем плыть дальше.
Я знаю, есть такие, кто, кажется, и впрямь наслаждается плаванием, кто любит плавание ради него самого, так они говорят, или те, кто искренне верит в «достижение Брега», в «передачу Послания» (чьего Послания, хотел бы я знать? и кому?) и готовы умереть ради смутной этой перспективы. Я — нет. Плавание само по себе я нахожу не столь уж неприятным, чаще — утомительным, иногда это просто пытка. Аргументы функциональные и анатомические меня не впечатляют: допустим, мы способны плыть, мы плаваем, допустим, длинные наши хвосты и обтекаемые формы голов «созданы для» того, чтобы плавать; отсюда ни в коей мере не вытекает — для меня, по крайней мере — что мы обязаны плыть или иным путем стремиться «выполнить свое назначение». А если откровенно — Чье-то еще назначение, ибо мы предназначены, как я могу заключить из жизненного опыта, для того лишь, чтобы погибнуть, так или иначе, раньше или позже. Бессердечный оптимизм наших (покойных) вождей, собственный мой юношеский пыл, слепая гордыня — теперь они пугают меня; в печали моей по усопшим товарищам я безутешен. Если существует оправдание ночному путешествию, никакому пловцу не понять его.
Ах, если уж на то пошло — «Любовь!» — только и слышалось отовсюду: «Любовь поддерживает нас, любовь нас направляет!» Перевожу: мы не знаем, что поддерживает и направляет нас, но мы знаем — направляют нас хуже некуда, а поддержка — кто ее видел? Любовью именуем мы наше незнание о большем, о связующем и подгоняющем нас. Далее — «достижение Брега»; а если Берег существует лишь в воображении плывущих, выдумавших его, дабы найти оправдание одному прискорбному факту: мы плывем, мы ничего другого не умеем, мы плыли всегда и будем плыть без отдыха и срока (я — исключение), пока не сдохнем? Предположим даже: Берег есть — и вот мы, как представил однажды эту сцену мой циничный приятель, поднимаемся из утонувших и видим: выспренные бредни и вульгарные метафоры обернулись вдруг истинной правдой: изрядных размеров Творец, Светлый Брег в конце ночного путешествия морем — что стали бы делать там пловцы? Стоит лишь берег вообразить, и в голову не придет ничего, кроме негатива к теперешней ситуации: нет больше моря, нет ночи, нет путешествия. Короче, благословенный мир утопленника.
«Мы не думаем, не стонем, мы плывем себе и тонем…» Ибо даже минутное размышление обнаружит бессмысленность плавания. «А какая разница, — говаривали мне, едва ли не с последним глотком воздуха подчас, — Ночное путешествие морем может быть и абсурдно, но мы плывем, хотим мы того или не хотим, против течения, вверх и вперед, к Берегу, которого может и вовсе не быть, а если он есть — то недосягаем». По здравом рассуждении, продолжали они, две дороги лежат перед пловцом: не напрягаться более и пойти себе с миром ко дну или принять абсурд за изначальную данность, принять ночное путешествие таким, какое оно есть; плыть дальше, не взыскуя ни смысла, ни цели, в согласии с собой и с миром — и в сострадании к плывущим рядом, ибо все мы равно погружены в море и во тьму. Ни одна из дорог неприемлема для меня. Если даже гипотетический Берег не в состоянии оправдать моря, запруженного телами утонувших ближних, говорить о плавании-в-себе как о наличном бытии за неимением лучшего просто-напросто непристойно — так мне кажется. Я продолжаю плыть — но потому лишь, что слепая привычка, слепой инстинкт, слепой страх захлебнуться все еще сильнее во мне, чем ужас нашего пути. И если случалось мне время от времени оказывать соседу помощь, кричать или петь со всеми вместе или даже передавать кому-то гениальные прозрения великих утопших — я просто по складу своему всегда старался избегать излишнего внимания к собственной персоне, только и всего. Двинуться в сторону, отыскать свой единственный путь, покинуть ближних без сожаления или посвятить себя бессовестной погоне за удовольствиями — я не могу всерьез осудить унесенных этим ветром; порой я даже завидую им и презираю себя за слабость, за приземленность, мешающую мне последовать их примеру. Но бываю и более рассудителен и тогда напоминаю себе: я отвергаю саму их свободу, их самостоятельность, ибо в нашем сумасшедшем мире самостоятельность и свобода еще более — трагически — абсурдны, чем унылое виляние хвостом в общепринятой манере. Самоубийцы, бунтари, парадоксалисты — говорящие НЕТ и говорящие ДА роковому нашему путешествию, — в конце концов я отвергаю всех вас, я качаю головой. И только всплеск всплакнет по вашим трупам, один, другой, третий, как ушли уже сотни разных прочих: друзья, враги, братья; дураки, мудрецы, скоты; и ничтожества, миллион за миллионом. Я завидую вам всем.
