«То был отец, то вдруг он – враг». Её знают все, кто интересуется творчеством А. Твардовского. 33-летний поэт стоит перед деревом, изувеченным снарядом. Это всё, что осталось от хутора, в котором прошли два первых десятилетия его жизни.
Покорёженный древесный ствол и буйное разнотравье вокруг. В отдалении лес – чахленькие, будто боящиеся быть красивыми, берёзки; тёмные, корявые ольхи; ракиты, торчащие кривыми ветками; болотцы, приближающиеся с буграми, а над этим бедным пейзажем – небо родниковой синевы.
Ничем сторона не богата,
А мне уже тем дорога,
Что там наудачу когда-то
Моя народилась душа.
В свои пенаты Александр Трифонович приехал 26 сентября 1943 года – на следующий день после освобождения Смоленска от немецко-фашистских захватчиков. На фотографии мы видим Твардовского в военной форме и с обнажённой головой. Он стоит, скорбно склонив голову.
По воспоминаниям поэта, в Загорье он приехал, чтобы найти место, «где был наш двор и сад, где росли деревья, посаженные отцом и мною самим. Не нашёл вообще ни одной приметы того клочка земли, который, закрыв глаза, мог представить себе весь до пятнышка и с которым связано всё лучшее, что есть во мне».
В очерке «По пути к Смоленску» («Красноармейская правда», 28 сентября 1949 года) Твардовский писал: «В Загорье я не застал в живых никого. Кто уцелел – подался в леса, скрывается у дальней родни, знакомых. Остальные – на каторге у немцев или в больших общих могилах, которые были мне указаны жителями других деревень.
Из прежних соседей моей семьи я нашёл только Кузьму Ивановича Иванова, который последние годы жил в Смоленске, и только нашествие немцев вновь заставило его искать прибежище в родных деревенских местах. Грамотный, памятливый и толковый человек, он рассказал мне при нашей короткой встрече всё, что знал о наших общих знакомых, родных, близких, о горькой и ужасной судьбе многих из них».
Загорье вошло в память и душу поэта, хотя мысли о пенатах не во всём оставались радужными. «Эта связь, – говорил Твардовский, – всегда была дорога для меня и даже томительна».
Признание двойственности воспоминаний о Загорье далеко не случайна. Более того, определение «томительный», мягко говоря, слабо отражает суть духовных переживаний Твардовского. Но начнём с первого.
А. Твардовский на пепелище деревни Загорье
«Всегда была дорога». Отец поэта, Трифон Гордеевич, был прекрасным кузнецом, что играло весьма существенную роль в поддержании крестьянского хозяйства на неудобистой, болотистой земле; труд на ней был тяжёл и малопродуктивен. Александр Трифонович писал позднее о руках отца:
В узлах из жил и сухожилий,
В мослах поскрюченных перстов —
Те, что – со вздохом – как чужие,
Садясь к столу, он клал на стол.
И точно граблями, бывало,
Цепляя ложки черенок,
Такой увёртливый и малый,
Он ухватить не сразу мог.
Те руки, что своею волей —
Ни разогнуть, ни сжать в кулак:
Отдельных не было мозолей —
Сплошная.
Подлинно – кулак!
Мать поэта, Мария Митрофановна, была дочерью дворянина-однодворца Плескачёвского, который потерял дворянство, так как не мог заплатить 25 рублей за фуражку – последний знак принадлежности к благородному сословию.
У Трифона Гордеевича и Марии Митрофановны было семеро детей: Константин, Александр, Анна, Иван, Павел, Мария и Василий. Жили трудно. Семья еле сводила концы с концами: изнурительные работы на пашне в мелких болотцах, замшелых березничках, кочковатых полянках не вознаграждались желанным урожаем. На нивах, отвоёванных у кустарников, озимые подопревали, и на них нередко приходилось пересаживать яровыми.
Дети росли в труде и любви к окружающей природе. Шура пас скотину, ходил косить, запрягал лошадь. Последнее освоил в совершенстве и помнил, уже будучи главным редактором журнала «Новый мир». Один из его сотрудников вспоминал:
А. Твардовский
– Как-то он совестил при мне литератора, допустившего оплошность в описании конской сбруи. И когда тот заупрямился – в наших краях так было, Твардовский предложил ему: перескажите по порядку, как коня запрягают. И поглядывал на него с укоризной, когда тот путался.
