Весна в затоне. Всюду радость, но как тревожно заботливо на душе: вторую неделю мы не знаем отдыха, целыми днями на берегу, заняты спешным ремонтом катеров, кранов, лебедок — готовим к навигации сплавной флот. С пяти утра и до полной темноты месим сапогами песок наполовину со снегом, таскаем тросы, доски, листы железа… Домой уходим при звездах. В затоне остаются только сварщики, заступившие на ночную смену. И так не долга весенняя ночь, а у нас почти у всех мастеров бессонница. Мне говорят, что с мастерами такое бывает каждой весной. Мало того, что нас истачивает работа, мы должны еще каждый день, как на суд, являться на летучки, собрания, где нас распекает начальник затона. Грузный, белесый, с тяжелым взглядом, он, кажется, совсем не знает усталости и уж вовсе не допускает мысли, что она может быть у нас. Он всегда и со всеми одинаков: строг, придирчив, каким-то чудом знает про каждый катер — что там сделано и что нет. Знает даже то, о чем не слыхал и не видел сам. Кажется, будто всю свою жизнь он ничем не интересовался кроме работы и ничего кроме нее не ведает.
Вот и опять вечер. Меж рядами катеров висит легкий дымок сварки, пахнет краской и талой землей, а небо свежо, томно, особенно там, на другой стороне затона, где уже проклюнулись сквозь жидкую голубизну неба слабенькие, какие-то еще совсем беспомощные редкие звезды. Домой бы… но в моторном цехе опять собрание. Иду.
Ругали многих, но больше всего, показалось, меня — самого молодого из мастеров. С этого и собрание началось. «Растратчик!» — сунул в мою сторону пальцем начальник… Это за то, что по неопытности я разрешил дополнительную сварку на корпусе старого, поржавевшего катера, который предполагалось в конце навигации списать. В суете я об этом забыл, а с ремонтной ведомостью, надеясь на память, не сверился.
«Вот всегда так!.. — думал я после, один бредя притихающей улицей поселка. — Хочешь как лучше, а выходит…» И я свернул в кафе. Махнув на все рукой, выпил вина и отправился в клуб, где были танцы… Но все это мало взбодрило меня, и тогда я понял, что действительно по-настоящему устал.
Я пошел на брандвахту в свою каюту, разделся и лег, но сна не было: плыл перед глазами весь долгий скандальный день, и, как на грех, ярче всего виделись неприятности, даже давно прошедшие. Была уже полночь, а я все так и лежал с открытыми глазами, перебирая в памяти, на какой же катер сколько надо еще краски, кому выписать новые поршни, почему не завелся на «восьмерке» двигатель… Не скоро добрался я в своих думах до заключительной части собрания, когда начальник объявил, что завтра у мастеров выходной: было воскресенье. «Выходной?!» — я вскочил с постели и стал одеваться.
Шел второй час ночи. Конечно, к утру я все равно бы заснул, но тут как-то быстро сообразил, что спать мне не дадут: с утра начнут в каюту стучаться, весь день станут приходить с требованиями, заявками капитаны и механики, будет опять бесконечный разговор о поршнях, о сварке… Накурят полную каюту, телефон будет весь день трещать. Какой уж тут сон, какой выходной! Замысел мой крепнет: я собираюсь сбежать в лес, на охоту, о которой мечтал всю зиму, но вот уж апрель на исходе, а я нынче и до ружья не дотрагивался еще. Из узкого, как стоячий гроб, шкафа я достаю приятно-тяжелую двустволку, потеплее одеваюсь, беру спички, сигареты, нож. Пока собираюсь, мне видится то давнее, как бы уже в тумане время, когда я мальчонкой вот так же в полночь, обрывая самый сладкий сон, уходил по жуткой дороге на тетеревиный ток. Но никогда не было раскаяния за прерванный сон, напротив — утро оставалось в памяти надолго как радостный, необыкновенный праздник. А сон? Сон тоже запоминался, тоже необыкновенный, какой-то живительный сон: когда светало вокруг шалаша, солнце поднималось над вершинами, а тетерева, распалясь в своих песнях, сбивались всем током на край поляны, и уже не было надежды, что хоть один из них подлетит на выстрел, я незаметно под их урчание засыпал. Просыпался часов в десять, когда жаркое солнце уже свысока заглядывало в шалаш, а на поляне было удивительно тихо. Только лесные жаворонки ручьисто переливались в высоком отдалении. Такие дни казались самыми длинными и интересными, будто и не было бессонной ночи: до позднего вечера бегаешь потом бодрый, как на пружинах. Видимо, три-четыре часа лесного под тетеревиную песню сна вполне заменяли целую ночь.
Но сейчас у меня в лесу нет никакого шалаша, да и леса-то здешнего я толком не знаю… Но не все ли равно: весна везде одинакова! Только тетерева теперь стали редки — потравились почти все химикатами на полях!
Влажная теплая полночь окутывает затон. Я иду мимо темнеющих катеров, выстроившихся в ряд, каких-то больших и неуклюжих в ночном сумраке. Мне надо миновать сонный поселок, а потом шагать и шагать по лесной дороге, пока не начнет светать. Надо уйти от катеров, от забот, тяжким грузом навалившихся на мои плечи.
