К книге
Император Пограничья 26Глава 7
39%
Глава 7
7

Боярыня Ягужинская переступила порог, и я приготовился к обтекаемым оправданиям, отшлифованным по дороге до зеркального блеска, какими она привыкла орудовать на совещаниях. Заговорила она иначе. Опустилась на стул, пристроила на колени неизменную кожаную папку и начала первой.

— Я подвела вас, Ваша Светлость. Начнём с этого, чтобы не растрачивать ваше время на расшаркивания.

Откровенность сбила меня с настроя распекать её. Ручка, которуб я вертел в пальцах, легла на сукно, и я откинулся в кресле.

— Занятный заход. Обыкновенно мои чиновники тратят первые десять минут, доказывая, что виноват кто угодно, кроме них самих.

— Машину не починишь, пока врёшь, какая деталь сломалась, — обронила она ровно, без заискивания и без вызова. — Я пришла назвать сломанную.

Седины в её тёмных кудрях будто прибавилось за минувшие месяцы. Черты остались прежними: резкая лепка скул, родинка на щеке. Зато усталость залегла глубже, чем при первом нашем знакомстве, а спину Аглая держала с той же несгибаемостью, словно к лопаткам ей прикрутили доску.

— Тогда называйте, — кивнул я. — Внимательно слушаю. Отчего половина моих дворян за месяц вбила себе в голову, что я вознамерился отнять у них землю? Причём без гроша компенсации.

Расстегнув папку, Аглая вытянула несколько листков, испещрённых убористым почерком.

— Оттого, что я сеяла вдолгую, а всходов потребовали назавтра. Я готовила людей к реформе исподволь, по зёрнышку, — проговорила она. — Информационный приказ заточен под, назовём это так, неспешную вспашку почвы. Газеты, подмостки Градского, крикуны в Пульсе. Капля за каплей нужная картина просачивается в головы, и к часу указа люди встречают его, как старого знакомого. Дело это долгое, на месяцы, и держится оно на одном условии — на покое. А покой испарился за сутки.

— Конкретнее.

— Три удара разом. — Аглая чуть вздёрнула подбородок, и в голосе прорезалась лекторская выверенность. — Заокеанский импульс обрушил Эфирнет. «Содружество-24» онемело на четверо суток, Пульс затих, блогеры словно языки проглотили. Моя работа завязана во многом на цифровые жилы. Перережьте их, и она рассыплется. А слухам, Ваша Светлость, ни портал, ни передатчик без надобности.

Я слушал, не перебивая. Возражать было нечем. Слух и впрямь оказался единственным изобретением, которое за тысячу лет ни разу не пришлось чинить. Ни сети ему не надо, ни грамоты, ни дорогого электричества — знай перебегает из уст в уста, как перебегал ещё при моём деде.

— Суворин, — добавила она тем же ровным голосом, — мог бы развернуть антикризисное вещание, едва порталы зашевелились. Кабы не корпел над своими рейтингами.

Шпилька была лишней. Эфирнет рухнул у Суворина наравне со всеми, и пенять ему за нерасторопность в первые сутки после обвала значило кривить душой. Поправлять я не стал. Лишь зарубил на памяти: стоит разговору свернуть на Суворина, и голос Аглаи на краткий миг наливается чем-то, что скверно мирится с её хладнокровным разбором. Этот человек свёл в могилу её мужа по велению Потёмкина, а нынче греется при моём дворе, сохранив и кошелёк, и положение. Желание мести, утрамбованное под безупречной осанкой, никуда не делось. Начни она однажды разворачивать Информационный приказ на сведение личных счётов, вернёмся к беседе. Покуда пусть трудится.

— Второй, — продолжила Ягужинская, не заметив паузы или притворившись. — Вас не стало рядом. Помещиков держал в чувстве не указ и не моя передовица. Их контролировал страх перед вами лично. Арифметика простейшая: покуда князь на месте, никто не щупает границу дозволенного, потому как князь имеет обыкновение казнить своих врагов. Исчезли вы, и страх выветрился. Статью я сочиню хоть самую зажигательную. Подменить собою человека, который сворачивает набок челюсти, никакой статье не под силу.