Приобщал Трифон Гордеевич сыновей и к своей профессии: в кузнице Саша помогал отцу раздувать меха.
Я помню нашей наковальни
На всю округу внятный звон,
Такой усталый и печальный,
Такой живой, как будто он
Вещал вокруг о жизни трудной,
О долгом дне и красном сне
В той бездорожной, малолюдной,
Лесной болотной стороне.
Но там, в глуши, ребёнком малым
Я видел, что за чудеса
Творит союз огня с металлом,
Покорный воле кузнеца…
Когда Шура стал постарше, его стали посылать топить подовин – зерно сушить. В подовине было тепло и уютно. Там будущий поэт пристрастился к чтению и шутил позже:
– В подвале я стал писателем.
В доме любили книгу; в маленькой библиотечке были домики с сочинениями классиков. В школу Шура пошёл в девять лет. Из-за отсутствия нужной одежды и обуви учился с перерывами. В пятнадцать лет активно участвовал в общественной жизни: комсомол, Осоавиахим, селькор.
В тот год (1925) Александр познал сладость писательства. Темой первого стихотворения стал драчливый деревенский самогонщик. «Я писал, – вспоминал Твардовский, – что он пьёт и всё у него разворовывается, хата трухлявая, крыша течёт. А всё это было не более чем поэтический приём, отгрохал он себе на самогонку великолепную избу и жил припеваючи».
Сатира молодого селькора была замечена, и он с трепетом ждал момента, когда можно будет полностью посвятить себя творчеству. Об этих годах ожидания Александр Трифонович напишет на закате своей жизни:
Ты помнишь, ночью предосенней,
Тому уже десятки лет, —
Курили мы с тобой на сене,
Презрев опасливый запрет.
И глаз до света не сомкнули,
Хоть запах сена был не тот,
Что в ночи душные июля
Заснуть подолгу не даёт…
То вслух читая чьи-то строки,
То вдруг теряя связь речей,
Мы собирались в путь далёкий
Из первой юности своей.
Мы не испытывали грусти,
Друзья – мыслитель и поэт.
Кидая наше захолустье
В обмен на целый белый свет.
И в один прекрасный день, не сказавшись родным, Александр уехал в Смоленск. Там он предложил свои услуги в редакции газеты «Рабочий путь». Ему сразу повезло: взяли хроникёром, и он познакомился с Ефимом Марьенковым, известным в области писателем, участником Гражданской войны. Тот предложил Твардовскому пожить у него.
Во втором часу ночи, когда газета уже вышла, отправились с Марьенковым в дальний пригород, самый захудалый район Смоленска. Там, как оказалось, Марьенков снимал крохотную проходную комнату, почти без мебели. Посидели у подоконника, попили чай, гостеприимный хозяин говорит: «Ну, будем спать ложиться». А куда ложиться? Ни кровати, ни подушек, ни одеяла. Твардовский глядел растерянно. Тут Марьенков и научил: приспустить брюки и концы штанин завернуть, чтобы ноги не мёрзли, выше же прикрыться шубой. Легли прямо на полу и долго не спали, играя в придуманную ими азартную игру: надо было назвать сто знаменитых людей. Впрочем, вспомнить нужно было только девяносто восемь. Двух-то они хорошо знали.
По поводу последнего Александр Трифонович говорил позднее:
– В девятнадцать лет я вдруг уверовал, что я гениален, и некоторое время ходил в сознании необыкновенного величия. Всё было. Иногда удивительно даже, как это со мною всё уже было в этой жизни.
Конечно, при такой самоиронии делать в Смоленске было нечего, и Твардовский рванул в Москву. Скитался по углам и обивал пороги редакции. Все усилия оказались тщетны. Правда, ответственный секретарь журнала «Прожектор» С.И. Вашенцов морально поддерживал молодого провинциала, но стихов его не печатал. Позднее, уже прославившись, Александр Трифонович упрекал Вашенцова за это, тот отшучивался:
– Видишь, я прав был, что тебя выдерживал. Не хотел испортить. Знал, что из тебя будет толк.