Нелепая шутка: я, кто находит доктрину выживания наиболее приспособленных отвратительной и тавтологичной (приспособленность означает, насколько я могу судить по опыту, не что иное, как способность выжить — талант, единственным признаком которого является факт выживания, но есть и некие общепризнанные ингредиенты сего качества вроде силы, бессердечия, коварства), могу оказаться единственным выжившим пловцом! Доктрина тошнотворная, к тому же она и ошибочна. Случай напропалую топит годных и негодных, выталкивает на поверхность неприспособленных заодно с приспособленными, какую точку отсчета не выбери, — итак, путешествие не только жестоко и ничем не оправдано, оно еще и бессистемно.
«Один раз плывем». Зачем же напрягаться? «Пока не утонешь, не достичь тебе Светлого Брега. Чушь собачья. Один из давних моих попутчиков — тот самый циник с богатой фантазией, в числе первых ушедший под воду, — развлекал нас эксцентричными догадками, пока мы ждали начала путешествия. Его излюбленная теория выглядела так: Отец действительно существует. Он действительно создал и нас, и море, в котором мы плывем — но безо всякой цели и даже, вероятно, бессознательно; Он создал нас и сам того не заметил, вроде как мы творим волны каждым движением хвоста, и может до сих пор не подозревать о нашем существовании. Еще одна теория: Он о нас знает, но Ему нет до нас никакого дела, что бы с нами ни случилось, Он просто созидает (вольно или невольно) моря и пловцов через более или менее равные промежутки времени. В минуты глубокого отчаяния — скажем, в последние минуты его жизни — друг мой предполагал даже, что Создатель и вовсе не желал нашего появления на свет; есть и в самом деле Берег, доказывал он, и мы обязаны плыть к нему, ведь, по крайней мере, некоторые из нас могли бы спастись, — но по причинам, нам неведомым, Он изо всех сил мешает нам достичь вожделенной цели и выполнить наше назначение. Короче говоря, «Отец» наш — наш враг и потенциальный убийца! Столь же яростны и с традиционной точки зрения возмутительны были его рассуждения о природе Творца: Он якобы мог вовсе и не быть пловцом, но неким чудищем, может быть даже бесхвостым; Он мог быть глупым, злонамеренным, извращенным, Он мог просто спать и видеть сны; цель, для которой он создал нас и отправил в путь, над постижением которой мы ломаем наши головы, может оказаться аморальной, даже непристойной. И так далее, и так далее: не было конца и края догадкам этого парня — и фантазии его было несвойственно необходимое чувство меры; у меня есть причины допускать, что безвременная его кончина, входило то в планы «нашего Творца» или нет, была ускорена стараниями некоторых товарищей по плаванию, возмущенных кощунством.