Выходило, что вся моя держава покуда держится на одной физиономии — моей. Стоит ей отлучиться за океан, и подданные принимаются вести себя так, словно учитель вышел из класса, а мел остался без присмотра.

— Третий. — Она опустила первый листок на стол лицевой стороной вниз. — Молва о вашей гибели обратила отсутствие в безвластие. К слову, ваша гибель собрала такой охват, какого я вам при жизни ни разу не выбивала. Дурная весть разносится сама и бюджета не просит.

Уголок её губ дрогнул едва уловимо. За боярыней водилась манера ронять шутки с непроницаемым лицом, и я почти не усомнился, что услышал одну из них.

— Помещичий ум прост, как полено. Князь мёртв, стало быть, и реформа издохла вместе с ним. И тут же изнанка той же монеты: князь мёртв, платить за отъятую землю некому, а землемеры в пилотных деревнях знай себе кромсают наделы на доли. Для дворянина складывается печальная картинка. Землю под носом уже метят вешками, рассчитываться за неё некому, и вывод сам просится на язык: попросту отберут.

Она примолкла на удар сердца, проверяя, поспеваю ли я за нитью рассуждения. Я поспевал.

— И четвёртый, самый горький, потому что тут уже не стечение обстоятельств, а сугубо моя вина, — Аглая впервые за разговор отвела глаза, и пальцы левой руки на миг стиснули кромку листа. — Трещина у нас заложена в самом чертеже. Я бью по двум мишеням. Крестьянину твержу про волю и достаток. Дворянину — про службу державе и про казённые деньги за изъятый надел. Расчёт верный. Загвоздка в том, что компенсации и продналог суть статьи второго да третьего этапов, и широко о них я пока не трубила, рано пока по плану. Дворянство разглядело лишь первый шаг. Крестьян в пилотных деревнях переводят на аренду. Дальше воображение каждого помещика само дописало худшее, а я не дошла до этапа, где им растолковывают про деньги. Эта правда по расписанию приберегалась на следующую фазу.

Замолчав, Аглая уложила листки обратно в папку с аккуратностью человека, не позволяющего себе суетиться даже в минуту покаяния.

— Вот вам разбор, Ваша Светлость. Без перевода стрелок на иных людей. Механизм не был рассчитан на то, чтобы разом сгинули и сеть, и князь, и сама уверенность в том, что князь жив. Давайте лучше обсудим, как эту ситуацию теперь выправить.

Несколько секунд я разглядывал женщину напротив. Пришла она не каяться и не выпрашивать снисхождения. Пришла с готовым решением, и сейчас оно прозвучит.

— Что предлагаете?

— Огласить всю схему. Сегодня же, — Аглая вновь распрямилась. — Все четыре этапа, продналог, обе формы хозяйствования, выкуп дворянам с цифрами до рубля. Вывалить разом и придавить слухи правдой. Паника процветает в тумане войны. Дайте людям ясность, и подкармливать её станет нечем. Заголовок я слеплю прежде, чем его измыслят наши «доброхоты», и тогда передовицы по всему Содружеству выйдут с нашей формулировкой, а не с их.

Логика была ладной, и в безмятежные времена я, пожалуй, кивнул бы, но сейчас мои мысли неслись вскачь.

Огласить всё теперь означало приковать себя к числам, которых пилот ещё не подтвердил. Эксперимент тянулся от силы два месяца. Три модели арендной ставки покуда мерились силами на грядках, и какая выживет, не ведал никто, включая Стремянникова с его выкладками. А ну как через три месяца цифры покажут, что ставку продналога пора двигать, а обе формы хозяйствования уживаются вовсе не так, как чертили на бумаге? Любая поправка к оглашённой схеме обернётся отказом от собственного слова, слабиной и надувательством. Дворянин-сутяга первым заорёт: посулили одно, подсунули другое. А пока схема в общих чертах, любую поправку по итогам пилота примут как нормальную доводку.