В лесу сыро, глухо. Непроницаемо тяжелые ели как будто медлительно и сосредоточенно думают. Вековые их дремучие думы!.. Сколько легенд, поверий, жутких и захватывающих дух сказок, всяких былей и небылиц родилось у людей от общения с ночным лесом! Леса были покровителями колдунов и знахарок, якобы перенявших у несметной лесной нечисти тайную всемогущую силу… Чем дальше ухожу я в лес, тем плотнее, навязчивее обступают меня эти тягучие думы. Порой я останавливаюсь, прислушиваюсь — и чудятся в непроницаемом глубоком мраке какие-то тяжкие вздохи, томленье, тоска по чему-то; кажется, что за мной кто-то неотрывно следит, пробирается лесом и, как только я останавливаюсь — тоже замирает в самой чаще, ждет. А шагну — и опять будто треснул там осторожно сучок, будто шухнула веточка… Перелом ночи — самое затишье, самая тьма. Всегда в это время так. Значит, сейчас зачнется рассвет. Но никогда и никому не уловить этого перехода, этот тайный миг рождения света.
Пройдя еще несколько шагов, я смутно различаю возле самой дороги какую-то изгородь, а за ней маленькую полянку. Устраиваюсь на жердях, кладу ружье на колени, затихаю, чтобы слиться воедино с ночью. Кто-то и вправду ворошится, шуршит легонько возле дороги, но очень осторожно: маленький кто-то. Может, мышка пробирается или птица какая поправляет крылышко во сне — мало ли в лесу жителей.
— Цыы… Цыыы, — тоненько-тоненько вдруг слышится оттуда, и опять будто легкий скок по веточке. «Аа… Это же королек проснулся, махонькая птичка наших хвойных лесов». А вот и другая отозвалась ей таким же голоском… Оглядываюсь назад — а уж на поляне побледнело, различимее стали низкие сосенки посреди нее. Когда и успела растаять, уползти в лес самая густота ночи. Опять не заметил… Теперь стало как бы легче и проще во всем лесу, уже наметилась какая-то жизнь, движение… По каким же тайным законам вдруг поняли все, что начинается утро? Как? Но уже поняли, уже все смелее голоса, и вот даже что-то вроде легкого ветерка пробежало по вершинам.
Теперь и мне веселее идти, я весь в ожидании нарастающего утра.
Однако стоило мне уйти с поляны, окунуться в сплошной лес, и опять я попал в окружение давящего мрака и напряжения: то ли тучи плотнее закрыли небо, или лес начался гуще. Снова все замерло, притаилось. Потом опять поотпустило… Так повторялось несколько раз. Рассвет двигался как бы волнами. Долго тьма боролась с нарождающимся днем, но все больше и больше оставляла ему в лесу места.
А я все шел и шел и забрался, наверное, уже далеко. Сколько раз дорогу пересекали белые полосы, я подходил и видел, как в обе стороны убегает просека, — значит, начинается новый квартал. На просеках еще лежал холстинами ровный нетронутый снег. Было по-апрельски тепло и влажно, а когда нашла очередная волна тьмы, робко начался дождик, и по всему лесу пополз вкрадчивый шорох, однако птицы по-прежнему распевали, будто знали, что он скоро кончится.
После дождя от корневищ и оттаявших мхов начал исходить пар, и скоро по низу всего леса расползлась молочно-белая рыхлая мга. На моих глазах она поднималась все выше, пока весь лес с вершинами не утонул в тумане.
Еще очень рано. Но вот где-то забалаболил тетерев. Округлые мягкие звуки его песни будто вязнут в тумане, порой как бы уходят под землю, потом выплывают вновь, торопливо, накатисто, опережая самих себя. Замерев, я приподнимаю край шапки, чтобы точнее определить направление, а сам уже мысленно радуюсь, что туман, прикидываю по соснам, далеко ли в тумане можно быть невидимым. Я бегу назад, на звук этой азартной песни, пока не оказываюсь на краю какой-то поляны. Туман здесь висит еще ниже, кой-где расплывчатыми мазками угадывается кустарник. Где-то тут, среди этих кустов, и рождаются непрерывные выпуклые звуки воркования. Пока я выбираю, как мне бежать от куста к кусту, заворковал второй тетерев, и обе песни, то переплетаясь, то расходясь, плывут перекатисто, без перерыва, словно бы начинается большой ток. Однако самих птиц не видно, сколько их, где они — все в тумане…
Пригибаясь бегу от куста к кусту. Мокрый вялый луг с тихим писком оседает под каблуками. «Так, еще, еще… — говорю я себе. — Хотя бы еще две перебежки!» Наконец падаю за крайний кустик, шумно дышу в шапку, боюсь раскашляться, сердце глухо отдает в сырую землю… Медленно в нетерпении приподымаю разгоряченную голову и за седыми былинками, отягченными крупными каплями, вижу двух черных расперившихся птиц. Они, как заводные, мелкими шажками бегают по скату луговины, пригибают головы с алыми толстыми бровями к земле. Крылья их, будто полы распахнутых телогреек, волочатся по лугу, широко развернутые хвосты закинуты на спины, шеи раздуты… И все им трын-трава! Бегают, наговаривают в землю какую-то чепуху. Но стрелять далеко, а пока я приглядываюсь к ним, они отбегают еще дальше.