– А какое испортить, – сетовал поэт, – когда я просто был несчастный мальчишка, потерявшийся в Москве, голодный, холодный. Врут, когда говорят, что молодость всегда прекрасна. Я с горечью вспоминаю свою молодость. Почему? Первая попытка закрепиться в столице не удалась, пришлось возвращаться в Смоленск. А случилось это в начальный период коллективизации и ожесточённой борьбы против кулачества.
Весной 1930 года хозяйство Трифона Гордеевича обложили непосильным налогом, и он покинул Загорье, уехал работать в Донбасс. Константина, старшего сына, на год посадили в тюрьму за неуплату налогов. Ваню исключили из школы как сына кулака.
Что же это были за «кулаки»? В хозяйстве наличествовали: лошадь, корова, мелкая живность и несколько десятин земли (неудобий). На всю семью – около 40 м жилой площади. «Зажиточность» проявлялась только в том, что не носили лаптей.
Александр жил и работал в Смоленске, стал в какой-то мере близок к местной власти и тем не менее с отчаянием писал 31 января 1931 года литературному критику А.К. Тарасенкову: «Толя! Я добит до ручки. Был у секретаря обкома; он расследовал дело насчёт обложения хозяйства моих родителей, и признано, что обложению подлежит…
Мне предложили признать это и отказаться от родителей, и тогда мне не будет препон в жизни. Ассоциация пролетарских писателей же, несмотря ни на какие признания (а я признал и отказался), хочет, страшно хочет меня исключить».
Поэту было двадцать лет. Он свято верил в идеалы коммунизма, старшим товарищам, но не верил себе, колебался. А это – слабость, которую надо искоренять:
Отринь отца и мать отринь.
Забудь, откуда вышел родом,
И осознай, не прекословь.
И душу чувствами людскими
Не отягчай, себя щадя.
Не забыл, но осознал и принял случившееся как данность. Не смирился, но жертвовать собой не стал, на заклание к жрецам новой религии не пошёл.
…19 марта семью Твардовских раскулачили. Посадили всех на подводы и увезли в Ельню. Туда приехал из Донбасса Трифон Гордеевич, из смоленской тюрьмы привезли Константина. В последний день марта повезли в товарных вагонах на Север. Выгрузили в таёжном селении Парча, на реке Ляле. Отобрали документы и разместили в бараках. Взрослых отправили на лесоповал.
Из ссылки (Зауралье) в Смоленск скоро пришла весточка, братья писали: не может ли Александр помочь? Не материально, нет, пусть бы просто сохранилась какая-то родственная связь с матерью, с отцом, с младшими, кровно близкими. Вот этого-то сын и брат не хотел. Приняв тяжёлое для себя решение, следовал (в принципе) ему до конца. В Парчу написал:
«Дорогие родные! Я не варвар и не зверь. Прошу вас крепиться, терпеть, работать. Ликвидация кулачества как класса не есть ликвидация людей и тем более детей…»
«Ободрив» самых ему близких, в заключение просил ему больше не писать. Младший брат Ваня говорил позднее по поводу эпистоли старшего:
– Эти слова призывали как бы к тому, чтобы признать: да, мы кулацкая семья, и нечего рыпаться. Как людей нас не ликвидируют, нам же, младшим, если верить его словам, вроде бы ничто и не угрожает. Но какая ещё более серьёзная может быть угроза, если люди умирали от истощения и тифа!
Конечно, утешения вполне благополучного брата никого не взбодрили и не порадовали, только Мария Митрофанова поняла материнским сердцем – что-то не так с её любимым сыном.
– Знаю, чувствую, верю… нелегко было, – говорила она, – решиться ему на такое письмо, да уж, видно, сыночку моему нельзя было по-другому… Карусель в жизни такая, что поделаешь?
О, годы юности немилой,
Её жестоких передряг.
То был отец, то вдруг он – враг.
А мать?
Но сказано: два мира,
И ничего о матерях…
Сыпной тиф косил спецпереселенцев, и они бежали. Из Твардовских почин сделали Трифон Гордеевич и его младший сын Павел. Со всякими ухищрениями добрались до Смоленска. Пришли к Дому Советов. Там в редакции журнала «Западная область» работал Александр. Вышел к отцу и, не поздоровавшись:
– Как вы здесь оказались?