В иных расположениях духа (как и я, он был подвержен смене настроений) его умозрительные построения становились серьезны лишь наполовину, особенно в вопросах Судьбы и Бессмертия, к коим часто обращались мы в юношеских наших спорах. Рассуждения его, не теряя своей необычности, приобретали неясный и отчасти даже пугающий характер: если бы он и смеялся над нами, сама страстность его речи сводила шутку на нет. В общепринятых точках зрения на проблемы будущего, заявлял он, его не устраивает претензия на всеобщую значимость. Отчего верующим необходимо верить в то, что все утопшие восстанут в конце путешествия на последний суд, а неверующим — в то, что утопленники умирают окончательно, все без исключения? По его мнению (он, по крайней мере, в том клялся и божился), едва ли не каждый из нас пребывал в непрерывном состоянии смерти; он находил даже особое горькое удовольствие в мысли о «Создателе», творящем тысячи морей за отведенный ему срок и населяющем каждое море миллионами пловцов — и на всех почти уровнях творения как море, так и пловцы подлежат бесследному уничтожению, по случайности либо же согласно злонамеренному плану. (Куда как плюралистично, он договаривался даже до множественности Творцов, до миллионов и миллиардов «Отцов», барахтающихся, быть может, в своем собственном ночном море!) Как бы то ни было, утверждал он свой символ веры — и восстанавливал тем самым против себя еретиков заодно с истово верующими, — может быть, в единственном море из тысячи, скажем, один из четверти миллиарда пловцов (что дает одного пловца на двести пятьдесят миллиардов) достигнет истинного бессмертия. В каких-то случаях вероятность должна быть чуть выше; в других — несравнимо ниже, ибо, так же как пловцы различаются по степени умения плавать, включая тех, кто утонул еще до начала путешествия, кто был и вовсе не способен плыть, и других, созданных уже утопшими, от начала, — воображал он, Господи прости, Создателей-импотентов, Творцов, неспособных к творению, а также необычайно плодовитых Творцов, а также все возможные варианты между двумя полюсами. А еще ему нравилось отрицать всякую необходимость соответствия между продуктивностью Творца и прочими Его достоинствами — включая также и качество Его созданий.
Я мог бы продолжить (а он так и делал) перечень безумных его идей — что пловцы в других морях не обязательно схожи с нами; что и Творцы могут относиться к различным, так сказать, видам; что наш конкретный Творец вполне может и Сам оказаться смертен или что мы, возможно, не только Его эмиссары, но и воплощение Его «Бессмертия», продолжение Его жизни в таинственном переплетении Его и наших существований через посредство бесчисленных наших смертей. И даже такое видоизмененное бессмертие (лишенное для меня всякого смысла) он объявлял условным и относительным, вероятной жертвой несчастного случая или сознательного самоубийства: его любимой гипотезой было предположение о взаимопорождении пловцов и Создателей — в условиях исключительно неблагоприятных, если учесть многочисленность тех и других, — и каждая подобная «цепь бессмертия» может оборваться через любое число циклов, «бессмертие», таким образом, как категория относительная, есть не что иное, как цепь циклических перевоплощений, имеющая, вероятно, начало и конец. С другой стороны, он представлял себе циклы внутри еще больших циклов — конечных ли, бесконечных: к примеру, «ночное море», где плавают Творцы, созидая ночные моря и пловцов, нам подобных, может оказаться порождением еще большего по размерам Творца, также одного из многих, а Тот в свою очередь, и так далее. Само время он рассматривал как относительное к нашему опыту, сопоставляя его с категорией величины: кто знает, может быть, с каждым ударом наших хвостов возникают и исчезают микроскопические моря и пловцы подобно тому, как наше море и море наших Творцов утекают секундами в паузах между движениями некоего сверххвоста, в более медленном временном измерении.
Конечно же, я смеялся со всеми вместе над подобной чепухой. Мы были молоды тогда, мы имели лишь смутное представление о том, что ждало нас впереди; в невежестве нашем мы представляли себе ночное путешествие морем великим приключением, героической сказкой. Нам и в голову не приходило ставить под сомнение его необходимость и значимость; естественно, кому-то придется отправиться ко дну, жаль, конечно, но если ты выиграешь гонку, значит, остальные проигрывают, и я, как все мы, считал единственным возможным победителем себя. Мы беспокоились и суетились в нетерпении — скорее бы в путь, неважно куда и зачем, лишь бы только испробовать нашу силу и молодость, поставить их против реалий моря и ночи; если мы и снисходили до разглагольствований нашего скептика — что ж, он был нашим шутом, нашим общим дурачком на счастье. И когда он погиб, никому до него не было дела.
Я и сейчас согласился бы далеко не с каждой из его идей, но насмехаться над ним? — нет, мне уже не до смеха. Кошмар нашей истории избавил меня от собственного мнения, как, впрочем, и от многого другого: тщеславие, доверчивость, жизнелюбие, все — кроме унылого страха и безнадежности, тупого стремления выжить. Что заставляет меня пересказывать его бредни? Подозрение, крепнущее во мне, что ни час: из всех пловцов я и в самом деле могу оказаться единственным, кто останется жив. Носитель опыта всего поколения. Подозрение это, а также недавние перемены в облике моря заставляют меня допускать возможности самые исключительные, сопоставимые с невероятнейшими из фантазий моего покойного друга, и толкают меня на отчаянный шаг, ради обоснования которого я и затеял эту мою своего рода летопись.