Имелось и второе соображение, для меня едва ли не главное. Покуда конкретики нет, целиться противнику не во что. Ему остаётся паниковать на пустом месте, а пустоту глушить легко: никто ничего не отымает, идёт опыт, ждите итогов. Стоит вывалить точные числа, и всякий пункт обратится в мишень. Враги получат руду, которую можно молоть месяцами, задолго до того, как мне на ладонь лягут подтверждённые результаты. К чему дарить им оружие, которое я волен попридержать?..

Вдобавок большой выход к народу хорош, когда он единственный и бьёт наотмашь. Завершится пилот, цифры подтвердятся, и я выйду с полной схемой, подпёртой полугодом наблюдений. Такой удар несравним с тем, чтобы огласить параметры теперь, на двух месяцах, и потом ещё доказывать, что они не придуманы.

Популистом я отродясь не был. Бросать в толпу цифры, не подтверждённые делом, всё равно что докладывать о победе до конца боя. В прошлой жизни я знал любителей этого. Долго они не живут.

— Нет, — выговорил я наконец, — полную схему пока придержим.

Собеседница не дрогнула, только плечи её чуть подобрались.

— Позволите узнать причину, Ваша Светлость?

Я озвучил собственные мысли.

— Тогда позвольте вопрос навстречу, — она глядела прямо, без капли почтительной мягкости. — Чем вы намерены гасить панику прямо сейчас, если не правдой? Неопределённость пугливому человеку страшнее дурной вести. «Мы ещё не решили» параноик слышит как «решили, да помалкиваем». Слух мутирует дальше: «сказал, что ничего не решено, а наделы уже метят, значит, врёт».

— Гасить будем затычкой. Временной, — я подался вперёд, упирая локоть в стол. — Право собственности нерушимо. Никаких резких движений. Все решения — после разбора итогов опыта. Этого достанет, чтобы унять колеблющуюся середину, а она-то и есть большинство. И ни одного слова, которое потом припомнят дословно.

Ягужинская помолчала, перекатывая услышанное. Соглашаться не торопилась.

— Основную массу затычка уймёт, спору нет, — признала она. — Только крикунов вроде вашего Шубина горючего не лишит. Они вашу осторожность обернут против вас же: 'Глядите, он и сказать-то не может, что планирует. Стало быть, готовит каверзу. Недосказанность — это незажившая рана. Вы её прикрыли, но не зашили, и она будет гноить дальше. Да и крестьяне в нетронутых деревнях подвисают в неведении. Кого пилот не задел, те не знают своей участи, и надежда снизу, на которую вы уповаете как на противовес дворянскому ропоту, тает.

Доводы били в цель. Помещик, которому втемяшилось, что у него отнимут землю, существо на редкость изобретательное: поднесёшь ему ясность, заподозрит подвох; напустишь туману, разглядит заговор; выложишь чистую правду, решит, что это особо коварная ложь. С таким народом любой мой ход рискует обернуться ударом против меня же. Изъяны моего решения Аглая видела отчётливее, чем иной разглядел бы его достоинства. И всё же изъяны временной затычки я снести готов, а лишиться свободы манёвра до конца пилота — нет.

— Всё так, — согласился я. — Минусы есть, и перечислили вы их безошибочно. Доводы ваши я услышал и взвесил. Решение прежнее. Дальше работаем по нему.

В глазах её мелькнуло нечто сродни профессиональному несогласию и тут же спряталось под ровную маску. Вероятно, считала меня чрезмерно осторожным, с чем не согласились бы люди, знающие меня хорошо. Переубеждать её я не собирался. Спор этот между нами не угас, он попросту отложился до того дня, когда цифры пилота расставят фигуры по местам и кто-то из нас окажется прав.

— Как будет угодно, Ваша Светлость, — произнесла Аглая, и в покорности этой не нашлось ни грана согласия. — Тогда вручите мне хоть инструмент, которым я залатаю прореху так, чтобы её не разнесло обратно.

