К книге
Разговор по дорогеПечали еретика
22%
Печали еретика
2

1

Сёдзабуро спал и во сне сознавал, что видит сон. Белая птица кружила у него над головой, размахивая своими ослепительными атласными крыльями. Временами она так близко подступала к его лицу, что становилось трудно дышать, и на ресницы ему падал пух, легкий и чистый, как тающий на лету весенний снежок.

«Все это мне снится», – снова и снова повторял он про себя. Мало-помалу сознание его притуплялось и все глубже погружалось в сладкую, благоуханную грезу, но стоило сделать усилие, и оно вдруг обретало ясность, как будто в мозгу вспыхивал смутно мерцающий свет. Сёдзабуро казалось, что он блуждает в каком-то особом мире, на грани между сном и явью; ему не хотелось ни пробуждения, ни полного ухода в забытье, он старался как можно дольше оставаться в этом межеумочном пространстве. «Если пожелаю, я смогу проснуться в любой момент», – подумал он, но созерцание прекрасной белой птицы наполняло его душу непостижимой, упоительной радостью, которую было жаль прерывать.

Льющиеся в окно лучи яркого полуденного солнца ложились ему на веки, превращаясь в белую птицу из сновидения, а шум ветра снаружи – в шорох ее крыльев. Сёдзабуро знал, что способность видеть такие сны является редчайшим даром, и получал удовольствие при мысли о том, что подобный опыт, подобное благословенное состояние доступно лишь человеку с болезненно обостренными нервами, как у него. Кто знает, возможно, он способен быть творцом своих сновидений. Сёдзабуро напряг воображение и попытался представить на месте белой птицы еще более обольстительное зрелище – прекрасную юную деву. Постепенно теряя очертания, птица растворилась в окружавшем ее мраке, и перед глазами у Сёдзабуро возникли мириады радужных шариков, похожих на выдуваемые ребятишками мыльные пузыри, а на самом крупном из них изобразилась фигура неописуемо прекрасной нагой женщины. Колеблемая ветром, она, казалось, пританцовывала, принимая все более соблазнительные позы.

«О, какое блаженство! – воскликнул про себя Сёдзабуро. – Мой мозг и впрямь наделен какими-то волшебными, мистическими способностями. Мне по силам творить свои сны. Быть может, во сне я встречу ту, о ком мечтаю. Будь моя воля, я бы никогда не пробуждался!..»

В этот миг Сёдзабуро открыл глаза и тотчас ощутил досаду – совсем как ребенок, у которого от чрезмерного усердия лопнул мыльный пузырь. В попытке вернуть рассеявшееся в воздухе видение он поспешно зажмурился, но ни пленительная дева, ни белая птица к нему больше не возвращались.

Сёдзабуро нехотя поднялся, подошел к окну и, подперев щеку ладонью, устремил взгляд на весеннее небо, наславшее ему эти причудливые картины. По чистой майской лазури плыли клочковатые облака, а разгулявшийся ветер гнал их все дальше и дальше в сторону севера.

«Как прекрасно это небо и как прекрасен был мой сон, – подумал Сёдзабуро. – Почему же мир, в котором я живу, так уродлив и гнусен?»

При этой мысли он с еще большим сожалением вспомнил пригрезившиеся ему образы, и сердце его заныло от тоски.

В убогом жилище, где ютилась его семья вместе с прочими обитателями двухэтажного барака на задворках узкой улочки в Хаттёбори, ничто не могло порадовать взор, кроме бездонного неба за этим окном. Маленькая комнатушка наверху, которую он занимал, походила на тюремную камеру, все здесь: циновки на полу, раздвижные дверцы шкафа, стены – было заляпано пятнами, словно щеки чумазого мальчишки, поедающего дешевые сладости, а душный, затхлый воздух, копившийся весь год под низким потолком, пропитывал Сёдзабуро до мозга костей. Если бы не это единственное окно и виднеющийся за ним кусочек неба, он бы, наверное, давно уже умер или сошел с ума. Трудно было поверить, что эта тесная каморка предназначена для проживания человека – благородного существа, гордо именующего себя венцом природы.

Но сколь ни отвратителен был мир вокруг, Сёдзабуро отнюдь не стремился его покинуть и по примеру сказочного героя унестись в какую-нибудь волшебную страну или воспарить к небесным чертогам. Он хотел оставаться в здешнем, невыдуманном мире и наслаждаться жизнью, подобно растению, которое, родившись из земли, пускает в ней свои корни и тянется ввысь. Разве это так уж невозможно? Живя на отшибе в жалкой халупе, он видит одни лишь мерзости, горести и неудачи, но большой человеческий мир не может быть до такой степени мрачен и холоден. Стоит ему обрести богатство, здоровье и зажить по-царски, этот мир, вне всякого сомнения, покажется куда более радостным и прекрасным, чем любая волшебная страна или небесные чертоги. В нынешнем его положении все это выглядело несбыточной мечтой, сумасбродной фантазией, тем не менее он верил в такую возможность – она представлялась ему более реальной, нежели перспектива попасть в рай или очутиться в блаженном краю Хуасюй[1]. Одного этого было достаточно, чтобы не поддаваться отчаянию. Даже если он и не достигнет вершин благополучия, главное – вырваться из нищеты и попытаться шаг за шагом, ступенька за ступенькой подняться в своем общественном положении. Самое малое продвижение на этом пути уже стало бы великим благом. Но как сделать первый шаг? Этого он не знал и приходил в ярость от собственного бессилия.

В самом деле, ведь он ничем не хуже других. Почему же ему выпало несчастье прозябать в нищете и он вынужден карабкаться вверх с самого дна? Почему богам, ведающим людскими судьбами, было угодно воздвигнуть на его пути такие преграды? Чем дольше Сёдзабуро размышлял над этим, тем большее негодование его охватывало. Ладно бы речь шла о каком-то тупице, бездари или ничтожестве, которому приличествует родиться и умереть в трущобе, но он – одаренный, многообещающий юноша, он учится в одном из самых престижных университетов и по окончании его получит степень бакалавра литературы. Живя среди нищего сброда, в окружении этих никчемных людишек, похожих на муравьев, копошащихся в своей куче, Сёдзабуро не считал их ровней себе. Он не из тех, кто способен существовать, перебиваясь со дня на день и не задумываясь о своем положении. Он наделен громадным творческим даром и прочими недюжинными способностями. Однако ни этот дар, ни эти способности не открывают ему дороги к процветанию и материальному благополучию, они распространяются лишь на сферу искусства, а значит, он обречен до конца дней влачить жалкое существование.

– Тьфу! Я покажу вам, как измываться надо мной! – неожиданно выкрикнул Сёдзабуро и тут же осекся, словно испугавшись собственного голоса.

С некоторых пор у него появилась привычка, чуть что, во всеуслышание разговаривать с самим собой. Добро бы он проговаривал вслух какую-то связную, долго вынашиваемую мысль, но в том-то и дело, что слова или фразы, внезапно срывающиеся с его уст, были абсолютно спонтанны и скорее походили на причуду, своего рода passing whim[2]. К счастью, как правило, в такие моменты никого рядом с ним не было, в противном случае он наверняка устыдился бы, поняв, что нечаянно сболтнул что-то нелепое и угрожающее. Набор этих нелепых, угрожающих фраз был более или менее постоянным и своей дикостью напоминал бред сумасшедшего. В сущности, их было три.

Первая гласила: «Уничтожить Кусуноки Масасигэ, разгромить Минамото ёсицунэ»[3].

Вторая состояла из трижды повторенного женского имени: «Охама-тян, Охама-тян, Охама-тян!»

И, наконец, третья: «Убить Мураи, убить Хараду».

По непонятной причине именно эти три фразы чаще всего приходили ему на ум, и не было дня, чтобы он не произнес какой-либо из них. Все они были довольно коротки, и, лишь проговорив их полностью, Сёдзабуро внезапно спохватывался и приходил в чувство. Например, за упоминанием о Кусуноки Масасигэ должны были непременно следовать слова «разгромить Минамото ёсицунэ» – только после этого наступало просветление, и он в испуге умолкал. В случае с женским именем требовалось повторить его не менее трех раз. Точно так же он не мог ограничиться упоминанием о Мураи, не присовокупив к нему злосчастного Хараду. Все это произносилось вполголоса, скороговоркой – так, как люди разговаривают во сне.

Среди имен, возникавших в его бреду, более или менее понятным было лишь имя Охама-тян. Так звали его первую любовь. Два или три года назад Сёдзабуро, неспособный к долгим сердечным привязанностям, расстался с этой девушкой и с тех пор ни разу о ней не вспоминал, поэтому было странно, что ее имя так часто срывается у него с его языка. И все же в какой-то мере это поддавалось логике: пусть он ее забыл, но, как всякая первая любовь, она не могла не оставить следа в его душе.

Куда более загадочной выглядела фраза о Мураи и Хараде. Эти двое были его однокашниками по средней школе, но нельзя сказать, что он поддерживал с ними сколько-нибудь близкие отношения. Они всего лишь учились вместе и ни разу не участвовали в каких-либо совместных играх или затеях. Правда, эти мальчики были самыми симпатичными в классе, и Сёдзабуро к ним тянуло. Одно время он даже нередко видел их во сне, но в реальности общение с ними оставалось поверхностным и прохладным. Красавчики не искали его дружбы, а ему не хватало храбрости сделать первый шаг. По окончании школы оба исчезли из его поля зрения. Если верить слухам, Мураи вернулся в свою родную деревню и занялся фермерством, а Харада поступил в медицинский колледж на Кюсю. Больше Сёдзабуро с ними не встречался и в переписке тоже не состоял. С течением времени их образы потускнели в его памяти, и он, казалось, совершенно забыл об их существовании, но спустя много лет видения из прошлого нет-нет да и проносились у него перед глазами подобно падающим звездам и тут же гасли, не давая ему сообразить, что к чему. В такие мгновения он и выпаливал: «Убить Мураи, убить Хараду…»

В том, что Сёдзабуро произносил эти имена, не было ничего сверхъестественного, но почему рядом с ними возникало слово «убить»? Этого он и сам не мог понять. Поскольку ни тот, ни другой не внушали ему ни любви, ни ненависти, у него не могло быть ни малейшей причины желать их смерти. Да и если бы даже Сёдзабуро их ненавидел, он не из тех, кто способен на убийство. Уж не служит ли этот бред предвестием беды, знаком, что в будущем может произойти нечто такое, из-за чего он совершит страшное злодеяние? Не кроется ли здесь тайный намек на то, что он и эти двое повязаны какими-то роковыми узами еще с прошлой жизни? Так размышлял Сёдзабуро, но подобные предположения выглядели слишком уж нелепо.

При всей своей нелепости, именно фраза о Мураи и Хараде внушала ему наибольшее беспокойство. Что, если он произнесет ее в чьем-либо присутствии? Какая ошеломленная реакция на это последует! И какую растерянность, какой ужас испытает он сам! А если это произойдет на улице и его услышит проходящий мимо полицейский? Он, конечно же, примет Сёдзабуро за преступника или сумасшедшего и потащит его в участок. «Неправда! Я не сумасшедший!» – завопит Сёдзабуро, но никто ему не поверит. Его отвезут на освидетельствование в психиатрическую клинику, и врач, без сомнения, признает его умалишенным…

Что же касается Кусуноки Масасигэ и Минамото ёсицунэ, то потребность произносить эти имена совсем уж не укладывалась в рамки здравого смысла. Тут Сёдзабуро окончательно терялся, не в силах догадаться, с какой стати они взбрели ему на ум. В детстве он любил исторические повествования, зачитывался «Сказанием о Великом мире», «Повестью о доме Тайра» и, как всякий мальчишка, преклонялся перед доблестью Масасигэ и ёсицунэ. Со временем, однако, его интерес к японской истории остыл, сменившись увлечением западной мыслью и литературой. Подвиги героев далекого прошлого не имели ни малейшего отношения к его нынешней жизни, и слова: «Уничтожить Кусуноки Масасигэ, разгромить Минамото ёсицунэ», – казались полнейшей бессмыслицей. Каждый раз, пробормотав их, он густо краснел и готов был сквозь землю провалиться от стыда.

«Почему ко мне привязалась эта дурацкая привычка? – спрашивал он себя. – Наверняка это признак какого-то психического расстройства».

Сёдзабуро понимал, что человеку в здравом уме не пришло бы в голову городить такое. Значит, он не вполне нормален. К счастью, приступы безумия были непродолжительны, он сразу же приходил в себя, и до сих пор эта его странность не привлекала к себе внимания окружающих.

Так произошло и на сей раз. Произнеся вслух очередную околесицу, Сёдзабуро досадливо поморщился и на какое-то время погрузился в угрюмое молчание, после чего тяжело вздохнул и неверным шагом направился к ведущей вниз крутой лестнице.

За тесной прихожей находилась плохо освещенная комната в шесть дзё[4], где тихо лежала умирающая от чахотки Отоми, его младшая сестра, выставив из-под одеяла свое землисто-бледное лицо.

Услышав шаги Сёдзабуро, она медленно перевела на него запавшие, сверкающие лихорадочным блеском глаза. Приговор врачей гласил, что жить ей осталось всего месяц или два. Зная об этом, Сёдзабуро каждый раз пугался, поймав на себе ее пронзительно ясный, загадочный взгляд, и испытывал неловкость, когда ему требовалось по пути в уборную пройти мимо ее постели. Он старался как можно скорее прошмыгнуть в коридор, отворачивая лицо, чтобы ненароком не встретиться с ней глазами.

Не так давно приятель с медицинского факультета объяснил ему, что при нарушениях мозговой деятельности важно избегать запоров, поэтому Сёдзабуро старался пить побольше горячей воды и как можно чаще опорожнять кишечник. Последнее время у него вошло в привычку осуществлять эту процедуру как минимум два-три раза в день и проводить за этим занятием не менее пятнадцати минут. Порой он даже забывал, с какой целью пришел в уборную, и, сидя на корточках над нужником, предавался всевозможным размышлениям.

