К книге
Немзерески. 2008 годСтраница 17
57%
Страница 17
17

Когда-то Антон написал диплом о бессмысленности постоянно мифологизируемой истории, но «все это было теорией, пустыми словесами, сухой казуистикой. История была абстрактной величиной, которая не имела ни формы, ни веса. Теперь она оживала, обретая объем и плоть». И обрела, дабы тут же утратить: «Так и зависли два убийства как совершенные «неизвестной группой лиц». А расправа с собакой стала сперва «жестоким обращением с животными», а там и «допустимой самообороной».

Итак, ГЕНАЦИД был опробован в одной отдельно взятой деревне. Из которой не сумел выбраться московский умник. Из которой рванул Митька Климов, обрюхативший почтальоншу Катьку. (Ее «УЕЕХАААЛ!!!» на железнодорожной станции -- несомненная реминисценция «Воскресения», хотя учила бедная брошенная девка вовсе не толстовский фрагмент.) И из которой почему-то не уезжает покинутый женой и в одиночестве растящий дочку фельдшер Зимин (он много раньше Пахомова догадался об эксперименте). Как и светлоголовый, но беспробудно пьющий тракторист Валера. (Третий год манят в город окладом и перспективами, а он ни в какую. После погрома Валера пробует, как раньше, читать стихи, сбивается, пьет, плачет, корит себя за добрый поступок, из-за которого он не смог предотвратить погром: когда у Катьки прямо на станции случился выкидыш, отвозивший ее туда Валера остался при бедняге в больнице.) Как родители Митьки Климова. Как Поребриков, в запойные дни избывающий тоску телефонным террором, а по протрезвлении приводящий в порядок сколь угодно безнадежную технику. А куда, собственно, ехать-то? Эксперимент предполагает внедрение. Да и не так «экспериментальна» большеущерская трагедия («козлиная песнь»), как может при беглом чтении показаться.

Дочку убитого Мансура взяла себе Катька -- сошлись «мать без ребенка и ребенок без родителей». Новый год она справляла вместе с полусиротой -- дочерью Зимина, которую отец не смог обделить праздником. И это обнадеживает больше, чем финальная (достаточно ожидаемая) реприза: несгоревшие книги большеущерцы с пепелища унесли. «На память, наверное». Об очередном эпизоде нашей истории. Нет, не бессмысленной, но и к какой-либо «идее» не сводимой. Автор выводов не предлагает -- я тоже.

P.S. Читая «ГенАцид», я много раз вспоминал две замечательные повести начала 90-х -- «Воскобоева и Елизавету» Андрея Дмитриева и «Войну балбесов» Алексея Слаповского. Вовсе не уверен, что Бенигсен ориентировался на них. А в том, что у литературной эволюции есть логика, уверен.

Андрей НЕМЗЕР

7.08.2008

И еще одно «ничего»

О «новом» сочинении Владимира Сорокина

Цикл рассказов Владимира Сорокина «Сахарный Кремль» (М., «АСТ», «Астрель») логично продолжает его двухгодичной давности повесть «День опричника». (Оба опуса автор назвал «романами» — видимо, для пущей важности.) Честно говоря, очень хочется скопировать собственный злобный отклик на «День опричника», да сомнительная репутация «литературного критика» (элементарные приличия, страх быть обвиненным — вполне справедливо — в умственной лени) заставляют отказаться от этого единственно здравого решения. А жаль. Потому что ничего нового ни в творении Сорокина, ни в описываемом им «светлом будущем» (Московия 2028 года) отыскать невозможно. Ведь когда удалой опричник Комяга задал многомудрой сибирской сивилле наш извечный вопрос «Что будет с Россией?», ответила она однозначно: «Будет ничего». Какие ж тут новости? Откуда им взяться? Хоть в сиквеле, хоть в моих суждениях об оном.

А потому все-таки приходится цитировать свою стародавнюю писанину: «сквозного сюжета здесь <в “Дне опричника”. — А. Н.> не может быть по определению, ибо единственное возможное для опричника “событие” — лишение должности, а оно подразумевает физическое уничтожение персонажа». Что и происходит в финале «Сахарного Кремля» (рассказ «Опала»).

«— Послушай, Кирилл! — Комяга повысил голос. — Завтра мы будем жить в другой стране. Завтра будет поздно! Новую метлу государь готовит. А в ней-то прутья зело часты. Тебе же не веки здесь затворничать! Время дорого! Что тебе сказал государь?

Кубасов <опальный окольничий, которого хозяин Кремля намерен венчать на царство, то ли всерьез, то ли по методе Ивана Грозного, сделав козлом отпущения. — А. Н.> поднес палец к большому узкогубому рту:

— Тсс… Сейчас.