— Вручаю, — я принялся загибать пальцы. — Первое: Самойлова нынче же выпускает официальное заявление от моего имени. Сухо, коротко, ровно те три тезиса, что я назвал. Второе: следом выхожу я сам. Интервью газете либо живой эфир на канале Суворина, площадку выберете по охвату. Пусть видят живого князя, который без надрыва толкует про неприкосновенность собственности. Живой князь нагляднее любой передовицы, тем более теперь, когда полстраны схоронило меня заочно.

Имя Суворина я обронил с умыслом. Хотел уловить, ёкнет ли что-нибудь в её глазах. Не ёкнуло. Аглая лишь коротко кивнула, как кивает мастеровой, принявший заказ.

— Эфир бьёт сильнее, — сказала она. — Газету пролистнут, а лицо врежется в память. Тезисы подготовлю и передам Самойловой к вечеру. Дайте мне трое суток на разгон, и колеблющаяся середина выдохнется.

— Трое суток, — подтвердил я.

Поднявшись и прижав папку к груди, у двери она замешкалась на полшага.

— Ваша Светлость, затычка даст вам два месяца тишины, ну три. Потом всё вернётся, и говорить за вас будут уже не мои газеты. Я не спорю. Просто хочу, чтобы потом вы не сказали, будто я молчала.

— Я вас услышал, Аглая Геннадьевна, — ответил я. — И запомнил.

* * *

Во владимирский лагерь Стрельцов Синеус вошёл в армейских штанах и куртке без знаков различия — в тех самых, в которых накануне встречался с братом. Поутру Савва совал ему роскошный пиджак с рубашкой, выглаженной и пахнущей крахмалом, и нарвался на сухое «нет». Пусть сразу разглядят, с кем свела их судьба. Приехал работать, а не протирать скамью задом, дожидаясь, когда уважение поднесут на блюде.

Полковник Огнев встретил его на крыльце штаба. Седой, разменявший шестой десяток, с льдистыми утомлёнными глазами. Рукопожатие вышло крепким, без поддавков, а взгляд — оценивающим, каким мерят новобранца, будет ли из него толк. Полковник провёл гостя по штабу: канцелярия, узел связи, оперативная карта, рассечённая на сектора. На всякий вопрос отвечал обстоятельно, по делу, ни словом не выдавая слабины. Ни одного «а вот тут у нас прореха», ни лишнего слога, ни щёлки, куда втиснулся бы рычаг. Гладкая стена крепости, не давшая ни единого выступа.

Эту стену Синеус опознал с первого взгляда. Сам городил подобные тысячу лет назад, когда не желал пускать чужака в хозяйство, не разузнав прежде, чего тот стоит. Давить он не стал. Скользнул глазами по карте и заметил, будто между делом:

— Хозяйство показываете отменно, Василий Евгеньевич. Ни единой щели. Так водят по дому покупателя, которого надеются выпроводить прежде, чем он сунется в подвал.

Огнев не улыбнулся.

— Я ничего не продаю. Я служу. Есть разница.

Синеус усмехнулся уголком рта, кивнул и попросил собрать командиров Стрельцов со всех шести княжеств.

— Разумеется, Стефан… — Огнев запнулся, выдерживая паузу.

— Викторович, — подсказал Синеус.

— Когда прикажете собирать, Стефан Викторович?

— Через три дня. Пусть успеют доехать те, кто подальше.

В коридор за ними выскользнул адъютант полковника и усмехнулся, не пряча гримасы. Молодой, с гладким лицом и смешливыми глазами, он считывал командира, как пёс считывает хозяина, и открыто показывал то, о чём командир предпочитал помалкивать. Синеус мазнул по нему взглядом и смолчал. Огнев в нового командующего явно не верил и верить не собирался.

Уже в машине, провожая глазами проплывающие за стеклом склады и казармы, Синеус покрутил в голове короткую, начисто лишённую героики мысль. Его уже раз назначали туда, где не ждали. Молодым он принял под руку целую ватагу, и принял не за выслугу лет, которой за ним не имелось, а по крови — по родству с братом-конунгом. Первые полгода он расплачивался за то назначение кровью, своей и чужой. Умения тут были ни при чём. Назначение приказом сверху уважения не покупает, его выгрызают месяцами верных решений, и за каждую ошибку платят жизнями.