– Шура! Сын мой! – взмолился Трифон Гордеевич. – Гибель же там! Голод, болезни, произвол полный!
– Значит, бежали?
Спросил отрывисто, но не своим голосом. Взгляд тяжёлый, как бы прижимающий к земле.
– Помочь могу только в том, чтобы бесплатно доставили вас туда, где были!
Так же безжалостно обошёлся молодой поэт со старшим братом. Константин тоже бежал из Парчи, но неудачно. После трёх лет заключения подался на Кубань. Бедствовал там. Единственные штаны выходил латать в степь, чтобы никто не видел. Позднее рассказывал младшему брату Ивану:
– Думал-думал я, как быть, как выйти из положения, да и решил написать Александру. Попросил у него несколько рублей денег, так прямо и пояснил в письме, что обращаюсь по крайней нужде. И знаешь, что он ответил мне? «Нужно рассчитывать на свои силы». Так, Ваня, горько мне было и стыд меня мучил – забыть не могу, – места себе не находил, ругал себя, что ошибку такую сделал.
– С окаменелым сердцем шёл он (Александр) трудной дорогой своих планов, – комментировал Иван Трифонович рассказ старшего брата.
Успех к поэту пришёл быстро. Его принесла поэма «Страна Муравия», которая дала не только всесоюзную славу, но и орден Ленина, что было для тридцатых годов редкостью (особенно в области литературы). Твардовский стал менее уязвим для злопыхателей.
Смотри, какой ты сердобольный, —
Я слышу вдруг издалека, —
Опять с кулацкой колокольни,
Опять на мельницу врага.
Формально отказавшись от родителей, Александр Трифонович, конечно, не порвал с ними: знал о перипетиях их жизни. После бегства из поселения Трифон Гордеевич устроился (под чужой фамилией) в селе Русский Турек на реке Вятке. Туда же тайно перевёз семью. В апреле 1936 года Александр Трифонович нагрянул к родным. Мария Митрофановна навсегда запомнила этот день:
– В дверь: тук-тук-тук! И не знаю, сказала «Да!» или не сказала, обернулась – входит Шура. «Боже мой!» – вырвалось. Думала: привиделось мне, а он, мой родной, бойко так – ко мне, освободил руки – чемодан был – и: «Мама! Родная! Нашёл же я тебя! – Обнимает, целует и опять: – Мама, милая, здравствуй!»
В тот же год Твардовский перевёз родных в Смоленск. А через три года навестил в Загорье. Односельчане устроили «подкулачнику» торжественную встречу: на три дня бросив все работы, водили поэта из дома в дом, угощали, а старики говорили, поглядывая на орден: «Ну, земляк, высоко ты пролез».
– Мне было обидно, – комментировал их речи Александр Трифонович, – и я пытался уверить их, что не пролезал я. Они бороды крутили, головами кивали, соглашались, а спустя малое время снова говорили: «Нет, земляк, высоко ты всё же пролез».
Отмолить трудно. Но с родными у Твардовского было не всё так благостно: он и они оказались на разных полюсах социального бытия, да и отступничество молодости давало себя знать – стесняло поэта. Встречи с родителями и братьями случались крайне редко и не носили характера душевности, былой близости.
В 1948 году Александр Трифонович приезжал в Нижний Тагил. Там его разыскала жена Ивана Трифонович Мария Васильевна. «Принимал» её поэт, отличившийся крайней чувствительностью к хамству, в… коридоре[1] гостиницы. Женщина, по-видимому, хлопотала за мужа, находившегося в заключении во время войны. (Иван Трифонович попал в плен, бежал и получил на родине пять лет тюрьмы).
Иван Твардовский
В ответ Мария Васильевна услышала:
– Давно с братьями не живу, Ивана мало знаю.
Знаменитый к тому времени поэт, лауреат трёх сталинских премий, не захотел компрометировать себя родством с братом-зэком, хотя и тогда, по-видимому, был наслышан о том, что с вернувшимися на родину и осуждёнными пленными не всё в порядке:
Война предоставляла право
На смерть и даже долю славы
В рядах бойцов земли родной.