Вот и сегодня обрывки каких-то несуразных мыслей крутились у него в голове, пока он не задумался вдруг о поэте Бо Цзюйи[5]. «Постой, – сказал себе Сёдзабуро. – Кажется, то же самое было и вчера. Ну да, я точно помню. И не только вчера – третьего дня, сидя в уборной, я тоже думал о Бо Цзюйи. Но почему? Какая связь существует между отхожим местом и великим китайским поэтом?»

Он принялся распутывать клубок возможных ассоциаций и довольно скоро нашел ответ на свой вопрос. Дело в том, что два или три дня назад на глаза ему попался лежавший на дощатом полу уборной кусок газеты, где была заметка о горячих источниках Хаконэ. Вот и ключ к разгадке! Сёдзабуро не раз бывал в тех краях и, просматривая заметку, невольно вспомнил гостиничную купальню, на которую набрел когда-то, гуляя среди зеленеющих гор. Гостиница стояла на берегу речушки в прохладном ущелье, и он словно наяву ощутил, как бьющая из-под земли чистая, прозрачная вода, переливаясь через края ванны, обволакивает все его тело горячим, блаженным теплом. И сразу же на память ему пришли, казалось бы, давно забытые строки из «Песни о бесконечной печали»: «Там источника теплые струи, скользя, омывали ее белизну»,[6] – а эти стихи, в свою очередь, вызвали в памяти имя автора. Должно быть, каждый раз, попадаясь ему на глаза, газетная заметка будоражила его воображение и в конце концов привела его к мысли о Бо Цзюйи.

Если это действительно так, получалось, что на протяжении трех дней работа его сознания застревала на одном и том же месте. В ответ на один и тот же стимул его разум неизменно рождал одну и ту же фантазию. Значит, заключил Сёдзабуро, идея Бергсона о «непрерывном потоке сознания» не подтверждается – по крайней мере, в данном конкретном случае. «Гм… Однако, быть может, он прав в отношении “чистой длительности”…»

Мысли Сёдзабуро мгновенно переключились на вопросы психологии. Он попытался вспомнить основные положения теории Бергсона, содержащиеся в труде «Время и свобода воли», но, как выяснилось, едва ли не все они успели выветриться из его головы. Тем не менее он с удовлетворением отметил, что умственные способности позволяют ему размышлять о столь высоких материях. Среди обитателей этого барака, среди сотен людей, населяющих Хаттёбори, не найдется ни одного, кто, подобно ему, хоть краем уха слышал о философии Бергсона. То-то изумились бы здешние обыватели, если бы могли заглянуть ему в черепную коробку! «Видите, какие важные и сложные мысли меня занимают!» – с гордостью подумал он.

– Мама, братец все еще в уборной? – послышался из комнаты голос сестры.

С трудом передвигая затекшие ноги, Сёдзабуро наконец вышел из своего убежища и стал ополаскивать руки под умывальником, а все тот же ворчливый голос продолжал:

– Интересно, что можно так долго делать в уборной? Он просиживает там бóльшую часть дня. Хорошенькое занятие для настоящего эдокко[7]! Неужели нельзя управиться со своими делами поскорее? Мама! Ты слышишь меня?

Прикованная к постели, вынужденная целыми днями лежать, уставившись в потолок, Отоми скучала и постоянно обращалась к матери, единственной своей собеседнице в этом мрачном, унылом доме. Она чувствовала приближение смерти и в минуты тоски и отчаяния тоном капризного ребенка звала: «Мама, мама!» Хлопоча на кухне, та не всегда слышала ее, из-за чего Отоми раздражалась и нетерпеливо требовала: «Ну иди же сюда, наконец!» Нынешний день не стал исключением.

– Сейчас, доченька, сейчас, – виновато откликнулась мать из-за перегородки.

Щелкнув языком от досады, больная злобно проговорила:

– Вот ведь глухая тетеря! Зову тебя, зову, а ответа никакого. Неужели ты так занята, что ничего не слышишь?

Еще недавно Отоми не была такой. Рано повзрослевшая, она поражала всех своей рассудительностью, но неизлечимый недуг сказался на ее характере, и она нередко вела себя как своевольное, взбалмошное дитя. Мать, однако, еще больше жалела ее и все ей спускала.

Что же до Сёдзабуро, то наглость умирающей сестры приводила его в бешенство, и когда она, пользуясь своим положением, принималась дерзить домашним, чувство жалости и сострадания мгновенно сменялось ненавистью. «Дура! – мысленно восклицал он. – Не слишком ли много ты себе позволяешь? Все жалеют тебя, бедняжку, вот и лежала бы себе тихонечко, а ты только и знаешь, что грубить окружающим. Заболела, так веди себя соответствующим образом – укройся одеялом и помалкивай. Терпеть не могу таких грубиянок, даром что жить тебе осталось всего ничего!» Порой он даже готов был высказать все это ей в лицо и хоть напоследок хорошенько ее проучить.

Выйдя из уборной и выслушав очередную инвективу в свой адрес, Сёдзабуро с ненавистью посмотрел на сестру, но, встретив ее пугающе спокойный, холодный, как у колдуньи, взгляд, оробел и осекся. Накричи он сейчас на нее, этот зловещий, немигающий взгляд наверняка останется в комнате после ее смерти и будет преследовать его каждую ночь. Вероятно, кто-то другой на его месте не придал бы этому значения, но Сёдзабуро с его фобиями такая перспектива казалась не просто возможной, но абсолютно реальной. Конечно, пятнадцатилетняя пигалица не имела никакого морального права глумиться над родителями и старшим братом. Распущенность есть распущенность, и даже стоящий на пороге смерти человек заслуживает взбучки, если ведет себя непотребным образом, но умирающая Отоми обладала какой-то необъяснимой властью над своими близкими, заставляя их испытывать угрызения совести при одной мысли о необходимости ее приструнить. Несмотря на охватившую его злую досаду, Сёдзабуро ничего не оставалось, как сдержаться и промолчать.

Видя, что никто не вступает с ней в разговор, Отоми затихла, то ли утратив к нему интерес, то ли просто устав, и устремила ясный, пронзительный взгляд на проходящего мимо ее постели брата. Стараясь не встречаться с ней глазами, Сёдзабуро направился было к лестнице, но потом вернулся и, подойдя к стенному шкафу, осторожно раздвинул дверцы.

– Что ты там ищешь? – не замедлила осведомиться Отоми, привыкшая во все совать свой нос.

– Помнится, мать принесла с Нихонбаси граммофон. Его уже вернули? – Стараясь говорить как можно мягче, Сёдзабуро рыскал глазами по полкам темного, пропахшего плесенью шкафа.

– Нет, еще не вернули. А зачем он тебе? В любом случае, в шкафу ты его не найдешь.

– Я хочу ненадолго забрать его к себе наверх. Где же он может быть? Сёдзабуро обвел взглядом комнату. На комоде у противоположной стены стоял какой-то укрытый полосатым платком ящик. Судя по всему, это и был граммофон.

– Не надо! Не смей его трогать! Оё-тян дала его маме для меня. Ты не знаешь, как с ним обращаться, и наверняка поцарапаешь пластинку, а отвечать придется мне.

– Не бойся, я ничего не поцарапаю. Послушаю немного и поставлю на место.

Не успел Сёдзабуро взять его в руки, как сестра в испуге заголосила:

– Мама! Он хочет забрать граммофон!

– Сёдзабуро, прекрати немедленно! Отоми не велит тебе его трогать! – В комнату вбежала мать; она занималась стиркой на кухне, и руки у нее были в мыльной пене. – Ты же знаешь, этот граммофон принадлежит Оё-тян, и она безумно им дорожит. Я насилу уговорила ее дать нам его на время ради Отоми, пообещав, что он будет возвращен в целости и сохранности. Ты – известный разгильдяй и, не умея с ним обращаться, можешь сдуру повредить механизм. Как тогда быть? В нашем доме никто, кроме Отоми, ни разу к нему не притронулся – ни отец, ни я!

Оё была двоюродной сестрой Сёдзабуро, дочерью его дяди. В то время как семья Сёдзабуро скатывалась во все более горькую нищету, дядюшка за последние десять лет изрядно разбогател и теперь держал солидный магазин на главной улице в районе Нихонбаси. Помимо того, что он оплачивал обучение Сёдзабуро, на его деньги приобретались лекарства для Отоми, заболевшей прошлой весной, и если до сих пор им кое-как удавалось сводить концы с концами, то исключительно благодаря помощи дядюшки с Нихонбаси. Полгода назад мать по просьбе Отоми отправилась туда, чтобы выпросить у племянницы граммофон.

«Послушай, Оё-тян, – сказала она, – неловко в очередной раз тебе докучать, но не могла бы ты одолжить нам на время свой граммофон? Отоми целыми днями томится в одиночестве, вот я и подумала…»

«Ну что ж, возьмите», – неохотно согласилась та, но все же припрятала две свои любимые пластинки: «Усадьбу Цунá» в исполнении Косабуро и «На пароме» с голосом Ринтю[8]. На прощание она подробно проинструктировала мать, как вставлять иголку и подкручивать заводную пружину.

Вернувшись вечером домой, отец с присущим ему чистоплюйством отругал жену:

«Как ты могла взять у нее эту вещь, зная, что она бережет ее пуще глаза? Я же просил тебя не делать этого. Хватит побираться! А вдруг мы повредим эту штуковину, что тогда? Завтра же отнеси ее назад!»

Но мать не собиралась сдаваться.

«Я сделала это ради больной дочери и не вижу тут ничего предосудительного, – возразила она. – Если бы Оё-тян мне отказала, а я настаивала, тогда другое дело».

«Ну разумеется, как откажешь, когда тебе напрямую говорят: “Дай!” Пора бы нам уже и честь знать. Они и так всячески нам помогают, а без этой забавы вполне можно обойтись».

«Раз уж речь зашла о помощи, позволю себе заметить, что мы сидим у них на шее не по моей прихоти. Коли это тебя смущает, сделай так, чтобы нам не приходилось всякий раз идти к ним на поклон. Ты сам поставил нас в положение побирушек, а виноватой оказываюсь я. Если бы ты мог обеспечить семью всем необходимым, неужто я стала бы перед кем-то унижаться?..»

Обрушив на отца свои привычные упреки, мать расплакалась и, вытащив из рукава скомканную бумажную салфетку, начала сморкаться. Судя по всему, в ней говорила не столько досада на нерадивого мужа, сколько обида на судьбу, заставляющая ее беспрестанно роптать и жаловаться. Подобные стычки происходили между ними едва ли не каждый вечер и неизменно завершались слезами матери. Бывало, отец с его горячим нравом вдруг вспыхивал по тому или иному поводу, отчего на виске у него вздувалась синяя жилка, и принимался ее бранить, но стоило ей пустить в ход одну из своих заученных жалоб, как он сразу сникал. «По чьей милости, хотела бы я знать, мы вынуждены ютиться в этом бараке?» – спрашивала она, и ему нечем было возразить.

Никому в их семье – ни отцу, ни матери, ни Сёдзабуро, ни Отоми – не было назначено от рождения жить в нищете. Войдя в дом Мамуро на правах приемного сына и зятя, отец получил от тестя солидное состояние, а невестой его была девушка, выросшая в холе и довольстве. Но за прошедшие двадцать с лишним лет от былого благополучия остались одни воспоминания, и семья впала в горькую нужду. Мать была убеждена, что это произошло по вине ее непутевого мужа. Не то чтобы он в одночасье спустил весь капитал, спекулируя на бирже или ударившись в разгул, – нет, это происходило постепенно. Он всерьез относился к унаследованному от тестя делу и тем обязанностям, которые налагало на него положение приемного сына. Однако неспособность идти в ногу со временем, нерешительность и нерасторопность сводили на нет все его усилия. В конечном счете виною всему было отсутствие у него целеустремленности и деловой хватки, но сам он, похоже, до сих пор в полной мере этого не осознавал. Будучи по натуре человеком совестливым, но пассивным и робким, он, как видно, считал своим долгом неукоснительно следовать предписанным свыше законам морали, а все остальное, включая удачу или отсутствие оной, относил на волю провидения. Но когда мать в открытую предъявляла ему свои претензии, он терялся и виновато опускал голову. Таким образом, победа всегда оказывалась на ее стороне, но радости почему-то не приносила. Чем очевиднее казалась ее правота и чем больше сникал отец, тем безотраднее становилось у нее на сердце, и она продолжала сетовать на жизнь, роняя слезы и хлюпая носом, как маленькая девочка.

Нынешняя ссора была разыграна по тем же нотам, что всегда, и завершилась, как все предыдущие: отец смущенно хмурился, а мать обиженно утирала слезы.

«Не волнуйся, папочка, – произнесла с постели Отоми, взяв на себя роль миротворицы. – Прежде, гостя у Оё-тян, я не раз заводила ее граммофон и не было случая, чтобы на пластинке появилась хоть одна царапинка. Я знаю, как с ним обращаться, только вы проследите, чтобы никто, кроме меня, к нему не подходил».

В ту пору она еще не была так слаба, как теперь, и могла, сидя в постели, заводить граммофон, который поместили возле нее на низком облупившемся столике из лакированного папье-маше. Поручив матери время от времени подкручивать ручку, она прилаживала иглу и ставила пластинку на диск. Вскоре даже отец, позабыв о произошедшей накануне размолвке, пристрастился к слушанью «этой штуковины» и, бывало, потягивая свое вечернее сакэ, с благодушным видом замечал: «О, кажется, это фрагмент из пьесы “Чудо в храме Цубосака” в исполнении Росё[9]… Отоми, дочка, проиграй-ка эту запись еще разок. До чего же приятно, что можно вот так, сидя дома, послушать песенный сказ!»

Матери больше нравились песни нагаута[10]; отыскав в ящике пластинки с голосом Идзюро или Отодзо[11], она подавала их Отоми с просьбой завести. Создавалось впечатление, что выпрошенный ради больной дочери граммофон превратился в игрушку для родителей, а сама она состоит при них в качестве механика. Переслушав одну за другой все двадцать пластинок из коллекции племянницы и много раз наблюдая, как Отоми помещает их на диск и опускает иглу, они давно уже могли освоить эту премудрость и справляться самостоятельно, но ни тому, ни другому даже в голову не приходило прикоснуться к этому загадочному устройству. Болезненно исхудавшая девочка сидела на своем тюфяке в наброшенном на плечи тяжелом ватном кимоно и с деловитым спокойствием исполняла свою работу, а примостившиеся возле нее родители, благоговейно склонив головы, внимали плывущим из раструба звукам. Это было и впрямь удивительное зрелище: Отоми напоминала шаманку, совершающую какой-то магический обряд, родители, словно двое простецов, зачарованно наблюдали за ее священнодействием, а сам граммофон казался волшебным, таинственным предметом, недоступным разумению обыкновенного человека.