Урок дался тяжко, через две стычки, едва не стоившие ему головы. Здесь предстояло начать с нуля, теперь уже без права на прежние промахи. Тогда за спиной маячили молодая безрассудная храбрость и имя брата-конунга. Ныне — прореха вместо послужного списка да чужая фамилия.

Через три дня состоялось совещание.

За долгим столом расселись шестеро офицеров, подполковник Панкратов и сам Синеус во главе. Представился скупо: послужного списка, который можно предъявить, за ним не числилось, а громких слов он избегал.

— Барон Стефан Пожарский. Поставлен князем Платоновым во главе будущего Стрелецкого корпуса для обороны всех его княжеств от Бездушных.

— Пожарский? — протянул ярославский полковник, грузноватый, с румяным самодовольным лицом завсегдатая, привыкшего острить безнаказанно. — Пробовал я ваши котлеты в трактире под Костромой. Не впечатлили, если честно.

Смешок прокатился вдоль столешницы. Кто прятал его в кулак, кто и не трудился. Синеус не повёл и бровью.

— Котлеты были не мои, полковник Дьяков, — выговорил он ровно, успев сопоставить известную ему из рапортов информацию с лицом. — А вот стряпню мою вам придётся проглотить целиком. Нравится вам это или нет.

Смешок оборвался, словно его подрезали ножом.

Синеус расправил перед собой карту, прижатую по углам пресс-папье, и озвучил задачу, обозначенную братом.

Стол откликнулся пёстро — от прямой враждебности до сдержанного любопытства.

Первым, по старшинству, голос подал Огнев — учтиво, без шероховатостей и без малейшей охоты играть в поддавки.

— Вопрос по существу, Стефан Викторович. Какими соединениями вам доводилось командовать? От полка и выше.

Вопрос был с подвохом. Честно ответить Синеус не мог: вся его выслуга осталась в прошлой жизни, под именем, за которое здесь сочли бы сумасшедшим. Спешить он не стал — выдержал паузу ровно настолько, чтобы за столом поняли: он молчит с умыслом, а не потому, что нечего сказать.

— Послужной список свой я перед вами раскладывать не стану, Василий Евгеньевич. Скажу одно: водил я поболее, чем кое-кто за этим столом. Остальное проверите в деле, а не на допросе. Что у вас дальше?

Бровь полковника дрогнула и поползла вверх. Обращение по имени-отчеству, мимо звания полковника, было рассчитанным щелчком. За столом его считали мгновенно: новый командующий ставит себя вровень, а не в положение проверяемого. Огнев смолчал, но мысленно добавил к портрету барона ещё один штрих.

Костромской офицер оказался жилистым и длиннолицым мужчиной, обладающим говорящей фамилией Златоусов. Неясно было, отрастил ли он пышные усы, чтобы не противоречить своей фамилии, или вселенная окрестила его так, зная, что тот решит носить обильную растительность на лице. При появлении нового командующего он даже не привстал, а теперь и вовсе развалился на стуле, роняя слова с показной ленью.

— У нас в Костроме, господин барон… — на слове «барон» он скривился, словно выплюнул вишнёвую косточку, — в ходу одна присказка. Чтобы вести корабль, изволь хоть единожды выйти в море. А нам сосватали капитана, который солёной воды и не нюхал.

Тишина встала плотная. Возражать никто не стал. Огнев с задумчивым видом изучал собственные ногти.

— Доброе присловье, — отозвался Синеус с ленивой усмешкой, не отрываясь от карты. — У меня для вас тоже одно припасено. Кто на совещаниях много мелет, тот в поле обыкновенно мало воюет. Найдутся ещё частушки, полковник, или перейдём к делу?

На дальнем конце стола кто-то поперхнулся смешком. Златоусов побагровел, но не от стыда, а от ярости: новый начальник мимоходом поставил его рядом с балаболом, и проделал это при шестерых офицерах. Синеус на него уже не глядел, водя пальцем по алым крапинам гарнизонов на карте. Огнев едва приметно поджал губы. Жест означал не одобрение, а зарубку про себя: зубаст, огрызается, надо приглядеться.