Предоставляла званье сына.
Одна была страшна судьбина:
В сраженье без вести пропасть.
И, до конца в живых изведав
Тот крестный путь, полуживым
Из плена в плен – под гром победы
С клеймом проследовать двойным.
В мае 1952 года Иван Трифонович был освобождён, через год встретился с братом на Белорусском вокзале. Перебросились парой фраз и разошлись как в море корабли. Приглашения ни на московскую квартиру, ни на дачу в Переделкино не последовало. Здесь весьма неблаговидную роль сыграла Мария Илларионовна, супруга поэта. Никого из Твардовских она не пускала на порог своего дома, скрывала от мужа их письма, а однажды вырвала из рук Александра Трифоновича телефонную трубку, когда он разговаривал с младшим братом.
Случилось это в конце апреля 1965 года; Иван Трифонович лежал в одной из московских больниц. Там и состоялась их последняя и недолгая встреча: «Пожали друг другу руки, и он ушёл. Ушёл от меня навсегда. Шестнадцать дней я пролежал в клинике и всё ждал, что вот он позвонит, вот пришлёт записку, но нет, не дождался».
Конец 1950-х и первая половина 1960-х годов – время хрущёвской оттепели, оживление общественной жизни, выявление трагедий недавнего прошлого. Казалось бы, в самый раз изменить отношение к своим страдальцам-родственникам. Нет, поэт (и большой чиновник, не надо забывать этого) по-прежнему отстранялся от братьев. Характерный пример: «…почему-то постоянно избегал, не соглашался фотографироваться. Никто из нас, его родных братьев, не удосужился такого „подарка“ – с ним вместе сфотографироваться», – свидетельствовал Иван Трифонович. А ведь отчий дом, родители и братья не были безразличны поэту:
Я покинул дом когда-то,
Позвала дорога вдаль.
Но светла была печаль.
И годами с грустью нежной —
Меж иных любых тревог —
Угол отчий, мир мой прежний
Я в душе моей берёг.
А вот признание, сделанное в прозе:
«Эта связь[2] всегда была дорога для меня и даже томительна».
Думаю, теперь читателю не надо разъяснять, почему томительно, то есть тяжело, безрадостно. Но всё же приведём мнение И.Т. Твардовского, более достойно прожившего своё время:
– Во имя избранной цели Александр ни перед чем не останавливался, вплоть до отказа от родителей. Тяжесть такого поступка отмолить трудно, и он не мог этого не понимать – нёс этот грех в своей душе молча в течение всей своей жизни.
Как ни странно, «прорвало» поэта не в годы оттепели, а в начале периода застоя и возвращения во многом общественной жизни на круги своя:
Но всё, что было, не забыто,
Не шито-крыто на миру.
Одна неправда нам в убыток,
И только правда ко двору!
А я – не те уже годочки —
Не вправе я себе отсрочки
Предоставлять.
Гора бы с плеч —
Ещё успеть без проволочки
Немую боль в слова облечь.
Это строки из поэмы «По праву памяти». Поэмы-раскаяния, поэмы-исповеди, завершившей творческий (а по существу, и жизненный) путь великого поэта и напуганного человека, находившего в себе силы рассказать о своей беде, бывшей и бедой народа. В итоге всех отступлений и примирений с трагической действительностью восторжествовали основы народной нравственности, запавшие в душу будущего поэта трудовыми буднями семей и крестьянской этикой, юношескими мечтами и готовностью к жертвенности.
Мы жили замыслом заветным,
Дорваться вдруг
До всех наук —
Со всем запасом их несметным —
И уж не выпустить из рук.
Мы повторяли, что напасти
Нам никакие нипочём,
Но сами ждали только счастья, —
Тому был возраст обучён.
Готовы были мы к походу.
Что проще может быть:
Не лгать.
Не трусить.
Верным быть народу.
Любить родную землю-мать,
Чтоб за неё в огонь и в воду.
Оценивая значение Загорья в своей жизни, Александр Трифонович говорил: «Это сам я как личность».