Постепенно состояние Отоми ухудшилось, она уже не выдерживала даже небольших физических нагрузок, а поскольку заменить ее было некем, граммофон укрыли платком и поставили на комод. И тут вдруг оболтус Сёдзабуро вздумал на него покуситься. Неудивительно, что Отоми с матерью так остро на это отреагировали.

– Прекрати, Сёдзабуро, тебе говорят! Заводить граммофон среди дня не полагается, а главное – ты не умеешь с ним обращаться!

– Тоже мне хитрое дело! Не бойтесь, я всего лишь на время его позаимствую.

«Ну и жадюги! Ишь, как они всполошились из-за этой ерунды! – в сердцах подумал Сёдзабуро. – По нынешним временам граммофон не такая уж диковина, чтобы над ней трястись. Чем так трепетать и беспокоиться, лучше было вообще его не брать. А эта Оё-тян тоже хороша, привыкла корчить из себя важную особу. “Ой, только смотрите ничего не поцарапайте! И не крутите ручку слишком сильно!” Как будто это драгоценность, равной которой не найти нигде в мире. Любой прибор по мере использования хоть немного, но повреждается, а если тебя это не устраивает, нечего его покупать!»

Раззадорившись, Сёдзабуро понял, что не успокоится до тех пор, пока не утащит эту чертову машину к себе и не попользуется ею всласть.

– Мама, мама! Ты только посмотри на него! Сёдзабуро, не разворачивай платок, ты и так уже натряс здесь пыли!

– Оставь его в покое, Отоми. Пусть делает, что хочет. Подожди, вот вернется отец, я расскажу ему, что этот неслух вытворяет. Вместо того чтобы ходить на занятия, он только и знает, что слоняться по дому и лентяйничать. Таких горе-студентов еще не видывал свет!

Не обращая внимания на несущиеся ему вслед ядовитые замечания, Сёдзабуро понес трофей в свое логово на втором этаже. Придвинув стол к окну и водрузив на него граммофон, он попробовал его завести, но, увы, мать была права: он не имел ни малейшего представления о том, как это делается. Задача оказалась куда более мудреной, чем он предполагал, – механизм не желал ему подчиняться. Пока он возился с ним, соединяя между собой какие-то непонятные детали, мать и сестра внизу заволновались.

– Сёдзабуро, что у тебя там происходит? А ведь я предупреждала: не умеешь – не берись! Зачем было строить из себя умника? С кондачка такие дела не делаются! Если уж тебе неймется, неси граммофон сюда и спроси у Отоми, как его завести. Ты слышишь меня, Сёдзабуро?!

Войдя в раж, Сёдзабуро решил любой ценой заставить проклятую машину работать, но, как видно, с самого начала была допущена какая-то ошибка, и иголка отказывалась скользить по пластинке. Тяжело вздохнув, он смахнул ладонью пот со лба и с ненавистью уставился на непокорный ящик. Он готов был расплакаться от досады.

«Нашел из-за чего огорчаться, болван!» – мысленно выругал он себя. Неужто ему пристало мериться силой характера с такими жалкими существами, как мать и сестра? По отношению к подобным людишкам требуется только одно – выдержка и хладнокровие.

– Что толку с ним говорить, – донесся снизу язвительный голос Отоми. – Для него слова родителей – всего лишь пустой звук. Надо, чтобы кто-нибудь из людей потверже и порешительней хорошенько его отчитал, иначе он не образумится…

Сёдзабуро пронзила такая ненависть и злоба, что он тотчас забыл о своем огорчении.

«У-у, соплячка! Что за вздор ты несешь? И кто ты такая, чтобы учить меня обращаться с граммофоном? Разобью его к чертям, и дело с концом. Так и знай!» – прошипел он и с удвоенной яростью попытался привести механизм в действие. И тут вдруг, словно по мановению волшебства, рычаг с иглой послушно заработал. Сёдзабуро поставил на диск пластинку с надписью «Киёмото “Северная провинция”[12]. Исполняет гейша Косидзу из квартала Симбаси».

«Оделся туманной дымкой

холм Эмондзака – “Нарядный”.

Гость, прифрантившись,

спешит на свиданье с любимой,

первое в новом году…» —

бодро запел граммофон полнозвучным, чарующим женским голосом. Скрестив руки на груди, Сёдзабуро замер в восхищении. Мать с сестрой притихли внизу.

– Ну что, убедились? – с довольной усмешкой крикнул он. – Как видите, завести граммофон под силу даже неумехе!

Подобных удач с ним давно уже не случалось. На радостях он принялся покачивать головой и размахивать руками в такт мелодии. А голос все пел:

«…Зелень ив и вишневый цвет

разукрасили Наканотё[13]

свежим, пышным узором.

Но мгновенье прошло – и опали,

осыпались лепестки…»

На этом месте звук неожиданно поплыл, и диск остановился. Вероятно, кончился завод, но Сёдзабуро это было невдомек. На свой страх и риск он покрутил ручку – граммофон издал похожий на мычание звук, диск стал медленно вращаться, но потом снова замер.

– Сёдзабуро! – послышалось снизу. На сей раз это был голос вернувшегося с работы отца. – Что это за звуки? Не иначе ты все-таки доигрался и сломал граммофон. Ну же, отвечай! Эй, почему ты молчишь? Как можно было браться за дело неумеючи? Я же вижу, он не заводится. Давай-ка, неси его сюда, пусть Отоми посмотрит, что с ним не так. Ты слышишь меня? – Чувствовалось, что отец взволнован не на шутку.

– Да чего там смотреть? Он не заводится, потому что старый…

Не желая признавать свое поражение, Сёдзабуро схватил граммофон и в ярости принялся его трясти. Как и следовало ожидать, отец раскричался еще пуще:

– Эй, что ты там вытворяешь, недоумок? Добро бы это была твоя вещь, но кто позволил тебе так обращаться с чужими вещами? Немедленно оставь граммофон в покое!

– Эта штуковина с самого начала была сломана, – потухшим голосом проговорил Сёдзабуро. – Механизм явно поврежден, его уже не приведешь в действие…

«Черт побери! Кажется, я его доконал, – признался он себе. – Как ни оправдывайся, это дело моих рук. Представляю, с каким бледным, покаянным лицом мать явится к племяннице и, упав перед ней на колени, начнет причитать: “Оё-тян, нам нет и не может быть прощения. Этот балбес Сёдзабуро испортил твой любимый граммофон…” А что скажет на это Оё-тян? Что она обо мне подумает?»

Сёдзабуро почувствовал угрызение совести. Теперь уже ему было не до насмешек над чьей-то жадностью – это он опозорился и выставил себя негодяем, воспользовавшись без спроса чужой вещью.

– Ничего подобного! – возмущенно прокричал отец. – Граммофон был в полной исправности и прекрасно работал, пока ты к нему не прикоснулся! Что нам теперь делать, спрашивается? Как оправдаться перед родней?.. – В голосе отца прозвучала растерянность. Отоми что-то сказала ему, и через некоторое время он заговорил снова: – Сёдзабуро, а ты пробовал покрутить ручку? Может, просто ослабла пружина? Отоми говорит, ее надо завести до упора. Ты слышишь меня? Проверь, может, все дело в пружине.

– С пружиной все в порядке, – откликнулся Сёдзабуро. Будучи уверен, что граммофон безнадежно сломан и ему уже ничем не повредишь, он несколько раз с силой крутанул ручку, и – о чудо! – пластинка начала вращаться, и по комнате вновь заструился живой и прекрасный голос гейши Косидзу.

– Ну, что я говорил? Ничего он не сломан, просто кончился завод, – с явным облегчением произнес отец.

– Надо было с самого начала меня спросить, – не замедлила вставить Отоми. – До чего же упрямый характер!

Задетый за живое ее самоуверенным тоном, Сёдзабуро готов был взвыть от досады. Уж лучше бы он и вправду сломал проклятый граммофон, чем доставлять удовольствие этой пигалице!

Теперь, когда граммофон заработал, ему почему-то расхотелось его слушать. Он был слишком раздражен, подавлен, а между тем помимо его воли все новые пластинки ложились на диск, наполняя дом все более звучными, энергичными, певучими голосами. Одну за другой Сёдзабуро проигрывал записи киёмото, токивадзу, гидаю-буси, нагаута[14], но чувство досады не проходило, мешая ему наслаждаться мастерством исполнителей. Время от времени при звуках какой-нибудь особенно красивой мелодии он забывался на миг, а потом опять спрашивал себя: «Ну и чего я добился? Стоило ли ради этого ругаться с родителями и сестрой? Разве на свете мало других развлечений?»

Конечно, он поступил скверно и презирал себя за это, но, не желая показаться слабаком, продолжал методично заводить находившиеся в его распоряжении пластинки, хотя бессмысленность этого занятия утомляла и действовала ему на нервы. Наконец очередь дошла до последней – это была запись юмористического рассказа под названием «Во времена богов» в исполнении Косана[15]. Давно уже Сёдзабуро не слышал таких потешных историй. «…А, дружище, проходите, проходите, – затараторил граммофон голосом Косана. – Так какое у вас ко мне дело? Гм… вам непонятен смысл стихотворения Нарихиры?[16] Ну как же, там ведь ясно сказано: “Во времена богов – крушителей земли… Ах, даже и тогда об этом не слыхали… Сегодня воды Тацута-реки…” Что ж тут непонятного?..»

Стоило Сёдзабуро услышать этот знакомый дурашливый голос, как он поневоле захихикал, но тут же одернул себя и с хмурым видом остановил граммофон, после чего в изнеможении повалился на пол.

– Да-а, Косан – большой мастер, – проговорил он, повинуясь своей привычке думать вслух.

2

Не потрудившись убрать граммофон и сложить разбросанные повсюду пластинки, Сёдзабуро уснул и проспал до вечера.

– Эй, Сёдзабуро, просыпайся, посыпайся!

Окрик отца заставил его открыть глаза. Грозно возвышаясь над ним, тот мыском голой ступни тыкал ему в щеку.

«Неотесанный дундук! – мысленно огрызнулся Сёдзабуро. – Неужели нельзя разбудить родного сына иначе, чем тыча ему ногой в физиономию?» Впрочем, подумал он, в том, что отец обращается с ним так грубо, есть немалая доля его вины. Прежде отцу не была свойственна такая черствость и жестокость; даже теперь дочери и жене он боится слово поперек сказать, стелется перед всеми, как тряпка, и только на Сёдзабуро, своего старшего сына и наследника, чуть что, набрасывается, как злая собака. А все потому, что тот уже давно перестал считаться с его авторитетом и позволяет себе смотреть на него свысока. Если бы Сёдзабуро хотя бы для видимости проявлял к отцу уважение как к главе семьи, все сложилось бы иначе, но это претило его самолюбию, он без конца дерзил и прекословил родителю, навлекая на себя лишь ответную злобу.

«Прежде чем обзывать отца неотесанным дундуком, – подумал Сёдзабуро, – мне как человеку воспитанному полагалось бы пересмотреть свое отношение к нему. Глядишь, тогда и он смягчился бы». Сумей Сёдзабуро хоть раз сдержать свой гонор и поговорить с ним по-человечески, его совесть была бы чиста. Все это он прекрасно понимал, но стоило ему увидеть искаженное гневом лицо отца или услышать его негодующий голос, как в нем тотчас взыгрывало ретивое и он уже не мог заставить себя отступить.

При всем презрении к отцу, Сёдзабуро, разумеется, не позволял себе в открытую его оскорблять или становиться в бойцовскую позу. Будь он на это способен, его злость получила бы выход и на душе сразу полегчало бы. Окажись на месте отца кто-то посторонний, он не задумываясь дал бы ему отпор или попытался с ним объясниться. Если бы этот жалкий, нищий неудачник не был его отцом, он, наверное, даже смог бы его утешить, подбодрить, поддержать. Или же – на худой конец – порвать с ним всякие отношения. Но этот человек был его отцом, и Сёдзабуро не понимал, как себя с ним вести.

Не то чтобы ему мешали соображения морального характера. Дело было в другом: между ним и отцом всегда стояло нечто, не укладывающееся в рамки привычной морали, – какое-то необъяснимое чувство, темное, горькое и враждебное, от которого ныло под ложечкой и голова наливалась свинцом, и он при всем желании не мог раскрыть перед ним душу. Всякий раз, когда отец принимался его отчитывать, в него вселялся дух противоречия, он закипал от обиды и негодования. Временами на худом, усталом лице отца вдруг проступало тоскливое, беспомощно-несчастное выражение – в такие минуты Сёдзабуро сжимался в комок, не в силах произнести ни слова. При мысли о том, что в его жилах течет кровь этого доходяги, ему становилось не по себе, и он мог лишь угрюмо молчать.

«Тебе уже двадцать пять лет, а ты только и знаешь, что бездельничать и прогуливать занятия, – заводил свою шарманку отец. – Не понимаю, что ты себе думаешь. Ну, отвечай же наконец! – Не добившись от сына никакой реакции, он продолжал: – Ты уже не ребенок и должен иметь голову на плечах. Как ты намереваешься строить свою жизнь? Эй, ты слышишь меня? По какому праву ты целыми днями лентяя празднуешь? Объясни, что с тобой происходит?»

Придвинувшись вплотную к сыну, он мог и два, и три часа кряду повторять одно и то же, а Сёдзабуро сидел перед ним с видом истукана и молчал, словно воды в рот набрав.