Подошел на цыпочках к столу, выдвинул ящик, вынул большой черный маузер, взвел курок, быстро прицелился в лоб Комяги и выстрелил. Мозг Комяги сильно брызнул из затылка на ковер. Комяга упал навзничь <…>

Кубасов посмотрел на лежащего на ковре Комягу <…> Глаза его остановились на сахарном Кремле <этот символический государев гостинец детям — и не только детям — России возникал, понятное дело, во всех рассказах цикла. — А. Н.>, стоящем в углу на невысокой мраморной колонне. Он выстрелил по Кремлю. От Кремля полетели сахарные куски».

Сперва не стало газа. («Все повысосали, гады косоглазые!» — весело констатирует опальный, превращающийся в преемника. Читатель не удивляется: уже первым рассказом — «Марфушина радость» — он проинформирован, что сырье в Московском царстве на исходе: православные согласно государеву указу используют дровяные печи, а лифты в сохранившихся многоэтажках работают по строгому графику.) Потом — шефа опричников («Батя арестован <…> Не то, чтобы арестован, а токмо по приказу государя на сутки задержан для выяснения»). Потом — нашего Комяги (надо думать, и всех прочих Батиных присных). Потом — сахарного Кремля. Да и самого государя окольничий намерен встретить по-царски, не дожидаясь, пока возложит на него патриарх шапку Мономаха.

«— Государь наш — крыса помойная! — с усмешкой произнес Кубасов, своим оплывшим лицом к Комяге приближаясь. — Четвертовать его на Лобном, а? <«Мастеру стилизаций» не худо бы знать, что Лобное место использовалось по иным надобностям. И не путать третье лицо глагола существования с первым, то есть не писать в рассказе «На заводе»: «Ничего — есмь пустое место». Не говоря о такой ерунде, как различение звательного и именительного падежей у существительных. Но это так, к слову. Вдруг автор таким манером шуткует. — А. Н.> А можно и шестировать <так. — А. Н.>, а? Или девяносторовать, а? И — псам, псам, чтоб полакомились, а? За все хорошее, за все пригожее. За все далекое, за все широкое».

Тоже предсказуемо. В рассказе Underground людье, обиженное по государевой воле, глотает галлюциногены, дабы ощутить себя собаками, упоенно рвущими и былых властителей-обидчиков. «Выкатился из жерла <Царь-пушки, на ядрах которой государыня в рассказе “Сон” испытывала мощный оргазм. — А. Н.> наследник, кинулся прочь. Но и пяти шажков не успел сделать, как лапа когтистая сбила его, позвонки ломая. Сомкнулись клыки Ариши вокруг шейки теплой. Только хрип изо рта наследника выполз. Дрожа от счастья и нетерпения, стала жрать Ариша наследника. Раскололась, как яйцо, голова наследника, затрещали кости, брызнула на камень бесценная кровь. Давясь и урча, глотала Ариша теплое мясо». Уж если тихая затурканная девушка такое вытворяет (не важно, в бреду или наяву; все персонажи сахарнокремлевского цикла вожделеют к кокаину так же, как и к его сладкому «детскому» заменителю того же белого цвета, а потому здесь принципиально не различаются «реальность» и «видения»), то опальному окольничему иного просто никак не дано.

«— Вон, — Кубасов показал на окна с пушками. — Три грации моих <…> Жду их всех <государя с патриархом и присными. — А. Н.> к обеду! Готовлюсь. Вон, смотри, Комяга…

Кубасов подошел к среднему окну, сел в кресло, спустил предохранитель на пушке и дал короткую очередь по газону. На газоне беззвучно выросли три взрыва и опали.

— Добро пожаловать, крысюки! — захохотал Кубасов».

Ну, стрельнет толстомясый мордоворот по точно таким же визитерам. Ну, перекрасит Кремль (куда споро направится, покинув подмосковную вотчину) из белого в серо-буро-малиновый цвет. Ну, стянет страну «новым обручем». Сюжет-то все равно не возникнет — история не начнется. Из ничего может выйти только ничего. Тоскливое повторение сто раз пройденного (проболтанного), у которого тоже не было никакого значения. Не все ли равно, как в 2029 (или 2156) году будут именоваться державный людоед и его верные псы-людодавы, какой сладкой дурью будет тешить себя смурное и забитое население, какие побасенки будут травить бедолаги в обеденный перерыв (рассказ «Харчевание» — довольно неуклюжая и плохо мотивированная ерническая вариация «рабочей» части «Одного дня Ивана Денисовича») или в длиннющих хвостах за дефицитом (рассказ «Очередь» — забавный, хоть и уступающий оригиналу, римейк старой одноименной вещи Сорокина), какие декорации возникнут «На заводе», в деревне («Хлюпино»), в «Кабаке» (капустник из жизни «героев нашего времени», пригодный хоть для Первого канала), в «Доме терпимости» (унылая игра в «жесткую эротику») и на съемках «продвинутого», «рискованного», но идеально соответствующего официальным квазиидеологическим стандартам фильма («На съемках»)? Ничего и есть ничего, трактоваться же оно может (и должно) в соответствии с «духовными запросами» реципиентов, неизменно охочих до изготовленных Сорокиным яств. Для кого — обличение неизбывного российского тоталитаризма (вполне безадресное и бессмысленное, ибо «всегдашность», то есть отсутствие истории и участвующих в ней личностей, подразумевает выдачу индульгенции любому палачу, который стал таковым только по воле случая и ничем от своих жертв не отличается). Для кого — сладострастное «укрепляющее» обслуживание той химеры, которая тщится выдать себя за единственную реальность. О сравнительных достоинствах редьки и хрена (равно как об их взаимоконвертации) рассуждать не берусь. И без того тошно.

