1977 год, Москва.
Мосфильмовская, 1
Флейта звучала предельно таинственно и ангельски. Она будто рассказывала неспешно разворачивавшуюся мелодию, извиваясь на поворотах музыкальной темы. Переливы напоминали классику, но какую, сказать было трудно. С флейтой спорил рожок, наполненный печалью и усталостью доброго пастыря. Его голос, интимный и близкий, звучал совсем в другом, закатанном в паутину времен пространстве. Меняя тональности, инструмент замирал, пропуская партию флейты и, переждав, снова входил с ней в пикировку.
Это был диалог инструментов, раскрепощенных и вместе с тем настороженных, боящихся самого звучания. В развивавшемся соперничестве появлялись параллельные движения мелодий, а когда этот диалог становился максимально чувственным, инструменты сливались в общем ритме. Финальную гармонию крушили литавры, а волны резкого всплеска тонули у дирижерского пюпитра.
Автор, окаменев над раскрытыми нотами, почти не дирижировал. Только иногда он встряхивал акценты, указывал что-то кому-то из музыкантов – и тогда краем глаза оценивал реакцию Толика, сидевшего среди оркестрантов и сосредоточенно наблюдавшего происходящее. Он примостился как раз между дирижерским пюпитром и флейтистом и каждый раз, когда вступала флейта, блаженно задирал подбородок.
Как только репетиция закончилась и музыканты пошли на перерыв, композитор, обернувшись к Толику, спросил:
– Что думаешь?
– М-да, – только и сказал впечатленный Толик и передал Эдисону диск Боба Дилана «Времена меняются».
– Откуда такая роскошь?
– Своровал у одного коммунистического фанатика, что приходил к нам на студию… – выпалил Толик и добавил уже совершенно академично: – Значит, все, что я тут услышал, – исключительно для того, чтобы оформить начальные и конечные титры фильма для детворы?
–Голоса, которые рождает космос, я расшифровываю флейтой и рожком. Ну а расшифровывая, иногда тонально и мелодично передаю поклоны Ксенакису[37], Мессиану[38], Варезу[39].
– Боже мой, как эта музыка далека от идеалов социалистического реализма! – съязвил Толик. – Ну зачем он нужен – этот шум вместо музыки?
– Я тоже об этом подумал, – согласился Эдисон.
– Вообще, знаешь, весьма ярко, – восхитился Толик. – А что будет еще в музыкальном оформлении детского фильма?
– Русский фольклор в исполнении ансамбля Покровского. Оцени, как я тут развлекаюсь.
– Мне бы тоже хотелось так жить! – воскликнул Толик.
– А я хотел бы обсудить с тобой вот что, – загорелся Эдисон, – у меня есть одна идея для твоего бархатистого, с низким тембром голоса. Он может быть очень сильной краской. Ты ведь прочтешь мне каноном в квинту?
– Конечно.
– Недавно, играя на фисгармонии, я стал понимать все совершенно в другом ключе. Наверное, Мессиан начинал с того же, когда садился за орган. Такой опыт оказался волнующим и почти магическим. Когда начинаются движения руками и ногами, сидишь в этом инструменте, словно паук, изготавливая вселенную, а не музыку. Орет со страшной силой этот орган, а у тебя много клавиатур! И ты понимаешь, что музыкальная машина окружает и порабощает тебя. Ты становишься ее роботом внутри вселенского чрева мелодии. В этих фугах на фисгармонии есть сдвиг во времени и в тональности, необходимый для многих голосов у органа, и вот тогда я подумал об особом ходе. Зачастую сочетания нот во времени вызывают диссонанс. Гармония в моем случае не самое важное. Она проигнорируется структурностью и увеличением. И в этом поможет эксперимент с голосом и речитативом – сдвиг во времени, наложение одного голоса на другой. Трюк прост, максимально чистая магнитофонная запись обескуражит зрителя, источник звука будет для него незрим. Родится тонкая иллюзия, будто живой голос вырывается из потустороннего пространства. Первым прозвучит твой низкий голос на ноте соль, с опозданием второй голос на более высокой ноте ре, и снова с опозданием третий – на ля.
– Ступени времени? Обманчивая иллюзорность? Я слушаю тебя и думаю, что это какая-то кабалистика. Сдвиги и потусторонний мир… Додекафония, атональность, хаос. Ну разве это не чернокнижие и еретизм? – напирал Толик.