«Объяснить-то я могу, да только ты все равно не поймешь». Эти слова так и просились ему на язык, однако он не решался произнести их вслух. Он мог бы придумать сколько угодно отговорок, лишь бы успокоить отца, но у него не было ни малейшего желания делать это. В нем поднималось такое ожесточение, что для прочих чувств просто не оставалось места. В конце концов отец выходил из себя и срывался на откровенную грубость. В ответ на это Сёдзабуро всячески демонстрировал ему свое пренебрежение – он мог, например, насупить брови и злобно сверкнуть глазами или же широко зевнуть посреди обращенной к нему гневной тирады.

Щелкнув языком от возмущения, тот разъярялся еще пуще:

«Нет, вы только посмотрите на этого стервеца! Отец с ним разговаривает, а он зевает! Что означает твоя перекошенная физиономия? Не смей смотреть на меня исподлобья!»

От этих слов Сёдзабуро испытывал даже некоторое удовлетворение: по крайней мере ему удалось привести отца в бешенство, а значит, его протест все-таки достиг цели.

«Поразительное дело! Вижу, разговора с тобой не получится. Я уже битый час пытаюсь вытянуть из тебя ответ на свои вопросы, а ты все молчишь – уж не знаю, из упрямства или по дурости… Пора бы тебе уже наконец опомниться и взяться за ум. Вместо того чтобы дрыхнуть до обеда, ты должен вставать в шесть или семь часов утра и идти на занятия. И перестань шляться по ночам невесть где. Слыханное ли дело, чтобы молодой человек, студент, по три-четыре дня не появлялся дома! Одумайся, пока не поздно. Если ты не изменишь своего поведения, это тебе даром не пройдет, так и знай!..»

Под конец тон отца несколько смягчался, и в голосе его нет-нет да и проскальзывали просительные нотки. Бросив напоследок сакраментальное: «Одумайся!» – он отпускал сына, при этом в глазах у него стояли слезы.

«Кажется, еще немного, и он расплачется. Так неужели нельзя было с самого начала найти для меня слова помягче? И почему я не могу заставить себя держаться с ним хоть чуточку любезнее?» – размышлял Сёдзабуро, чувствуя, как на него наваливается тоска, но уже совсем иного рода, чем до сих пор. Уж лучше бы отец до конца не отступал от своей жесткой линии!

Однако эта тоска длилась недолго – от силы полдня или день. Когда на следующее утро отец приходил его будить, в Сёдзабуро вскипало всегдашнее раздражение, и в пику ему он брался за старое, позволяя себе спать до обеда и на три-четыре дня пропадать из дома.

«Если я до такой степени ненавижу его, почему не хлопнуть дверью и не уйти? – спрашивал он себя. – Я мог бы разругаться с ним насмерть, прекратить всякие отношения и навсегда вычеркнуть его из своей жизни. На свете существует немало мест получше этого грязного барака. Даже превратившись в безродного бродягу, я был бы намного счастливее, чем теперь».

Сёдзабуро уже не раз пытался вырваться из этих постылых стен. Распродав свои книги или заняв денег у друзей, он сбегáл из дома и отправлялся в путешествие. Но проходило десять, двадцать дней – и ноги сами приводили его назад, в Токио.

«Мне плевать на свое будущее. У меня нет ни родителей, ни друзей», – внушал себе Сёдзабуро. Но сколько он ни старался убедить себя в этом, родительский дом, каким бы неприютным и убогим он ни был, оставался для него единственным надежным пристанищем. Как видно, слепой инстинкт, побуждающий любого из нас тосковать по родным местам и дому, в котором мы выросли, таился глубоко в недрах его души, мешая ему очертя голову броситься в омут бродяжнической жизни.

«Теперь я уже никогда не смогу вернуться домой. Где бы, на краю какого поля, в какой горной глуши мне ни пришлось погибать, никто не поспешит мне на помощь, не позаботится обо мне. Я больше не увижу отца, не встречусь с матерью, которая когда-то держала меня на руках и поила своим молоком…» Доведя свои размышления до этого патетического момента, Сёдзабуро терял последние остатки куража и возвращался в свою трущобу, чтобы вновь собачиться с отцом.

Как бы ни докучали ему отец с матерью, сколько бы ни стесняли его свободу, Сёдзабуро был связан с ними крепкими узами, и чем яснее он это сознавал, тем больше страшился этих ненавистных уз. Ни во что не ставя своих родителей, он не мог вырваться из-под их крыла и проклинал свое слабоволие.

– Эй, Сёдзабуро, просыпайся, посыпайся! – тормошил его отец. – Что за манера дрыхнуть среди дня?.. Посмотри, какой у тебя тут кавардак! Неужели нельзя было сложить граммофон и убрать его на место?.. Вечно у тебя все раскидано!

Сёдзабуро возвел глаза к потолку и демонстративно зевнул, продолжая с сонным видом лежать на циновке. На самом деле ему совсем не хотелось спать – он не желал подниматься из вредности.

– Вставай же наконец, черт тебя подери! – Выйдя из терпения, отец схватил его за руку и рывком поднял на ноги, после чего вытащил из-за пазухи телеграмму и сунул ему под нос. – Вот, читай! Похоже, здесь сообщается о смерти какого-то твоего товарища.

– Угу, – сухо произнес Сёдзабуро и взял протянутый ему листок. Его не столько обескуражило само известие, сколько разозлила беспардонность отца, вскрывшего адресованную ему телеграмму. Это был не первый случай – с некоторых пор отец повадился вскрывать и прочитывать приходящую на его имя почту.

– Кто он, этот парень? Наверное, твой близкий приятель? Иначе тебя не стали бы извещать телеграммой о его смерти…

– Никакой он не близкий приятель, – пробурчал Сёдзабуро.

– Если так, зачем кому-то понадобилось отбивать тебе эту телеграмму? С какой стати?

– Откуда мне знать, с какой стати?

– Что значит «откуда мне знать»? – ни с того ни с сего вспылил отец. – Я уже по горло сыт твоими отговорками… – С этими словами он повернулся и понуро побрел к лестнице, ворча себе под нос: – Сколько ни спрашивай этого оболтуса, ответа все равно не дождешься…

Сёдзабуро поднес к глазам телеграмму и, прочитав: «СУДЗУКИ СКОНЧАЛСЯ СЕГОДНЯ ДЕВЯТЬ ЧАСОВ УТРА», – на некоторое время задумался. Это известие не стало для него неожиданностью и не так уж сильно его опечалило, однако заставило вспомнить о том, какие обстоятельства свели его с Судзуки, и он невольно усмотрел в случившемся загадочную игру судьбы.

Родом из префектуры Ибараки, Судзуки вырос в богатой фермерской семье и по своим человеческим качествам выгодно отличался от большинства нынешних студентов. Он был, что называется, честным малым, хорошим другом и большим умницей. Ни один юноша на курсе не пользовался у товарищей таким авторитетом, уважением и симпатией, как он. Во времена, когда они вмести учились в гимназии, Сёдзабуро мало с ним общался: сам он готовился поступать в университет на литературное отделение, а Судзуки – на юридическое. Возможность по-настоящему узнать друг друга представилась им много позже – осенью того года, когда оба уже стали студентами.

Дело было так. Вечером, в шесть часов, Сёдзабуро должен был присутствовать на встрече одноклассников, проходившей в ресторане «Иёмон» в районе Ситая. Плата за участие составляла пять иен, но у него таких денег не имелось. Идея собраться в столь шикарном заведении выглядела более чем экстравагантно, однако выдвинул ее не кто иной, как Сёдзабуро, на которого были возложены обязанности организатора.

«Ограничиться, как всегда, порцией суси или паршивым бэнто за одну иену – сомнительное удовольствие. Вам так не кажется? – с апломбом заявил он. – То ли дело пригласить гейшу и покутить на славу! Вряд ли мы обеднеем, раскошелившись на пять иен».

Большинство присутствующих не выразило энтузиазма, лишь человек семь или восемь горячо его поддержали. В основном это были сынки богатых родителей, успевшие приобщиться к разгульной жизни, и те из ребят, кто мог позволить себе лишние траты, работая клерком или приказчиком в солидном магазине.

«Правильно! На одну или две иены особо не разгуляешься! – загомонили они с явным намерением покрасоваться. – Если кому-то жаль выложить за ужин пять иен, обойдемся без них. Мы можем собраться небольшой дружеской компанией, а место встречи пусть определит Сёдзабуро. Почему бы нам, например, не закатиться в “Камэсэй” или “Фукагава-тэй”?»

Ни сторонникам этой идеи, ни ее противникам даже в голову не приходило, что Сёдзабуро – всего лишь бедный студент, не имеющий ни гроша за душой.

«В таком случае, – сказал он, – предлагаю встретиться в ресторане “Иёмон” в Ситая. Я плохо знаю район Янагибаси, Ситая же для нас, студентов, – своя вотчина». – Он всячески старался пустить пыль в глаза бывшим одноклассникам, строя из себя прожигателя жизни.

На этом дискуссия была закончена, однако Сёдзабуро с самого начала понимал, что не сможет заплатить за ужин требуемую сумму. Сколь ни залихватски звучали его речи, на самом деле он еще ни разу не переступал порога знаменитого ресторана «Иёмон». Но он храбрился и утешал себя тем, что к назначенному дню как-нибудь сумеет раздобыть деньги. А если нет, скажется больным и не пойдет.

Однако фортуна его не подвела. В тот самый день, ближе к вечеру, он случайно столкнулся на улице с Судзуки – тот как раз выходил из главных университетских ворот.

«Привет, Мамуро!» – с обычной дружелюбной улыбкой окликнул его Судзуки. Он был, как всегда, в безупречно опрятной студенческой форме, с фуражкой на голове. Правда, уже тогда его лицо показалось Сёдзабуро немного осунувшимся.

Им было по пути, и какое-то время они шли вместе по направлению к трамвайной остановке, оживленно о чем-то болтая. Сёдзабуро долго не решался заговорить о главном, но когда они дошли до перекрестка и Судзуки стал прощаться, он, покраснев, сказал:

«Послушай, не мог бы ты одолжить мне пять иен?»

Учитывая, что они не были близкими друзьями, это выглядело наглостью с его стороны, и Сёдзабуро чувствовал себя не в своей тарелке.

«Гм… Вообще-то у меня есть при себе эти деньги… – с заминкой произнес безотказный Судзуки, и Сёдзабуро понял, что еще немного, и дело выгорит. – Я мог бы тебе их одолжить, но только при условии, что ты вернешь их до следующей пятницы».

«Разумеется! Не беспокойся, до пятницы я все верну, даю тебе честное слово!»

«Точно? Понимаешь, иначе я окажусь в очень трудном положении», – объяснил Судзуки и вручил ему пятииеновую бумажку.

«Спасибо! На следующей неделе я, хоть кровь из носу, занесу тебе деньги. Так вышло, что сегодня они мне нужны позарез, и я уже совсем было отчаялся… В общем, ты здорово меня выручил! Ну, я побегу. Пока!» – И он бодрым шагом направился в сторону Уэно-хирокодзи.

Итак, Сёдзабуро удалось раздобыть вожделенные пять иен, но он был далеко не уверен, что сможет вернуть их до следующей пятницы. Скорее всего, для него эта история закончится плачевно и на дружбе с Судзуки придется поставить крест.

«Какая же я скотина!» – подумал Сёдзабуро. Зачем было из пустого тщеславия прикидываться богачом и занимать деньги, которые он заведомо не в состоянии вернуть? Зачем было обращаться к Судзуки? Почему он не сумел себя удержать? Сёдзабуро не столько раскаивался в содеянном, сколько сожалел о своей низости. Раскаиваясь, человек хочет измениться к лучшему, у Сёдзабуро же и в мыслях этого не было. Он знал, что при всем желании не сможет себя переделать. Случись нечто подобное опять, он снова настоит на походе в «Иёмон» и снова обманет Судзуки. Если бы его сожаления были искренними, он не побежал бы на встречу с одноклассниками и не стал тратить эти деньги, а на следующий день вернул бы их своему товарищу, но разве такое могло прийти ему в голову?

«Ничего, – успокаивал он себя, – до следующей пятницы еще много времени. Может, я и сумею как-нибудь выкрутиться. А нет – помучаюсь угрызениями совести месяц-другой, а там, глядишь, все и уладится. В самом худшем случае Судзуки перестанет со мной знаться, только и всего».

Поставив на этом точку, Сёдзабуро мгновенно воспрянул духом, от неприятных мыслей не осталось ни следа, и он с легким сердцем помчался в «Иёмон».

Пирушка с выпивкой и приглашенной гейшей удалась на славу. «Какой же я все-таки везунчик! – шептал он про себя. – Казалось бы, облапошить товарища и гулять на его деньги – мерзость и паскудство, но почему мне так весело? В следующую пятницу мой обман обнаружится, однако меня это ни капельки не волнует. Почему? Вероятно, таких аморальных типов, как я, еще не видывал свет. Не иначе я какой-то дегенерат с начисто атрофированной волей и совестью». Ему ничего не оставалось, как признать себя исчадьем ада и в этом искать объяснение своим действиям.

До наступления роковой пятницы он раза два заходил к Судзуки в общежитие, а начиная со среды залег на дно. Пятницу он провел, затаившись в своей комнате на втором этаже, словно зверек в норке. В последующие дни он не только не посещал занятий, но даже близко не подходил к университету. За это время Судзуки прислал ему две или три открытки с вежливым напоминанием о существующем уговоре, однако Сёдзабуро оставил их без ответа. Что он мог написать в свое оправдание, если с самого начала не имел ни серьезного намерения, ни возможности вернуть долг? И он предоставил событиям идти своим чередом. Рано или поздно ситуация разрешится: либо Судзуки откажет ему в своем расположении, либо просто махнет на него рукой. Считая себя моральным уродом, Сёдзабуро искренне верил в благородство Судзуки. «Вряд ли при его характере он способен долго на меня злиться. Он не настолько мелочен, чтобы, возмутившись моим обманом, растрезвонить о нем нашим общим друзьям». В угоду себе он старался видеть в Судзуки всепрощающего добрячка и тешил себя надеждой, что дело удастся замять и эта неблаговидная история не выплывет наружу.