Муромский полковник, сухопарый Терентьев, повёл себя на иной лад. Муромские Стрельцы пережили войну, куда их бросил прошлый князь Терехов, и поднялись лишь стараниями Огнева да Панкратова, перетряхнувших их с ног до головы. К переменам в Муроме притерпелись. Терентьев осведомился по-деловому, о сроках развёртывания единого снабжения и о том, чья рука будет визировать приоритеты заявок. Спросил без шпильки, по-рабочему. И всё-таки в его сдержанности сквозило ожидание: слова он выслушал, теперь жаждал увидеть дело.

Суздальский капитан, под чьим началом не набиралось и роты, оказался из бывших тюфякинских офицеров, приученных к власти необременительной и беспамятной. Он кивал где положено, поддакивал, заносил что-то в блокнот опрятным почерком и явно не намеревался после совещания шевельнуть ни единым пальцем. Мягкий саботаж бездействием, самый неприятный из всех. Породу эту Синеус знавал. Такого за слово не ухватишь, не прижёмешь к стенке, а проку с него ни на грош.

Майор Веремеев из Гаврилова Посада совмещал воеводство с началом над своими Стрельцами и держался ближе прочих к Панкратову: два практика опознают друг друга через стол без всякого представления. Скуп на слова, профессионально сдержан. Работать готов, да только хочет прежде поглядеть, как новый командующий поведёт себя в первом живом деле, а не на бумаге.

Подполковник Панкратов оказался единственным, кто поддержал в открытую. Поддержал не из преданности: Синеуса он видел впервые в жизни и доверия к нему не питал ни на каплю. У ветерана с седыми усами подковой полыхнули выцветшие голубые глаза в тот самый миг, когда прозвучало «централизованная подготовка в новом тренировочном комплексе». Единый учебный центр был его застарелой мечтой, годами разбивавшейся о чужое равнодушие, и вот наконец-то кто-то выговорил это вслух как приказ, а не как пустое благое пожелание.

— Давно пора, — буркнул Ефрем Кузьмич в стол, ни к кому в отдельности не обращаясь, и хватило этого, чтобы Синеус занёс его в список тех, с кем можно работать.

Совещание завершилось протокольным кивком и шарканьем разбредающихся по коридору людей.

За эти полчаса шестеро офицеров выказали против него больше слаженности, чем, если верить сводкам, выказывали против Бездушных за весь минувший квартал. Умей твари гибнуть от косых взглядов и едких подначек, граница давно лежала бы где-нибудь за Баренцевым морем.

Вечером Синеус сидел в одиночестве в отведённом ему кабинете — тесном, с одним окном, пропитанном табачным духом, въевшимся в стены задолго до появления здесь нового командира.

От Панкратова он и узнал то, чего в лицо ему не сказали бы. После совещания ярославский Дьяков набрал Огнева, уточнить, насколько всё это всерьёз. Синеус повертел новость в уме и раскусил механику расклада. Дьяков ждёт отмашки старшего товарища. Скажет Огнев «работаем» — впряжётся. Скажет «выжидаем» — станет тянуть, прятаться за рапортами и в отписках. Всё упиралось во Владимир, в седого полковника с льдистым взглядом, который покуда не решил, как быть с пришлым бароном.

На столе лежало то немногое, что удалось выудить за три дня. Общие сводки, поквартальная статистика потерь, оперативная карта одного только Владимирского полка. Пять остальных зияли белыми пятнами, о которых здесь предпочитали помалкивать. В его времена белое пятно на карте сулило одно из двух: либо туда ещё никто не добрался, либо добрался, да поделиться впечатлениями уже не сумел.

Синеус закурил, придвинул чистый лист и взялся чертить план объезда. Шестеро, которые его не знают и знать не желают. Ни единой битвы, в которую можно ринуться очертя голову и показать себя за один день. Стало быть, всё будет долго, муторно и без зрителей — месяц за месяцем, решение за решением, рапорт за рапортом. Он уже проходил через это однажды, молодым и злым. Пройдёт и теперь, постаревший душою на тысячу лет.