Очень может быть, что я просто схожу с ума. Первая гекатомба, когда мы отправились в путь; децимация у водоворота, отравленный ливень, моретрясения; приступы паники, мятежи, резня, массовые самоубийства; постепенное осознание жестокого факта: пережить путешествие не суждено никому — капля за каплей усталости и боли; самый крепкий рассудок захлестнула бы волна безумия. Итак, логично допустить среди прочих вероятностей и следующую: некая смутная аура присутствия огромного тела, песня или, может быть, призыв, льющийся где-то впереди, вверх по течению, не издалека уже, может оказаться галлюцинацией, следствием общего расстройства аппарата восприятия.
Кто знает, может быть, я уже утонул. Ну конечно, я ведь определенно не родился чемпионом по плаванию; возможно, я погиб еще в начале пути и сейчас откуда-нибудь из толщи вод, из глубин умирания представляю себе ночное путешествие морем. В любом случае я уже не молод, а кто как не мы, оставшиеся пока в живых старые пловцы, лишенные всех и всяческих иллюзий, более подвержен всякого рода видениям.
Иногда мне кажется: я — мой утопший товарищ.
Хватит об этом: с недавних пор я уверовал не только в то, что Она существует, но что Она не так уж и далека от меня, впереди, Она смиряет море и влечет меня к себе. В ужасе вспоминаю я самую безумную из его идей: будто бы целью нашей (притом существующей не более чем в одном-единственном ночном море из сотен и тысяч подобных) был не общепризнанный Берег, но таинственное существо, не подлежащее описанию, разве что через посредство парадоксов и расплывчатых метафор можно дать намек на Ее облик: полная противоположность нам, пловцам, и при всем том — наше дополнение, наша смерть, но и наше спасение и воскресение; одновременно конец нашего пути, его кульминация и его начало; нечто в отличие от нас неподвижное и лишенное членов, мерцающая сфера невероятных размеров; самодостаточная и притом, в определенном смысле, абсолютно зависимая от случайности (чудовищно маловероятной), от шанса, одного на миллиарды, что один из нас переживет ночное путешествие морем и достигнет… Ее! Так он называл сей загадочный объект — ОНА, что означало — He-он. Я качаю головой: чересчур нелепо; мне не с кем говорить, кроме себя, и говорю я для того лишь, чтоб не сойти с ума в жуткой этой тьме. Нет Ее! Нет Тебя! Бред, обыкновенный бред; одна лишь Смерть внимает мне, зовет меня. Для утопших все моря спокойны…
Послушайте, друг мой утверждал, что в каждой системе творения существует два типа творцов, противоположных, но и дополняющих друг друга: один созидает моря и пловцов, другой — Ночь-которая-заключает-в-себе-море и То-что-ждет-в-конце-пути: первый — судьба, второй — назначение (и оба, даже в гигантском своем соитии, действуют неосознанно, возможно, просто не придавая значения…). Цель ночного путешествия морем — но не обязательно путешествующего или Творящего, любого из них — друг мой был в состоянии определить лишь через абстракции: осуществление, преобразование, единство противоположностей, обновление смысла. Когда мы смеялись, его передергивало, и он признавал, что смыслит во всем этом не больше нашего и прекрасно осознает нелепость, невыносимую скуку, может быть даже и непристойность происходящего. «Но один из вас, — добавлял он с кривой усмешкой, — может стать Героем, судьбою предназначенным завершить ночное путешествие морем и соединиться с Ней. Может, конечно, ничего подобного и не произойти». Сам он не собирался даже и пробовать, подобная перспектива попросту отталкивала его; если нам угодно было воспринять его слова как бред, тем лучше для нас: ныряйте, плещитесь, развлекайтесь от души, скоро нахлебаетесь вволю. Берите что дают; нет, откуда он все это знает и почему рассказывает нам, он и сам понять не может, но есть и продолжение истории — что будет дальше с Ней и с Героем, с Берегом и Пловцом, когда настанет время «слияния сущностей», время вместе создать нечто новое и при этом обратиться в ничто. Он соглашался со мной: в случае, если вероятный отпрыск подобного мистического союза не будет помнить о ночном путешествии морем, он вполне способен обрести некое ущербное бессмертие; участь его тем менее завидна — фантазия покойного была и в самом деле безудержна — если пловец-герой плюс Она дают в сумме всего-то лишь навсего еще одного будущего творца ночных морей и прочей ерунды при столь непростительных тратах времени. Если все дело только в этом — а он был убежден, что дело именно в этом, — милосерднее всего было бы отказаться принимать участие в подобном фарсе; истинными героями, с его точки зрения, были самоубийцы, а героем из героев стал бы пловец, который уже в Ее присутствии откажется от предложенного Ею «бессмертия» и положит тем самым конец по крайней мере одному циклу катастроф.