Однако события развивались совсем не так, как ему хотелось. В недоумении и растерянности от того, что деньги к нему так и не вернулись, Судзуки по секрету рассказал об этом близким приятелям Сёдзабуро и попросил их напомнить ему о долге. В числе посвященных оказалось трое бывших соседей Сёдзабуро по комнате в общежитии при Первой гимназии, а именно: S с юридического факультета, О с инженерно-технического и N с факультета политических наук. Все они были возмущены услышанным.

«Вот оно что? – воскликнул N. – Значит, этот тип и тебя обжулил. То-то последнее время он носа ко мне не кажет. Видно, наш Мамуро опять взялся за старое».

«Ко мне он перестал заходить еще с прошлого года, – подхватил О. – А то, бывало, являлся чуть ли не каждый день и таскал меня по всяким злачным местам в Сусаки и ёсиваре. При этом не было случая, чтобы он заплатил по счету, – эта неприятная обязанность всегда ложилась на мои плечи. Мало того, однажды он выпросил у меня пятнадцать иен и поклялся, что завтра же их вернет, после чего пропал с концами – растаял, как привидение. Ну а я, естественно, остался в дураках». – О говорил шутливым тоном, словно посмеиваясь над своей глупостью.

«Что-то я не пойму вас, братцы, – раздраженно заметил S. – Как вы можете молча терпеть выходки Мамуро? Надо нагрянуть к нему домой и разобраться с ним по-мужски! Если у вас не хватает духу, я готов сделать это сам».

«Напрасный труд! – с сумрачным видом произнес N. – Если бы у него хоть изредка водились деньги, он не стал бы никого обжуливать. Дело в том, что его семья страшно нуждается. Я никогда не бывал у него дома, но, по слухам, они живут в каком-то занюханном бараке в Хаттёбори. Что толку туда вламываться?» – В отличие от своих товарищей, N проявлял к Сёдзабуро известную снисходительность и, несмотря ни на что, продолжал с ним общаться.

«По правде говоря, однажды я до того обозлился на него, что вломился-таки к нему в дом, – проговорил О, смущенно почесав в затылке. – Это было в прошлом году, зимой. Я плохо знаю Токио, а уж этот захудалый район – и подавно. В общем, я долго искал его дом, плутая по тамошним улочкам и закоулкам, пока не уткнулся в какой-то барак и кто-то из их соседей не подсказал мне: «Здесь у нас живет только один студент, сын господина Мамуро». Ты прав, это настоящая трущоба, и я насилу заставил себя войти внутрь. Как выяснилось, Сёдзабуро уже десять дней не появлялся дома, и его престарелый отец стал допытываться у меня, где он может пропадать. Вид у него при этом был до того жалкий, что я не знал, куда деть глаза, и постарался как можно скорее ретироваться. Между тем его сыночек-краснобай без конца хвастается своими похождениями с гейшами. Ничего не скажешь, научился изображать из себя кутилу».

«Разумеется, все это вранье, – согласился N. – Какие там гейши! У него не всегда даже мелочь в кармане водится. Мамуро не дурак и должен понимать, что приличные люди так не поступают… И все же в нем явно есть что-то незаурядное. Время от времени я вправляю ему мозги, но проходит день-другой, мы снова встречаемся, он начинает что-то рассказывать в своей бесшабашной манере, а я слушаю, развесив уши, и вот уже мы общаемся по-прежнему. Боюсь, теперь из всех его приятелей я единственный, к кому он может прийти запросто, не рискуя нарваться на неприятность. Что поделать, когда близко сходишься с человеком, перестаешь разбирать, хорош он или плох…»

Выслушав N, Судзуки сказал:

«Мне не жаль пяти иен, и я не хотел бы из-за этого пустяка рвать с ним отношения. Просто при случае скажи ему, чтобы он вернул деньги, когда у него появится такая возможность».

Сёдзабуро пребывал в нетях около месяца. Поскольку письменных напоминаний о долге больше не поступало, он решил, что Судзуки предпочел забыть об этом инциденте, и в один из дней неожиданно появился у N. Держась как ни в чем не бывало, он принялся балагурить и сыпать своими фирменными шуточками. N тоже не показал вида и не только принял его с всегдашним радушием, но и накормил ужином с жареной говядиной и сакэ. Мирно беседуя, они засиделись за полночь, и Сёдзабуро успокоился, заключив, что приятелю ничего не известно об истории с Судзуки. В подпитии друзья долго перемывали косточки своим товарищам, спорили на разные литературные темы, а когда Сёдзабуро наконец стал прощаться, N пошел проводить его до двери и, внезапно посерьезнев, произнес:

«Между прочим, Судзуки имеет на тебя зуб. Ты ведь кое-что ему задолжал. Сумма невелика, так что постарайся как можно скорее вернуть ему деньги. Все уже и без того по горло сыты твоими фокусами».

Они знали друг друга не один год, и N мог позволить себе такую прямоту.

«А-а, ты об этом? Я в ближайшее время верну долг. Можешь так ему и передать: послезавтра или, в крайнем случае, через три дня он получит свои деньги. У меня и в мыслях не было их зажиливать…» – пролепетал Сёдзабуро заискивающим тоном. Слова приятеля застали его врасплох.

«Если так, почему ты не отвечал на его открытки? Он несколько раз посылал тебе напоминания, а ты отмалчивался. Судзуки крепко на тебя обижен. Я вижу, ты, братец, совсем обнаглел. S настолько взбешен твоими выходками, что собирается набить тебе морду. Я бы на твоем месте призадумался, иначе дело добром не кончится. Что и говорить, хорошая нахлобучка пошла бы тебе на пользу…»

«Ладно, ладно, я и сам понимаю, что поступил дурно. Сколько можно меня стыдить? Давай закончим этот разговор. Я же пообещал, что послезавтра верну Судзуки деньги».

«Хотелось бы верить. Поскольку всем твоим обещаниям грош цена, я пока что не буду ничего говорить Судзуки. Но… даже если ты и на сей раз не сдержишь слова, можешь по-прежнему ко мне заходить. Когда я долго тебя не вижу, поневоле начинаю скучать».

«Не сомневайся, я все ему верну. Непременно верну!» – заверил приятеля Сёдзабуро. В кои-то веки он был настроен решительно и поклялся себе, что до послезавтра раздобудет искомые пять иен, чего бы это ему ни стоило.

Однако к послезавтрашнему утру он начисто забыл про эту клятву и весь день просидел в своей комнате, читая сборник коданов[17], а спустя четыре или пять дней снова явился к N.

«Послушай, – начал он со смущенной улыбкой, – я совсем замотался и не успел вернуть Судзуки долг. А к тебе я зашел просто так, поболтать».

Он был противен сам себе: ни один нормальный человек не отважился бы на подобную наглость и не посмел с безмятежным лицом и усмешкой на устах сделать это постыдное признание. В нем явно гнездятся какие-то преступные наклонности, и, в принципе, он способен на любую подлость.

«Так я и знал! Ладно бы речь шла о ком-то другом, но обмануть доверие Судзуки – это уже чересчур!»

«Да будет тебе! Через два-три дня я все улажу».

«Опять это твое “через два-три дня”! Если все останется по-прежнему, я подговорю S, чтобы он набил тебе морду!»

Такие перепалки, бесплодность которых была очевидна и для атакующей, и для защищающейся стороны, происходили между приятелями множество раз, однако пресловутые пять иен так и не возвращались к своему владельцу.

А в мае месяце разразилась эпидемия брюшного тифа, и Судзуки подхватил эту инфекцию. Он всегда неукоснительно соблюдал правила гигиены и выглядел здоровым, крепким юношей, но, к несчастью, у него оказалось слабое сердце, и его поместили в больницу.

«У Судзуки держится сильный жар. Главное – чтобы это не повлияло на его сердце», – с озабоченным видом переговаривались студенты, навещавшие его в больнице.

В их числе был и N. Встретив Сёдзабуро в очередной раз, он сообщил:

«Судзуки совсем плох. Исхудал, как жердь, только кожа да кости остались. Ты бы как-нибудь сходил его проведать».

«Я бы рад, но боюсь заразиться, – отвечал тот. – У меня ведь тоже слабое сердце».

Это было действительно так, но эпидемия и без того внушала Сёдзабуро смертельный ужас; мысль о том, что он может в любой момент стать ее жертвой, преследовала его, как кошмарный сон.

«Что же говорить обо мне? Я неоднократно посещал Судзуки, и эта зараза вполне могла мне передаться. В общем, если так пойдет и дальше, беднягу вряд ли удастся спасти. Скорее всего, он умрет».

«Как ты можешь говорить такое? Еще накаркаешь…» – в странном волнении произнес Сёдзабуро, не давая приятелю продолжить.

Неужели Судзуки, сильный и крепкий Судзуки со дня на день уйдет из жизни? Слово «смерть», которое Сёдзабуро привык произносить легко и бездумно, вдруг обрело немыслимый вес и тяжелой, мрачной глыбой сдавило ему грудь. «Скорее всего, он умрет» – эта оброненная приятелем фраза зловещим эхом отдавалась в его ушах. Казалось, сама смерть черной тенью накрыла его душу.

N больше не заговаривал с ним о необходимости вернуть долг, и то, что эта тема мгновенно себя изжила, не будучи забытой, ставило Сёдзабуро в какое-то странное, двусмысленное положение. Казалось, насмешливые боги судьбы поддразнивают его: «Ты не сдержал своего обещания, и вот Судзуки умирает. Что ж, теперь все претензии к тебе аннулируются. Тебе крупно повезло, не так ли?»

С самого начала Сёдзабуро беспечно говорил себе: «Подумаешь! Ничего страшного, если я не верну долг. Рано или поздно все как-нибудь уладится». Так, собственно, и произошло, все действительно уладилось – самым благоприятным для него и, увы, самым печальным для Судзуки образом. Но, как ни крути, это было во сто крат лучше, чем если бы Судзуки остался жив, а на Сёдзабуро со всех сторон по-прежнему сыпались обвинения. Конечно, Судзуки жаль, однако самому ему и впрямь несказанно повезло!

Порой, валяясь в своей каморке и глядя на летнее небо за окном, Сёдзабуро думал об умирающем Судзуки. Он так ни разу его и не навестил, но со слов N хорошо представлял себе гнетущую атмосферу больничной палаты и лежащего на койке страдальца. Его еще недавно оживленное, розовощекое лицо с виднеющимися кое-где прыщиками болезненно осунулось, глаза запали. На бледном лбу и левой половине груди, в которой чуть слышно трепыхается измученное сердце, лежат тяжелые пузыри со льдом. Медицинская сестра смачивает его запекшиеся губы виноградным вином. Воздух пропитан запахом лекарств. Сидящие вокруг больного родственники подавленно молчат и смотрят в пол, предчувствуя близкую развязку. Каждый входящий и выходящий передвигается по палате на цыпочках. Вдруг кто-то нарушает молчание, и все присутствующие: отец больного, мать, братья, друзья – начинают вспоминать, каким удивительным человеком он был. Еще немного, и ему откроется тайна души и смерти, недоступная никому из непосвященных. Его превозносят до небес, говорят о нем с придыханием как о совершенно исключительной, уникальной личности, светоче разума, полубоге…

Эта исполненная скорбного величия и ужаса картина рисовалась в воображении Сёдзабуро так подробно и ясно, словно он видел ее наяву. Он пытался представить себе, что происходит в голове у стонущего, истерзанного лихорадкой Судзуки. Какие мысли, обрывки каких видений проносятся в его помутненном сознании, блуждающем на грани между жизнью и смертью? Неужели он все еще помнит о пресловутых пяти иенах и в горячечном бреду проклинает своего обидчика: «Какой же подлец этот Мамуро! Ну ничего, я все равно вырву у него свои деньги!»? Стоило Сёдзабуро вообразить эту сцену, как его бросало в холодный пот. Уж лучше бы он вернул Судзуки проклятый долг!

Но услужливая память тут же приходила на помощь и подсказывала ему слова старинного изречения: «Когда человек при смерти, слова его добры». Вряд ли Судзуки с его благородством стал бы и на смертном одре таить на него обиду. Наверняка он способен простить своему товарищу этот мелкий грешок и перед лицом кончины с улыбкой сочувствия произнести: «Мамуро тоже достоин жалости. Ничего не поделаешь, ведь это своего рода болезнь…» Как бы то ни было, Сёдзабуро желал ему встретить смерть красиво, с достоинством и смирением, как и подобает святому.

«В больницу я не пойду, – сказал он N, – но если Судзуки умрет, дай мне, пожалуйста, знать. Я хочу присутствовать на похоронах».

N выполнил эту просьбу и прислал ему телеграмму.

«Итак, все кончено. Мой товарищ и кредитор мертв». Сёдзабуро понимал, что эти слова звучат нехорошо, цинично, но не мог запретить себе мысленно их повторять. Чувство удивления и виноватой радости от свалившегося на него подарка судьбы перевешивало скорбь об умершем друге.

3

В комнате N в университетском общежитии на улице Морикава-тё в Хонго собралось несколько друзей, одетых в студенческую форму. Они только что вернулись из крематория в Ниппори, где провели все утро вместе с приехавшими из провинции родными покойного Судзуки. Было самое время перекусить, но, изнемогая от полуденного зноя и напряжения последних дней, они забыли про голод, им было лень даже пошевелиться.

– Уф, у меня совершенно нет сил. По такой жарище и самому недолго окочуриться… – заплетающимся языком проговорил О. Сбросив тужурку, он замертво повалился на пол и накрыл лицо носовым платком.

– В котором часу завтра отходит поезд? – спросил N, вытирая потные подмышки. – Пожалуй, я попрощаюсь с семьей Судзуки на вокзале и сразу же откланяюсь. Неудобно, если мы всей ватагой свалимся им на голову. Может, лучше, чтобы от нас поехал кто-то один в качестве представителя?

– Я все равно собираюсь ехать, – решительно заявил S – тот самый S с юридического факультета, который грозился набить морду Сёдзабуро, – и, если нужно, готов представлять на похоронах всю нашу братию. Но мне кажется, чем больше людей из Токио примет участие в церемонии, тем приятнее будет его семье. Ну правда же, разве не так?..

В этот миг дверь приоткрылась и в комнату с застенчивым и серьезным выражением на лице заглянул Сёдзабуро, не появлявшийся здесь уже около двух месяцев. Вспыльчивый S скривился и отвел глаза.