– Порядок вреден музыке. Она ведь рождается из звука, а звук – провокация времени и пространства. Внутренний дискомфорт наступает оттого, что вокруг много порядка. Он вызывал дикое подозрение и у любого нормального существа провоцирует протест. Нет-нет-нет! Стоп-стоп-стоп! Эта музыка сразу отрубает тебя от радио и от газеты и направляет сознание в состояние свободы от структур, которые тебя окружают. Я начинаю брать шум дождя и задаю себе вопрос, как нормальный человек: это же тоже музыкальные звуки?
– Ты просто собираешь звуки согласно со внутренней структурой и лепишь из них что-то. Но правы и те в Союзе композиторов, кто тебя обвиняет: эти произведения искусства создаются аристократами для аристократов. А что с этого получит фрезеровщик или штукатур? Что получат люди на колхозном току или механизаторы целинных земель?
– Мне жаль фрезеровщиков и штукатуров, – сказал Эдисон. – Жаль, потому что для пролетариев у меня ничего нет.
– А что это за партитура? Что за вещь? – оставив иронический тон, поинтересовался Толик.
–Написано для одиннадцати инструментов и голоса. Принцип прост: столкновение порядка и хаоса. Почти так же, как пирамида майя, созданная великими архитекторами и математиками для безумных жрецов. Партитура долго вызревала, навеивалась совсем неочевидным литературным источником – поэмой Габриэллы Мистраль[40] «Цветочные войны». По правде говоря, она посвящена индейским обрядам военных жертвоприношений, культу Солнца. Поэтому нужны особые приемы озвучивания текста…
– Чему-чему посвящена?
– Да, культу Солнца и Богу детей Тонакатекутли… Причудливо, трудновато выговорить, но в этом что-то есть от звуков космоса, от мрачных обрядов…
– Я где-то уже слышал это имя.
– Наверное, у вас, в редакции Иновещания? Приходил какой-нибудь индеец-коммунист и рассказывал легенды. Правда, у них всегда кровавый финал, жертвоприношения и прочее. Они ведь верили, что миру для существования необходимы многочисленные жертвы, что только кровь кормит космос…
– Нет, индейцы пока к нам не приезжали. Это я не там слышал. Но где?
Толик задумался и вдруг вспомнил подслушанный разговор тестя и Фитиля. Это совпадение его поразило.
– Ну что же, тогда я должен сказать тебе, что вся моя затея…
Толик уже не слушал рассуждения Эдисона, а с подозрением рассматривал зал тон-студии Мосфильма: огромный киноэкран, ряды пюпитров и стульев, дирижерский помост. Но особенно странно смотрелась застекленная и отделенная от зала окном рубка звукорежиссера: там не было света, она пустовала. Но черный прямоугольник окна притягивал взгляд Толика, и он не мог сказать почему.
Пространство за стеклом внушало нервное чувство присутствия неизвестного, кого-то, кто преднамеренно напоминал о себе, подавая импульсы из-за стеклянной прозрачной перегородки у пульта звукорежиссера. Теперь это неявное существо возникало в намеках, в недосказанности и даже в прямых напоминаниях. Сущность пронизывала зал и адресовала акценты именно ему. Но почему? (Я очень хорошо помню этот момент во время нашего разговора на лоджии в Гаване. Тогда Толик осекся, посмотрел на меня смущенно и спросил: «Вы не считаете меня сумасшедшим?» Я сказал: «Нет». И он продолжил.)
– А давно тебе пришла в голову эта идея с опозданиями и квинтой? – спросил Толик композитора.
– Вчера, когда в Москву приехал знакомый дирижер с Чикагским оркестром и мы обсуждали наши планы, он рассказал о том, что был в Мексике и там слышал историю о Боге детей. А что, собственно?
– Мне хотелось кое-что проверить, – сказал Толик, – иногда так бывает. Кажется, что это, ну, что-то типа дежавю.
– Составлена программа ежегодного концерта Domaine musicale во Франции. В этом году исполнят произведения лишь трех авторов: Веберна, Эдгара Вареза и меня. Там состоится первое полное исполнение «Цветочных войн» за пределами СССР. Ведь я тебе, кажется, говорил об этой вещи? – настаивал Эдисон.