Бегство в Москву. Провинциального поэта Александра Твардовского вызвали в столицу срочной телеграммой. Явился. В Союзе писателей на улице Воровского (Поварской) прочёл по тетрадке четыре главы из «Страны Муравии». Поэму хвалили Б. Пастернак, Н. Асеев, В. Инбер, критик Святополк Мирский.
Благожелательные отзывы больших поэтов помогли Твардовскому перевестись из педагогического института Смоленска в Московский институт философии, литературы и истории (ИФЛИ). Встретили его здесь настороженно, с недобрыми подначками и намёками.
А. Твардовский
Александр Трифонович прибыл в Москву вместе с белорусским критиком Алесем Кучаром. Первое время они всюду появлялись вместе, и по институту тотчас поползли шутки:
– Приехал Твардовский со своим кучером.
Эта острота не была безобидна (как может показаться сегодня) – поэт остро переживал раскулачивание семьи отца. Из Москвы Александр Трифонович смог съездить в Русский Турек, куда были сосланы его родители. Позднее писал в стихотворении «Памяти матери»:
…Там текла река другая —
Шире нашего Днепра.
В том краю леса темнее,
Зимы дольше и лютей,
Даже снег визжал больнее
Под полозьями саней.
А в институте между тем некие активисты возбудили дело об исключении Твардовского из комсомола «за побег из деревни» (!). Не дремали и коллеги поэта из этой самой деревни. Вот выписка из «Протокола общего собрания писателей и писательского актива города Смоленска 18 сентября 1937 года по разоблачению троцкистско-бухаринской диверсионной деятельности авербаховского агента Македонова и его приспешников»:
«Проверить в кратчайший срок общественно-политическое и творческое лицо пособников врага народа Македонова, Твардовского, Петрищева и Марьенкова.
Срочно проверить деятельность Тарасенкова, всячески восхваляющего и выгораживающего от критики произведения Твардовского, тесно связанного с врагом народа Македоновым».
Македонова арестовали. 21 год он провёл в лагерях и ссылке. Александр Трифонович пытался выручить приятеля из беды. Адвокат, через которого он пытался это сделать, честно сказал:
– Македонов ни в чём не виноват. Его бы, может, и выпустили по вашей просьбе, да беда та, что по этому делу проходит ещё шесть человек, и все невиновны, дело высосано из пальца. Да теперь всех их и не найдёшь.
Земляки Твардовского, кстати, не забыли о нём. В Москву пошла полновесная телега о связях поэта с врагами народа. Но пока разоблачительные материалы проверялись и согласовывались, подоспело награждение (1939) Александра Трифоновича орденом Ленина. Для конца 30-х годов двадцатого столетия такое выделение молодого поэта среди пишущей братии было нетипичным. Дошли до смолян и слухи о том, что поэма «Страна Муравия» понравилась товарищу Сталину. Это уже было серьёзно. Ретивости у земляков Твардовского поубавилось. На раздувании его дела они больше не настаивали.
Поистине: нет пророка в отечестве своём. Но судьба, по-видимому, хранила поэта для создания бессмертного и истинно народного образа Василия Тёркина.
В садах МИФЛИ. В первые годы советской власти в университете был упразднён филологический факультет, а наиболее заметные философы, историки и филологи высланы из страны. Но довольно скоро новые власти поняли, что без специалистов в этой области знаний не обойтись. В 1934 году вблизи Девичьего поля открыли Институт истории, философии и литературы. К преподаванию в нём привлекли лучших из оставшихся кадров.
В 1936 году студентом ИФЛИ стал А.Т. Твардовский. В это время институт перевели на северо-восточную окраину города – в Ростокинский проезд, 13а. Это и сейчас довольно удалённое от центра и тихое место, а две трети века назад это была лесная глушь между Сокольниками и Лосиным островом, недалеко от правого берега Яузы. От станции метро «Сокольники» до института студенты обычно добирались пешком. Шли по шестой (ближе к забору парка) или пятой лучевым просекам. Дорога по парку туда и обратно занимала около полутора часов. Время поговорить было.
– Студенты, встретившись, сбивались в кучу и наперебой говорили, говорили. Эти сцепления в коридорах института, в общежитии, в метро, в Сокольническом парке были часты и желанны. Ещё бы! Обсуждать, полемизировать, спорить по вечному поводу – какое наслаждение! Сколько на это потрачено времени! – с ноткой сожаления говорил Лев Озеров.