– Извините за вторжение. Я давно уже не давал о себе знать… – вкрадчивым голосом произнес Сёдзабуро и опустил голову. Он держался куда более учтиво, чем принято в студенческой среде. Остальные неохотно приподнялись со своих мест и молча кивнули в ответ. Слова: «Я давно уже не давал о себе знать», – помимо обычной формы приветствия, служили попыткой извиниться за неподобающее поведение. По крайней мере, Сёдзабуро вкладывал в них именно такой смысл, и то, что друзья, пусть нехотя и скупо, но все-таки ответили ему кивком, было расценено им как добрый знак.

– Ты получил мою телеграмму? – поинтересовался N, стараясь хоть немного разрядить атмосферу.

– Да, спасибо. Я как раз хотел узнать, что теперь. Когда похороны?

– Похороны состоятся на родине Судзуки. S поедет туда в качестве нашего представителя, а все остальные соберутся на вокзале Уэно, чтобы проводить его прах. Поезд отходит завтра в десять утра.

– Погоди, погоди! – вдруг спохватился О. – Может быть, я тоже поеду.

– Разумеется, не без тайного умысла? Я видел, как ты сегодня в крематории обхаживал сестру Судзуки. Оказывается, ты у нас знатный любезник!

– Она и правда на редкость хороша, – улыбнулся О. – Я много раз слышал о ней от Судзуки, но не подозревал, что она такая красавица… Хочется хоть одним глазком взглянуть на нее на похоронах. Траурное одеяние из белого флера, опухшие от слез глаза…

– Похоже, она и впрямь вскружила тебе голову. Жаль, что ты не сделал ей предложение, пока Судзуки был жив. Родители вряд ли отвергли бы такого жениха.

– Да уж, действительно жаль, – вздохнул О, как видно, вполне искренне.

– Ну ничего, и теперь еще не поздно. Мы можем замолвить за тебя словечко, намекнуть, что ты был близким другом ее покойного брата… Эх, пожалуй, я тоже поеду и, если что, составлю тебе конкуренцию.

– Правильно! Отличная мысль! – рассмеялся S. – Вы оба должны ехать, чтобы побороться за эту прелестницу. Мне, знаете ли, совсем не по душе скучать одному в поезде.

Всякий раз, когда заходил разговор о женщинах, Сёдзабуро был тут как тут и мог перещеголять любого своим красноречием, однако на сей раз он не поддался искушению и молча слушал шутливую перепалку друзей. Вероятно, он посчитал, что недостоин с ними состязаться, и дело было не только в его подмоченной репутации. Существовала и другая причина: ему, голодранцу, не приходилось даже мечтать о такой невесте, как сестра Судзуки. Если кто-то и согласится стать его женой, то разве только какая-нибудь замарашка из трущобы.

Сёдзабуро завидовал своим товарищам. Пусть в шутку, но эти счастливчики могли запросто рассуждать о женитьбе на дочке богатого фермера. Если бы, подобно им, он родился в обеспеченной семье и имел возможность, не зная горя, заниматься учебой, у него не развился бы такой гадкий, подлый характер. Если бы и у него был папаша-толстосум, он не превратился бы в изгоя, которого презирают и сторонятся товарищи. В конечном счете, все его пороки и слабости проистекают от бедности. Если бы не это проклятье, он ни в чем не уступал бы своим приятелям – ни в широте кругозора, ни в сообразительности. А уж по части художественных дарований и подавно даст им сто очков вперед. «Ну погодите! Вы еще узнаете, на что я способен!» – подумал он и погрузился в угрюмое молчание.

Как видно, заметив это, N решил его подбодрить и переменил тему.

– Кстати, к разговору о младших сестрах, – участливым тоном произнес он, обращаясь к Сёдзабуро. – Я слышал, твоя сестренка больна. Ей так и не полегчало?

– Какое там! Она вряд ли поправится. Боюсь, ей уже немного осталось. – Сёдзабуро не преминул ухватиться за протянутую ему соломинку и, напустив на себя печально-озабоченный вид, обвел глазами приятелей с явным расчетом на сочувствие.

– А чем она больна? – спросил О, и в голосе его впервые за все это время прорезалась дружелюбная нотка.

– Чахоткой. – Лицо Сёдзабуро просветлело, словно с его плеч внезапно свалился тяжкий груз.

– Я вижу, О всерьез заинтересовался сестрами своих друзей, – насмешливо проговорил N. – Ну что ж, по слухам, сестра Мамуро тоже весьма хороша собой, в отличие от своего братца. В старину считалось, что чахотка привязывается к хорошеньким женщинам, так что могу заранее поручиться: она красавица. При этом – настоящая столичная барышня и, как говорят, для своих пятнадцати лет необычайно умна. Словом, тут есть о чем подумать. Возможно, это даже лучшая партия, чем сестра Судзуки. Почему бы тебе не навестить ее разок и не испытать на ней свое искусство обольщения?

– Нет уж, чахоточные красавицы не для меня. Я подожду, пока она выздоровеет, и тогда пущу в ход свое искусство.

– Если она выздоровеет, я определю ее в гейши, и О станет ее патроном. Она и правда красавица. Неловко хвалить собственную сестру, но такое милое личико надо еще поискать. – Сёдзабуро явно хватил через край. Разумеется, у него и в мыслях не было называть изможденную болезнью Отоми красавицей и уж тем более прочить ее в гейши. Он городил весь этот вздор ради того, чтобы потешить товарищей и вернуть себе их расположение.

– Решено: я женюсь на сестре Судзуки, а сестру Мамуро возьму в наложницы, – рассмеялся S. – Зная ее брата, можно не сомневаться, что из нее выйдет на редкость искушенная, оборотливая гейша. – В его смехе было столько неподдельной, простодушной веселости, что все, включая Сёдзабуро, заулыбались в ответ, хотя и уловили в его словах определенный сарказм.

«Если даже такой злопыхатель, как S, готов смеяться вместе со мной, можно считать, что все обошлось, – подумал Сёдзабуро. – Не только О, но и S больше не смотрят на меня волком. Не иначе, души покойного Судзуки и моей умирающей сестры порадели о том, чтобы мы помирились. Вот и славно! Похоже, людям вообще несвойственно долго копить обиду».

Сёдзабуро радовался, что ему удалось так ловко все уладить, заманив друзей в свои сети. Чтобы не упустить момент, он принялся сыпать низкопробными шуточками и паясничать на манер позванного на пирушку присяжного острослова, заставляя всех вокруг хвататься за бока от смеха.

– Ах-ха-ха! Давно уже я так не смеялся! До чего же забавный малый наш Мамуро! – воскликнул S с той особой интонацией, к какой прибегает гость, хваля понравившегося ему лицедея.

Сёдзабуро тут же воспользовался этой ролью и, поймав взгляд N, деланно плаксивым голосом прогундосил:

– Между прочим, я еще не обедал. Как насчет того, чтобы меня угостить? Я ужас как проголодался…

– Ну вот, опять! Вечно тебя корми… Впрочем, нам тоже давно пора подкрепиться. Не бойся, без харча не останешься, так что не надо строить из себя несчастного.

– Если ты и вправду не прочь раскошелиться, еда из здешней столовки мне не по нраву. Может, побалуешь меня говядинкой? Я уже несколько дней не ел мяса и страшно соскучился. Немного пива в придачу тоже не помешало бы.

– Ха-ха! Правильная мысль, поддерживаем! Послушай, N, Мамуро хочет выпить. Может, разоришься сразу на полдюжины пива?

Маневр Сёдзабуро явно удался, и S с О, вместо того чтобы возмутиться его наглостью, благодушно захихикали. Казалось, от их ненависти и презрения не осталось и следа. По-видимому, они рассудили так: «Вообще-то Мамуро – забавный, свойский парень, а вовсе не тот прожженный аферист, за которого мы привыкли его держать. Просто он бездельник и разгильдяй, из-за чего и утратил всякое доверие к себе. Если задуматься, его даже жаль. Надо только быть начеку и не давать ему денег в долг, а в остальном с ним вполне можно общаться».

По сути дела, Сёдзабуро и не требовал от них ничего большего. Он был не из тех, кто ценит настоящую дружбу. Будучи по природе человеком замкнутым, эгоистичным и безнравственным и прекрасно сознавая это, он не стремился найти себе задушевного друга на всю жизнь. У него никогда не возникало желания поделиться с кем-либо из приятелей сокровенными мыслями или побеседовать о чем-то действительно важном. Проще говоря, он не был заинтересован в сколько-нибудь серьезных, глубоких отношениях с ними. Разумеется, в святая святых его души было место для вещей серьезных и глубоких, но они не предназначались для досужей болтовни; в будущем, когда его талант созреет, он сможет выразить их в искусстве – поэзии, прозе или живописи. Он постоянно ощущал в себе смутные позывы к творчеству, но стоило ему увидеть своих товарищей, как он невольно соскальзывал на пустословие и шутки самого скверного и пошлого пошиба. Владевшие им высокие помыслы сразу утрачивали свое сияние, и наружу выплескивалось все то поверхностное, вздорное, лживое и похабное, что составляло изнанку его натуры. В такие минуты он считал себя гнусной личностью и начисто забывал о мужской гордости и чувстве собственного достоинства.

«Никто вокруг, включая моих приятелей, не может оказать на меня решительно никакого влияния, – говорил себе он. – Мы всего лишь случайные знакомые, не более того. В сущности, мне нет до них никакого дела, и я не собираюсь самоутверждаться за их счет. Разве уважение или доверие с их стороны доказывает, что я чего-то стою? Разве оно способно благотворно сказаться на моей судьбе как художника?»

Со всеми окружающими – и друзьями тоже – Сёдзабуро старался соблюдать дистанцию. Из всех существующих между людьми отношений выше всего он ставил любовь. Но поскольку любовь сводилась для него, главным образом, к преклонению перед прекрасным женским телом, он видел в ней одно лишь чувственное удовольствие, подобное тому, какое доставляет красивая одежда или изысканная еда; ни личные качества, ни душа возлюбленной совершенно его не интересовали. Если бы ему пришлось умереть из-за любви, он сделал бы это не во имя любимого существа, а исключительно ради собственного наслаждения. Ему были абсолютно неведомы такие нравственные чувства, как душевная отзывчивость, милосердие, сыновняя преданность, верность в дружбе, – более того, он не понимал психологии людей, способных испытывать подобные чувства.

Из этого вовсе не следует, что он был человеконенавистником или, как теперь принято выражаться, мизантропом. Будучи весьма невысокого мнения о своих приятелях, он тем не менее любил с ними выпивать, дурачиться, ходить по борделям. Стоило ему две-три недели не видеть кого-либо из них, как он начинал скучать. Склонность к уединенным размышлениям соседствовала в нем с тягой к бесшабашному веселью дружеских застолий. Когда ему в очередной раз не удавалось вернуть товарищу долг и было неловко показываться ему на глаза, он на какое-то время затворялся в своей комнате в Хаттёбори или пускался в бесцельное путешествие, воображая себя великим человеком. Однако, выждав положенный срок и дав страстям улечься, он как ни в чем не бывало являлся в общежитие к N или О и без зазрения совести принимался клянчить угощение в виде дорогущей говядины или тащил куда-нибудь развлекаться. Ему было в радость слышать, как приятели хвалят его, называя «затейником», «балагуром», «остряком», без которого не может обойтись ни одна попойка. В сущности, все они были для него не столько друзьями, сколько собутыльниками. Когда же кто-то из них, переоценивая его душевные качества, пытался сойтись с ним поближе, Сёдзабуро пресекал эти поползновения, находя их слишком обременительными. Его позиция, если сформулировать ее откровенно и прямо, выглядела так: «Я – эгоист, которому нельзя верить на слово и с которым невозможно иметь дело. Тем, кому это не нравится, лучше держаться от меня подальше. Но при всем при том я занятный собеседник и не лишен своеобразного обаяния. Коли вас это устраивает, милости просим, только чур не обижаться, если я вас подведу».

На следующий день в десять часов утра урна с прахом Судзуки – было трудно поверить, что горстка пепла в этом сосуде и есть все, что осталось от человека, – отбыла с вокзала Уэно к нему на родину. Чтобы отдать последний долг умершему товарищу, на платформе перед поездом выстроилось человек пятьдесят его сокурсников. Отец Судзуки подошел к ним и с провинциальной учтивостью поблагодарил каждого в отдельности:

– Спасибо вам, вы были так добры к моему сыну. А сегодня еще и приехали издалека, чтобы с ним проститься. Мы от души вам благодарны.

Следом за ним семенила прослывшая красавицей сестра Судзуки, выражая свою признательность скромным поклоном. Когда очередь дошла до Сёдзабуро, он почувствовал, что ответить на обращенные к нему слова обычным: «Ну что вы, не стоит», – было бы недостаточно. Поэтому он добавил: «Это мне следует вас благодарить…» – и с чувством неловкости покосился на урну.

Среди явившихся на проводы студентов было несколько человек, которые в иных обстоятельствах с удовольствием начистили бы ему физиономию, но торжественность момента не позволила им высказать все, что они о нем думают. Сёдзабуро чувствовал себя полностью реабилитированным. Казалось, Судзуки и после смерти продолжает ему мирволить.

4

Наступил сезон дождей, но к вечеру хмурое небо расчистилось, и в окошко комнаты на втором этаже заглянуло солнце. Раскинувшись на циновках, мокрый от пота, Сёдзабуро по обыкновению предавался послеобеденной дреме. Скрип шагов на лестнице разбудил его.

– …Я и сам был бы рад поместить ее в клинику, но что поделаешь, у нас нет на это денег, – донесся до него хриплый шепот отца. Рядом с ним стояла мать, заливаясь слезами и судорожно всхлипывая.

«Сейчас она опять станет его уламывать», – сонно подумал Сёдзабуро. Всякий раз, когда родителям требовалось что-либо обсудить по секрету от больной дочери, они поднимались в его комнату на втором этаже и начинали шептаться.