* * *

Я ковырялся в бумагах по шахте, когда Савва возник на пороге с той бесшумностью, отучить от которой его мне так и не удалось.

— Ваша Светлость, в приёмной дожидается некий господин Алексей Дорохов. Просит аудиенции. Говорит, что по личному делу. Велите пустить его или развернуть?..

Фамилия выдернула из памяти жизнь не мою, а чужую. Дорохов был обломком прежнего Платонова — из той ватаги молодых владимирских дворян, что когда-то вместе кутили по трактирам, до хрипоты спорили о справедливости за дешёвым вином и сговаривались переделать мир, не имея для того ни власти, ни хребта. Тело, в котором я обитаю, относилось к этому имени теплее, чем к прочим. Даже не память — тень привязанности, которую новый хозяин этого тела так и не выскреб до дна. После моего преображения в пограничного воеводу Дорохов не отшатнулся, как отшатнулись прочие бывшие товарищи Платонова. Алексей ничего у меня не клянчил и не просил пристроить его на тёплую должность. Изредка слал письма, поздравлял с праздниками, следил за вестями издали, а гордость не пускала его в просители.

— Пусть войдёт.

Дорохов ступил в кабинет, и я увидел человека раздавленного. Не спал он, судя по красным векам, не первые сутки. Рубаха измята вусмерть. Пальцы подрагивали, и он прятал их, сцепив в замок. От прежнего пылкого спорщика, какого хранила в себе чужая память, не осталось, почитай, ничего.

— Здравствуй, Прохор, — выговорил он тихо и осёкся, спохватившись. — Ваша Светлость.

— Садись. — Я указал на стул. — И давай без титулов, коли пришёл по личному делу. Что стряслось?

Опустившись на краешек стула, он помолчал несколько секунд, собираясь с духом.

— Мать умерла. Три дня тому назад, ночью. — Голос держался ровно, держался из последних жил. — Одна она у меня была. Других родственников не осталось.

Я молчал, давая ему выговориться.

— А поутру, едва рассвело, постучали, — Дорохов уставился в пол. — На пороге человек в опрятном костюме протягивает мне визитку похоронной конторы «Вечный покой». Соболезнует, участие, сука, изображает, «мы всё берём на себя». Я даже спросить не успел, откуда он прознал про покойника, — мать в соседней комнате лежит ещё не остывшая, какие тут вопросы… А он уже разворачивает прейскурант: гроб, катафалк, обряжение, венки, место на погосте. «Полный пакет», говорит. Сто двадцать рублей.

Сумма складывалась в полугодовое жалованье мелкого писаря, и расценки собственных Приказов я знал назубок.

— Я было сунулся торговаться, — продолжал он. — Откуда у писаря такие деньги?.. А тот вздохнул эдак… участливо, со сноровкой. «Конечно, можно и подешевле. Только вы же не пожелаете, чтобы вашу матушку…» И расписал, что бывает с дешёвыми похоронами. В подробностях. Я заплатил, занял по знакомым…

Пальцы его сцепились плотнее.

— В морге заломили ещё тридцатку. За «срочное омовение». Хотя по закону это даром положено — уж я-то знаю. Упёрся. Санитар лишь плечом повёл да зевнул в кулак: «Воля ваша. Только очередь у нас, сами видите, а на дворе пекло несусветное. Пролежит покойница необряженной дней пять, а то и шесть, покуда руки дойдут, — и прощаться вам, мил человек, будет уже, считай, не с чем». Заплатил я и это.

Дорохов поднял на меня взгляд. Просьбы в нём не осталось — одна выжженная дотла пустота.