Сокурсниками Твардовского были Георгий Азовцев, Лариса Овсепян, Григорий Ковров, Илья Дарманов, Валентина Рябова, Людмила Попова, Любовь Байронос, Алесь Жаврук, Андрей Усманов и Лев Озеров. Для них институт, обладавший великолепным преподавательским составом и окружённый лесами, представлял священную обитель муз и знаний. ИФЛИ отождествлялся с Царскосельским лицеем А.С. Пушкина. По этому поводу было сложено даже шутливое стихотворение, которое начиналось несколько изменённой пушкинской строкой: «В те дни, когда в садах ИФЛея…»
В институт Твардовский часто приходил с белорусским критиком Алесем Кучаром, невысоким шатеном с дымчатыми волосами. Студенты посмеивались:
– Пришёл пан Твардовский со своим кучером.
В выборе друзей поэт был очень строг. В ИФЛИ близким для него человеком стал Николай Чуканов. Этот добрый и скромный человек смотрел на Твардовского влюблёнными глазами. Лев Озеров, друживший с Чукановым, говорил:
– Мне не приходилось встречать мужской привязанности, равной этой. Чуканов говорил о Твардовском, сияя так, что сразу же менялся и его голос. Это была душевная улыбка, восхищение. Стихи Твардовского знал отменно. Читал их охотно.
К.И. Чуканов раньше и лучше многих разглядел и понял поэта, поверил в него. В 1948 году он защитил диссертацию «Творческий путь А. Твардовского», затем опубликовал несколько исследований, посвящённых Александру Трифоновичу.
Вообще, в ИФЛИ поэт держался несколько отстранённо. В коридорных дискуссиях почти не участвовал.
– Твардовский молчал, стоял в стороне, в одиночестве, – вспоминает современник. – Он не скучал. Не всякий решался «зацепить» его, он взглядом, жестом, осанкой мог легко «отшить» неприятного ему человека. Он был занят делом и далеко не всегда поддерживал так называемые «интересные разговоры». Зачем на это тратить драгоценное время! Изо дня в день он писал стихи, рассматривал их как главное дело жизни. А это главное дело забирало всё его время и всего его целиком.
Расслаблялся Александр Трифонович только по дороге к метро, неторопливо шагая под кущами берёз и клёнов. В этих однообразных прогулках через парк поэта нередко сопровождал Лев Озеров.
– Не раз, не два, – вспоминал он, – в беседах от Ростокинского к Сокольникам Твардовский внушал мне, что отход русской поэзии от реализма Пушкина и Некрасова был бедственным, много ей стоил. Считал близкими себе таких поэтов, как Светлов и Голодный. Зато не щадил Маяковского. Есенин, по его мнению, не знал деревни, это старая деревня. Павел Васильев деревни тоже не знает, фигляр, красные сапожки.
С категоричностью, присущей молодости, говорил:
– Твоих Блока и Маяковского могу читать только из-под палки.
Любимым поэтом Александра Трифоновича был Некрасов. К Пушкину относился осторожно, почтительно откладывая своё окончательное суждение.
– Ты обязательно придёшь к Пушкину, он вершина повыше Некрасова, – уверял попутчика Озеров.
– Для моего материала «Кому на Руси жить хорошо» ближе «Онегина», – парировал Твардовский.
Несогласие между сокурсниками существовало по многим вопросам.
– Меня задевало то, что Твардовский не проявлял никакого интереса к инакопишущим его товарищам по институту. В лучшем случае он отмалчивался, когда речь заходила о таких поэтах, как Багрицкий, Сельвинский, Луговской, Заболоцкий. Для многих же поэтов у него было одно словцо – книга: эти, мол, не от жизни, а от книги. Всё, что не входило в круг его понятий, в систему взглядов Твардовского, не согласовываюсь с ними, мешало их стройности, он именовал литературщиной, говорил об этом неизменно уничижительно.