– Поэтому я и говорю, что надо обратиться за помощью к твоему брату. Ведь это вопрос жизни и смерти. Все вокруг сочтут нас бессердечными, если мы не попытаемся положить ее в клинику, – жалобно твердила мать, прикусив рукав, чтобы не разрыдаться в голос. Мысль о потере единственной дочери внушала ей такой ужас, что она совершенно утратила способность рассуждать здраво.

– Ну что ты опять заладила? При чем тут бессердечие? Мы и так делаем для Отоми все, что только в наших силах. – Тон отца внезапно смягчился и взгляд затуманился, как будто он увидел перед собой что-то зловещее, жуткое. – Если бы существовала хоть малейшая надежда на ее выздоровление, можно было бы влезть в долги и поместить ее в клинику, а так… Ты ведь знаешь, доктор ясно сказал, что она вряд ли протянет до окончания сезона дождей. Ужасно жаль, но тут мы бессильны… Видно, такая уж ей выпала судьба, и нам придется с этим смириться.

В ответ на попытку утешить ее мать замотала головой, словно капризный ребенок.

– Даже если нашей девочке нельзя помочь, я не успокоюсь до тех пор, пока мы не положим ее в клинику или не покажем хорошему врачу! – воскликнула она. – Когда в семье Кавамура умирал маленький Тэру-тян, они обратились к твоим родственникам и с их помощью поместили его в клинику Дзюнтэндо[18]. Только такой… такой бесчувственный отец, как ты, может оставить своего ребенка без всякой помощи, отговариваясь тем, что его уже не спасти…

– Это я оставляю Отоми без помощи? Как ты можешь говорить такое? Доктор ёсикава приходит каждый день и делает все, чтобы облегчить ее страдания.

– Что он понимает, этот шарлатан?

– Перестань молоть чепуху! ёсикава – прекрасный доктор, в нашей округе все его уважают! Это ты ни черта не понимаешь! – вспылил отец, теряя терпение, но жалость к жене пересилила гнев, и он вновь стал терпеливо ее увещевать: – Доктор ёсикава знает Отоми с младенчества и заслуживает куда большего доверия, чем любой другой специалист. Он прямо сказал, что ее болезнь неизлечима, и каким бы светилам мы ее ни показывали, спасти ее все равно не удастся. Наша девочка обречена. Конечно, ради собственного успокоения можно сколько угодно требовать, чтобы ее устроили в университетскую клинику или пригласили к ней знаменитого профессора Аояму, но ясно же, что это пустая трата денег. Беднякам вроде нас не пристало по примеру семьи Кавамура клянчить деньги на заведомо безнадежное дело.

Снизу послышался голос Отоми – она звала мать. Вынужденная прервать разговор, та поспешно вытерла слезы.

– Вот видишь? Отоми нервничает, когда мы уходим и оставляем ее одну. Ступай скорее вниз и не показывай ей свое заплаканное лицо. Это никуда не годится!

– Мама! Мама! Сколько можно тебя звать?.. Мне скучно здесь одной!

– Сейчас, сейчас. Уже иду! – откликнулась мать и, все еще всхлипывая, направилась к лестнице.

Отец пошел было вслед за ней, но, увидев валяющегося на циновке Сёдзабуро, не преминул его отчитать:

– Что, опять дрыхнешь? А ну-ка, поднимайся! Поднимайся, тебе говорят!

«Бедный отец! – подумал Сёдзабуро, притворяясь спящим. – И жена-то его донимает, и сын-то с ним не считается, а тут еще и дочь умирает у него на руках. До чего же незавидная судьба!» Но стоило ему ощутить на щеке привычный тычок ноги отца, как чувство жалости к нему испарилось без следа. Какое-то время простертый на полу сын и пинающий его отец испытывали терпение друг друга, но когда теплая ступня отца случайно коснулась его бедра, Сёдзабуро содрогнулся от омерзения и поднял голову.

– Кажется, я запретил тебе спать днем, а ты знай себе почиваешь! Ни стыда, ни совести у тебя нет! – кричал отец, задыхаясь от ярости и глядя на сына ненавидящими глазами. – Чем валяться без дела, сходил бы лучше к доктору ёсикаве за лекарством для Отоми, иначе ей нечего будет принять на ночь. Давай, отправляйся немедленно. Хоть бы раз пальцем пошевелил ради больной сестры!

«А ты, папочка, хоть бы раз пальцем пошевелил, чтобы оплатить учебу своего сына!» – мысленно огрызнулся Сёдзабуро.

На следующий день отец с матерью снова поднялись на второй этаж и продолжили свой разговор, как всегда сопровождаемый слезами, вспышками гнева и руганью. Если невозможно устроить Отоми в клинику, заявила мать, нужно хотя бы нанять сиделку или кухарку.

– Все это время я безропотно тащила на себе весь груз работы по дому и ухода за больной дочерью, но больше уже не в силах справляться в одиночку. Стоит мне заикнуться об этом, как ты сразу от меня отмахиваешься – дескать, такая роскошь нам не по средствам. Ты заботишься только о том, как бы лишний раз не побеспокоить свою родню.

Пока она с надутым видом говорила отцу привычные колкости, тот молча слушал ее, скрестив руки на груди и время от времени тяжело вздыхая для видимости. Должно быть, ему уже давно набили оскомину беспрестанные сетования жены, которая за все эти годы так и не избавилась от повадок своенравной, избалованной барышни.

Наблюдая за родителями со стороны, Сёдзабуро со смешанным чувством иронии и жалости размышлял: «Вместо того чтобы без конца препираться, им давно уже следовало развестись. При таком несходстве характеров их ждет одна лишь беспросветная нищета». Говоря по справедливости, беды матери проистекали отнюдь не только от нерадивости ее мужа. Будь Сёдзабуро на месте отца, он не задумываясь бросил бы ей ответный упрек: «Это ты виновата в нашем нынешнем положении!» Но отец воздерживался от подобных упреков – вероятно, потому, что был умнее ее.

Мать постоянно жаловалась, что ей приходится тащить на себе весь груз работы по дому и вдобавок ухаживать за больной дочерью, но это не вполне соответствовало действительности. На самом деле она была довольно ленива и не приучена вести хозяйство как подобает. Еще до болезни Отоми не было случая, чтобы она приготовила семье хотя бы рис на завтрак. Она просто не умела его готовить. Иной раз отец пенял ей: «По-твоему, хозяйка дома может обойтись без умения варить рис?» – на что она с вызовом отвечала: «Я не обязана уметь все». И, отвернув лицо, обиженно добавляла: «Могло ли мне прийти в голову, что на старости лет придется жить в такой бедности и самой варить рис?»

Вечером после работы отец плелся на кухню, подвязывал рукава и принимался промывать рис, а утром вставал спозаранку, когда все в доме еще спали, и разжигал огонь в очаге. Лишь после того как сваренный рис был разложен по чашкам и суп мисо закипал в кастрюле, мать нехотя вылезала из-под одеяла. Покончив с домашними хлопотами, отец наскоро проглатывал свой завтрак, готовил себе бэнто и спешил в контору – уже четыре или пять лет он служил помощником главы небольшой экспедиторской компании в Этидзэнбори.

Таким образом, родители Сёдзабуро были обречены доживать свой век в нужде и невзгодах, не загадывая дальше завтрашнего дня. Мужу не доставало твердости, чтобы обуздать гонор жены, жене не хватало душевной щедрости, чтобы ободрить и поддержать мужа, и оба предпочитали бездействовать, вместо того чтобы сообща искать выход из сложившегося положения. Каждый оплакивал свою горестную судьбу, и год за годом они влачили жалкое, безрадостное существование, не пытаясь ничего изменить, но и не решаясь сунуть голову в петлю.

«Неужели жизнь – такая страшная штука? – размышлял Сёдзабуро. – Неужели нельзя прожить на свете, не зная нужды? Неужели и мне уготованы такие же страдания?» Наблюдая жизнь своей семьи, он не мог не тревожиться о собственном будущем. Презирая мать за эгоизм и отца за малодушие, он понимал, что, будучи их сыном, в полной мере унаследовал все их слабости. Он не сомневался в своем таланте, но вместо того чтобы пестовать его, предавался праздности – полуденным дремам, пустой болтовне, выпивкам с друзьями, любовным похождениям. Еще более ленивый и тщеславный, чем мать, еще более пассивный, чем отец, он вырос слабовольным, нерешительным человеком. Если и дальше бездельничать, его неизбежно постигнет та же плачевная участь, что и родителей. И не когда-нибудь, а уже теперь – с каждой минутой он ощущал это все более отчетливо. «Нужно срочно что-то предпринять, – в испуге и смятении говорил он себе. – Если я хочу добиться чего-то в жизни, необходимо браться за дело немедленно, пока еще не поздно». Воодушевившись, он мчался в библиотеку Уэно или в университетскую читальню и просиживал там два или три дня, сжимая в пальцах ручку и задумчиво глядя на лежащие перед ним листы писчей бумаги, но, увы, после долгих месяцев разгульной жизни голова его была тупой и тяжелой как камень. Раскрыв книгу или начав что-то писать, он через пять минут обнаруживал, что не может сосредоточиться. Мысли его уплывали куда-то вдаль, он думал о женщинах, ему чудился аромат изысканных вин, наполняя все его существо предвкушением болезненно-странных, жестоких и разнузданных удовольствий. Он грезил наяву, не ощущая границы между бодрствованием и сном и не нуждаясь ни в каких особых средствах, чтобы увидеть перед собой то роковую соблазнительницу, исполняющую какой-то причудливый танец, то сцену кровавого убийства, то умопомрачительные трюки фокусника-иллюзиониста. Сменяя друг друга, эти таинственные видения неожиданно возникали у него перед глазами и столь же неожиданно исчезали.

По мере того как умственные его способности истощались, неврастения все сильнее давала себя знать. Забывчивость, раздражительность, строптивость, проговаривание случайных мыслей вслух и прочие симптомы этого недуга донимали его постоянно, изо дня в день. После кончины Судзуки мысль о смерти преследовала его все неотступней, превратившись в навязчивую идею. «Я тоже могу умереть. Это может произойти неожиданно, в любой момент», – в панике думал Сёдзабуро. Страх смерти заставлял его беспрестанно прислушиваться к себе. Церебральная гиперемия, кровоизлияние в мозг, остановка сердца… По нескольку раз на день у него возникало предчувствие, что какая-то из этих напастей вот-вот настигнет его, и он цепенел от ужаса. Иной раз, идя по улице, он вдруг ощущал боль в груди и, сорвавшись с места, в беспамятстве пробегал расстояние в пятьсот-шестьсот метров. Или же, едучи в трамвае, испытывал внезапный приступ головокружения и опрометью выскакивал из вагона. Порой среди ночи он сбрасывал с себя одеяло, кубарем скатывался вниз по лестнице и брызгал на лицо водой из-под крана. Ужас смерти приводил его в такое возбуждение, что казалось: еще немного, и он сойдет с ума. Кровь отливала от его лица, он возвращался в свою комнату и дрожал всю ночь, обхватив голову и грудь руками. Лишь с первыми рассветными лучами он успокаивался, погружался в сон и беспробудно спал до полудня.

Сёдзабуро не знал, как справиться с этим жестоким недугом. Было совершенно ясно, что обычными средствами его не побороть. Предположим, он придет к врачу и воскликнет в отчаянии: «Умоляю вас, доктор, помогите! Мне страшно. Я умираю!» – но тот лишь недоуменно вскинет брови и произнесет в ответ: «Чего вы так испугались? Ваши физические показатели в норме. Не волнуйтесь, смерть вам не грозит. Ну, ну, успокойтесь, пожалуйста». Самое большее, что он сможет сделать, это равнодушно пожать плечами и произнести несколько ничего не значащих слов утешения.

Если же Сёдзабуро попадется вдумчивый врач, понимающий, что помимо телесных недугов существуют еще и недуги души, он, скорее всего, нахмурится и с холодной усмешкой объявит свой приговор: «Да-а, молодой человек, вы серьезно больны, но ни один врач не в состоянии вам помочь. С детских лет вы предавались противоестественным чувственным желаниям и теперь расплачиваетесь за это. Картина вашей болезни мне ясна. Вы родились с порочной душой, и ни медицина, ни боги не могут ничего с этим поделать. Сожалею, но не в моих силах вас спасти».

Сёдзабуро понимал причину своего недуга лучше, чем кто бы то ни было еще, и не собирался искать помощи у врачей. Ему оставалось лишь метаться между страхом и отчаянием. «Эти муки посланы тебе в наказание самим Небом, – шептала ему совесть. – Такова участь всех, кто бросает вызов предписанным свыше законам. Человека, дерзко нарушающего эти законы, в конечном счете ждет безумие. Почему бы тебе не попытаться изменить свою жизнь?» На это Сёдзабуро отвечал: «Интересно, по чьей воле я родился на свет человеком, попирающим небесные законы? Кто наградил меня порочными наклонностями, из-за которых я равнодушен к добру и благоговею лишь перед красотой зла? До сих пор я совершил немало отвратительных поступков, но Небо еще ни разу меня за них не покарало!»

Сёдзабуро не желал мириться с несправедливостью обрушившегося на него наказания и покорно сносить удары небесного бича. Он хотел жить в полную силу, отгоняя от себя страх смерти, который то и дело накатывал на него, словно цунами. Сколь ни мизерабельно его положение, он рожден в мир, изобилующий удовольствиями, внушенными самим дьяволом. Он должен жить, чтобы иметь возможность хоть раз окунуться с головой в море ядовитого вина наслаждений. Подобно пьянице, смакующему каждую каплю хмельного в своем бокале, он мечтал снова и снова, капля за каплей впитывать в себя эту блаженную отраву.

Понимая, что его недуг неизлечим, Сёдзабуро старался хотя бы на короткое время избавить себя от проклятых страданий. Как только на него накатывал очередной приступ страха, он должен был тотчас же, независимо от того, когда и где это происходило – ночью или днем, посреди улицы или в вагоне трамвая – сделать несколько глотков спиртного. Стоило ему немного опьянеть, как нервы сразу успокаивались и дрожь в членах унималась. Он знал, что, добиваясь временного облегчения, лишь усугубляет свою болезнь, но ему было недосуг задумываться о будущем, когда лекарство находилось под рукой.