Досадую, хочу отползти назад, чтобы подкрасться в другом месте. Но в это самое время ближний тетерев захлопал крыльями, низом полетел прямо на меня. Он сел в двух шагах от моего кустика, злобно прошипел, и было видно, как закачались чахлые былинки от его сильного дыхания. Я вжимаюсь в луговину, боюсь даже дышать. Тетерев с присвистом еще раз как бы выдохнул, подпрыгнул и, развернувшись в воздухе, полетел в туман, к лесу. Другой, тут же прервав песню, заполоскал крыльями ему вдогонку… Все. Тихо.
Ошарашенный, я так и лежу на животе и не знаю, радоваться мне или ругать себя. Только теперь замечаю, что сухой у меня осталась лишь спина — штаны, полы и рукава фуфайки испачканы землей старых кротовых нор, за пуговицы набились пучки прошлогоднего белоуса. Я встаю, отряхиваюсь и медленно иду в ту сторону, куда улетели токовики.
На краю поляны вижу опять какую-то изгородь и дорогу за ней вдоль опушки. А, да это же то самое место, где я слушал ночью лес, курил! Вот и следы мои, окурок… Как хорошо, что я пошел в эту сторону, узнал все. Ведь в тумане немудрено и заблудиться. Однако надо что-то делать: я весь мокрый, даже шапка, меня слегка знобит. Чтобы согреться, я бегом таскаю отволглый сушняк, ломаю лапник, чтобы не сидеть на голой земле… Костер долго дымит, будто раздумывает, наконец я ухитряюсь так подсунуть бересту, что сучья разом вспыхивают, трещат… От одного этого уж и то становится теплее!
У костра дремлется. Только теперь я чувствую, с какой тяжестью наваливается на меня усталость. Как сквозь пелену различаю, далеко где-то снова заворковал тетерев. Может, тот, что подлетал к моему кусту?.. Идти бы, но не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой. Только лежать и слушать… Вот с реки пробирается лесом, медленно медово течет низкий пароходный гудок… А может, это уже и не явь, а сон? Но мне все равно: я равнодушно-спокоен, будто меня на этой земле давно уже нет и нет мне дела до реки, пароходов, каких-то там катеров. Мне тепло, мягко, меня никто не тревожит…
Туман сильно поредел, костер покрылся сизым налетом пепла, едва дышит. Я затаптываю угли, стряхиваю с колен побелевшую сухую грязь, иду домой. Всегда легок обратный путь, особенно домой. Теперь я как бы заново узнаю дорогу, по которой шел ночью, с интересом рассматриваю свои следы — единственные на дороге. Узнаю торчки, корневища, за которые запинался в темноте и чуть не падал. Потом появились на дороге вторые следы: кто-то еще уходил ночью из поселка… Свернул на боковую дорогу.
Полдень. Поселок залит солнцем, живет воскресной, слегка праздничной жизнью. К своей брандвахте пробираюсь задворками: охотники не любят посторонних глаз, досужих расспросов, обветшалых от времени шуточек… Смотрю, огородами крадется к себе домой и начальник затона, тоже с ружьем и тоже пустой. Меня он не видит, а может, уже видел, но будто не замечает. Я тоже смотрю себе под ноги. Ни от кого не слыхал раньше, что он охотник, и это меня удивляет: уж очень не похож он на охотника. Однако сейчас у меня нет к нему прежней обиды и неприязни, словно это не он дотошно, зорко следит за нами на берегу и в цехах, а совсем другой человек. Но почему же все-таки выкроил он нам выходной: может, чтобы самому сходить на охоту и не вызвать у нас нареканий? Или же наконец увидел, что мы действительно вымотались, и дал нам роздых? Или и сам не меньше нас выдохся?.. Что тут правда, а что нет? Я чувствую, что этот вопрос мне никак не обойти. И от того, как он разрешится, зависит вся моя дальнейшая работа, жизнь…
Теперь мне надо как бы заново со стороны взглянуть на всех и на себя тоже, вдруг и служба моя, и жизнь настоящая не так уж невыносимы, как мне кажется. Может, так оно и должно быть? Ведь вот как ни мало было у меня времени, а успел же я вырваться на охоту, и сколько увидел, услышал и передумал!.. Я уже по опыту знаю, что почти до середины лета будет чудиться мне тетеревиная песня. Нет, не всегда и не по моей воле. Просто буду жить, работать как все, но случится, остановлюсь где-нибудь под крышей переждать дождь, забудусь, вслушиваясь, как журчит, стекая с крыши, вода, и вдруг почудится — заворковал где-то! Далеко-о так… И всплывет в памяти эта ночь и утро, и как я крался к ним в тумане. И покажется прекрасным все: и это трудное время ремонта, и бессонница, и ночная дорога под неспешные думы, и туман… И наверняка вздохну с сожалением: «Время-то какое интересное было! Жил-то как!..»