Как мы издевались над ним! Пришел долгожданный миг, мы ринулись вперед, мы жаждали покрыть себя славой, мы вожделели приключений, мы загребали воду, вопили во всю глотку, матерились, давили, спорили, уходили от опасности, убивали, изобретали законы, истории и взаимоотношения, отступали без боя, продирались вперед, но — умирали, умирали, умирали, все так же во тьме, покуда не осталась кучка изможденных калек, сипящих свое «Вперед и вверх» подобно злому эху. Затем умолкли и они, став, вероятно, жертвами, я могу лишь предполагать, чудовищной последней волны, — настал момент, когда я тоже, вконец опустошенный и отчаявшийся, дернулся в последний раз и отдался на волю течения, чтобы меня захлестнуло или носило по волнам, лишь бы не плыть больше. И вдруг — о, чудо! — единый миг, и море стихло! И вот возник из глубин, тепло и мягко, могучий прилив, и подхватил меня, и понес, как несет еще и сейчас, вперед и вверх, хочу ли я, не хочу ли, подобно великой реке радости, — и я вспомнил со страхом и содроганием учение моего ушедшего друга.
Я не обманут. Новое это чувство — от Нее: желание, овладевшее мной, — Ее чары. Искра разума оставляет меня; еще миг, я крикну «Любовь!», и похороню себя в Ее поверхности, и «преображусь». Я хочу сказать: я уже умираю; это существо, влекомое страстью, — уже не я; Я — тот, кто отвергает ночное путешествие и осуждает его! Я…
Я весь — любовь. «Приди!» — шепчет Она, и я лишаюсь воли.
Ты, кем я, может быть, скоро стану, кем бы Ты ни был: в последних содроганиях истинного моего я — я умоляю Тебя услышать. НЕ любовь движет мною! Нет; хоть чары ее и рвут из меня огненные слова песни о ней же, и пусть сейчас же утонуть мне за кощунство, я скажу правду. Через все опасности жуткого этого моря провела меня единственная надежда, последний дар несчастного моего друга: что Ты можешь оказаться сильнее, чем я, и что одной только силой внушения я смогу передать Тебе, вместе с официальным Тебе Посланием, частное завещание, личный мой завет страшной памяти и смелости сказать НЕТ. Пусть я сошел с ума, я мечтаю об одном: чтобы некое невообразимое мое воплощение (или мое и Ее, если уж так надо) смогло высказать, сколь бы искаженным или вольным ни оказался перевод, хотя бы отдаленное подобие моих слов. И если через все препоны вопль мой все же будет услышан, умоляю Тебя, к Кому и Чьими устами я говорю, сделай чего не сделал я: останови сей бессмысленный жестокий фарс. Заставь себя больше не слышать, как Она поет! Возненавидь любовь.
Все еще живу, плыву, горю. Прощай, последняя моя надежда; быть утопленным за ужаснейшее из богохульств у самого Брега. Возможно ли (старый мой друг улыбнулся бы), чтобы выживали в ночи лишь те, кто до конца последовательно говорил НЕТ? Но даже и в этом был бы Смысл, а смысла нет, есть лишь любовь, лишенная смысла, лишенная смысла смерть. Кто бы ни отозвался мне эхом: будь смелее, чем я! Конец всем ночным путешествиям морем! Хватит! И отрекись от меня, как только я отрекусь от себя, отрину себя, окунусь в Нее, которая зовет и поет…
«Любовь! Любовь! Любовь!»