Андрей Немзер

29/08/08

Служил на Кавказе…

О новом романе Владимира Маканина

В заголовок своего романа («Знамя», № 8, 9) Владимир Маканин поставил никому неведомое слово — «Асан». Далеко не сразу читатель узнает, что это имя древнего безжалостного и могучего кавказского божества. А так же — главного героя новейшей (не только рассказанной Маканиным) истории. Не единственное. По паспорту он Александр Сергеевич (как Пушкин), но выговаривать два этих длинных чужих слова чеченцам затруднительно, а потому они прибегают к сокращениям, чередуя фамильярно-ласкового «Сашика» с загадочным, мерцающим жутковатыми смысловыми оттенками «Асаном». Есть у героя и фамилия — отлично знакомая, наверно, всякому, кто учился в русской школе. Хотя бы в начальной. «Служил на Кавказе офицером один барин. Звали его Жилин».

В самый канун первой (для нашей эпохи) чеченской войны Маканин написал рассказ с чуть сдвинутым пушкинско-толстовским названием — «Кавказский пленный» (публикация случилась уже под грохот канонады). В рассказе этом подполковник Гуров торгуется с посланцем боевиков — меняет оружие на провиант. «— И чего ты упрямишься, Алибек!.. Ты ж, если со стороны глянуть, пленный. Все ж таки не забывай, где ты находишься. Ты у меня сидишь.

— Это почему же — я у тебя?

— Да хотя бы потому, что долины здесь наши.

— Долины ваши — горы наши.

Алибеков смеется:

— Шутишь, Петрович. Какой я пленный… Это ты здесь пленный! — Смеясь он показывает на Рубахина, с рвением катящего тачку: — Он пленный. Ты пленный. И вообще каждый твой солдат — пленный!»

В сущности офицер с партнером согласен. Отсюда не убежишь. «Он, Гуров, должен накормить солдат. С возрастом человеку все тяжелее даются перемены, но взамен становишься более снисходителен к людским слабостям. Это и равновесит. Он должен накормить также и самого себя. Жизнь продолжается, и подполковник Гуров помогает ей продолжаться — вот весь ответ. Обменивая оружие, он не думает о последствиях. При чем здесь он?.. Жизнь сама собой переменилась в сторону всевозможных обменов (меняй что хочешь на что хочешь) — и Гуров тоже менял. Жизнь сама собой переменилась в сторону войны (и какой войны — ни войны, ни мира!) — и Гуров, разумеется, воевал. Воевал и не стрелял. (А только время от времени разоружал по приказу. Или, в конце концов, стрелял по другому приказу; свыше.) Он поладит и с этим временем, он соответствует». В новом романе Гуров обернулся Жилиным. Военному строителю циничное и трусливое начальство предназначило роль жертвы, а сцепление случайностей и могучая витальность позволили переменить участь — не только выжить, но и стать военным снабженцем, хозяином «материальных ценностей» (бензина, обмундирования, харчей, ну и оружия, которым осмотрительный майор, однако, предпочитает не торговать), равно потребных «федералам», «боевикам» и чеченским селянам. Жилин поладил с «этим временем», которое, на самом деле, началось — и совсем не только на Кавказе — задолго до того, как официально дозволили менять «что хочешь на что хочешь». Один из самых известных (доперестроечных!) рассказов Маканина — «Полоса обменов». В другом («Отдушина») герой уступает любовницу сопернику за гарантированное поступление сыновей в университет (качественное репетиторство плюс надлежащая поддержка). Примеры легко умножить.

Мягкое бартерное «мебельное время» (маканиское слово о поздней советчине) плавно перетекло (и не Жилин тому виной) в кровавый сумбур войны всех против всех, хоть как-то регулировать который могут только люди, подобные «кавказскому пленнику». Лучше коррупция, чем полный бардак — констатируют российские генералы на высоком совещании. Штабисты, боевики, «мирные чеченцы» ненавидят оборотистого Жилина, но обойтись без него не могут. Только «бензиновый король» способен обеспечить боеспособность всех сражающихся сторон, организовать выкуп пленника, добыть из «морозильника» тело пристреленного чеченца. Жилин в принципе сочувствует «нашим», а его подручный, чеченец Руслан — «своим», но эти эмоции (сопоставленные с чувствами футбольных болельщиков) не имеют никакого отношения к бизнесу. Когда гибнет испытанная в прежних делах, то есть надежная, колонна федералов, Руслан расстраивается и злится не меньше, чем его хозяин.

Предыдущая главаГлава 17 из 30Следующая глава