«Вино изгоняет страх», – повторял он, и эта суеверная мысль постепенно овладела всем его существом. Выпивка требовалась ему для поддержания жизни куда больше, чем еда. Он не мог заснуть ночью, если перед сном не опрокидывал в себя необходимой порции хмельного. Когда у него появлялись деньги, он покупал бутылочку виски и выходил из дома, спрятав ее за пазухой. Когда деньги кончались, он был готов пить все что угодно, лишь бы там содержался алкоголь. Иной раз тайком от родителей он утаскивал из ящичка в хибати[19] десятисэновую[20] монету, чтобы купить дешевой водки авамори, или же среди ночи отыскивал на кухне бутыль с сакэ для готовки и жадно отпивал несколько глотков прямо из горлышка.

«Странно, что оно так быстро у нас расходуется, – как-то раз сказала мать отцу. – Не иначе Сёдзабуро пьет его по ночам. Я уверена, это его рук дело».

«Вряд ли, – с сомнением проговорил отец. – Это сакэ не предназначено для питья. Надо быть законченным придурком, чтобы к нему прикладываться. Спрячь бутылку куда-нибудь подальше, а то он еще, чего доброго, отравится».

Когда ночью Сёдзабуро в очередной раз прокрался на кухню, вожделенного пойла там не оказалось. Смекнув, в чем дело, он сквозь дырку в сёдзи[21] заглянул в гостиную – бутыль стояла у изголовья отца сбоку от подноса с курительными принадлежностями. Родители крепко спали, лежа в своих постелях с Отоми посередине. Как ни странно, и отец с его беспокойным характером, и вечно хнычущая мать легко и быстро засыпали. Прислушиваясь к сонному дыханию сестры, которая сутки напролет лежала, словно опрокинутое мраморное изваяние, Сёдзабуро схватил заветную бутылку и поспешил в уборную, где, морщась от зловония, сделал несколько звучных глотков из горлышка.

Через пять или шесть дней, дождавшись, когда все в доме уснут, он снова спустился вниз по скрипучей лестнице и проник в гостиную, освещенную тусклой лампочкой ночника, но на прежнем месте бутылки уже не было.

«Значит, они опять куда-то ее перепрятали», – пробормотал он и перевел взгляд на простертые перед ним спящие фигуры. Отец, как всегда, громко храпел, мать спала, широко раскрыв рот. В Сёдзабуро невольно шевельнулась жалость, ему почудилось, что он видит перед собой бродяг, в изнеможении рухнувших на обочине дороги. Он поймал себя на том, что давно уже не всматривался в родительские лица. Отец спал как убитый, выпростав из-под замызганного, обтрепанного ночного кимоно свои костлявые волосатые ноги с пальцами, похожими на жухлые лепестки; его лицо с впалыми щеками было настолько худым, что глазницы и скулы, казалось, просвечивают сквозь кожу. Всем своим видом он напоминал не столько спящего мужчину, сколько труп скончавшегося от голода нищего. В отличие от него, мать с ее крепким сложением не выглядела изможденной – лицо, шея и приоткрытая часть груди принадлежали белотелой, упитанной женщине. Она спала в небрежной позе, подняв одно колено и раскинув руки в стороны.

Чем дольше Сёдзабуро смотрел на своих престарелых родителей, тем большей жалостью к ним проникался. Уставшие от дневных трудов и забот, они погружались в сон, чтобы хоть на несколько часов забыть о своей разбитой жизни. С их спокойных губ не срывались обидные слова, а прикрытые веками глаза не сверкали гневом, как обычно, когда они отчитывали сына. Можно было подумать, что они простерлись у ног Сёдзабуро и молят его о сочувствии и помощи. Их сонное дыхание звучало как жалоба на жестокость мира. Казалось, они говорили: «Сёдзабуро, пожалуйста, спаси нас. Ты ведь наш сын. Во всем белом свете нам не на кого опереться, кроме тебя. Сжалься же над нами! Одумайся и впредь веди себя, как подобает почтительному сыну!»

Сёдзабуро почувствовал ком в горле. Почему он был так бессердечен с этими горемыками? Как он мог презирать и ненавидеть их? Что заставляло его восставать против своих несчастных родителей? «Вряд ли где-нибудь сыщется еще один негодяй вроде меня. Я – законченный мерзавец, от которого отвернулись и боги, и Небо… – подумал он и молитвенно сложил ладони. – Отец, мама, простите меня!»

– Что, опять пришел за выпивкой? – послышался голос Отоми. Сёдзабуро думал, что сестра спит, но она неожиданно проснулась и уставила на него свой пронзительный, мерцающий взгляд. – Ты здесь ничего не найдешь, бутылка спрятана в надежном месте. Тебе запретили ее брать, а ты знай свое… В нашем доме все приходится прятать, потому что одна бесстыжая двуногая мышь повадилась по ночам рыскать на кухне. – Эту язвительную тираду больная произнесла через силу, задыхаясь от клокочущей в горле мокроты.

Застыв на месте, Сёдзабуро какое-то время молчал, впившись взглядом в прозрачные, лишенные всякого выражения глаза Отоми, но потом его прорвало, и долго копившаяся ненависть разом выплеснулась наружу.

– Наглая дрянь, прикуси язык! – произнес он зловещим шепотом, боясь сорваться на крик. – Что ты о себе возомнила? На ногах не держишься, зато языком чесать горазда! Видя, что все тебя жалеют, совсем распоясалась и давай задирать нос! Плевать я хотел на твои поучения! Лежи смирно и помалкивай. Задохликам вроде тебя… – Сёдзабуро осекся, испугавшись жестокости слов, готовых сорваться с его губ, и выразился чуть более обтекаемо: – Вместо того чтобы совать свой нос в чужие дела, подумала бы лучше о том, как не быть в тягость окружающим. Дура!

Отоми ничего не сказала в ответ. В душной, объятой ночным сумраком комнате мерцали ее глаза, невозмутимо и холодно глядящие на брата. Казалось, они говорили: «Я прекрасно понимаю, что означают слова, которые ты не решился произнести. Да, я скоро умру».

5

Какое-то время назад Сёдзабуро с его тягой к мазохистским усладам нашел проститутку, готовую исполнять любые его желания, и он лез из кожи вон, стараясь раздобыть деньги, чтобы как можно чаще с ней встречаться. Мало того, что в ход пошли средства, выданные дядюшкой на покупку учебников и взнос за обучение, он опять принялся обжуливать приятелей, с которыми насилу наладил отношения, да еще и распродал библиотечные книги – и все это ради того, чтобы каждые три дня бегать в дом свиданий, затерянный в переулке позади храма Суйтэнгу. Балансируя между невыносимыми страхами и невыносимыми наслаждениями, он все глубже проваливался в бездну делирия. Бывало, что он на несколько дней исчезал из дома, а потом, явившись в час или два ночи и едва держась на ногах от изнурения и дешевого сакэ, начинал колотить в дверь, будя родителей.

«Как ты смеешь являться домой посреди ночи?! Прекрати безобразничать, ты же напугаешь Отоми! – возмущенно кричал ему отец. – Запомни: с этого дня у тебя нет родителей, а у нас нет сына! Убирайся прочь и не вздумай сюда возвращаться!»

В ответ Сёдзабуро с еще большим остервенением молотил в дверь руками и ногами и не унимался до тех пор, пока взбешенный отец ему не отпирал.

«Мерзавец! Я же сказал: убирайся отсюда! – доносилось из-за двери. – Ты что, оглох? С какой стати ты упрямствуешь, я спрашиваю!»

В конце концов отец сдавался. Отомкнув дверь, он хватал сына за грудки и принимался отвешивать ему звонкие затрещины.

Протиснувшись между ними, мать испуганно голосила:

«Ну все, отец, хватит. Подумай о соседях… Сёдзабуро! Ты так и будешь стоять столбом и молчать? А ну-ка, немедленно извинись!»

«Скотина! Опять торчал невесть где?» – кипятился отец, лупя сына по голове, но к глазам у него подступали слезы, и голос его дрожал.

Сёдзабуро и не думал извиняться. Он стоял, набычившись, пока мать не хватала разбушевавшегося мужа за руку и не уводила силком в комнату. После отупляющего возбуждения, длившегося несколько ночей подряд, отцовские оплеухи, от которых гудело в голове и темнело в глазах, были ему даже приятны – как ни странно, они доставляли ему болезненное удовольствие.

На исходе июня после долгих дождей неожиданно распогодилось. В семь часов утра отец собрался на работу, но Отоми, чье состояние за последние несколько дней резко ухудшилось, остановила его.

– Папа, мне ужасно тоскливо, – сказала она с непривычной жалобой в голосе. – Пожалуйста, не уходи. Побудь со мной.

Еще недавно у нее хватало сил, чтобы дерзить брату, приводя его в ярость своими колючими замечаниями, но в последнее время она заметно ослабела и вела себя, как несмышленый семилетний ребенок. По вечерам она не желала ложиться в свою постель и засыпала лишь на руках у отца. Должно быть, ей казалось, что его костлявые объятия уберегают ее от смерти.

– Слышишь, Отоми говорит, что ей тоскливо. Может, ты и правда пропустишь сегодня работу? – поддержала ее мать, делая мужу знак глазами.

– Ну что ж, – мягко произнес отец, развязывая тесемки фартука. – Пожалуй, сегодня я никуда не пойду.

Сёдзабуро, с прошлого вечера пропадавший в доме свиданий, проснулся под удар полуденной пушки. Женщины рядом с ним уже не было. Внезапно в голове у него пронеслось: «Вечером Отоми умрет». Эта мысль все настойчивей осаждала его мозг, словно стая назойливых мух. «Должно быть, именно так выглядит то, что принято называть дурным предчувствием», – подумал Сёдзабуро. Смерть сестры казалась ему неотвратимым и непреложным фактом, о котором уже известно всем и каждому.

До сих пор болезнь Отоми не вызывала у него тех переживаний, которые полагалось бы испытывать старшему брату, но, как ни отпирайся, их с сестрой связывало кровное родство, и смутное предчувствие беды тяжким грузом легло ему на сердце. Неужели родственные узы настолько прочны и глубоки?

В час пополудни Сёдзабуро расплатился по счетам и покинул дом свиданий. На руках у него оставались две иены, и ему не терпелось их потратить. «Выпить, надо выпить. Несколько глотков спиртного – и “мухи” исчезнут», – решил он и направился в пивную. Наскоро опрокинув в себя стакан виски и чарку сакэ и проглотив три порции обжигающе горячей европейской еды, он вышел на улицу. Полуденное солнце ударило ему в затылок, словно жаркое дыхание пьяной проститутки. У него закружилась голова, и он едва не упал, но зато мрачных мыслей как не бывало.

– А теперь – в Асакусу[22]. Поеду-ка я в Асакусу и загляну в кинематограф. Отличная идея! – во всеуслышание объявил он себе самому.

* * *

Сёдзабуро вернулся домой около девяти часов вечера. Едва он раздвинул входную решетчатую дверь, как мать со слезами в голосе крикнула:

– Это ты, Сёдзабуро? Иди сюда, иди скорее!

В тесной гостиной у постели Отоми, изнемогая от духоты и истекая липким потом, сидели родители и все семейство дядюшки с Нихонбаси. Волосы Оё по случаю предстоящей свадьбы были убраны в пышную прическу. Наклонившись к больной, она зашептала ей на ухо:

– Отоми-тян, посмотри, пришел твой брат.

– Удивительное дело, – проговорила мать, вытирая заплаканные глаза. – Обычно он возвращается поздно, а сегодня пришел вовремя…

Отоми наверняка слышала все, что говорилось вокруг, но была не в силах произнести ни слова – видно, губы уже перестали ей повиноваться. Она лишь направила на брата свой долгий и пристальный, как у умной собаки, взгляд.

«Отоми, Отоми, почему ты смотришь на меня с такой укоризной? – мысленно спрашивал Сёдзабуро. – Я отругал тебя тогда не по злобе – даже не знаю, что на меня нашло. Пожалуйста, не сердись. Прости меня. Я ведь твой брат. И сегодня у меня было предчувствие…» Он тяжело вздохнул, обдавая окружающих винным перегаром.

– Послушай, может, попросим доктора ёсикаву сделать ей еще один укол? – спросила мать, обращаясь к мужу.

– Попросить-то можно, только это ничего не изменит. Сёдзабуро здесь, вся родня в сборе… Попытка насильно продлить Отоми жизнь обернется для нее только лишними мучениями. Нужно ее пожалеть… – Рот отца судорожно искривился в подобии улыбки.

Прошел час, заполненный горестным, гнетущим, удушливым молчанием. Внезапно губы Отоми шевельнулись, точно два неповоротливых слизня, и она произнесла:

– Мама, мне нужно… по-большому. Можно, я… прямо здесь?

– Да, да, конечно, доченька, – закивала мать, готовая исполнить любую просьбу умирающей.

На какое-то время к Отоми вернулось сознание, она обвела глазами родных и прерывающимся голосом сказала:

– Как это глупо… умереть в пятнадцать лет… Но мне ни чуточки не больно. Неужели умирать так легко?..

Все слушали ее, стараясь не пропустить ни звука, как слушают речь мудреца или философа. Это был голос души, приготовившейся покинуть тело. Мало-помалу дыхание Отоми стало затихать.

– Перед самым концом у больных случается предсмертная икота. Так обычно изображают это актеры на сцене. А наша девочка ни разу не икнула, – в недоумении проговорил отец, не сводя глаз с дочери.

Отоми все еще подавала слабые признаки жизни, но в какой-то момент плечи ее напряглись и застыли в неподвижности, рот приоткрылся, и наружу высунулся язык, похожий на поблекший лист травяного пиона. Мать завыла, как безумная, но отец одернул ее, и она, закусив рукав, в исступлении припала к мертвому телу…

По прошествии двух месяцев или около того Сёдзабуро дебютировал в качестве литератора, опубликовав рассказ собственного сочинения. По духу и манере письма он разительно отличался от модных в ту пору произведений натуралистической школы. Искусство новоявленного автора благоухало дурманяще-сладкими ароматами и черпало свой материал из причудливых и зловещих фантазий, перебродивших в его голове.

1917

Предыдущая главаГлава 2 из 9Следующая глава