— А на погосте всё по тем же нотам. Бесплатное место сыщется, как не сыскаться: в дальнем углу, за оврагом, который по весне раскисает и держит воду чуть ли не до Троицы, и гроб туда опускать — всё одно что в трясину. За сухой да приличный клочок смотритель запросил две сотни и бровью не повёл, заладил, что такса для всех едина, а торг тут не заведён. Вот и опустел я вконец. Под триста пятьдесят вышло, Прохор. Я столько и за двенадцать месяцев не наскребаю. Назанимал отовсюду, докуда руки дотянулись, у соседей, у сослуживцев, у кого совесть позволила попросить. Теперь два года горб гнуть, чтоб расплатиться.

Он перевёл дух и заговорил совсем тихо. Чем глуше становился его голос, тем весомее падало каждое слово, и Дорохов будто выкладывал их передо мной по одному, как роняют на сукно тяжёлые медяки.

— Я не милостыню клянчить пришёл, Прохор. И не о своей беде хлопочу. Дел у тебя по горло, понимаю: война, реформы, шесть княжеств на плечах, а кто я против всего этого? Писаришка из управы, мелкая сошка, каких на свете тьма. Прошу одного — выслушай и запомни. То, что вытворили со мной, вытворяют со всяким, кто остался у гроба наедине с бедой. Каждые сутки в княжествах кого-нибудь опускают в землю, будь то мать, отец или младенец, и осиротевших тут же обирают дочиста, потому что в такой час человеку всё равно, сколько с него сдерут, лишь бы поскорее отмучиться. А они… — голос сорвался, качнулся и кое-как выровнялся, — они это наперёд знают и кормятся чужим горем, как вороньё падалью. А заступиться некому.

Дорохов осёкся, тяжело сглотнул.

— У соседки по двору месяц назад мужа схоронили. Осталась баба с тремя ребятишками мал мала меньше, свела со двора единственную корову и продала, чтобы наскрести на похороны. Корову, Прохор. Последнюю кормилицу.

В кабинете сделалось тихо. Откуда-то со стройки долетал бодрый перестук кувалд, и в этой тишине он отдавал почти кощунством.

Передо мной сидел не подданный с челобитной к князю. Передо мной сидел человек, пришедший к давнему другу — к тому Прохору, которого Дорохов помнил по юношеским хмельным вечерам, когда они до хрипоты пытались дознаться, что же такое справедливость, и не сомневались, что однажды её добьются. Того Прохора давно нет. Я занял его место, и всё же тело, в котором я сижу, отозвалось на этот голос, и тень чужой привязанности шевельнулась во мне, не дозволяя отмахнуться казённым «разберёмся в установленном порядке».

В моём прежнем мире мёртвых провожали без торговли. Погребальный костёр, молитва Всеотцу, курган с валуном в изголовье. Воин уносил с собою клинок, крестьянину клали горсть зерна да краюху на дорогу к предкам. Смерть была общей бедой рода, и нажиться на ней не пришло бы в голову даже распоследнему мародёру, потому что за такое его вздёрнули бы на ближайшем суку, не вникая в обстоятельства. А тут над чужим горем возвели целое ремесло, с прейскурантами да «полными пакетами», и цвело оно махровым цветом ровно оттого, что дела до него не было никому. Где-то под рёбрами поднималась знакомая ярость — тяжёлая, обжигающая, которая всегда предваряла у меня решение причинить кому-то крупные неприятности.

Дорохов пришёл не за деньгами. Сунуть бы ему триста пятьдесят рублей, и он бы, поломавшись, взял, и совесть моя осталась бы чиста. Да только дело было не в трёхстах пятидесяти рублях для одного писаря. Дело было в соседке с тремя ребятишками и проданной коровой, в тысячах таких соседок по шести моим княжествам, с которых стервятники в опрятных костюмах драли последнее в тот единственный час, когда человеку не до сопротивления.

— Спасибо, что пришёл, — сказал я, и Дорохов вскинул удивлённый взгляд, благодарности не ждавший. — Не за подачкой, а с этим. Большинство проглотило бы и смолчало. Я разберусь. Обещаю.

Я поднялся из-за стола, шагнул к двери и приоткрыл её.

— Савва, кликни-ка Крылова. Если он не в отъезде.

Предыдущая главаГлава 7 из 18Следующая глава