Ещё не набравшийся лоска городской культуры, Александр Трифонович не умел угождать, подлаживаться под собеседника. Это, конечно, многим не нравилось. Его уважали, но побаивались, почтительно называли Трифоновичем или Трифоничем. Редко кто из сокурсников отваживался обратиться по имени – Саша. Он не рвался на вечера молодых, отказывался от почестей, диктуемых модой. Был основателен и твёрд в своих убеждениях и вкусах. Однокурсники тщетно пытались втянуть его в свои жаркие дискуссии.
– Каждый из составлявших ифлийскую когорту молодых поэтов (Кочнев, Коган, Самойлов, Наровчатов, Леонтьев и другие), – признаёт Озеров, – в той или иной степени желал вступить с ним в общестуденческий разговор, общаться на равных. Твардовский ощутимо отделялся, будто опускал незримый шлагбаум для такого общения.
За два года хождения по Сокольническим просекам говорено было о многом. Конечно, поэту, только-только выбравшемуся из российской глубинки, были интересны преподаватели ИФЛИ. Александр Трифонович внимательно слушал лекции и делал заметки в своих блокнотах. Б.В. Нейман читал курс по русской литературе XIX века, Г.Н. Поспелов и Л.И. Тимофеева – по теории литературы, Н.К. Гудзия – курс древнерусской литературы, Д.Д. Благой – историю литературы XVIII века. О преподавателях поэт всегда говорил с уважением. Его отзывы были лаконичны, но ёмки.
О Гудзии:
– Даниил Заточник.
О Благом:
– Попробуй сними с него тюбетейку и приложи парик. Представляешь?
Историю ВКП(б) читал профессор Юдовский. Без конспектов, в свободной манере, словно рассказывал историю своей жизни. Говорил наглядно и живо.
– Бронепоезд 14–69, – отзывался о нём Александр Трифонович.
Особенно нравился Твардовскому М.А. Лившиц, читавший введение в историю эстетических учений. После его первой же лекции поэт с восхищением говорил:
– О, это да, это голова!
Поэта безотчётно привлекали люди талантливые, незаурядные. В институте это были старые профессора, вне его – писатели предшествующих поколений. На четвёртом этаже ИФЛИ был стенд с портретами ведущих представителей современной русской литературы. Твардовский выделял на нём троих: Алексея Толстого, Фадеева и Шолохова.
Любил С.М. Маршака. Правда, здесь не был беспристрастен. Льва Озерова интересовало благоговейное отношение сокурсника к Самуилу Яковлевичу, и однажды поэт раскрылся.
– Ну, представь себе, – рассказывал Александр Трифонович, – ты приезжаешь издалека, у тебя ещё не напечатанная в центре поэма, обстоятельства твоей жизни смутны, и ты не знаешь ещё, на каком ты свете. И вот в вестибюле, возле гардероба, к тебе подходит человек, известный тебе по портретам и намного старше тебя, и говорит, не то спрашивая, не то восклицая: «Вы Твардовский?» – «Да, – отвечаю, – Твардовский». Он переспрашивает несколько раз: «Вы Твардовский?» – «Да», – говорю. Он берёт мою голову за виски, как кувшин, целует меня в лоб, обнимает и говорит: «Я давно ждал появления такого поэта, и вот вы пришли».
В институт поэт пришёл уже мастером. Ученичества у него не было. Характерно, что никто и никогда не называл его «молодым». Твардовский всегда знал своё место в литературе и спокойно относился к любым негативным поползновениям в свой адрес. Характерен в этом смысле эпизод, относящийся к 1938 году. Был выпущен сборник стихотворений современных поэтов, писавших о деревне. Кого там только не было! Но для автора «Страны Муравии» и «Сельской хроники» места не нашлось.
Возмущённые сокурсники показали сборник поэту.
– Это сектантство! Групповщина! Надо протестовать! – волновались они.
– Не поместили? Скажите! – насмешливо произнёс Твардовский. Помедлил и спросил: – Что, составители там указаны?
Зашелестели страницы – начали искать имена составителей. Но Александру Трифоновичу они были не нужны. Он спокойно закончил свою мысль:
– Вот они и отвечают перед историей за свой вкус, выбор, за свои симпатии и антипатии.
Вот так! История рассудит – ни больше, ни меньше. Как и его гениальный предшественник, Твардовский служил по России.