«А может быть, у меня шизофрения и события последних дней и выходка в музыкальной редакции – это следствие распада личности, – думал Толик, – и здесь ни при чем какой-то там… Тонакатекутли…»
Тяжелая дверь в студию резко отворилась, и порыв ветра опрокинул все пюпитры в зале. Толик с удивлением оценил это событие, которое раньше бы даже и не отметил. Он решил собрать партитуры.
– Не подбирай, музыканты сами разберутся, – сказал Эдисон. – А то уходят курить, а дверь плотно не закрывают, вот и получается сквозняк.
– Сквозняк? – удивился Толик. – А откуда здесь сквозняк?
– Старая советская система, еще при Сталине делали этот зал и как-то так спланировали, что здесь всегда сквозняк.
Эдисон пошел закрывать дверь, но, не доходя до нее, обернулся.
– Ты чем-то расстроен, испуган?
– У меня был разговор с одним кошмарным неврастеником – короче, с моим тестем…
– А, старое сталинистское чудовище… – посочувствовал Эдисон.
В этот момент дверь с грохотом закрылась.
– И еще меня выперли с Пятницкой, – признался Толик.
– И как будешь теперь жить? Хочешь, я поговорю с Инцкирвели и ты станешь его секретарем? Ему сейчас такой очень нужен. Он же готовится к премьере «Красного Октября», и цековские бонзы со Старой площади замучили его инструкциями…
– Ну, если ты мне дашь рекомендацию, я буду рад и такому повороту судьбы, – сказал Толик и обернулся на черное прямоугольное окно звукостудии.
Толик вышел из проходной Мосфильма и решил не дожидаться троллейбуса до Киевского, а поймать такси. На его счастье, у остановки притормозила «шкода» и девушка за рулем спросила:
– Вам куда?
– До вокзала, – ответил Толик, и они поехали за трешку.
– Вы работаете на Мосфильме? – поинтересовалась блондинка.
Возможно, если бы девушка была потусклее, Толик сказал бы правду, но он решил сказать: «Да».
– А кем, если не секрет?
– Я композитор. Сейчас пишу музыку для чудесного детского фильма «Аленький цветочек». И столько, знаете, проблем с этими бездельниками-оркестрантами. А мне ведь нужно побыстрее все закончить и уехать на фестиваль в Дармштадт.
– Там будет премьера «Аленького цветочка»?
– Да ну что вы! Смеетесь? Там будет исполняться моя оратория «Цветочные войны» в жанре микрохроматической музыки.
– «Цветочные войны»? Как интересно! – включилась девушка. – Это, наверное, уже по Гансу Христиану Андерсену?
И тут уже Толик начал врать в открытую. Он прямо из воздуха и рассказов Эдисона слепил себе фантастическую судьбу и ошарашил шофершу каскадом достижений. Его монолог был смесью самолюбования, желания блеснуть фразой и желания соблазнить девушку прямо сейчас, прямо здесь спровоцировать ее к немедленной близости. Она была просто потрясена. А Толик был потрясен своим перевоплощением, и так сильно, что, только когда они подъехали к Киевскому, он спросил:
– А как вас зовут-то?
– А зачем вам? – насторожилась шоферша.
–Сходим в Дом композиторов или в Консерваторию на концерт Рихтера[41], – предложил Толик.
– Света, – ответила красотка и сама пролепетала цифры телефона, а затем добавила: – А ты занятный. Давай посмотрим друг на друга поближе.
– Расстояние обсудим при встрече, – ответил он и вышел у башни Киевского вокзала.
Секс был для Толика вожделенным искушением. А стратегией он владел головокружительно. Еще до знакомства с Кармен он влюбился в известную теннисистку. Их роман развивался так стремительно, что она пригласила его на дачу, чтобы познакомить со своей сестрой и еще не достигшей сорока мамой.
В тот воскресный день, пока невеста хлопотала на кухне и звонила подругам, Толик, гулявший в саду, сумел «уговорить» и маму, и сестру. Потом, когда они вчетвером пили чай в садовой беседке, вся их болтовня была пропитана смыслами, которые были полностью доступны только Толику, и он переглядывался со всеми.
(В гаванской беседе мы с Толиком достигли предельной откровенности. И тому способствовал ром, принесенный Эмилио. И тут надо сказать, что каким-то образом моему визави удалось восстановить туманные страницы из темного прошлого тестя и Блэкстона-Соколова, поэтому в истории и возникает его странный образ.)